Последняя Пасха Бушков Александр
По лестнице затопотали неуверенные шаги, и вскоре на площадке возник Профессор. При первом взгляде на него Смолин определил, отчего тот так долго отсутствовал, – он, сукин кот, затарившись бормотухой, как минимум один сосудик там же и оприходовал, вон какое блаженство на роже, да и свежий перегар на гектар… Ладно, он пока что в должной кондиции, чтобы по всем правилам написать расписку насчет купли-продажи содержимого квартиры – с паспортными данными высоких договаривающихся сторон, чтобы потом комар носа не подточил…
В руке у Профессора была авоська (еще один раритет, собственно говоря). Вино в ней, и точно, имелось в достатке – аж пять бутылок чего-то ядовитого, того же свекольного цвета, с аляповатейшими этикетками. А вот «фрукты», о коих Профессор упоминал, были представлены всего-то парой яблок с побитыми боками. Смолин мимолетно умилился: ну и цены у них тут, если на жалкий полтешок можно этак вот затариться, пусть и жутчайшей гамыркой…
– Василий Яковлевич, мой благородный друг! – возопил Профессор, воздевая звякающую авоську на уровень плеча. – Прошу прощения за задержку, но я теперь всецело к вашим услугам! – он театрально отпрянул. – А кто это у нас тут? А это у нас акула рынка недвижимости месье Дюкин…
– Шуткуете все… – с грустной покорностью судьбе сказал Степа.
– Ну отчего же, мой благородный дон? – пошатываясь, рявкнул Профессор. – Наоборот, исполнен самых что ни на есть комэрчэских стремлений. Мы, интеллигенты, тоже не лыком шиты в смысле капитализьму… Соточку приперли? Или опять будете меня к демпингу склонять?
– Да к какому еще демпингу… – уныло протянул Степа. – Семьдесят хотите, Виктор Никанорыч? Вот прямо сейчас. Больше не могу, хоть режьте, несуразная ж цена…
– Дело твое, Степушка, дело твое, – захохотал прямо-таки демонически Профессор. – Капитализьм – вещь безжалостная, ничего личного… Накатишь соточку – я прямо как есть, в шлепанцах к нотариусу пешком пойду… Усек? А теперь, если не намерен всерьез дела вести, изыди и подумай, мне с интеллигентным человеком нужно вести интеллектуальную беседу касаемо духовных ценностей… Понял?
Он похлопал удрученного риэлтора по плечу и протиснулся мимо него в квартиру, дернув прямиком на кухню. Слышно было, как он там со звоном выставляет бутылки на стол.
– Идите уж, Степа, – тихонько сказал Смолин. – Сами видите, с ним сейчас каши не сваришь… Мне с ним нужно обговорить насчет стариковских материалов, так что извиняйте…
– Да ладно… Только вы имейте в виду: если хотите по пьяной лавочке развести на скидки, не получится. Чем больше хлыщет, тем упрямей делается. Откуда что берется… Обычно они по пьянке добреют, а этот… – он глянул умоляюще: – Вы уж там, если что… Я б вам процентик, если он согласится на семьдесят… Ну максимум, семьдесят пять… А? Пятеру я этого бы вам… Ведь из-за этого придурка всё стоит, хотя дом, считайте, мой…
– Постараюсь что-нибудь сделать, – сказал Смолин.
– Визитку я вам дал? Звоните, если что…
Он вздохнул, печально махнул рукой и стал спускаться по лестнице с видом унылым и удрученным. Глянув ему вслед, Смолин пожал плечами: надо же, какие бизнес-страсти, оказывается, кипят и в захолустных райцентрах…
Когда он, заложив дверь на крючок, вернулся на кухню, Профессор уже лишил одну бутылку пластмассовой пробки, набулькал себе полный стакан, интеллигентно водрузил рядом помятое яблоко.
– Может, примете все же эликсирчику, дражайший Василий Яковлевич? – вопросил он.
– Нет, я все же воздержусь, – сказал Смолин. – И вас убедительно попросил бы на пару минут пренебречь кубком… Мы, как вы помните, сговаривались на десять тысяч?
Вмиг отставив стакан, Профессор уставился на него со сложным выражением лица:
– Ну да, именно. Ровно десять… за все, что в квартире. И ни гульденом менее.
Смолин вытащил бумажник, принялся извлекать из него сложенные пополам рыжеватые пятитысячные. Отсчитав двадцать две, сдвинул в сторону бутылки, яблоки, тарелку с засохшими пельменями. Принялся выстраивать из пятерок нечто напоминающее многолучевую звезду. Получилось где-то даже красиво.
Профессор, откровенно разинув рот, наблюдал за его дизайнерскими изысками с некоторой оторопью. Даже про бормотуху забыл. Смолин тщательно подровнял ассигнации, чтобы получившаяся фигура была и вовсе безукоризненной. Сказал небрежно:
– Сто десять тысяч, настоящими деньгами, имеющими хождение на всей территории…
Шумно сглотнув, Профессор спросил растерянно:
– А… зачем?
– Как это зачем? – усмехнулся Смолин. – Вы же собирались продавать квартиру Степе? Именно за сотню? Я ее покупаю. Сто за квартиру, десять – за все, что в ней. Сейчас мы с вами поедем к нотариусу и все оформим…
– С-серьезно?
– Абсолютно, – кивнул Смолин. – Вы уж только, я вас душевно умоляю, не пейте пока что… и рубашку какую-нибудь найдите, а то нотариус нас с порога наладит. Даже для провинции являться к нотариусу в таком вот неглиже э – чересчур, я думаю… Возьмем паспорт, документы на квартиру… У вас ведь все в порядке?
– Конечно… – Профессор наконец-то захлопнул рот, потом расплылся в хитренькой улыбке: – Коли уж такое дело, нужно поторговаться…
Смолин, склонившись к нему, взял за руку и самым дружески тоном произнес:
– Виктор Никанорович, я уже вижу, что человек вы деловой и оборотистый, но вот только со мной этих штучек не надо, ладно? Цена обозначена. Сто десять тысяч. И не увеличится ни на рубль, могу вам дать честное благородное слово. Либо вы соглашаетесь вот на это, – он кивнул на бумажную фигуру, – либо я преспокойно ухожу. Чует мое сердце, что сотню вам Степа ни за что не отстегнет… а за то, что находится в квартире, вы вообще в этом случае не получите ни копья. Ну кому это нужно кроме музея? У вас, конечно, музей есть свой, но они, голову могу прозакладывать, в деньгах стеснены чрезвычайно…
– Не то слово, – грустно признал Профессор. – Ноют, что бесплатно все бы забрали, а денег у них нет…
– Вот видите, – напористо продолжал Смолин. – За журавлем в небе погонитесь – реальные деньги упустите. Или-или. Засиделся я тут с вами… Говорю вам, сотню Степа не даст… а вот послать кого-нибудь, чтобы вам за несговорчивость по шее накостыляли, вполне может. Вы ж слышали краем уха, как такие дела делаются, что в мегаполисах, что в провинции?
Профессор понурился:
– А ведь может, акуленок…
– Вот видите, – сказал Смолин. – Лучших условий у вас все равно не предвидится… Так как?
Ссутулившись, словно бы погрустнев на глазах, Профессор протянул:
– Так, выходит, и впрямь есть… Иначе что вы все суетитесь, как тараканы…
–Что – есть? – спросил Смолин цепко.
