Парижские тайны. Том 2 Сю Эжен
– И дети тоже?
– Дети тоже. А где, кстати, ваш племянник Андре?
– Не говори! Он вчера знатно кутил; Крючок и этот колченогий верзила привели его сюда только под утро; а теперь он с поручением отправился… на главный почтамт пошел, знаешь, на улицу Жан-Жака Руссо. Ну а твой брат Марсиаль, все такой же дикарь?
– Ей-богу, ничего не знаю о нем.
– Как это, ничего не знаешь о нем?!
– Не знаю, и все, – ответил Николя, напуская на себя безразличный вид, – мы его уже два дня не видали… Может, он опять ушел в леса и там браконьерствует, если только его лодка… она такая старая… не пошла ко дну посреди реки и он не утонул вместе с нею.
– Ну ты-то, бездельник, не больно горевал бы, ведь ты своего брата терпеть не можешь?
– Это правда… мы с ним на вещи по-разному смотрим. Ну, сколько фунтов медь потянула?
– Глаз у тебя верный… в слитках, малый, сто сорок фунтов.
– Стало быть, с вас причитается?..
– Ровно тридцать франков.
– Тридцать франков, когда медь идет по двадцать су за фунт? И за все про все – тридцать франков?!
– Ну так и быть, положим тебе тридцать пять франков, и не пыхти, а то я пошлю ко всем чертям твою медь, твоего пса и тебя вместе с твоей медью, псом и тележкой!
– Но, папаша Мику, уж больно вы меня надуваете; это уж ни в какие ворота не лезет!
– Коли ты мне докажешь, каким образом ты эту медь заполучил, я уплачу тебе по пятнадцать су за фунт.
– Всегда одна и та же песня… Все вы друг друга стоите, да, вы все просто шайка грабителей! Разве можно так бессовестно друзей обирать?! Но это еще не все: если я у вас кое-что оптом закуплю, вы мне, по крайней мере, скидку сделаете?
– Это уж как положено. А что тебе нужно? Цепи или крюки для твоих яликов?
– Нет, мне нужны четыре или пять листов очень прочного железа, таких, чтоб можно было сделать двойные ставни.
– У меня есть как раз то, что тебе нужно… Такой крепкий лист, что и пулей из пистолета не пробьешь.
– Да, именно такое железо мне и надобно!..
– А размер какой?
– Размер?.. Семь или восемь квадратных футов.
– Ладно! А еще что тебе понадобится?
– Три железных бруса длиной в три или четыре фута и двухдюймовой толщины.
– Я на днях тут разломал оконную решетку, прутья от нее подойдут тебе, как перчатка нужного размера… Ну, говори дальше.
– Два прочных шарнира и крепкую задвижку, чтоб можно было при необходимости быстро открыть или закрыть люк размером в два квадратных фута.
– Ты хочешь сказать: опускную дверцу?
– Нет, крышку люка…
– Не понимаю, для чего тебе может понадобиться такая крышка?
– Вполне возможно… зато я понимаю.
– В добрый час: тебе остается только выбрать – у меня тут куча шарниров. Ну а чего ты еще хочешь?
– Больше ничего.
– Ну, для меня это плевое дело.
– Приготовьте для меня товар немедля, папаша Мику, я все заберу на обратном пути; тут мне надо еще кое-что успеть.
– Опять поедешь с тележкой? Скажи-ка, балагур, что это за тюк в ней лежит? Должно быть, еще какая-нибудь вкусная снедь, которую ты где-то ловко прихватил? Ты ведь у нас известный лакомка!
– Золотые слова, папаша Мику; но только вы этого не едите. Не заставьте меня дожидаться моих скобяных товаров, я должен вернуться на остров не позже полудня.
– Не беспокойся, сейчас только восемь утра; коли ты недалеко собрался, можешь через час приехать, все будет готово – и деньги, и товар… Выпьешь стопочку?
– Не откажусь… тем более что с вас причитается!..
Папаша Мику достал из старого шкафа бутылку водки, треснутый стакан, чашку без ручки и налил себе и Николя.
– За ваше здоровье, папаша Мику!
– За твое, малый, и за живущих с тобою дам!
– Благодарствую!.. Ну а как идут дела в вашем меблированном заведении? Как всегда, хорошо?
– Дела идут ни шатко ни валко… Как обычно, есть несколько постояльцев, к которым вот-вот может нагрянуть полиция… но они платят щедро, как и положено.
– Это почему же?
– Ты что, дурачок?! Иногда я пускаю постояльцев, так же как беру товар… у этих-то паспортов не спрашиваю, как не спрашиваю накладных у тебя.
– Понятно!.. Но если вы у меня берете товар по дешевке, то с этих берете за постой хорошую цену.
