Стезя смерти Попова Надежда
Курт поднялся, прошагав к окну, и остановился, упершись ладонями в стенки проема. Тишина висела еще минуту, не нарушаемая ни словом; наконец, он повернулся к окну спиной, выдохнув решительно:
— Керн сказал, что на допросе со мной должен присутствовать кто-то из вас; Дитрих, возьмешь на себя роль писца?
— Ты уверен? — тихо уточнил Ланц; он кивнул.
— Посылай за исполнителем; я отнесу отчет Керну и буду готов.
Выходя, он чувствовал затылком взгляд Бруно — пристальный, внимательный…
На подвальный этаж Курт сошел спустя четверть часа, встреченный все тем же взглядом своего подопечного, стоящего в коридоре в пяти шагах от тяжелой двери.
— А если ты неправ? — настигло его в спину, когда он взялся за ручку, еще не успев открыть; Курт приостановился на мгновение, глядя в пол у ног, и, не ответив, уверенно прошагал внутрь.
Ланц не намеревался принимать участие в допросе — это он понял сразу по тому, как тот разместился в небольшом полутемном зальчике, усевшись в стороне за низеньким столиком, таким же, как в их с Райзе рабочей комнате, над стопкой листов и чернильницей. Молчаливый exsecutor не поздоровался с вошедшим, однако ни нарушением субординации, ни невежеством это счесть было нельзя — «добрый день» в настоящем окружении прозвучало бы не слишком соответствующе истине.
— Я должен действовать в соответствии с чьими-то указаниями, — заговорил, наконец, исполнитель спустя минуту, переводя взгляд с него на Ланца, — или…
— Нет, — отозвался Курт несколько более поспешно, как ему показалось, чем должно. — Только мои приказы. Никакой самовольности.
Ожидая появления Рицлера, Курт за назначенный для допросчика стол садиться не стал — стоял у стены в нескольких шагах от очага, прислонившись к ней спиной и скрестив на груди руки, глядя в темно-алое недро с невнятным чувством; слова подопечного из головы не шли, пробуждая собственные сомнения и все более вызывая желание все отменить и выйти немедленно прочь. Ланц косился в его сторону; он не видел этого, но ощущал на себе его взгляд, не то настороженный, не то придирчивый…
Переписчик вошел медленно, едва шевеля ногами, и замер на пороге, вонзившись взглядом в исполнителя; сопровождающий подтолкнул его в спину, и Рицлер почти пробежал те несколько шагов, что отделяли его от стоящего у стены Курта. Когда он подхватил парня под локоть, удержав на месте, переписчик дернулся, отшатнувшись, и замер, мелко дрожа и не решаясь взглянуть в лицо следователю. Сопровождающий, тихо отступив, прикрыл за собою дверь, и от стука сухого дерева о косяк переписчик снова содрогнулся, вжав голову в плечи.
…«Сострадание есть наибольшая помеха к установлению истины; достаточно добросовестности. Истина, установленная с холодным рассудком, не менее истинна и полезна, нежели вскрытая с кровью сердца и страданием души».
Альберт Майнц, «Психология пытки», том первый, «Victimologia»…
— Я могу вернуть его, — сказал Курт негромко. — Если сию же секунду, Отто, прямо сейчас, не сходя с места, я услышу то, что хочу — я позову его обратно, и он выведет тебя из этого подвала.
…«Жалость к своему положению и сострадание — вот первое, что тщится пробудить в дознавателе испытуемый; и пусть это не принесет ожидаемого им оправдания, сие побуждает его крепиться в молчании, надеясь на избавление».
Альберт Майнц, там же…
— Мне просто нечего вам сказать, — чуть слышно отозвался Рицлер, не поднимая головы. — Я просто не знаю, что вам нужно.
…«Дознаватель, имеющий подлинное сострадание к испытуемому, обязан обнаруживать безучастие и равнодушие, дабы не давать оному ложной надежды и не споспешествовать излишнему продлению пытки»…
— Я… Вы совершаете ошибку.
…«Однако же дознаватель обязан определить душевный склад испытуемого, к немногим из коих применимо именно проявленное внешне соболезнование, и здесь следует быть осмотрительным, дабы не ошибиться в своем суждении»…
— Вы ошибаетесь. Вы не можете это всерьез, я…
— Отто, — оборвал он, отбросив сомнения и колебания, словно сковывающую тело тяжелую одежду на тренировочном плацу — одним мысленным движением, сразу. — Оглянись. Оглянись, — повторил Курт, не отступая от бледного переписчика, оставаясь в шаге от него. — Ты видишь, где ты? Видишь, что и кто вокруг тебя? Это значит — все серьезно. Это не уловка, не запугивание, это факт: сейчас я либо услышу ответ на свой вопрос, либо мы проведем здесь некоторое время, узнавая назначение большинства из этих предметов.
— Не надо, — совершенно по-детски просто произнес тот. — Не делайте этого.
— У меня все тот же, один-единственный вопрос, Отто. Отвечая на него, ты запинался, прятал глаза и нервничал более обычного, что значит — лгал. Вопрос простой: о чем ты умолчал, рассказывая о книгах, интересующих Филиппа Шлага? Какую из них ты не назвал?.. Ты вздрогнул, — заметил он по-прежнему негромко. — Ты слишком устал, чтобы успешно притворяться, к тому же — и без того у тебя это выходит скверно. Итак, мой вопрос что-то задел в тебе. Я это знаю. Понимаешь меня, Отто? Я знаю, что тебе что-то известно, и значит, не успокоюсь, пока не узнаю также, что именно.