– А… – Профессор, словно бы разом постаревший, махнул рукой. – Ваше счастье, Яковлевич, что нет у меня желания во все это впутываться – не потяну ведь… Ладно, такой уж я дурак… Дело ваше, беритесь…
– Я так понимаю, мы договорились? – спросил Смолин деловито.
– Договорились, – уныло протянул Профессор, поглядывая на Смолина как-то непонятно. – Владейте, драгоценный мой, коли охота. Мое дело сторона, моя хата с краю, и рубашка моя ближе к телу, так что – желаю удачи… Не в мои годы, да и здоровьичко не то… Эх, будь я помоложе…
– Вы о чем? – спросил Смолин.
– Да так, пустяки сплошные, – отмахнулся Профессор, тоскливо поглядывая на стакан с бурдой свекольного цвета.
И все же что-то здесь было не так. Определенно. Смолин отметил и прорвавшуюся на миг надрывную нотку в голосе, и разительные изменения в лице: Никанорыч словно бы враз протрезвел и даже помолодел, вот странно, смотрел совсем трезво, тоскливо, показался на краткое мгновение совершенно другим человеком – каким он, наверное, при другом раскладе и твердости характера мог бы стать. Все это тут же пропало, как не было, вернулся прежний истасканный пьянчужка, во всех смыслах бесполезный человечек – но эта краткая метаморфоза оказалась столь явственной и загадочной, что у Смолина по спине невольно холодок пробежал…
Профессор, криво ухмыляясь, потянулся к стакану. Смолин решительно перехватил его руку:
– Э, нет! Нравы в ваших местах, мой благородный дон, не сомневаюсь, патриархальные, но если вы еще примете, нотариус нас, чего доброго, выпрет…
– Грамулю…
– Оденьтесь, умойтесь, причешитесь, – безжалостно сказал Смолин, многозначительно касаясь пальцами фигуры, образованной пятерками. – Тогда, так и быть, опорожните сей сосуд… У вас тут найдется что-нибудь чистое? Ну вот и отлично. Давайте, давайте! Быстрее приведете себя в божеский вид, быстрее откушаете эликсира, а уж потом мы так отметим сделку… Ну?
Печально покосившись на стакан (и тут же алчуще – на деньги), Профессор тяжко вздохнул, не без усилий оторвал себя от шаткого стула и вывел себя в комнату. Аккуратненько собрав купюры в отдельную пачку, Смолин сунул их в барсетку.
Смешно. Если подумать, следовало благодарить этого предивинского афериста: окажись он честным, предъявив стоящий товар, Смолин никогда не попал бы в Куруман, преспокойно вернулся бы в Шантарск и всё это великолепие, которым набита квартира, досталось бы кому-нибудь другому – а то и большей частью осело на помойке, как случалось не раз и с гораздо более ценными вещами…
Глава 2
Крестьянин с берегов Невы
Невидная картонная папочка, как очень быстро оказалось, и в самом деле была посвящена Федору Степановичу Кочу, одному из ведущих мастеров Фаберже (точнее, питерской ветви семейства Фаберов). Что неопровержимо доказывалось лежавшим под фотографиями царским паспортом – вернее, как он в те времена официально именовался, «паспортной книжкой». Выдана сроком на пять лет в январе тринадцатого года, но когда срок действия истек, понятно, не существовало уже ни полицейской части, выдавшей документ, ни самой Российской империи…
Итак, Федор Степанович Коч. «Звания» (как в ту пору именовалось сословие и общественное положение) – крестьянского. Именно так. Нынешние прекраснодушные интеллигенты, умиленно обожающие монархию (во времена коей их прадеды чаще всего девятый хрен без соли доедали и шапку ломали перед каждым плюгавым волостным писаришкой), в истории сплошь и рядом не сильны, а потому плохо представляют иные бытовые установления империи…
Коч (коему на момент выдачи паспорта исполнилось пятьдесят три года) в Питер прибрел двадцатилетним крестьянским парнишкой. Из какой-то деревушки в Вологодской губернии – где, что характерно, в качестве надомного промысла испокон веков пользовали и ювелирное дело, работали с серебром. В царские времена таких деревенских умельцев хватало – собственные клейма и все прочее…
Довольно быстро прибившись к только разворачивавшемуся тогда Фаберже, Коч у него проработал всю сознательную жизнь, но, поскольку университетов не кончал (а значит, и права на личное дворянство не имел), в купцы и мещане не записывался, на государственной службе не был и в почетные граждане не произведен, то в документах так всю жизнь и писался: «крестьянин». Как, кстати, и Григорий Ефимыч Распутин до конца своих дней, несмотря на свое положение при царской фамилии. Как и Сергей Есенин… Крестьяне – и баста.
Что там у нас дальше? Вероисповедание – православное (хоть все серьезные исследователи упоминают, что Коч, писавшийся православным ради вящего спокойствия, на самом деле еще с вологодских времен принадлежал к какой-то тихушной секте, Синодом весьма не одобрявшейся). Место постоянного жительства – Санкт-Петербург. Отношение к отбыванию воинской повинности – прочерк (ага, пальца не хватало на левой руке, об этом тоже писали). Вдовец. Дети в паспорт не внесены – надо полагать, к январю тринадцатого уже вошли в совершеннолетие.
Так, прописка… Те же не бардзо ученые интеллигенты отчего-то полагают ее изобретением сугубо советского периода. Чушь, конечно, редкостная. Вот они, несколько страничек в конце паспортной книжки, именуемой еще «видом на жительство». Так и озаглавлены: «Место для прописки видов полицией». Дело в том, что без паспорта отлучаться из «мест постоянного жительства» можно было либо в пределах своего уезда, либо не далее пятидесяти верст от такового, если отлучка продолжается не долее шести месяцев. О чем подробно рассказывалось аж на двух страницах, где мелким шрифтом были напечатаны выдержки из «Устава о паспортах 1903 г.». И, как в нашем отечестве водилось испокон веков, задолго до большевизма, упоминались и особые случаи, когда подданный российский все же обязан иметь паспорт, хоть тресни. Не говоря уж о том, что обе столицы, Москва с Питером, были, выражаясь современным языком, городами режимными, и уж там-то без паспорта лучше было не показываться, равно как и пренебрегать пропиской.
Итак, прописка… Первый штампик Коч обрел, как легко догадаться, одновременно с получением паспорта: вид явлен у пристава, что господин пристав и удостоверил своей подписью, совершенно неразборчивой, но весьма размашистой.
До декабря семнадцатого Федор Степаныч, надо полагать, по означенному адресу мирно и проживал. А вот потом он начинает мотаться по великой и необъятной, взбудораженной и бурлящей Расеюшке…
Двадцатое декабря семнадцатого «вид явлен в Бульварном полицейском г. Киева участке (подпись паспортиста опять-таки неразборчива). Март восемнадцатого – новый штамп, „пристава 1-й части г. Оренбурга“. Июнь восемнадцатого – штамп пристава 1-й части Тюмени. Ноябрь восемнадцатого – ну, тут уже ощущаются веяния нового времени, „вид явлен“ не у старорежимного пристава, до коих наконец добралась карающая рука пролетариата, а в „Первом районе омской гормилиции“.