– Приходится выкручиваться, ведь многим рискуешь… Есть у меня кузен, знаешь, он владелец прекрасной гостиницы на улице Сент-Оноре, а жена его – знатная портниха, на нее работают два десятка швей – кто в мастерской, а кто – на дому.
– Скажите-ка, старый волокита, там, должно быть, есть такие крали…[9]
– Еще бы! Я встречал там двух или трех, когда они приносили готовые заказы… Ну знаешь, они до того хороши! Особенно одна, молоденькая, она на дому шьет, она вечно смеется, ее даже прорвали Хохотушкой… Клянусь Господом Богом, сынок, просто досада берет, что мне не двадцать лет!
– За ваше здоровье, папаша Мику!
– За твое, малый, и за живущих с тобою дам!
– Остыньте малость, папаша, а то я закричу: «Пожар!»
– Но она девушка честная, мой мальчик… уж такая честная…
– Вот дура-то! Ну да ладно… так вы сказали, что ваш кузен…
– Да, он знает толк в своем деле; а так как он того же пошиба, что и эта молоденькая Хохотушка…
– Тоже честный?
– Вот именно!
– Ну и дурень!
– Он принимает на постой только таких людей, у кого паспорта и все бумаги в порядке. Ну а коли является к нему такой, у которого не все ладно, он посылает этих субъектов ко мне, зная, что я не так придирчив и на многое смотрю сквозь пальцы.
– И эти-то платят, как положено в их положении?
– А как же иначе!
– Но ведь те, у кого бумаги не в порядке, должно быть, скокари?[10]
– Необязательно. Да вот, кстати, кузен прислал ко мне несколько дней назад двух постояльцев… Черт меня побери, только я никак не пойму, в чем тут дело… Еще по одной?!
– Идет… питье что надо!.. Ваше здоровье, папаша Мику!
– И твое, мой мальчик! Так вот, как я тебе уже сказал, на днях кузен прислал ко мне постояльцев, в которых я никак не разберусь. Представь себе мать и дочь, пришли они в поношенной одежке, все свои пожитки несли в старой шали, сразу понятно было, что с деньгами у них не густо. Так вот, хоть они, судя по всему, люди совсем никудышные, у них даже бумаг никаких нет и сняли они комнату на две недели… так вот, с тех пор как они тут живут, они с места не трогаются, будто сурки какие; и у них никто не бывает, ни одного мужчины не было, сынок… и все-таки, доложу тебе, не будь они такие худые да бледные, я бы сказал, что обе женщины что надо, особливо дочка! Ей лет пятнадцать или шестнадцать от силы… она такая беленькая, как… кролик, а глазищи – вот такие!.. Черт побери, до того хороши у нее глаза, до того хороши!
– Ну, я вижу, вы опять загорелись!.. А чем они занимаются, две эти женщины?
– Говорю тебе, что я сам ничего не понимаю… По виду они обе – женщины порядочные, а вот бумаг-то у них почему-то нет… Да, вот еще что: они получают откуда-то письма без адреса… Их фамилий на конверте нет.
– Как это?
– А вот так! Нынче утром они послали моего племянника Андре на главный почтамт, куда приходят письма до востребования, и велели ему спросить, нет ли письма, адресованного госпоже «Икс Зет». Письмо должно прибыть из Нормандии, из городка по названию Обье. Они все это на листке написали, чтоб Андре мог получить письмо, дав все эти разъяснения. Сам видишь, это птицы невысокого полета, раз уж они вместо имени пишут «Икс» или «Зет». И все-таки ни разу к ним мужчины не приходили.
– Смотрите, они вам за комнату не заплатят.
– Ну, такого старого воробья, как я, на мякине не проведешь! Я пустил их в комнату без камина и положил плату в двадцать франков за две недели, причем денежки потребовал вперед. Может, они чем больны, потому как вот уже два дня из комнаты не выходят. Но только несварением желудка они не страдают, потому как еще ни разу плиту не разжигали, не понимаю даже, что они едят, с тех пор как въехали. Но я опять тебе повторяю: бумаг-то никаких нет, а мужчин к себе не водят…
– Ну, коли у вас все постояльцы такие, папаша Мику…
– Знаешь, одни уезжают, другие приезжают; и ежели я пускаю на постой тех, у кого паспорта нет, то живут у меня и люди солидные. Вот, к примеру, среди моих постояльцев сегодня два коммивояжера, один почтальон, дирижер оркестра из кафе для слепых да еще одна дама, что ренту получает, все они люди порядочные; они-то и поддержат репутацию моих меблированных комнат, ежели комиссар полиции вздумает поближе к моему заведению присмотреться… Это, так сказать, не ночные постояльцы, а постояльцы, живущие при свете солнца.
– Когда его лучи проникают в ваш проезд, папаша Мику.