Переписчик стоял молча, бегая глазами по стенам, избегая смотреть в сторону неподвижного, словно каменная статуя, исполнителя; Курт вздохнул.
— Сейчас я должен тебе сказать, что даю последний шанс признаться voluntarie et non ex necessitate[98]. Таковы правила. Но это не совсем так; возможность сознаться у тебя есть в любое мгновение, начиная с этого. Понимаешь меня?
— Мне не в чем, я ничего не…
— Стоп, стоп, — оборвал Курт подчеркнуто благожелательно. — Хочу сразу же заметить: правила, Отто, те же, что и при нашей первой беседе, все те же два правила. Не говорить, что ты ничего не сделал и ни в чем не виноват, а также — не молчать и не лгать мне. Запомни их, и больше не будем к этому возвращаться.
— Но тогда… что же мне говорить, если…
— Правду, — мягко подсказал он, — только правду. И, как я уже сказал, эта возможность сохраняется на протяжении всей нашей предстоящей беседы. Ты можешь сказать мне все прямо сейчас. Или — когда мы начнем, и ты поймешь, что молчание тебе не по силам. Ты можешь отвечать — этот один вопрос я буду задавать тебе сегодня еще не раз и не два. Ты можешь перебить меня, чтобы сознаться. Если сейчас я снова не услышу того, что хочу, помни: каждый миг, проведенный тобою здесь, каждый твой крик и каждая капля крови — в этом только твоя воля. Только от тебя зависит, когда дверь распахнется, чтобы дать тебе покинуть эту комнату. Итак, Отто, в последний раз я просто спрашиваю: о чем ты не рассказал мне?
Тишина повисла надолго, и было слышно, как скрипит пером Ланц за спиной — звук был будничный, простой, неуместный и словно издевательский, и он не удивился, заметив, как взгляд переписчика сместился с исполнителя на Дитриха, почти с ненавистью и вместе — страхом.
— Стало быть, — не дождавшись ответа, подытожил Курт, наконец, развернувшись к тяжелому столу у стены, — по-хорошему разрешить ситуацию не удастся; что ж. Это твой выбор.
Обеспамятевшего переписчика охрана волоком вытянула в коридор спустя несколько часов.
Курт сидел за столом недвижимо еще минуту, глядя на закрывшуюся дверь; от витавшего под низким потолком запаха раскаленного воздуха, пота и крови становилось дурно, но заставить себя подняться он никак не мог.
…«следует быть осмотрительным, дабы не ошибиться в своем суждении»…
Он рывком встал, расстегнув ворот куртки, и прошагал к бочке с водой у противоположной стены. Исполнитель деловито пристраивал орудия своего труда, на молчащих дознавателей не обращая внимания и не произнося ни слова; Курт был убежден, что и говоримое обвиняемыми в этом зале он вряд ли слушал и запоминал…
Зачерпнув из бочки воды, он плеснул на себя, с усилием проведя ладонью по мокрому лицу. Вода пахла гарью и плесенью.
…«следует быть осмотрительным, дабы не ошибиться в своем суждении»…
— Первый допрос, верно?
Того, как Ланц остановился за спиной, он даже не услышал; не оборачиваясь, Курт кивнул, закрыв глаза и слизнув горьковатую воду с губ.
— Для первого раза ты хорошо держался.
— Нет, Дитрих, — возразил он с невеселой усмешкой, следя за исполнителем, все так же молча устранившимся подальше, давая следователям возможность обсудить то, что его ушей не касалось. — Нет. Это он хорошо держался.
— Н-да… Не ожидал от такого заморыша.
…«следует быть осмотрительным»…
— В Шонгау, в Баварии, — произнес Курт медленно, глядя в темную воду в бочке, — один «общественный палач» изобличал ведьм методом прокалывания. Это было, разумеется, задолго до больших перемен в Конгрегации… Так вот, однажды, когда он не смог отыскать «клейма дьявола» на одной из женщин, он заявил, что «с его точки зрения она выглядит как ведьма». Можно и не говорить, что она, в конце концов, созналась…
— Это ты к чему? — уточнил Ланц; он вздохнул:
— С моей точки зрения, Отто Рицлер умалчивает о чем-то важном. Но может, ему попросту нечего мне сказать? И я впрямь ошибся?
Позади прозвучал вздох, и Ланц, подступивши, встал рядом, привалившись плечом к стене и глядя ему в лицо.
— Зачем спрашиваешь? Тебе интересно мое мнение, ты ему доверяешь? Оно что-то переменит? Или ты спрашиваешь себя?.. брось индульгировать, абориген, это делу не поможет.
— В конце концов, ты ведь не приходской священник, Дитрих. Так скажите мне, майстер инквизитор второго ранга Ланц, как по-вашему — он говорил правду?
— По-моему — нет, — не задумавшись, откликнулся тот. — Легче тебе от этого?
— Легче?.. Навряд ли.
— Шел бы ты; у тебя такой вид, будто это тебя только что сняли из-под потолка.