И, наконец, последняя отметка, сделанная уже в двадцатом «втором районе городской советской рабоче-крестьянской милиции Шантарска». Черт его знает, почему нет куруманской – неразбериха, надо полагать, была та еще. Последние две странички паспорта и даже третью страницу обложки занимают разнообразнейшие пометки – частью совершенно уже непонятные, лишь даты и загадочные номера. Но по штампам можно судить, в чем тут фокус: речь идет о каких-то пайках. «Махорка июль», «махорка сент.», «махорка окт.». Таинственное «О.Г.П.К.» несколько раз выдавало карточки то на «один пай», то на целых четыре. Вовсе уж предельно загадочный красный штамп «Проверка П.О.С.Т.Г.Н.Х.» (Смолин не настолько хорошо знал реалии военного коммунизма, чтобы определить, что же скрывалось за таинственной аббревиатурой – но, учитывая, что «контроль» в те времена был прерогативой серьезных ведомств, речь явно шла о достаточно серьезных проверках, каковые Коч, надо полагать, успешно прошел. Ага, еще один штамп «Контроль» с теми же загадочными буквами – на сей раз синий, без рамочки, во всю страницу).
Ну, вот и все. Не подлежит сомнению, что бывший искусник фирмы Фаберже ни разу репрессалиям не подвергался, мирно и благолепно существовал на положении обывателя, к которому у новой власти не было претензий. Не исключено, что этому он обязан весьма благонадежным, с точки зрения победителей, «званием» – крестьянин, ага… Нет ничего удивительного в том, что куча советских отметок теснилась в старом царском паспорте – так и должно было быть, старыми паспортами пользовались до конца двадцатых, пока наконец-то советские не ввели…
Ветхая, с разлохматившимися краями бумажка с несколькими бледно-синими машинописными строчками и стертой печатью… ага, ордер, выданный на соседнюю квартиру Федору Степановичу Кочу, «старшему мастеру граверно-механической артели „Красный ремесленник“». Ну что же, Степаныч, судя по всему, вписался в новую действительность, самый что ни на есть пролетарский элемент, обладатель профсоюзного билета, мопровской книжки, член нескольких добровольных обществ наподобие «Друга детей», «Смычки» и «Кружка поддержки китайской бедноты».
Значки этих и других обществ, стандартный набор того времени, парочка почетных грамот от мелкого советского начальства… Одним словом, бывший питерский ювелир, ручаться можно, успешно прижился в Курумане и до своей кончины (году примерно в двадцать седьмом, точнее уже не определить из-за отсутствия документов) жил-поживал спокойно, на хорошем счету был, не привлекался, как говорится… Вполне возможно, что наш дражайший Федор Степаныч особых сожалений по поводу безвозвратно рухнувшей монархии и не испытывал никогда – Коч был сектант, а эта публика сплошь и рядом большевиков поддерживала, будучи затаенными ненавистниками как монархии вообще, так и государя императора персонально, – примеров достаточно…
Теперь – товарищ Лобанский, Олег Николаевич, бравый красный командир, помотавшийся по фронтам гражданской, пересекавшийся с Фрунзе, Ворошиловым, Буденным (очень может быть, был накоротке знаком и с другими красными бонзами, ставшими потом персонами, запрещенными к упоминанию, – но предусмотрительно почистил свой архивчик от всего, что могло ему повредить). Самое интересное – тоже питерский, как и Коч. Недоучившийся студент Технологического, в шестнадцатом окончивший школу прапорщиков, отчего-то Виленскую, что подтверждается не только документами, но и портсигаром из карельской березы украшенным золотыми накладками: погон прапорщика, сабелька с гравировкой на лезвии «Петергофъ 1916» и шильдиком зеленой эмали, на коем красуется эмблема школы. Приятная штучка, кстати, – если знаешь, сколько она стоит…
Очень быстро, едва началась сумятица, подался в Красную армию – знаем мы этих недоучившихся студентов из небогатых интеллигентских семей, тот еще горючий материалец… Мотался, как уже стало ясно при первоначальном ознакомлении с бумагами, от Крыма до Владивостока – а потом, когда кончилась романтика и пошли скучные будни, волею судьбы и командования осел в Курумане командиром эскадрона. Черт его знает, собирался он делать военную карьеру или нет, но красному соколу крупно не повезло. Точных данных опять-таки нет, но в папке есть несколько затрепанных бумажек, из которых явствует, что тов. Лобанский более четырех месяцев находился на излечении в одном из хабаровских госпиталей. Учитывая время и место, можно с уверенностью предположить, что лихого кавалериста (скорее всего, вместе с его частью) бросили на китайскую границу, когда там в двадцать девятом началась заварушка. Там-то и припечатало: чуть ли не на всех последующих фотографиях Лобанский запечатлен с солидной тростью. Нога надо полагать. Видимо, ему очень не хотелось все же снимать форму – и после двадцать девятого комэск всплывает уже в войсках НКВД, точности ради – в охране Куруманского золотого прииска. Там он и тянул прилежно лямку четверть века (пока не ушел в отставку в пятьдесят пятом), получая все приличествующие посту и биографии юбилейные отличия, помаленьку дорос до полковника. Ослепительной карьеры, в общем, не сделал – служил себе потихонечку. Винтик, короче говоря. Тридцать седьмой и подобные крутые годы его как-то миновали – надо думать, предосудительных знакомств с троцкистами не водил, порочащих связей не поддерживал, в уклоны не ударялся – и потому просквозил меж жерновов, как многие. Умер, как можно судить по оборвавшимся записям в сохранившихся документах, то ли в шестьдесят седьмом, то ли в шестьдесят восьмом. Если подумать, жизнь невидная, но, в общем и целом, достаточно благополучная – может, ему большего и не надо было, кто их теперь разберет…
Смолин не сомневался, что вещички с клеймами Фаберже к Лобанскому попали от соседа Коча – их оказалось не менее десятка, еще пара вилок, ножи с серебряными ручками и стальными лезвиями, на коих четко прочеканено «К. Фаберже», довольно простенькая серебряная табакерочка, чайные ложечки… Откуда ж еще? Наверняка бывший питерский студент не таскал с собой по фронтам гражданской подобные сувениры. Только от Коча, откуда ж еще? Вряд ли Лобанский их хапнул – как-то трудно себе представить молодого командира из питерской интеллигентской семьи, идейного красного, который после кончины соседа забирается в опустевшую квартиру и, воровски озираясь, распихивает по карманам серебришко с интересными клеймами. Вероятнее всего, другой вариант: Коч сказал соседу что-нибудь вроде «Скверно мне, Олег, помираю, наверное. Если что, вещички мои приберите – все равно пропадут…» Тот и забрал. Маловероятно, чтобы два питерца, обитавших в соседних квартирах, не поддерживали приязненных отношений – домик этот в двадцатые, можно предполагать, ничуть не походил на пресловутую «Воронью слободку»: на одной из фотографий у крыльца (над которым натянута кумачовая полоса с надписью: «Да здравствует Десятый советский Первомай!») запечатлели себя для истории, насколько можно судить, все поголовно жильцы – тут и чья-то престарелая бабушка, и малолетние детишки, и Лобанский со всеми регалиями на гимнастерке и поставленной между колен шашкой, и рядом с ним Коч (которого Смолин в конце концов вычислил, сравнивая этот снимок и фотографию Фаберже со своими мастерами). Хорошо сидят, добрососедски, не чувствуется напряжения, лица спокойные, улыбчивые, друг другу руки на плечи положил кое-кто – в общем, сразу видно, дружная коммуналка, никто соседу дохлых мышей в супчик не подбрасывал.