– Да ты шутник, как я погляжу!.. Выпьем еще по одной?
– Охотно, только по последней, мне надо спешить… Кстати, Робен, этот колченогий верзила, все еще живет у вас?
– Да, его комната наверху… рядом с комнатушкой матери и дочери. Он кончает проматывать деньги, заработанные в тюрьме… и, сдается, их у него уже немного осталось.
– Смотрите-ка остерегайтесь! Ведь он, по-моему, в бегах.
– Я и сам это знаю, но никак от него избавиться не могу. По-моему, он какое-то дело замышляет; этот мальчишка Хромуля, сын Краснорукого, приходил вчера вечером вместе с Крючком, они его разыскивали… Боюсь, как бы он не повредил моим почтенным постояльцам, этот окаянный Робен; так что, когда его двухнедельный срок кончится, я его вышвырну вон, скажу, что его комната заказана для какого-нибудь посланника или для мужа госпожи Сент-Ильдефонс, которая на ренту живет.
– Она на ренту живет?
– Еще бы! Занимает три комнаты и еще одну, что на фасад выходит, скажешь, мало? И всю мебель в них обновили, а еще она мансарду снимает для своей горничной… платит за все восемьдесят франков в месяц… деньги вносит вперед ее дядя, она ему уступает одну из комнат внизу, когда он приезжает сюда из своей деревни! Только я думаю, что деревня эта расположена, как бы тебе сказать, скорее на улице Вивьенн или на улице Сент-Оноре, во всяком случае, где-нибудь в этих местах.
– Ну, это дело знакомое!.. Она живет на ту ренту, что ей выплачивает этот старикан.
– Помолчи-ка! Вот как раз ее горничная идет!
Женщина, уже в возрасте, в белом переднике сомнительной чистоты, вошла в лавку скупщика краденого.
– Чем могу вам служить, госпожа Шарль?
– Папаша Мику, что, ваш племянник дома?
– Нет, он уехал с поручением на главный почтамт; должен вот-вот вернуться.
– Господин Бадино хотел бы, чтобы он немедля отнес вот это письмо по указанному адресу; ответа не надо, но дело очень спешное.
– Через четверть часа он уже будет на пути туда, госпожа Шарль.
– Только пусть поторопится.
– Будьте благонадежны.
Горничная вышла.
– Что ж, она всем вашим постояльцам прислуживает, папаша Мику?
– Нет, что ты, дурачок! Это горничная госпожи Сент-Ильдефонс, той, что на ренту живет. А господин Бадино и есть ее дядя, он как раз вчера из своей деревни пожаловал, – сказал содержатель меблированных комнат, разглядывая письмо. Потом, прочтя адрес, он прибавил: – Погляди сам, какие у него знакомства! Я говорил тебе, что это люди солидные и почтенные, он пишет какому-то виконту.
– Вот это да!
– Держи, а вернее смотри: «Господину виконту де Сен-Реми, улица Шайо… Весьма спешно… Передать в собственные руки». Я полагаю, когда поселяешь у себя таких дам, что живут на ренту, а их дядья вдобавок пишут виконтам, можно смотреть сквозь пальцы на тех нескольких постояльцев, что ютятся на верхнем этаже дома. Не так ли?
– Я тоже так думаю. Ну ладно, до скорого свидания, папаша Мику. Я привяжу моего пса возле вашей двери и тележку оставлю; то, что мне надо отнести, я донесу пешком… Приготовьте же мне товар и мои деньги, чтобы я сразу мог и уехать.
– Будь спокоен: четыре прочных железных листа по два квадратных фута каждый, три железных бруска длиной в три фута и два шарнира для твоего люка. И зачем только тебе такой люк, не пойму; впрочем, это дело твое… Я ничего не забыл?
– Нет, а к тому еще мои денежки.
– Конечно, и деньги тоже… Но, скажи на милость, перед уходом я хочу тебя спросить… пока ты тут у меня сидел… я наблюдал за тобою…
– Ну и что?
– Не знаю, как лучше выразиться… но вид у тебя такой, будто что-то с тобой происходит.
– Со мной?
– С тобой.
– Да вы что, тронулись? Если со мной что и происходит… то это потому… что я есть хочу.
– Хочешь есть… хочешь есть… возможно… но я бы сказал, что ты прикидываешься веселым, а внутри у тебя сидит что-то такое, что свербит и точит… точно блоха, как говорится, не оставляет твою молчунью[11] в покое… и, видать, тебя это крепко тревожит, у тебя, должно, на сердце кошки скребут, а ведь ты у нас не тихоня какой…
– Повторяю вам, папаша Мику, что вы малость в уме тронулись, – сказал Николя, невольно вздрагивая.