— Я в порядке, Дитрих, — возразил Курт, распрямляясь. — Конечно же, я далек от того, чтобы прыгать от восторга, но я в норме. Просто… Просто теперь я не знаю, что мне делать. Я в тупике. Вчера перед Керном я напустил гонору, а сегодня у меня на руках нет ничего, кроме этого упорно молчащего полутрупа.
— Сломается. Не таких ломали.
— И когда это случится? Завтра? Через день? Неделю? Арестованный Конгрегацией студент — это само по себе тема для обсуждения на весь Кёльн, и с каждым часом (не днем даже!) недовольство будет расти. Друденхаус они, конечно, приступом брать не станут, но existimatio[99]…
— Боишься — в спину плевать начнут? — прямо спросил Ланц, глядя на него почти с сочувствием, и утешающе похлопал его по плечу. — Привыкай.
— Н-да… — вздохнул Курт, снова прикрыв глаза и глубоко вдохнув. — Я, наверное, в самом деле пойду. Отдашь Керну протокол, ладно?
Глава 11
Снаружи двух башен солнце клонилось глубоко к горизонту; стало быть, в подвале он провел не меньше пяти часов…
Над тем, куда направиться сейчас, в свое тесное жилище или к каменной ограде дома через улицу от Друденхауса, Курт думал меньше мгновения. В открывшуюся снова без вопросов калитку прошел уже привычно, не удивляясь, в комнату Маргарет поднялся сам, войдя без стука. Встретив обрадованный взгляд, Курт замер на миг на пороге и, одним движением загнав засов в петли, стремительно и безмолвно приблизился, все так же без единого слова притянув ее к себе…
Оба молчали после еще долго; Маргарет, лежа на его плече, казалось, опасалась спрашивать, в чем дело, а Курт бережно гладил изящные пальцы, удерживая ее руку в ладони и неотрывно глядя на белую кожу, облегающую хрупкие суставы.
— Ты меня пугаешь, — наконец, тихо шепнула она, чуть приподняв голову и заглянув в лицо. — Что с тобой сегодня?
— Проблемы на службе, — коротко и неохотно отозвался Курт, продолжая смотреть на ее ладонь, на пальцы, тонкие, словно веточка…
Та высвободила руку, рывком усевшись подальше, и голубые, как фиалки, глаза потемнели, став похожими на осеннее озеро.
— Ты допрашивал его сегодня, — убежденно и чуть слышно сказала Маргарет. — Вот почему ты смотришь сейчас на меня, точно на препарированную кошку. Ты пришел ко мне после…
— Если желаешь, я уйду, — так же тихо отозвался Курт, вдруг осознав, что, скажи она сейчас «да» — и это будет самым страшным, что только доводилось ему слышать за все двадцать два года своей жизни.
Маргарет сидела неподвижно и молчаливо еще несколько мгновений, глядя снова в глаза, снова растворяя в этом взгляде, и снова захотелось так и остаться напротив этих глаз, смотрясь в них час, годы, вечность…
— Прости, — вздохнул он, с усилием отведя взгляд. — Я и не полагал, что ты поймешь; собственно, ты не обязана.
— Он был виновен? — требовательно спросила Маргарет. — Этот юноша — он был виновен?
Курт тоже сел, упершись локтями в колени и опустив на руки голову, внезапно снова объятую все той же болью — словно немилосердный истязатель удар за ударом вгонял в лоб шершавый, заржавленный гвоздь.
— Я не могу, — почти просительно произнес он. — Ты ведь знаешь, я не имею права тебе сказать — даже этого.
— Но сегодня я спрашиваю не из досужего любопытства, — отрезала Маргарет и, на миг смолкнув, осторожно провела ладонью по его волосам, склонившись и обняв, и прижалась щекой к плечу. — Я лишь хочу знать: ты убежден в том, что делал? Это не единственно для того, чтобы довершить твое дознание?
— Нет, — Курт выпрямился, но смотрел мимо ее глаз, прижимая ладонь к раскалывающемуся лбу. — Я не желаю вырывать неискреннее признание любой ценой и не отыгрываюсь на нем.
— Значит, он виновен, — уточнила она и, не дождавшись отклика, смягчившись, вздохнула: — Милый, я знаю, ваши тайны — это нешуточно; но ты что же, полагаешь, услышав их от тебя, я устремлюсь рассказывать о них всему Кёльну? Что с нами будет, если мы не будем верить друг другу?.. Если ты просто скажешь мне, что сегодня ты добивался правды от преступника, я тебе поверю. Без колебаний. Без малейшего сомнения.
— Да, — тихо ответил Курт, вновь глядя в фиалковые глаза. — Да. Сегодня я добивался правды. Я знаю, что он утаивает что-то; я не думаю, что секретаря убил он, но ему что-то известно, а я… Понимаешь, я не могу увидеть, не могу уяснить, что. Я чего-то не вижу. Что-то ускользает от меня, я обратил на что-то внимание, но предрассудочно, не осмысленно, я не могу самому себе истолковать, где и что я упустил.
— Ты бледен; снова голова?..
— Эта боль не уйдет, пока я не смогу увидеть то, чего не вижу сейчас. А я даже не могу помыслить, где и что это такое, что именно прошло мимо меня. И кроме этого да отпирающегося арестованного, у меня нет других зацепок. И… самое главное — чем дольше и упорнее он молчит, тем более убеждает меня в том, что ему есть, что скрывать… Это нелогично, и я самому себе не могу доказать, что я прав. Но то, что было сделано сегодня, Маргарет — это было необходимо. Или ты считаешь, мне это по душе?