Темных мест и роковых загадок в этой истории, в общем, не просматривается и даже не ощущается. Работал человек много лет мастером у Фаберже, а дни свои окончил в глухой сибирской дыре, скромным служащим мелкой артели. Ничего особенно примечательного – иные судьбы революция закручивала так, что поверить трудно…
Пробавляйся Смолин в дополнение к основному заработку писанием сенсационных книжек наподобие «Кто убил Наполеона?» и «Сталин – внук Багратиона?!», он непременно ухватился бы за немудрящую историю господина-товарища Федора Коча, чтобы присовокупить его к старой и устойчивой легенде, именуемой «Последняя Пасха». Однако бумагу он не марал, да и в легенду верил плохо, точнее говоря, практически не верил…
Как и во многих других областях жизни, в антикварной торговле хватает «городских легенд», фольклора, имеющего хождение в основном в узких кругах, но порой и выплескивающегося в массы.
Чаще всего бытуют завлекательные рассказы типа: «Выменяли у бабки самоварчик за коробку конфет, почистили – а он золотой!» Причем, что характерно, небылицы эти родились не на пустом месте. Предостаточно похожих случаев. Да что там, не далее как в этом году в одной из шантарских скупок понимающий человек выцепил серебряный чайник работы Фаберже – четыреста граммов весом. С некоторыми утратами, правда, посудина была из разряда того самого «ширпотреба» – но тем не менее настоящий Фабер… Другое дело, что на каждый реальный случай приходится пара десятков сочиненных – да и насквозь реальные находки порой раздуты молвой, превращены в сокровища Голконды или клад капитана Флинта…
Солиднейший пласт фольклора, как нетрудно догадаться, посвящен мифическим кладам, вроде пресловутого «золота Колчака», которое до сих пор иные легковерные обормоты ищут со всем усердием. Но и тут основа опять-таки вполне реальная – кладов зарыта чертова уйма и далеко не все найдены…
Иногда «городские легенды» бывают вовсе уж экзотическими, будоражат множество умов и приносят нехилую выгоду одиночным личностям. Да что далеко ходить… Несколько лет назад на протяжении долгих месяцев страну буквально лихорадила «тайна швейных машинок Зингера» – о чем, правда, широкие массы так и не узнали, все происходило в довольно узком кругу. Кто-то пустил достаточно убедительную мульку об этих самых машинках, сохранившихся с царских времен во множестве и стоивших, в общем, недорого. Мулька распространялась в двух вариантах: а) якобы в каждой десятитысячной (или пятитысячной, не суть важно) машинке ради привлечения покупателей хитрый Зингер вмонтировал массивную золотую (вариант – платиновую) втулку, в укромном местечке, в рабочем механизме так, что отыскать ее можно, только разобрав машинку в мелкий хлам; б) опять-таки в одной из нескольких тысяч машинке выбитый на ней серийный номер – никакой не серийный номер, а код счета в швейцарском банке, где до сих пор счастливчика дожидается немаленькая сумма в свободно конвертируемой валюте…
Кому-то, может, и смешно, но не один месяц по антикварным магазинам и лавчонкам метались вспотевшие и растрепанные лица кавказских национальностей (ставшие основным объектом распространения слухов), покупавшие «Зингеры», не торгуясь (а впрочем, немало братьев-славян тоже поддались этому наваждению). Где-то около года эта шизофрения продолжалась, а потом помаленьку сошла на нет. Так и осталось неизвестным, кто именно эту бодягу запустил в оборот, но все толковые антиквары сходятся на том, что устроено все было не ради моральной выгоды, а самой что ни на есть материальной, и, должно быть, немаленькой. Есть еще схожая история с юбилейными рублями девятьсот семидесятого года – да мало ли похожих, разве что масштабом поменьше…
Так вот, давно имеет хождение и легенда о «Последней Пасхе». Точнее, о последних пасхальных яйцах работы Фаберже, предназначавшихся для царской семьи в честь означенного светлого праздника, который венценосная фамилия готовилась с соответствующим размахом отмечать в семнадцатом году…
Пасхальные яйца Фаберже, предназначавшиеся для дома Романовых, – изделия штучные, работали над ними лучшие мастера, ювелирная элита – и, понятное дело, начинали они задолго до грядущего праздника, едва ли не на следующий день после того, как заканчивался очередной. Согласно легенде, где-то в середине шестнадцатого года Фаберже получил очередной заказ на семь яиц – для монаршей четы, четырех дочерей и наследника престола соответственно. Мастера с обычным тщанием начали работу. Кто ж мог предугадать, что Пасха семнадцатого окажется не похожа на все предыдущие да и Россия к тому времени станет республикой с Сашкой Керенским во главе.
Однако революция грянула, когда яйца, все семь, были уже доведены до совершенства. И далее легенда живописно повествовала, как группа особенно упрямых приверженцев монархии, дабы должным образом почествовать свергнутого венценосца, составила заговор, чтобы передать царственным узникам в Ипатьевский дом эту самую семерку яиц – надо полагать, с соответствующим пафосным посланием.
Это была, так сказать, основа. Фундамент. Базис. Далее на ее основе возникли в превеликом множестве «версии», «гипотезы» и просто завлекательные побрехушки, плодившиеся в геометрической прогрессии, сплошь и рядом противоречившие друг другу самым откровенным образом…
Утверждали, что яйца некие неведомые посланцы монархистов все же нашли способ переправить августейшему семейству аккурат к Пасхе восемнадцатого. Дальше начинался разнобой: то ли узники подарок укрыли так тщательно, что он до сих пор лежит где-то, не отысканный никогда комиссарами. То ли яйца после расстрела царской семьи нашел комиссар Юровский (назывались и другие фамилии из красной верхушки), но государству рабочих и крестьян добычу не сдал, а самым алчным образом присвоил себе, за что и был расстрелян в тридцать седьмом. То ли яйца попали к белым после взятия ими Екатеринбурга (вариант – к легионерской банде «генерала» Гайды) и были вывезены в Харбин (вариант – в Прагу). Это опять-таки основные версии – а от них отпочковывалось множество последующих, и было их столько, что все это в конце концов превратилось в некое подобие обширного, запутаннейшего лабиринта, где сам черт ногу сломит. Обладание яйцами приписывали и Тухачевскому, и Троцкому, и Берии, и даже почему-то Брежневу, именно с их помощью «объясняли» массу исторических событий и нерешенных загадок. Одним словом, волна была поднята нешуточная.
Насколько можно установить, толчок (если только можно употреблять этот термин применительно к волне) дали в середине двадцатых годов эмигранты то ли в Харбине, то ли в Париже. Периодически, как с такими сенсациями и случается, история эта ненадолго поступала в широкий оборот, а потом вновь забывалась на годы, до очередного витка. В СССР, что немудрено, об этом знали меньше, чем в остальном мире. Правда, положение выправилось после перестройки (не к ночи будь помянута, когда в страну могучим потоком хлынула информация. На эту тему Смолину было известно не менее десятка книг (толковый антиквар всегда следит и за газетами, и даже за сенсационными книжонками, если там есть то, что впрямую касается его ремесла).
Вот только Смолин категорически не верил во всю эту залепуху. Он, конечно, не сомневался, что в середине шестнадцатого, как каждый год, для царской семьи вновь поступил заказ на пасхальные яйца. И только. А вот всему дальнейшему доверять не следовало. Как раз из-за того, что он, в общем, неплохо изучил тот исторический период. И даже мысли не допускал, что эта самая «тайная монархическая организация» могла когда-то существовать в реальности.