– Вот видишь, ты вроде бы сейчас вздрогнул.
– Я дернулся потому, что у меня рука болит.
– Ну, коли так, не забудь моего рецепта, он тебя враз вылечит.
– Спасибо, папаша Мику… до скорого свидания.
И злодей вышел из лавки.
Скупщик краденого, запрятав медные слитки позади стойки, начал собирать различные предметы, заказанные Николя; в эту минуту в лавке появился какой-то человек.
Это был мужчина лет пятидесяти, с тонким лицом и проницательным взглядом, его физиономию обрамляли седые и очень густые бакенбарды, глаза его были скрыты очками в золоченой оправе; одет он был довольно изысканно: широкие рукава его коричневого пальто с обшлагами из черного бархата позволяли увидеть, что он был в перчатках светло-желтого цвета; его сапоги были, видимо, накануне тщательно натерты блестящим лаком.
То был г-н Бадино, дядюшка жившей на ренту г-жи Сент-Ильдефонс, чье социальное положение служило предметом гордости для папаши Мику и гарантировало ему безопасность.
Читатель помнит, быть может, что г-н Бадино, бывший стряпчий, изгнанный из своей корпорации, был теперь ловким мошенником и умелым ходатаем по различным сомнительным делам; вместе с тем им пользовался как шпионом барон фон Граун, и дипломат этот добывал с его помощью немало весьма точных сведений о большом числе действующих лиц нашего повествования.
– Госпожа Шарль только что передала вам письмо с просьбой отнести его, – сказал г-н Бадино содержателю меблированных комнат.
– Да, сударь… Мой племянник сейчас вернется, и он мигом отнесет письмо.
– Нет, верните мне это послание… я передумал и сам отправлюсь к виконту де Сен-Реми, – проговорил г-н Бадино, напыжившись и подчеркнуто напирая на эту аристократическую фамилию.
– Вот ваше письмо, сударь… Других поручений у вас не будет?
– Нет, папаша Мику, – ответил г-н Бадино с покровительственным видом, – но я должен кое в чем вас упрекнуть.
– Меня, сударь?
– Да, и упрекнуть весьма строго.
– В чем же дело, сударь?
– А вот в чем. Госпожа де Сент-Ильдефонс весьма дорого платит вам за ваш второй этаж; моя племянница принадлежит к числу тех квартиронанимателей, коим надлежит оказывать высочайшее уважение; она с полным доверием въехала в этот дом; ее раздражает шум экипажей, и она рассчитывала жить здесь в тиши, как за городом.
– Так оно и есть; у нас тут совсем как в деревушке… Вы ведь можете это оценить, ведь вы и сами, сударь, живете в деревне… а у нас тут как в настоящей деревушке…
– Деревушка? Хорошенькое дело! Да у вас тут просто адский шум стоит!
– И все-таки более спокойного дома, чем мой, не найдешь; над госпожой Сент-Ильдефонс живет дирижер оркестра из кафе слепых и еще некий коммивояжер… А чуть подальше – еще один коммивояжер. Кроме того, там…
– Речь идет не об этих людях, они ведут себя тихо и мирно, они люди вполне порядочные, и моя племянница с этим не спорит; но вот на пятом этаже живет колченогий верзила, его госпожа де Сент-Ильдефонс повстречала вчера на лестнице, он был пьян как сапожник и что-то рычал, как дикарь; у нее, у бедняжки, даже голова закружилась, до того она была перепугана… Ежели вы полагаете, что с подобными постояльцами ваш дом походит на мирную деревушку…
– Сударь, клянусь вам, я только жду подходящего случая, чтобы выставить этого хромоногого верзилу за дверь; он уплатил мне за две недели вперед, если б не это, я бы давно его выставил вон.
– Не следовало пускать его на постой.
– Но, кроме него, я полагаю, госпоже вашей племяннице не на что жаловаться; тут у нас живет еще почтальон с соседней почты, он, я бы сказал, принадлежит к сливкам порядочного общества; а еще выше, рядом с комнатой этого верзилы, поселилась мать с дочерью, они сидят у себя дома тихо, как безобидные сурки.
– Повторю еще раз: госпожа де Сент-Ильдефонс жалуется только на колченогого верзилу; этот плут – позор для вашего дома! Предваряю вас, что, если вы оставите его в числе постояльцев, он разгонит всех порядочных людей.
– Уж я его выставлю, будьте благонадежны… я и сам за него не держусь.
– И хорошо сделаете… не то другие не станут держаться за ваши меблированные комнаты.
– А уж это мне ни к чему… Так что, сударь, считайте, что хромоногого верзилы здесь уже нет, он пробудет тут всего-то четыре дня.
– И это долго, слишком долго; впрочем, дело ваше… При первой же его выходке моя племянница покинет ваш дом.