— Надеюсь, что нет.
Курт грустно усмехнулся, снова взяв ее за руку и чувствуя, как тонкие пальцы дрожат в его ладони.
— А говорила, что поверишь мне — безоговорочно.
— Я тебе верю, — тут же отозвалась Маргарет, снова подсев ближе, однако дрожь в ее пальцах осталась, едва заметная, но явственная. — Даже если ты ошибаешься — я верю, что, по крайней мере, ты нелицемерен.
— Если ошибаюсь… — повторил он тихо. — Если я ошибаюсь… Я всегда этого боялся — того дня, когда узнаю, что человек, оказавшийся в моих руках, невиновен. Что я ошибся.
— Ты справишься, — произнесла Маргарет убежденно, прижавшись к его лбу губами. — Ты сильный; ты справишься.
— «Сильный»… — повторил Курт с улыбкой. — Я тебя сегодня едва не уронил; «сильный»…
— Я говорю не о том. Ты… в тебе есть что-то… — она запнулась, то ли смутившись, то ли попросту пытаясь подобрать нужные слова. — Поверь женской интуиции, ты — не такой, как все. В тебе есть… vitalis[100], понимаешь? Ты обладаешь крепким духом, и тебе многое под силу; я увидела это в первый же миг нашей встречи, я поняла это сразу.
Он прикрыл глаза, обняв хрупкие плечи, и вздохнул, прижав Маргарет к груди.
— Спасибо, — шепнул Курт тихо. — За то, что ты есть — спасибо…
Когда он проснулся, за окном было темно; Маргарет сидела на низенькой скамеечке подле стола, склонившись над его курткой с иглой в руке.
— Я зашила твой рукав, — пояснила она в ответ на его вопрошающий взгляд, улыбнувшись. — И воротник — наверное, когда ты прыгал по университетскому саду, разошлось два-три стежка, но если не зашить сейчас, после пойдет дальше.
— Интересно, — произнес Курт с усмешкой, — сколькие из живущих ныне могут похвастать тем, что им штопают одежду особы графских кровей…
— Самодовольный и высокомерный нахал, — отозвалась Маргарет, обрезая нитку, и, бросив куртку на стол, подсела к нему, обняв. — Поднимайся. Приходил твой помощник, Бруно. Какой-то человек явился в Друденхаус, ища тебя, и за тобой решили послать — Бруно сказал, это что-то важное, связано с твоим делом.
До башни Друденхауса Курт почти бежал по темным ночным улицам; в одном из проулков столкнувшись с юношей своих примерно лет, приостановился, чуть отступив назад, уже предчувствуя, что будет, и не удивился, услышав:
— Эй, парень, купи булыжник.
Курт бросил взгляд вправо, влево, убедившись, что вышедший на ночную охоту студент одинок.
— При всем моем сочувствии к бедственному положению слушателей университетских курсов, — отозвался он, сдвинув встречного плечом в сторону, — не могу сказать, что ограбить местного инквизитора — хорошая идея.
— Вот дерьмо, — вздохнул студент, и он усмехнулся, уходя:
— Случается…
Башни Друденхауса ночью походили на два мрачных утеса над морской гладью, нависшие с обрыва; на миг Курт остановился у двери в приемный зал, глядя на подвальную лестницу и пытаясь мысленно вообразить, как там, внизу, в зарешеченном углу на ледяном каменном полу лежит истерзанный полураздетый человек…
На миг возникло видение тонких пальцев, что сегодня лежали в его ладони, и словно наяву в ушах возник мерзкий, пробуждающий содрогание звук, слышанный незадолго до этого — хруст выворачиваемых суставов и крик, гасимый сводами; те, кто строил эту башню, учли все, в том числе и акустику, долженствующую беречь слух дознавателей от чрезмерно громких ответов испытуемых. Но никто не придумал до сих пор того, что берегло бы их душу…
— Явился, твое инквизиторство? — голос Бруно в тишине спящего Друденхауса прозвучал резко, излишне громко и режуще. — Кажется, по новому уставу ведения следствия, я имею право знать, за что меня изводят. Требую пояснить, почему ко мне применили ademptio somni[101].
— Что? — переспросил Курт тихо, силясь отогнать от мысленного взора видение хрупких пальцев и заставить себя не слышать мнимого крика; Бруно покосился на него настороженно, согнав с лица улыбку, и пояснил снисходительно:
— Едва я успел прикорнуть, явился человек, разыскивающий тебя. Какой-то идиот вместо того, чтобы спать, в три часа ночи приперся в Друденхаус, дабы отыскать дознавателя, ведущего следствие по смерти Филиппа Шлага. И мне пришлось тащиться по темным и, заметь, опасным улицам этого достославного города, затем чтобы вытащить тебя из теплой… гм… В общем, можешь быть довольным: наконец-то у тебя появился свидетель, желающий говорить voluntarie[102] и… как там у вас?
— Кто и где он? — оборвал Курт; подопечный махнул рукой назад:
— Наверху, в одной из комнат для допроса. Ждет. Притащил с собой какой-то невообразимый сверток; может, взятку хочет сунуть? Надеюсь, и мне что перепадет…
— Что еще? — сворачивая к лестнице, уточнил Курт. — Кто он такой — он сказал?
— Сказал, его зовут Элеазар Леви-Афферман.