Действительность, достоверно известно ныне, была гораздо прозаичнее. Господа монархисты в основном решали свои собственные бытовые проблемы. Большой Истории попросту неизвестны хоть сколько-нибудь серьезные тайные организации монархистов, пытавшиеся предпринять попытки спасения венценосных узников или хотя бы наладить с ними связь. Как водится в России испокон веков, болтовни хватало, но в реальные дела она так никогда и не вылилась. Называя вещи своими именами, царская семья в заключении оказалась покинутой и без малейшей помощи со стороны. Как бы там ни витийствовали монархисты (да и сколько их было-то?), кончилось все пшиком…
И потом… Практически все сенсационные книжки и статьи, которые Смолину доводилось читать (и переиздания эмигрантских творений чуть ли не столетней давности, и более современные отечественные «труды»), объединяла одна существенная деталь – полнейшее отсутствие конкретики. Сплошные предположения, сплошные домыслы и догадки, а также (что в основном касается современных изыскателей) самое дремучее невежество во всем, что касалось исторических реалий, моментально начинавшее резать глаз знатоку предмета…
Одним словом, Смолин давным-давно сделал для себя вывод: пресловутая семерка яиц наверняка существовала в реальности, как же иначе, просто обязана была существовать… но она либо попала к большевикам наряду с множеством другого буржуазного добра, либо была вывезена за рубеж кем-то, кому удалось драпануть от красных в восемнадцатом году. Скажем, тем же Фаберже, благополучно обосновавшимся за границей. А все остальное – плод фантазии прытких сочинителей, пытавшихся срубить денежку. Так к этому и следует относиться…
Смолин вздрогнул – в дальнем углу комнаты раздался глухой металлический лязг, какой обычно случается, когда на нижнем этаже стукнут чем-нибудь по батарее, и звук по трубе распространяется на этажи верхние. Еще раз стукнуло-лязгнуло, но уже тише и короче.
Смолин пожал плечами. Ни в какие привидения он, разумеется, не верил – разве что в то, которое сам изображал совсем недавно перед сумасшедшей старухой. Квартира, где он ночной порой валялся на продавленном диване, оставалась единственной хоть как-то обитаемой в доме, откуда все остальные жильцы с превеликой радостью выехали. Подобные звуки (ничего общего не имеющие с полтергейстом) вообще-то не возникают сами по себе. Однако источник их, если оставаться на твердых материалистических позициях, донельзя банален: наверняка на первом этаже или в подвале покинутого дома шебуршатся то ли бомжи, то ли возжаждавшие комфорта прохожие алкаши, то ли, что также возможно, хозяйственные субчики, которые решили пошарить в опустевшем домишке, дабы прибарахлиться хоть чем-то ценным по меркам этого захолустного городишки…
Через короткое время постукивания возобновились, уже в других местах, они определенно шли снизу, но Смолин больше не обращал на них внимания. Исключительно ради того, чтобы размять ноги, встал и прошелся по комнате, подошел к приоткрытому окну, указательным пальцем отвел занавеску, посмотрел вниз.
Безмятежная тишина. Редкий сосновый лесок неподалеку, живописно озаренный полной луной. Соседний домишко выглядит совершенно брошенным, хотя там, как он помнил из собственных наблюдений, еще все квартиры заняты. Ну, что вы хотите, второй час ночи, в этакой глуши все приличные люди давным-давно третий сон видят, а субъекты не столь приличные давным-давно укушались местной ужасной бормотухи и тоже дают храпака…
Он постоял, опершись локтями на широкий старинный подоконник, глядя вниз. Вообще-то глава фирмы «Империум» был в чем-то глубоко прав: места тихие, благолепные, живописные, если отремонтировать домик на совесть и превратить в уютный коттеджик, здесь можно жить долго и счастливо… но только не Смолину, коренному шантарцу, не способному расстаться со своим мегаполисом, где он может рулить своим бизнесом…
Он достал очередную сигарету и вновь плюхнулся на диван, лениво созерцая книжную полку во всю стену – Смолин ее уже успел тщательно изучить, отложив в памяти все ценное, что там имелось. Если подумать…
Будь он сочинителем тех самых сенсационных книжонок под броско-пошлыми, исполненными мнимой завлекательности названиями, или хотя бы борзым журналистом, развернулся бы вовсю. Что греха таить, тут есть где развернуться… Федора Коча при минимальном напряжении фантазии можно в два счета как раз и превратить в члена и эмиссара тайной организации монархистов – уж это как два пальца… Он, понимаете ли, оттого и забился в сибирскую глушь, что по указанию означенных монархистов как раз и был хранителем шкатулки… нет, лучше ларца с яйцами (ларец – гораздо красивее), которые и блюл трепетно в ожидании момента, когда наряженные красноармейцами камергеры и переодетые прачками фрейлины двора переправят их в Ипатьевский дом. А когда в означенном доме произошли известные печальные события, выбраться из охваченной пламенем гражданской войны страны ему уже не удалось, и он отыскал в Курумане надежный приют. Монархисты сидели по подвалам ВЧК или ютились в парижских меблирашках, а Коч тихонько починял себе будильники в артели раскрепощенных трудящихся.
Смолин досадливо поморщился: стуки, возникавшие время от времени, идущие с разных сторон, начинали его чуточку напрягать. Никакого страха, разумеется, – он не ребенок и не хлюпик. Но все равно неприятно. Как-то особенно остро почувствовалось, что он сейчас – единственный обитатель старинного двухэтажного особнячка, а времени на дворе – почти час ночи. Мало ли что… Если это в самом деле бомжи или алкаши, что им стоит развести костерок, от которого, как частенько случается, вспыхивали дома и побольше. Брошенные квартиры, он сам видел, набиты всевозможным хламом, очень огнеопасным. Наверняка и в подвале куча горючего хламья. Спал он всегда чутко, если что, успеет проснуться и при крайней нужде сигануть из окна (второй этаж, не так уж и высоко), но вот в квартире, несомненно, погорит множество добра, ради которого она, собственно, и куплена. Черт побери, как полноправный собственник, нешуточную ответственность за дом чувствуешь, кому ж еще и позаботиться, не господину ж Дюкову, каковой в данный момент наверняка далеко отсюда мирно почивает… Вот попал, так попал – невольный единственный хозяин, он же и блюститель…
Благо и сон что-то никак не шел… Решившись, Смолин встал с дивана и сунул ноги в туфли. Фонарик имелся, хозяйский, найденный в кухне, – старенький, в виде трубки, мятый, но с новыми батарейками (видимо, держал его краевед, чтобы в подвал спускаться, наверняка у него была там своя клетушка). Что касается подручных предметов, то и с ними обстоит как нельзя хорошо. Шварц по смолинской просьбе прихватил с собой в Куруман и его наган – тот, что заряжался не безобидными капсюлями, а гораздо более серьезными резиновыми пулями. Смолин его взвел, когда стал законным домовладельцем, в частном доме, да еще на окраине, держать такую игрушку не помешает. Ну, и здесь, он прикинул, она могла пригодиться: мы не на шантарском асфальте, тут нравы патриархальнее, не кулаками же, если что, от местных запойных пейзан отмахиваться…
В общем, десантный отряд в составе одного человека был неплохо экипирован и вооружен. Маловероятно, чтобы внизу Смолина встретила орава серьезных мафиози, вооруженных до зубов…
Выйдя на площадку, он прикрыл входную дверь и, секунду подумав, запер ее на один из замков – некоторые куркульские привычки в этой жизни не лишни. Бесшумно ступая и чутко прислушиваясь, стал спускаться по крутой и кривой лестнице, скудно освещенной одной-единственной запыленной лампочкой – просто удивительно, как ее еще не выкрутили здешние хозяйственные аборигены.