– Будьте благонадежны, сударь.
– Ведь выставить его – в ваших же интересах, любезнейший. Это вам же на пользу пойдет… больше я повторять не буду, – сказал г-н Бадино с покровительственным видом.
С этими словами он удалился.
Надо ли нам пояснять, что упомянутые папашей Мику мать и ее юная дочь, что жили так замкнуто и одиноко, были жертвами алчности нотариуса Жака Феррана?
А теперь мы поведем читателя в жалкую комнатушку, где они обретались.
Глава V
Жертвы злоупотребления доверием
Когда злоупотребление доверием карается, средний срок наказания таков: два месяца тюрьмы и штраф в размере двадцати пяти франков. (Статьи 406 и 408 уголовного кодекса.)
Мы попросим читателя представить себе комнатушку на пятом этаже унылого дома в Пивоваренном проезде.
Бледный свет тусклого дня едва проникает в эту узкую комнату сквозь небольшое одностворчатое оконце с потрескавшимися грязными стеклами; выцветшие обои, давно уже пожелтевшие, местами отстают от стен; в углах растрескавшегося потолка висит густая паутина. На полу не хватает нескольких половиц, и это позволяет разглядеть то тут, то там брусья и дранку, которые поддерживают пол.
Стол некрашеного дерева, стул, старый чемодан без замка и походная кровать с деревянным изголовьем, на которой лежит тонкий тюфяк, покрытый простынями из грубой серой ткани и потертым одеялом из коричневой шерсти, – вот и все убранство этой меблирашки.
На стуле сидит баронесса де Фермон.
На кровати лежит ее дочь Клэр де Фермон (так звали обеих жертв Жака Феррана).
Располагая только одной кроватью, мать и дочь ложились на нее по очереди и делили таким способом ночные часы.
Слишком много тревог, слишком много волнений терзали мать, и поэтому она нечасто поддавалась сну; но ее дочь обретала, по крайней мере, на этом жалком ложе несколько минут отдыха и забытья.
В это время она как раз спала.
Ничего не могло быть трогательнее и вместе с тем печальнее зрелища этой нищеты, на которую алчность нотариуса обрекла обеих женщин, прежде привыкших к скромным радостям безбедного существования и окруженных в своем родном городе уважением, которое внушает окружающим почтенная и почитаемая семья.
Госпоже де Фермон на вид лет тридцать шесть; ее бледное лицо выражает одновременно благородство и мягкость; черты ее, прежде говорившие о незаурядной красоте, ныне говорят о страдании; ее черные волосы разделены прямым пробором и стянуты на затылке узлом; горе уже посеребрило отдельные пряди волос. На ней – траурное платье, уже чиненное в некоторых местах; в эти минуты г-жа де Фермон, подперев лоб рукою, опирается локтем о жалкое изголовье кровати, на которой спит ее дочь, и смотрит на девушку с невыразимой грустью.
Клэр не больше шестнадцати лет; чистый и нежный профиль ее осунувшегося, как и у матери, лица выделяется на фоне грубой серой ткани, из которой сшита подушка, набитая опилками.
Кожа этой юной девушки уже утратила свою необычайную свежесть; ее большие черные глаза закрыты, на впалых щеках, точно густая бахрома, лежат длинные, тоже черные ресницы. Некогда влажные розовые губы теперь бледны и сухи, полуоткрывшись, они позволяют разглядеть ее ослепительно белые зубы; грубое прикосновение шершавых простынь и шерстяного одеяла оставили красные полосы на нежной шее, на плечах и на руках юной девушки: так на мраморе порой выступают розовые прожилки.
Время от времени легкий трепет сводит вместе ее тонкие бархатистые брови – возможно, в эти мгновения ее преследует тягостный кошмар. Лицо ее, на котором уже лежит печать какой-то болезни, выражает страдание, это свидетельствует о том, что в недрах несчастной зреет грозный недуг, его зловещие симптомы нетрудно угадать.
Уже давным-давно г-жа де Фермон не дает воли слезам; она устремила на дочь горячечный взгляд сухих глаз: такой, без единой слезинки, взгляд говорит о лихорадочном состоянии, которое медленно и тайно подтачивает ее. С каждым днем г-жа де Фермон, как и ее дочь, все больше ощущает томительную слабость и растущее изнеможение – предвестники исподволь развивающейся, но пока еще скрытой серьезной болезни; но, боясь напугать Клэр, а главное не желая, если можно так выразиться, напугать самое себя, она изо всех сил борется против начальных проявлений пожирающего ее недуга.
Движимая такими же великодушными мотивами, Клэр, страшась встревожить мать, старается скрыть свои страдания. Обе эти несчастные женщины, которых гложет одно и то же горе, видимо, поражены одной и той же болезнью.