— Как? — переспросил он, остановившись с занесенной над ступенькой ногой. — Еврей?!
— Если, по-твоему, это больше похоже на мавра…
— Господи, ушам своим не верю… — пробормотал Курт, снова устремляясь по лестнице вверх; Бруно усмехнулся:
— Заветная мечта инквизитора: евреи сами сбегаются в Друденхаус.
Пол-этажа, отделяющие лестницу от двери допросной комнаты, Курт преодолел стремительным, нетерпеливым шагом, стремясь держать себя в руках, но все равно умирая от любопытства.
Элеазар Леви-Афферман, вопреки его ожиданиям, оказался не старым, седым и плешивым коротышкой, а еще довольно молодым человеком лет неполных сорока, статным и на голову выше майстера инквизитора, с угольно-черными коротко стрижеными волосами, убранными под невысокую шапку, которую он сдернул, встав навстречу вошедшему следователю.
— Я сильно прошу прощения у господина дознавателя, — заговорил посетитель, позабыв поздороваться, косясь на замершего за его спиною стража, сонного и оттого хмурого, как вестник Апокалипсиса, — что обеспокоил его в столь поздний час. Меня зовут Элеазар Леви-Афферман, и живущие в этом благословенном городе граждане, да будет им милости и мира, знают, что я ювелир, который продолжает дело отца своего, сохраняя в неисчерпаемом изяществе это тонкое искусство.
— Курт Гессе, инквизитор, — отозвался он, движением головы велев стражнику выйти, и ювелир закивал, прижимая к груди и в самом деле огромный прямоугольный сверток, обернутый грубой, но чистой тканью:
— Я знаю, кто вы, господин дознаватель, ведь вас я и разыскивал, зная также, что именно вы расследуете смерть бедного юноши, чья душа… гм… — ювелир запнулся, неловко улыбнувшись; щеки его были цвета снега, и Курт видел, что в черных острых глазах плещется страх — нескрываемый, явственный. — Моя матушка, — вдруг утратив свой повествующий тон, пояснил он, — была сильно против моего к вам явления, однако же я не посмел утаить известное мне. Уповаю, что в свете обновлений, произошедших в вашем… гм… ведомстве… гм… мне не будут грозить неприятности лишь за мое… гм…
— Если вы не намерены проповедовать мне спасительное пришествие Машиаха, — перебил его Курт, — нам с вами делить нечего. Насколько я понял, у вас есть что сказать мне о моем деле; так?
— Да, — с тяжким выдохом кивнул ювелир. — Сегодня до моего слуха донеслись сведения о том, что вами был задержан служитель университетской библиотеки, а после и допрошен…
— Это кто сказал? — нахмурился Курт, и тот вздохнул:
— Все говорят… И тогда в мои мысли пришло суждение, что известное мне связано с расследуемым вами убиением бедного юноши. Подумав о том, что здесь замешан библиотечный служащий, я уверился, что в моих руках волею… гм… судьбы… гм… оказался предмет, могущий…
— Вот это? — шагнув навстречу, перебил Курт, указав на сверток в руках посетителя; ювелир закивал, отложив его на стол:
— Да-да… Я хотел бы заметить господину дознавателю, что я ни в коей мере не имею склонности к противоправным деяниям, и мое искусство, передаваемое с поколениями, служит единственно лишь ублажению пусть и не слишком благочестивых… гм… в любой… гм… вере… гм… свойств души человеческой, однако же не потакает ни в чем никаким противозакониям. И лишь только у меня явились подозрения, понудившие меня явиться сюда, я поднялся даже и с постели… гм…
— Я это ценю, — отозвался Курт, нетерпеливо сдергивая полотно со свертка, и замер, глядя на огромный, сияющий камнями оклад для книги толщиной не менее ладони.
— Книга… — прошептал Бруно растерянно, приблизившись. — Чертова книга…
— Бедный юноша незадолго до своей смерти, месяца за два, — пояснил ювелир, понизив голос, — дал мне заказ на обложку для книги, украшенную каменьями; хочу заметить, что самой книги я не видел и не имею даже воображения, о чем она может быть; прошу вас поверить мне, и при том готов поклясться, что говорю вам правду. Мне был даден набросок, с коего я и делал…
— Кем? — уточнил Курт, не отводя взора от сверкающего камнями оклада.
— Филиппом Шлагом, все им же, — отозвался ювелир. — Он принес мне набросок обложки, каковой и был мною выполнен, и пожелания об оформлении…
— Он заплатил сразу?
— Тотчас же; мне даже показалось, что сама мысль об уплате после моей работы ему не пришлась по душе — он сильно настаивал именно на том, чтобы внести плату заранее. Подобное поведение я зачастую наблюдаю у тех, кто копил средства на некую вещь долгое время и опасается либо растратить их к моменту исполнения заказа, либо утратить. Разумеется, я не делаю выводов, сие есть не мое дело…
— Сколько все это стоило? — снова оборвал ювелира Курт; тот ответил немедленно, ни на мгновение не запнувшись, четко:
— Шестьсот восемьдесят талеров ровно, учитывая полностью мой материал.