Удары, постукивания, стоило ему спуститься на первый этаж, слышались все явственнее, доносились откуда-то снизу – точно из подвала. А вот других звуков не было – ни голосов, ни звяканья стаканов, ни прочих шумов, сопутствующих разгульной ночной пьянке люмпенского элемента или какой-нибудь пьяной разборке. Не нарваться бы на ораву дурных малолеток, забравшихся в подвал клею нюхнуть или бензинчиком подышать – этих волчат любой опытный человек сторонится, потому что они могут быть опаснее иного серьезного бандюгана: ни понятий не знают, щенки, ни в жизни и смерти толком не разбираются, что в своей, что в чужой…
Ага, вот оно где! Как Смолин и прикидывал, вход в подвал оказался под лестницей, в самом дальнем уголке, к которому он днем и не присматривался – а зачем? Низенькая дверца с полукруглым верхом, из толстых досок, схваченных увесистыми полосами темно-бурого от ржавчины железа: ручаться можно, сохранившаяся еще с царских времен. Кто бы ее, такую основательную, менял?
Дверь была распахнута – не приоткрыта, а именно нагло распахнута во всю ширь. Держась так, чтобы его не увидели изнутри, Смолин подкрался к ней (потянуло затхлой сыростью, гнилой картошкой и чем-то не менее скверным), прислушался. Никаких таких особенных шумов, ничего, что свидетельствовало бы о присутствии внутри группы людей, – время от времени раздаются шаги (громкие, не робкие, не сторожкие, тот, кто там шерудится, нисколечко не таится, причем пьяной возни не слышно), время от времени слышится уже знакомое постукивание. Скрежетнуло что-то – будто выворотили неплотно прибитую доску. Рокотнуло что-то – будто отодвинули что-то тяжелое. Недолгая тишина. И снова – глухое постукивание.
Внутри, насколько можно определить, горит лампочка – но такая же тусклая, как и на лестнице. Он там определенно один, ручаться можно… Итак?
Теперь уже было ясно, что опасаться пожара совершенно не следует. Там бродит один-единственный человек, который, судя по звукам, то ли устал, то ли решил передохнуть – стуки все реже и реже…
Однако тут еще присутствовало чисто человеческое любопытство – да вдобавок и некоторые, свойственные исключительно антикварам рефлексы. Подобные старинные дома требуют тщательнейшей проверки, это азбука антикварного дела. Вовсе не факт, что каждый из них таит нечто ценное, однако сплошь и рядом именно так и случается…
И Смолин принялся потихоньку спускаться по широкой крутой лестнице, сложенной из плоских плит строительного камня, какой в Шантарске использовали с давних времен. Фонарик он пока что не включал – внутри обнаружилась не одна лампочка, а целых три, протянувшихся вдоль подвала (впрочем, была еще и четвертая, но она не горела).
Подвал, как и следовало ожидать в таком доме, оказался сооружением внушительным: первоначально трудами строителей он был сделан в виде одного-единственного обширного помещения со сводчатым потолком, во всю длину-ширину дома. Однако потом, естественно, новые жильцы обустроились по-своему: слева остался достаточно широкий проход, а справа тянулась сплошная шеренга клетушек, или, по-сибирски, стаек – все сколочено из потемневших досок, судя по виду, наспех, на дверях выцветшей краской обозначены номера квартир. Все до единой двери распахнуты – ну конечно, уезжая, забрали нужное и оставили ненужное…
У противоположной стены, спиной к Смолину, а лицом, соответственно, к стене, сложенной из того же плоского камня, стоял человек в джинсах и легкой куртке. Наклонив голову к левому плечу, он постукивал по каменным торцам коротким ломиком – то расплющенным острием, то тупым концом.
«Так-так-так, – сказал про себя Смолин. – Все это, судари мои, чрезвычайно напоминает кладоискательские потуги… Ну что ж, логично…»
Подойдя к незнакомцу на расстояние метров десяти, он сказал будничным, спокойным тоном:
– Бог в помощь, дядька…
Как и следовало ожидать, тот аж подпрыгнул, шарахнулся так, словно его, болезного, долбануло приличным количеством вольт. Отпрянул к стене, замахнулся ломиком – что было, в общем, бессмысленно, Смолин стоял достаточно далеко.
Фонарик он не включал, света было достаточно. Демонстративно поигрывая наганом (смотревшимся в полумраке еще более убедительно, чем при дневном свете), начал:
– Что-то я не помню вашей персоны среди жителей здешних, которые из меня одного состоят… Тьфу ты, черт! Степа, ты тут какими судьбами?
– Василий Яковлевич… ну мать же вашу! – обрадованно откликнулся помянутый, опуская ломик и явственно расслабляясь. – А я уж подумал…
Смолин тоже расслабился, сунул наган в карман джинсов – перед ним как раз и стоял Степа Лухманов, куруманский контакт. Пожалуй что, полноправным антикваром его не следовало считать – в отличие от Матроса, сделавшего охоту за стариной смыслом жизни и единственным способом к существованию, Степа основным своим занятием полагал два продуктовых магазинчика, антиквариат для него был неким случайным приработком – крохотный ларечек для туристов, где продавался всякий хлам, не более того. Все мало-мальски ценное (попадавшее к нему главным образом случайно, а никак не в результате систематических рысканий) он примерно раз в месяц привозил Смолину в Шантарск. Любитель, одним словом. Правда, порой приносил в клювике что-нибудь интересное – особенно в последний раз. Вот по поводу последнего раза у Смолина теперь возникли определенные версии…
– Кладоискательствуешь? – с ухмылочкой поинтересовался Смолин. – Том Сойер ты наш…
– Вы ж сами говорили про старые дома…
– Говорил, – кивнул Смолин. – Только, если помнишь, уточнял, что начинать лучше с чердаков. А здесь… Тайник надеешься найти? Степа, Степа… Ну ты присмотрись, как следует. Стены – сплошной дикий камень, пол тоже выложен вовсе уж солидным плитняком… Про потолок я уж и не говорю. Настоящий фюрербункер… Чтобы тут тайник устроить, нужно пару недель ковыряться бригаде профессиональных строителей с нехилой техникой, никакой мирный обыватель в одиночку, подручными средствами, не справится…
Он легонько постучал торцом фонарика по ближайшей стене – в самом деле, выглядевшей монолитом.
– Да я и сам уже вижу, – пожал плечами Степа в некотором смущении. – Но не уходить же было через пять минут… Решил для порядка осмотреться…
– И много насмотрел?
– Да ничего. Но я ж с детства помню… Все говорили, что купец Корнеев, когда его большевики стали прижимать, клад в подвале запрятал…
Смолин откровенно хохотнул:
– Спорить могу, что те, кто эти слухи запускал, в подвале этом сроду не бывали, иначе не гнали б такую дурь…
– Да я и сам теперь вижу…
– Не боялся, что жильцы проснутся и в ухо заедут? – деловито поинтересовался Смолин.