В разгаре обрушившихся на человека невзгод наступает такая пора, когда будущее рисуется столь ужасным, что даже самые энергические натуры, не решаясь взглянуть прямо в лицо своим бедам, закрывают глаза и стараются обмануть себя безрассудными иллюзиями.
Именно в таком положении были г-жа де Фермон и ее дочь.
Чтобы дать представление о терзаниях этой женщины, угнетавших ее в те долгие часы, когда она неотступно смотрела на свою задремавшую дочь, думая о прошлом, настоящем и будущем, мы должны описать возвышенные и святые муки матери, муки скорбные, исполненные отчаяния, способные свести с ума: в них сплетаются волшебные воспоминания, зловещие страхи, грозные предчувствия, горестные сожаления, губительный упадок духа, взрывы бессильного гнева против виновника всех постигших ее бед, тщетные мольбы, жаркие молитвы и, наконец… наконец, устрашающие сомнения во всемогущей справедливости того, кто остается глух к воплю, рвущемуся из самой глубины материнской души… этому священному воплю, чей отзвук должен бы достичь небес, ибо мать вопиет: «Пожалей мою дочь!»
– Как ей, должно быть, сейчас холодно, – говорила несчастная мать, слегка прикасаясь своей озябшей рукой к заледеневшим рукам своего ребенка, – она совсем закоченела… А какой-нибудь час тому назад она вся горела… У нее лихорадка!.. К счастью, она об этом не подозревает… Господи боже, ведь ей так холодно!.. Ведь одеяло это такое тонкое… Я прикрыла бы ее сверху моей старой шалью… но, если я сниму эту шаль с двери, на которую ее повесила… эти пьяные мужланы начнут, как вчера, подглядывать в замочную скважину или в щели рассохшейся двери…
Господи, какой ужасный этот дом!
Знай я, что тут за постояльцы… до того, как внесла плату за две недели вперед… мы бы тут ни за что не остались… но ведь я ничего не знала… Когда у тебя нет никаких бумаг, тебя гонят из приличных меблированных комнат. А как мне было догадаться, что мне может когда-нибудь потребоваться мой паспорт?.. Когда мы выехали из Анже в собственной карете… ибо я полагала неприличным, чтобы моя дочь путешествовала в почтовом дилижансе… разве могла я предположить, что…
В эту минуту ее жалобы были прерваны взрывом ярости:
– Но ведь это же настоящая подлость… только потому, что этот нотариус вздумал меня обобрать, ныне я доведена до самой ужасной крайности, и я ничего не могу сделать, не могу бороться с ним! Ничего не могу сделать!.. Но нет… Будь у меня деньги, я могла бы обратиться в суд; обратиться в суд… чтобы услышать, как будут смешивать с грязью имя моего доброго и благородного брата, чтобы услышать, что он, разорившись, наложил на себя руки и сделал это после того, как промотал, растратил все мое состояние и состояние моей дочери… Судиться… для того чтобы услышать, будто он довел нас до крайней нищеты!.. О нет, никогда! Никогда! И все же, если память о моем брате священна, то ведь и жизнь и будущее моей дочери для меня тоже священны… но ведь у меня нет никаких доказательств, уличающих нотариуса, и я только вызову бесполезный, ненужный скандал…
– И что самое ужасное, самое ужасное, – продолжала она после короткого молчания, – это то, что порою, разгневанная и раздраженная нашим ужасным жребием, я решаюсь обвинять моего брата… признавать, что нотариус, быть может, прав, обвиняя моего брата… как будто, если я стану проклинать двух людей, а не одного, это облегчит мои муки… но я почти тотчас сама возмущаюсь собственными предположениями – несправедливыми, отвратительными, направленными против лучшего, честнейшего из братьев! Ох, этот окаянный нотариус! Он даже и не подозревает обо всех ужасных последствиях совершенного им воровства… Он-то думал, что крадет только деньги, а на самом деле он подверг жестокой муке души двух женщин… двух женщин, которых он обрек умирать на медленном огне… Увы! Да, я не отваживаюсь и никогда не отважусь рассказать моей бедной девочке о моих тягостных опасениях, потому что я не могу так безжалостно огорчить ее… но я сама так страдаю… меня треплет лихорадка… меня поддерживает только энергия отчаяния; я чувствую, что во мне зреет зародыш болезни, быть может, опасной болезни… да, я чувствую, как она приближается… она все ближе и ближе… все в груди у меня горит, голова раскалывается… Эти симптомы гораздо серьезнее, просто я не хочу в этом сознаться даже самой себе… Господи боже!.. А ну как я совсем разболеюсь… если тяжко заболею… если мне суждено умереть!.. Нет! Нет! – воскликнула с волнением г-жа де Фермон. – Я не хочу умирать… Покинуть мою Клэр… шестнадцатилетнюю девочку… без всяких средств к существованию, одинокую, брошенную в Париже… разве это мыслимо?.. Нет! Я вовсе не больна, в конце концов, что я такое испытываю?.. У меня небольшой жар в груди, голова тяжелая, все это – результат горя, бессонницы, холода, тревог; любой на моем месте испытал бы упадок сил… Но в этом нет ничего серьезного. Ладно, ладно, главное – не поддаваться слабости… господи боже! Если предаваться столь мрачным мыслям, ко всему прислушиваться в себе… можно и в самом деле заболеть… а мне как раз сейчас самое время болеть!.. Не так ли?! Нужно немедля искать работу для себя и для Клэр, потому что тот человек, что давал нам раскрашивать гравюры…