— Довольно дешево, — заметил Курт, и еврей сделал шаг к столу, с готовностью пояснив:
— Изволите ли видеть, господин дознаватель, все вполне по стоимости. Этот вот черный камень с зеркальной поверхностью — гагат; красив, дорог, но не сверх меры. Вокруг него четыре камня — это есть пироп, причем, заметьте, фиолетового окраса, что довольно распространено и удешевляет его цену, однако, сохраняя внешнюю привлекательность при должной отделке. А вот эти изумруды, видите ли, цвета позднего летнего листа, темной зелени, что сбавляет цену втрое. Когда мы уговаривались с этим юношей о предстоящей работе, обсуждалось именно это — внешняя приглядность вещи вкупе с небольшой стоимостью.
— Он сказал, для чего ему нужен такой оклад? — спросил Курт, подумав о том, что эта «небольшая стоимость» равняется его годовому жалованью со всеми премиальными, какие только можно вообразить в самых смелых фантазиях; ювелир развел руками:
— Я не спрашивал, поймите правильно — в этом часть моей работы…
— Но хоть что-нибудь? Какие-то догадки? — предположил он почти с отчаянием. — Может, хотя бы обмолвка?
— Ничего, — откликнулся ювелир, настороженно отступая от него на полшага. — Лишь только указания о самой работе…
Курт повернул к нему голову, и тот замер на месте, глядя в глаза и распрямившись, будто корабельная сосна; он вздохнул, снова обратив взгляд к окладу на столе.
— Я не намерен вас арестовывать. Не бойтесь.
— Стало быть, я могу уйти, ответя на ваши вопросы? — уточнил ювелир, и Курт кивнул:
— Разумеется. У меня будет лишь одно пожелание — не покидайте пределов Кёльна и будьте готовы явиться в Друденхаус по первому требованию… и в любой день недели.
— А могу я высказать просьбу господину дознавателю? — осторожно поинтересовался ювелир, и он, вопросительно изогнув бровь, вновь обратился к своему нежданному свидетелю.
— Высказать, конечно, можете, — отозвался Курт, уже предчувствуя, о чем пойдет речь; тот кашлянул, собираясь со смелостью, и негромко пояснил, косясь на Бруно:
— Я был бы безмерно благодарен господину дознавателю, если бы о моем к нему визите не стало известно кому-либо, кроме служителей Конгрегации, занятых в следствии. Я бы не хотел никого задеть, однако же господин дознаватель, надеюсь, поймет мои опасения, ведь, я убежден, и вас самого удивила столь… гм… необычная… гм… готовность к сотрудничеству…
— Боитесь, ваши единоплеменники отомстят вам за это? — оборвал он, и ювелир в испуге округлил глаза.
— Да сохранит вас… гм… То есть — конечно же, нет; я не боюсь столь тривиальных последствий, однако довольно уже того, что меня просто… гм… так скажем — не поймут. Видите ли, само по себе мое поведение не вполне отвечает принятому… гм… То есть, даже среди ваших единоверцев существует неприятное и не вполне односмысленное слово «доносительство», каковое способно вызвать неприятственное отношение окружающих… гм…
— Не вижу проблемы, — усмехнулся Курт, скосившись в сторону ночного гостя сквозь прищур. — Поможете одному акуму[103] осудить другого; вполне соответственно.
Ювелир вздрогнул, отведя взгляд в сторону, и договорил чуть слышно:
— Не так все просто, как вам кажется, господин дознаватель… И мне не будет уже так весело, как вам… гм… прошу прощения за откровенность… Даже моя матушка, ожидающая меня в эту минуту в нашем доме, пребывая в опасении и боязни относительно моей судьбы…
— Я ведь сказал — после нашего разговора вы вольны уйти, — напомнил Курт, и тот закивал:
— Я надеялся на благоразумие и добросовестность господина дознавателя… Не поймите меня превратно, я ничего не имею против… гм… однако же я действовал лишь исходя из соображений, что меня могут счесть соучастником… гм… я не знаю, чего, и знать бы не хотел, если возможно, я попросту повел себя как добропорядочный горожанин, честно платящий налоги, соблюдающий мирской закон и не желающий покрывать возможного преступника. Я никогда не стал бы вмешиваться в дела вашей Церкви, ибо это не моего ума дело как человека, не знающего тонкостей в таком деликатном деле, как… гм… стороннее мне вероисповедание, и не имеющего представления о…
— Осторожнее, — заметил подопечный с улыбкой, — вы только что сознались, что с легкостью стали бы соучастником в еретических таинствах.
— Бруно! — покривился Курт, успокаивающе кивнув бледному ювелиру. — Я понял вас. Даю слово, что никому, не имеющему касательства к следствию, о вашем содействии известно не станет; по крайней мере, если это не будет чрезвычайно необходимо.
— Весьма признателен, — с облегчением поклонился тот, и Курт махнул рукой в сторону двери:
— Через минуту вы свободны. Можете возвращаться к вашей матушке. Напоследок у меня тоже будет просьба к вам, еще одна: если вдруг что-то вам вспомнится, пусть даже это что-то покажется вам самому не стоящей внимания мелочью, пустяком — расскажите об этом мне. В любое время дня и ночи.
— Конечно, разумеется, — торопливо отступая назад, кивнул ювелир, нашаривая дверь за спиною. — Если вдруг… гм… то конечно… Так я могу идти?
— Через минуту, — повторил Курт, и тот замер снова. — Сначала я запишу ваши слова, а вы поставите подпись под ними. Это недолго.