– Так они ж все выехали… кроме Витька. Но он-то к ночи уже пластом…
– Логично… – проворчал Смолин.
– А вы-то как здесь?
– А я тут живу, – сказал Смолин. – Я тут легальным образом прикупил квартирку, вот и обитаю…
– Лобанского?
– Правильно мыслишь, Степа, – сказал Смолин.
– Ну, понятно… Я б тоже… У старика много чего, надо полагать, еще осталось. Только Витек заломил такие деньги… Я ж не знал, впустую они пропадут или удастся отбить… А как вы, Василий Яковлевич? – спросил он с живейшим интересом. – Много всего в квартире?
– Есть кое-что, – сказал Смолин дипломатично. – И деньги, в общем, отбить можно, даже с некоторой прибылью. Вот только сокровищ, Степа, увы, нету…
– Да я и не думаю… Бывал я у него. Ничего там особенного.
– Бывал, говоришь? – спросил Смолин. – Вот кстати… У тебя со временем как? Много свободного, я полагаю, если ты за полночь тут отираешься?
– Да навалом. Я Нинке сказал, что до утра буду на товарном дворе ждать контейнер из Шантарска…
– Тогда пошли, – сказал Смолин.
– Куда?
– Ко мне в гости. Есть к тебе парочка вопросов… Кстати, ты в стайку Лобанского не заглядывал?
– В первую очередь. Только там один хлам, как и в прочих. А что?
– Да так, для порядка. Пошли?
Выходя, Смолин хозяйственно погасил свет и плотно прикрыл дверь подвала. На верхней площадке Степа задрал голову:
– Действительно, с чердака нужно было начинать… Замок еще Хрущева должен помнить… С тех пор, такое впечатление, и не лазили – вон, отсюда ржавчину видно… Но вы ж теперь, я так понимаю, чердак себе подгребете?
– Уж не посетуй, чадушко… – с улыбкой развел руками Смолин. – И главное, всё по правилам. Я тут единственный квартировладелец, остальные слиняли. Все остальное скупил, правда, один прыткий молодой человек – но у меня все же есть в данном вопросе определенные законные права по чердаку шастать… Заходи. Угощать, честно говоря, нечем, но к чему угощения ночью? В комнату проходи, что нам на кухне торчать, как, прости господи, интеллигентам совковым… Садись. Рассказывай.
– Что?
– Ту сигаретницу Фаберже, что ты мне тогда толкнул, у Лобанского прикупил?
– Ну да, – после некоторого молчания сознался Степа. – А что, все честно, он продал, я купил… Честно уж говоря, я у него все купил – и те две солонки, и портсигар, и сумочку… Все серебро, что вам тогда привез.
– А говорил – у разных людей, – мягко укорил Смолин.
– Василий Яковлевич, это ж бизнес… К чему светить места грибные и рыбные? Вы б, чего доброго, сами сюда и нагрянули, как оно, я смотрю, и вышло. Фаберже, правда, оказался один-единственный…
Смолин мрачно чертыхнулся про себя. Он уже откровенно жалел, что все привезенное Степой (за исключением Фабера) столкнул моментально и относительно дешево. Ну, сделанного не воротишь, кто б знал… А теперь, учитывая источник, откуда вещички поступили, можно предполагать, что и что-то из прочих серебрушек вышло из мастерских Фаберже. То, что на них не было его клейма, еще ничего не доказывало: вопреки распространенному среди дилетантов убеждению, свое фирменное клеймо Фаберже на вещах, вышедших из его мастерской, частенько как раз и не ставил. Многое из того, что для него делали, например, Рукерт, Шрамм, Ниукканен, да и другие, отмечено только их «именниками» – хотя вещи создавались по заказу Фабера, им продавались. Так уж тогда было принято. И принадлежность многих вещей мастерским Фаберже эксперты определяют по чистой интуиции. Ну, да что уж теперь слезы лить, что с возу упало…
– И часто ты у него вещи покупал? – спросил Смолин.
– Один раз. Он вообще-то их продавал с превеликой тоской… Деньги срочно понадобились. Он книжку хотел издавать.
– Что еще за книжку?
– Ну, свою собственную. У него ж было три книжки, вы знаете? Краеведение и все такое…
– Знаю, конечно, – сказал Смолин. – Успел пролистать. Вон они стоят… А что, он и четвертую писать собирался?
– Почему – «писать»? Он ее уже написал, я сам рукопись видел – толстенная. Я ему бесплатно рисунки ксерил – ну, ради поддержания отношений на будущее. Там ему нужно-то было всего десяток ксерокопий, деньги смешные…
Смолин задумчиво прищурился. Они со Шварцем и Фельдмаршалом чуть ли не сутки – все светлое время и большую часть прошлой ночи – методично, с большой сноровкой инвентаризовали, так казать, доставшееся наследство. Да и часть сегодняшнего дня, не управившись, прихватили. Абсолютно всё имевшее хоть маленькую ценность, было ими учтено и оприходовано, да вдобавок разделено на три категории: продать сразу, придержать, выбросить потом нафиг.
Так вот, никакой рукописи не было. Пишущая машинка, старенький югославский «Юнис», имеется, вон она в углу, в белом чемоданчике. Пачка бумаги и ленты среди пересмотренного присутствовали. Но никакой рукописи, никаких записей.
– И про что была книга? – спросил Смолин без особого интереса (судя по трем предыдущим пролистанным им книгам, для него там не могло быть ничего интересного).
– Откуда я знаю? Я ж не читал, зачем мне? Во-от такая стопа, на машинке отпечатанная, тут, кстати, и лежала, – он показал на стол в углу, изобразил двумя пальцами толщину, что-то около пяти сантиметров. – Заглавие было… насчет секрета… или тайны… ага! «Тайна последней Пасхи».
– Точно?
– Точно, зуб даю. Мне неинтересно было, я в церковь не хожу.
Смолин чуточку оживился. Как-никак Последняя Пасха…
– А рисунки были какие? Те, что ты ксерил?
– А! Вот это малость поинтереснее. Фабержевские были рисунки, точно…
– Как это – фабержевские? – спросил Смолин с нешуточным недоумением. – С автографом его, что ли?
– Да нет… Там внизу, на каждом, напечатано было: «Фаберже, Санкт-Петербург». И орелик стоял двуглавый. Цветные рисунки, акварельки…
– Разбираешься? – хмыкнул Смолин. – Ты и живописью стал интересоваться?
– Да нет, к чему мне… Какая в Курумане живопись? Просто старший в кружок ходит, он этой акварелью все в доме измазюкал, хорошо еще, что смывается легко… Акварельки, точно. Семь рисунков я ему ксерил… На каждом типографский штампик Фаберже и Санкт-Петербурга, еще имя чернилами написано, тоже на каждом… нерусскими буквами… а может, и не имя, а название какой фирмы, потому что странное такое…
– Вспомнишь?
– Да кто б помнил! Говорю вам, чернилами подписано, нерусскими буквами… на всех семи. А рисунки… Такие штуки, вроде яиц, на ножках, на подставочках… На одном вроде бы верблюдик сверху, про остальные не помню… Василий Яковлевич, да я ж их и не разглядывал особо, сделал ему копии, вот и все, на кой мне их разглядывать…
Смолина вновь легонько потряхивал привычный охотничий азарт. Он ничего еще не понимал и не строил версий по недостатку информации, но твердо знал, что история поворачивается неожиданной стороной – и вовсе не кончена, как ему сгоряча представлялось всего минуту назад.