Мгновение помолчав, г-жа де Фермон с негодованием продолжала:
– О, как это было отвратительно!.. Давать нам эту работу ценой позора для Клэр!.. Безжалостно отнять у нас столь хрупкое средство к существованию только потому, что я не согласилась, чтобы девочка одна приходила к нему работать по вечерам!.. Но, может быть, мы найдем какую-нибудь работу в другом месте, ведь я умею шить и вышивать… Да, но, когда никого не знаешь, это так трудно!.. Ведь только недавно я пыталась, но тщетно… Когда живешь в такой дыре, то, понятно, не внушаешь доверия; а ведь те небольшие деньги, что у нас еще остались, скоро кончатся… И что тогда?.. Что делать?.. Что с нами будет?.. Ведь у нас ничего не останется… совсем ничего… ни гроша не останется… А я же была богата!.. Не стану обо всем этом думать… от таких мыслей у меня голова кругом идет… я с ума схожу… Главная моя вина в том, что я слишком упорно об этом думаю, а необходимо отвлечься, и я постараюсь… Эти мрачные мысли и привели к тому, что я заболела… Нет, нет, я вовсе не больна… Я даже думаю, что меня уже меньше лихорадит, – прибавила несчастная мать, щупая у себя пульс.
Но увы! Пульс у нее бился неровно, прерывисто, с бешеной скоростью, и, ощутив это лихорадочное биение сквозь свою сухую, холодную кожу, она отбросила всякие иллюзии.
Мрачное и тяжелое отчаяние охватило ее, но, совладав с ним, она с горечью проговорила:
– Всемогущий Господь! За что ты нас караешь? Разве мы хоть когда-нибудь совершили что-либо дурное? Разве моя дочь не была истинным образцом чистоты и набожности? Разве ее отец не был живым олицетворением честности? Разве я всегда не выполняла достойно свой долг жены и матери? Почему ты дозволил этому негодяю сделать нас своими жертвами?.. Меня, а особенно мою несчастную девочку!..
Когда я думаю, что если бы этот нотариус нас не обобрал, то я бы нисколько не тревожилась за судьбу моей дочери… Мы бы жили сейчас в своем доме, не беспокоясь о будущем, мы бы только с глубокой печалью и скорбью оплакивали смерть моего несчастного брата; года через два или три я бы начала думать о замужестве Клэр, и я нашла бы человека, достойного ее, такой доброй, очаровательной и красивой!.. Разве любой не посчитал бы себя счастливым, получив ее руку?.. Я ведь собиралась, выговорив себе небольшой пенсион, который позволил бы мне жить рядом с нею, дать ей в приданое все, чем я располагала, ведь у меня было не меньше ста тысяч экю… и я была бы бережлива; а когда юная девушка, такая красивая и такая воспитанная, как мое милое дитя, приносит мужу в приданое больше ста тысяч экю…
Затем, словно по контрасту, г-жа де Фермон с горестью возвратилась в мыслях к печальной действительности и воскликнула точно в бреду:
– Но ведь это просто немыслимо! Из-за злой воли какого-то нотариуса я покорно смиряюсь с тем, что моя дочь обречена на самую ужасную нищету!.. А ведь у нее были все права на безоблачное счастье… Если закон оставляет подобное преступление без кары, я этого так не оставлю; ибо, если судьба доводит меня до полного отчаяния и если я не нахожу никакого средства выбраться из того ужасного положения, в которое меня поставил этот негодяй, я сама не знаю, что я сделаю… я, я сама способна буду убить его, этого низкого человека. А потом пусть делают со мною, что хотят… все матери будут на моей стороне… Да… Но моя дочь?.. Что будет с нею? Разве могу я покинуть ее, оставить одну-одинешеньку? Вот в чем ужас… Вот почему я не хочу умирать… Вот почему я не могу убить этого человека. Что будет с нею? Ведь ей всего шестнадцать лет… Она так молода, она чиста и невинна, как ангел… и при этом так красива… Полная заброшенность, нищета, голод… все эти беды… соединившись вместе, могут помутить разум столь юного существа… и тогда на краю какой бездны может она оказаться?! О, это ужасно… чем больше я вдумываюсь в это слово «нищета», тем больше устрашающих угроз я в нем нахожу. Нищета… нищета жестока ко всем, но, быть может, особенно жестока она для тех, кто прожил свою жизнь в довольстве. И вот чего я не могу простить себе: как это, столкнувшись с такими ужасными бедами, я не в силах победить свою злосчастную гордость! Лишь в том случае, когда моя дочь останется буквально без куска хлеба, я решусь просить милостыню… Но ведь это же подло и низко с моей стороны!