Составление протокола и в самом деле заняло немного времени — Курт спешил, косясь на переливающуюся в свете двух факелов обложку неведомой книги; названия отчеканено не было, и по довольно отвлеченному узору сложно было понять, какие слова должны скрываться под тяжелым окладом. Выдворив ювелира, Курт обернул пустую книгу снова в полотно, сунув сверток в руки Бруно, и почти бегом спустился по лестнице в подвал, кивком велев подопечному следовать за собой.
— Совесть утихомирилась? — спросил бывший студент в спину, когда он на мгновение приостановился перед дверью в подвал; Курт обернулся, нахмурясь:
— Не понял.
— Все ты понял, — убежденно возразил подопечный; он еще секунду стоял недвижно, глядя в пол, и, не ответив, толкнул створку двери, прошагав под низкий гулкий свод твердо и стремительно.
Охранник, сонный и апатичный, сидел на табурете у стены против двери в камеру, отвалившись к ней спиной и глядя в потолок; увидев майстера инквизитора, он подхватился, потирая глаза ладонью и глядя ему за спину, на Бруно со свертком под локтем.
— Как этот? — бросил Курт, кивнув в сторону зарешеченного угла, и страж пожал плечами, с трудом подавив зевок:
— Просит воды.
— И?
— Как вы и велели; ни капли. Спать не дозволяю.
— Хорошо, — отозвался Курт, отвернувшись от вскинувшегося к нему взгляда Бруно, и подступил к камере, отпирая решетку.
— А ты дрых, когда я за тобой пришел, — тихо сообщил подопечный.
— Я никогда и не говорил, что чрезмерное сострадание моя сильная сторона. Теперь, сделай одолжение, помолчи.
Отто Рицлер полусидел на полу, уставясь в стену застывшим взглядом из-под покрасневших век; белки пронизывали густые сетки лопнувших сосудов, а искусанные в мясо губы покрылись толстой сукровичной коркой, кое-где лопнувшей и блестящей от свежей крови. Услышав, как Бруно позади него тихо выдохнул сквозь зубы, Курт приблизился, не глядя погрозив за спину сжатым кулаком, и, встав над переписчиком, толкнул его носком сапога в ногу.
— Не спать, Отто! — потребовал он; глаза в прожилку медленно поднялись, глядя на вошедшего следователя уже без прежнего страха, с обреченным изнеможением.
— Дайте воды, — едва слышно вытолкнули опухшие губы; Курт качнул головой.
— Снова просьбы? Это бессмысленно, ты ведь понимаешь. Сейчас наши с тобой отношения вошли в область товарно-платную; твой товар — нужная мне информация. Моя плата за это — я немедленно прекращу все. Мы ведь обсудили эту тему не единожды, и с той минуты ничего не переменилось, условия прежние.
— Мне нечего вам сказать, — шепнул тот, устало опустив голову; Курт вздохнул:
— К сожалению для тебя, Отто, изменения есть лишь в одном: к моей плате за твой товар прилагается небольшой, но весьма существенный довесок — я бы сказал, что в свете этого ты должен мне приличную скидку.
— Не понимаю, о чем вы… Дайте воды, я прошу вас.
— Я не стану тебя долго изводить, — забирая у Бруно сверток, отозвался майстер инквизитор, сдернув полотно, — и от слов перейдем к делу. Взгляни сюда.
Бруно был не вполне прав — совесть не успокоилась всецело, когда обнаружилось, что существование таинственной книги есть факт, а не вымысел его запутавшегося рассудка; уверенность пришла лишь теперь, когда, приподняв взгляд к окладу в его руках, переписчик содрогнулся, на миг обмерев, рванулся отползти и уперся в стену спиной, закрыв лицо руками.
— Господи… — глухо донеслось из-под ладоней, покрытых слоем пыли и крови.
— Теперь, Отто, тебе есть, что сказать мне? — выждав с полминуты, произнес Курт, вернув обложку Бруно, и приблизился еще на шаг. — Ведь сейчас мы оба знаем, о чем. Я слушаю тебя.
Рицлер молчал, не отнимая рук от лица; не дождавшись ответа, Курт вздохнул, развернувшись к подопечному, и, движением головы указав на дверь, негромко велел:
— Оставь нас.
Бруно смотрел ему за плечо, на съежившегося в почти откровенном плаче переписчика, еще мгновение; наконец, кивнув, вышел из камеры, шлепнув оклад на стол подле охранника и неподвижно застыв чуть в отдалении.
Подойдя к Рицлеру вплотную, Курт неспешно уселся на пол рядом, прислонясь к холодному камню спиной, обхватив руками подтянутые к себе колени, и еще долго не говорил ни слова, внимая нарушаемой едва слышными всхлипами тишине.
— Знаешь, — заговорил он тихо спустя нескончаемые несколько минут, — давай оставим все эти психологические изыски; «я знаю, что ты знаешь», все эти старания отыскать в тебе слабину и надавить… Все наши приемы уже давно не тайна, и любой мало-мальски образованный человек ко всему этому готов. Когда я говорю с тобой, ты знаешь, что единственное, чего тебе ждать — это моих попыток сперва надломить тебя, а после — как следует ударить по этому надлому, дабы сломать совершенно. Это походит на игру, только проигрыш — не пара щелбанов или потерянные деньги…
Переписчик медленно опустил руки, но смотрел не на него, а уставился в пол у ног.