Ну разумеется, и Лобанский на старости лет мог подвинуться на «роковых тайнах». Все три его прежних книги были сугубо деловыми, не на слухах основанные, не на дешевых сенсациях, а на конкретных, большей частью им самим раскопанных материалах. Правда, было это давненько, еще при Советской власти. Вполне мог, как со стариками случается сплошь и рядом, увлечься химерой Последней Пасхи – тем более что на полке у него обнаружилось аж восемь дешевых книжонок о загадках семи яиц – с завлекательными заголовками, излагающими домыслы, сплетни и некритические пересказы эмигрантских фантазий. А впрочем, и целых три эмигрантских сказочки, переизданные в нашем Отечестве, имелись на другой полке. В общем, можно предположить, что старикан тоже увлекся Последней Пасхой.
Вот только как быть с интереснейшей подробностью, которая ни к каким химерам, сказкам и фантазиям не могла иметь отношения?!
Только что Степа подробно и бесхитростно описал Смолину рисунки, давно известные всякому порядочному антиквару, – эскизы, предшествовавшие изделиям Фаберже. Он ведь был дельцом серьезным, и его мастера – люди основательные, прежде чем что-то делать, художник рисовал детальный эскиз, и не один. Именно так они и выглядели: типографский орленый штамп Фаберже, частенько еще и подпись художника… Эскизы эти сами по себе представляли немаленькую ценность и продавались за солидные деньги.
Федор Коч, мастер Фаберже… Несомненные эскизы Фаберже, числом, что характерно, семь… «Так что же это? – мысленно возопил Смолин. – Неужели такое случается?»
Верилось с трудом. Почти совершенно не верилось. Но, с другой стороны, очень уж много конкретики…
– Значит, книгу написал… – задумчиво протянул Смолин.
– Ага. Ну, времена ж теперь не советские, за государственный счет теперь не прокатит… Он что-то такое говорил, будто искал деньги в музее… но в музее тоже девятый хрен без соли догрызают. В администрации его вежливенько выставили – нет у них денег, говорят, на такие второстепенные пустяки… Вот он помыкался-помыкался – и решил издать за свой собственный счет, пусть и мизерным тиражом… Очень он этой книжкой был воодушевлен – ничего не рассказывал, только руками размахивал и уверял – мол, прольет наконец свет, истину предъявит… ну, всякое такое. Аж слюни летели…
Никакой рукописи в квартире не было. Как не было и семи эскизов, о которых только что говорил Степа. Что это должно означать? А хрен его знает…
– Слушай, – сказал Смолин, – а что с ним, собственно, случилось? Тут на лавочке пили мужики, бывшие здешние жители, так вот, они не на шутку заспорили – сам Лобанский умер или убили его. Один доказывал, что убили… Как там дело было?
– Да ну! – покривясь, махнул рукой Степа. – Ерунда. От нечего делать… На улице его нашли. Как менты потом говорили – у нас же тут, в общем, маленькая деревня, все всё знают – определенно прихватило сердце – года-то! – вот он и свалился, стукнулся виском о камень… там булыжников много. Никто и дела не заводил, все ясно было сразу…
– Ну, а слухи-то отчего поползли?
– Да говорю же, от нечего делать. Якобы его видели с большой сумкой незадолго до того, а потом при нем этой сумки не нашли и нигде ее не нашли… Да и в том конце города, в противоположном, считайте, ему делать было совершенно вроде бы и нечего… Да и всё, собственно. На пустом месте раздули… Может, и не было у него никакой сумки, это кто-то потом присочинил. А в те края он мог зайти по каким-то своим делам, мало ли какие у человека дела… Он вообще любил по городу бродить, скучно ж сиднем сидеть дома, когда все старые друзья давным-давно померли… В общем, чешут языками от нечего делать, скучно у нас… А вообще, у нас вся уголовщина вокруг приисков кружится, потому что там-то золото реальное, а не все эти побасенки…
Смолин усмехнулся:
– Однако ж, сокол ясный, ты сам за этими побасенками в подвал полез…
– Да ладно вам… – сконфуженно поскреб в затылке Степа. – С детства про корнеевский клад слышу, да и вообще, надо было посмотреть, сами ж про старые дома объясняли…
– Замяли, – фыркнул Смолин. – Так чем у него кончилось с книгой? Если деньги завелись… Издателя нашел? Они тут у вас вообще есть?
– Да откуда у нас издатели… Это у вас в Шантарске на этом можно деньги заработать, а у нас-то с чего? Типография совсем загибается, там только районную газету и печатают, а больше и заняться нечем. Туда б он не пошел, они сроду книгами не занимались. Может, у вас, в Шантарске? Хотя он к вам вроде бы не ездил… Вы в музей сходите, если в самом деле интересуетесь, он с тамошней директрисой был большим приятелем. Это меня она люто ненавидит, как класс – они там у себя культурные ценности берегут, духовность блюдут, а я, злой коммерсант, эти самые духовные ценности за деньги новым русским впариваю. Вот и злобствуют – у самих-то ни копья, чтобы прикупить что интересное… Если вы к бабке пойдете, на меня не вздумайте ссылаться – она меня на дух не переносит и вас с порога наладит по тем же мотивам…
– Учту, пожалуй что, – задумчиво сказал Смолин.
– Ну, я пойду? А то времени уже…
– Шагай, Степа, – сказал Смолин рассеянно. – Пора и мне на боковую, пожалуй…
Степа, однако, замялся в дверях:
– Василий Яковлевич… А вам про эти рисунки сильно интересно?
– Ну, как тебе сказать… – осторожно ответил Смолин. – Не так чтобы, но посмотреть бы не грех – Фаберже все-таки… Только где ж они?
– Нет, я про ксеры…
– А что? – насторожился Смолин, не показывая, конечно, виду.
– Я ж говорю – ксерил ему акварельки… Первая партия не пошла, нечетко отпечатались… ну, знаете, как это бывает? Вторая тоже получилась сикось-накось. Короче, я поменял картридж – мне как раз самому нужно было рекламки шлепать – и вот тогда только пошло как следует… Тут как раз привезли газировку и чипсы… Я замотался, короче, некогда было убираться, так что кинул эти дерьмовые копии в подсобку вместе с бумагами на выброс… и они там до сих пор лежат. Жду, когда накопится хламу, чтобы пригнать «Газельку» и единым махом все на свалку… Там они и лежат, точно. Если вам интересно, приходите завтра…
Великолепно изображая лень и равнодушие, Смолин протянул:
– Да зайду, пожалуй что, гляну. Не выкинь, смотри. Мелочь, а интересно. Разгребусь с делами, зайду… Счастливо.
Оставшись в одиночестве, он встал, сел, снова встал, прошелся по комнате мимо длиннющей книжной полки. Представления не имел, что и думать, в голове царила совершеннейшая путаница. Присутствовала, конечно, явная загадка – но не более того, господа мои, не более того. В конце концов, у Коча и впрямь могли сохраниться эскизы, он мог быть причастен к созданию тех самых семи исчезнувших яиц… Ну и что? И это – всё. Отсюда еще ничего не проистекает, если быть реалистом, так что не надо с ходу строить чересчур уж головокружительные гипотезы…
Глава 3