И г-жа де Фермон прибавила с сумрачной горечью:
– Этот нотариус обрек меня на нищенство, стало быть, я обязана считаться с существующим положением; теперь мне уже не до щепетильности, не до разборчивости, все это осталось в прошлом; теперь же мне нужно просить милостыню и для себя, и ради дочери; да, если я не подыщу работу… мне придется решиться на то, чтобы молить о милосердии посторонних, ибо так пожелал этот нотариус. Без сомнения, и для того, чтобы успешно просить милостыню, нужна определенная сноровка, умение, но это приходит с опытом; я этому научусь; ведь это такое же ремесло, как и всякое другое, – прибавила несчастная женщина душераздирающим голосом. – И мне кажется, что у меня есть все, чтобы разжалобить сердобольных: ужасные беды, мной не заслуженные, и дочь шестнадцати лет… не девочка, а ангел… сущий ангел; но надо суметь, надо отважиться рассказать об этих «преимуществах»; и я добьюсь успеха.
– А вообще-то на что я, собственно, жалуюсь? – воскликнула г-жа де Фермон с мрачным смехом. – Материальное благосостояние вещь непрочная, преходящая… Нотариус, по крайней мере, заставит меня заняться каким-нибудь ремеслом.
Некоторое время она молчала, погрузившись в раздумье; потом снова заговорила, но уже немного спокойнее:
– Я часто думала о том, чтобы подыскать себе какое-нибудь место; я, например, завидую горничной той дамы, что живет на втором этаже; получи я это место, быть может, на свое жалованье я смогла бы удовлетворить насущные потребности Клэр… быть может, с помощью этой дамы мне удалось бы подыскать какую-нибудь работу и для дочери… она останется жить тут… Таким образом мы не расстанемся. Какое счастье… если бы все это так устроилось!.. О нет, нет, нет, это было бы чересчур прекрасно… такое бывает только во сне! А потом, чтобы занять это место, надо, чтобы эту горничную уволили… и, может, тогда ее судьба будет столь же плачевной, как и наша судьба. Ну и что же?! Тем хуже, тем хуже… Разве нотариус проявил щепетильность, обирая меня? Прежде всего – судьба моей дочери. Надо подумать, каким образом войти в доверие к даме со второго этажа. И каким образом устранить ее служанку? Ведь это место было бы для нас неожиданной удачей!
Два или три сильных удара в дверь заставили задрожать г-жу де Фермон и разбудили ее дочь.
– Боже мой! Мама, что случилось? – воскликнула Клэр, рывком приподнимаясь на своем ложе.
Девушка неожиданно инстинктивно обвила руками шею матери, а та, испугавшись не меньше дочери, прижала ее к груди, со страхом глядя на дверь.
– Мамочка, что же случилось? – повторила Клэр.
– Я и сама не знаю, дитя мое… Успокойся… это пустяки… просто постучали в дверь… может быть, это принесли нам с почты письмо до востребования…
В эту минуту трухлявая дверь снова заходила ходуном: по ней кто-то изо всех сил молотил кулаками.
– Кто там? – дрожащим голосом спросила г-жа де Фермон.
В ответ послышался чей-то грубый, резкий и хриплый голос:
– Да вы что, оглохли, соседки? Эй, слышите… соседки?.. Эй!..
– Что вам угодно, сударь? Я вас не знаю, – проговорила г-жа де Фермон, стараясь унять дрожь в голосе.
– Меня звать Робен… я ваш сосед… дайте-ка мне огоньку, трубку разжечь… да пошевеливайтесь там! Открывайте побыстрее!
– Боже мой! Ведь это хромой верзила, он вечно пьян, – тихо сказала мать дочери.
– Ах, так!.. Дадите вы мне огня, а то я все в щепки разнесу, разрази меня гром!
– Сударь, у меня нет огня…
– Тогда у вас есть серные спички… они у каждого имеются, отоприте… не то…
– Сударь… идите к себе…
– Стало быть, не хотите отворить… Считаю: раз… два…
– Я попрошу вас удалиться, или я позову на помощь…