— Ты тоже играешь, — продолжал Курт, — пытаясь выстоять, тем самым доказав мне, что я ошибаюсь, что поступаю неверно. Я ведь не жестокий человек по сути, мне все это самому отвратительно до глубины души, и ты это понял. Может, у меня пока еще не хватает опыта держать себя в руках, как подобает, притвориться, что твои страдания мне безразличны, а может быть, просто ты умнее и внимательнее, чем я надеялся — не знаю. Но ты видишь, что с каждой минутой твоего молчания я все более начинаю сомневаться в своей правоте, и это придает тебе сил держаться. Точнее, Отто, так было. До этой ночи.
Рицлер отер лицо, вновь не ответив ни слова, и судорожно вдохнул, закрыв глаза.
— Я мог колебаться, когда не имел ничего, кроме своих догадок. Когда были лишь подозрения. А ты мог уповать на то, что я поддамся сомнениям, что ты сумеешь убедить меня, и мне придется признать твою невиновность. Но теперь… Послушай, я не желаю продолжать эту игру. Мне не хочется повторять вчерашнее. На моей совести человеческих страданий и без того немало, и мне нелегко идти на подобные крайности. По всем правилам, которым я следовал раньше, по заученным мною рекомендациям, я должен был сейчас сказать что-то вроде того, что и ты сам не хочешь этого… Я все-таки скажу это; но теперь — никакой игры, никаких ухищрений, Отто. Просто вслушайся в то, что я говорю — на этот раз от души. Ты ведь не выдержишь. Ты просто не сможешь выдержать больше.
— Дайте воды, — внезапно заговорил переписчик — чуть слышно и надтреснуто. — Пожалуйста.
Курт просидел неподвижно еще три мгновения, глядя на его склоненную голову, не отвечая; наконец, поднявшись, так же молча прошел к столу охраны, взяв оттуда низенький медный кувшинчик, и, возвратившись, сел как прежде, рядом.
— Держи.
На протянутый ему полупустой сосуд Рицлер взглянул настороженно, ожидая подвоха. Руки с опухшими суставами, упирающиеся в пол, подрагивали, не решаясь протянуться к кувшину; Курт поставил его на пол.
— Пей. Это вода, без уловок.
Тот схватился за узкое горлышко конвульсивно, неуклюже, едва не выронив — пальцы гнулись с трудом; Курт поддержал кувшин под донце, терпеливо дождавшись, пока переписчик выпьет все, стуча о металлический ободок зубами и проливая на себя. Когда Курт забрал кувшин, Рицлер снова отвалился к стене, задыхаясь и облизывая потрескавшиеся изгрызенные губы; по щекам, оставляя в слипшейся пыли неровные дорожки, текли слезы.
— Это… — выговорил он с усилием, — это тоже такой трюк?
— Смена поведения, — договорил медлительно Курт, вертя кувшин в руках, — задушевный разговор после угроз, милосердие после пытки… Нет, Отто. Просто теперь это не имеет значения; да, кстати — когда я уйду, охрана больше не станет будить тебя, можешь выспаться. Если желаешь, я велю принести еще воды. Уверен — ты голоден; это тоже исправимо. Все дело вон в той вещи, Отто. Пока ее не было, я намеревался действовать не слишком жестко.
— Не жестко?.. — повторил переписчик с истеричным смехом; Курт пожал плечами:
— Заметь, невзирая на болезненность, все, что я с тобой сделал вчера, не фатально — опухоли в суставах спадут дня через три-четыре, следы от игл — от них завтра же ничего не останется, хотя болеть, конечно, еще пару дней будет; плеть — и вовсе ерунда, рубцы затянутся быстро, это я знаю по себе. Пока я в самом деле сомневался, я предполагал иметь в виду тот факт, что ты невиновен, что тебя, быть может, придется освободить, а потому старался, все-таки, не оставить тебя непоправимо увечным; отсюда и эти долгие, но всегда действующие методы — лишение сна, воды, пищи… Достаточно, чтобы заставить говорить, но недостаточно, чтобы искалечить тебе остаток жизни, если я неправ. Но теперь… — Курт аккуратно установил кувшин на пол, вновь обхватив колени руками, и вздохнул. — Теперь все переменилось. Потому я и сказал так уверенно — ты не выдержишь. Теперь я это знаю, потому что у меня развязаны руки, как это принято говорить. Завтра я получу от вышестоящих письменное дозволение на полноценный, теперь уже воистину жестокий допрос, который будет длиться до твоего признания. Мне по-прежнему будет противно все это делать, и я не скажу, что спокойно засну после этого, но ты — мой единственный путь к истине. Я тебя выжму, Отто, и это не просто слова. Я своего добьюсь. Потому что теперь у меня есть подтверждение того, что ты мне лжешь. Оно все оправдает, и пусть я потом месяц проведу в местной часовне, пусть потом буду каяться и терзаться, но я пойду до конца. Сейчас я просто хочу, чтобы ты это понял. Это, наверное, можно назвать запугиванием, ведь я впрямь хочу, чтобы ты испугался, испугался того, что тебе предстоит — для того, чтобы избавить себя от этого. Пойми, прошу, и признай, что ты рано или поздно сломаешься, что тебе не удастся выиграть — теперь никакой игры не будет. Я просто буду давить, пока не переломлю тебя. Без всякой психологии, без уловок и ухищрений, грубой силой.