Обращение в слух Понизовский Антон
Чтобы я там не поприсутствовала — невозможно. И муж, и свекровь мне не могли запретить. Такая радость все-таки, торжество… «Но, — говорят, — как же ты поедешь в таком состоянии?»
Решили купить на самолет, чтобы быстро — тем более и ребенку, дочке, всего год и два месяца — чтоб поездом не мотаться…
Самолет тяжело я перенесла.
Приехала в Москву к маме. Неделю себя плохо чувствую.
В Калининград из Москвы должны были мы полететь вот — семнадцатого числа.
Уже купили билеты — и в последние три дня у меня боли в низу живота. В одном месте. Прям схватывает, бросает…
Позвонила двоюродной сестре моей. Она сама врач-гинеколог. Она говорит: «Как ты можешь с такими болями? Три дня почему молчишь? Срочно надо к врачу!»
Я говорю: «Да ладно, пройдет».
«Нет!»
Через час звонит: «Собирайся. Я уже позвонила, договорилась».
Приехали на осмотр.
Посмотрел меня врач — мужчина, не знаю, как его зовут: сказал, что эрозия. Сделали опять УЗИ: определили пять месяцев. То есть двадцать недель. Мне было интересно, уже такой срок большой, я говорю: «Вы мне скажете пол?»
Он говорит: «Я не обратил внимания. При поступлении еще будут делать УЗИ, тогда спросишь».
А я сначала не поняла, что они хотят в больницу меня положить.
Я говорю: «Нет, вы знаете, я сейчас не могу. У меня уже куплен билет на самолет».
Он говорит: «Самолетом лететь — я категорически против. В любой момент могут отойти воды, это опасно для жизни».
Я говорю: «Со мной ребенок маленький, она не привыкшая к этим… к этой бабушке… Она без меня не сможет…»
«Ну, пишите отказ. Ваше право. Но я вас предупредил, что это большая угроза».
Я написала отказ, а потом думаю-думаю… а вот мало ли? Что-то если случится — что мужу скажу? Они же начнут не меня даже винить, а моих родителей: «Вот, ее повезли — и такое случилось…»
Ну, думаю, ладно. Все-таки еще не свадьба… Как говорится, пораньше лягу — пораньше выйду… Придется ложиться.
Домой приехала, собралась, подготовилась, уложила ребенка спать и где-то в двенадцать часов ночи сюда, в эту больницу, приехала. Это было… три дня назад.
Меня приняли — уже другая врач посмотрела: «Нет, — говорит, — эрозии у тебя нет. У тебя что-то серьезное».
Сделали тест. Видимо, тест показал — очень плохо.
«Давление, — говорит, — низкое у тебя, магнезию пока не будем ставить. Поставим но-шпу».
Сделали мне укол но-шпу, еще, как они мне сказали, магний бэ-шесть я выпила и легла. Места, правда, в палатах не было — в коридор.
Я говорю: «Согласна. Без разницы, куда ложиться». Легла. Все медсестры ушли. Понятное дело: час ночи, кто там будет с нами сидеть?
Но укол-то сделали они, чтобы облегчить боль, — а у меня, наоборот, резко начались боли. И через каждые три минуты схватывает. Я терплю. Думаю: пройдет-пройдет…
Как-то идти будить мне неудобно было. Они там у себя, как я их разбужу?..
И терплю. Я такая вообще терпеливая к боли.
Смотрю на время: четыре часа… без двадцати пять часов… пять часов уже время. Думаю, ну вот час еще потерпеть — и в шесть часов процедуры, они сами встанут…
Потом смотрю: боль такая схватила, что просто уже ни секунды не отпускает.
Лежу и думаю: «Господи, как же я буду рожать, если уже сейчас такие боли?»
«Нет, — думаю, — не могу!»
Пошла к медсестре, разбудила ее, говорю: «Совсем плохо».
«Да? — говорит, — ну подожди, я врача позову».
Врач пришла, посмотрела живот: «Все нормально».
Я говорю: «Вы знаете, у меня даже при первых родах такой боли не было».
Поставили капельницу магнезию, и врач эта ушла.
Я медсестре говорю: «Может, вы мне сделаете обезболивающее? Потому что я не могу терпеть, это боль просто невыносимая».
Она говорит: «Нет, тебе ничего не поможет. Вот капельница».
«Ну хоть через сколько у меня пройдет эта боль?»
«Пусть покапает минут пять».
Я говорю: «Вы знаете, я хочу в туалет по-маленькому. Я чувствую, мне что-то давит на мочевой пузырь».
«Нет, тебе это кажется».
«Вы знаете, я вот чувствую, я сейчас помочусь, и мне полегчает».
«Ну что, снимать тебе капельницу?»
«Я не знаю!»
«Может, это… давай тебе…» — как это называется… — «судно?»
«Давайте попробуем».
Подложила мне судно и пошла сама в соседнюю палату.
Я эту боль терплю, стараюсь, думаю: вот сейчас полегчает… потому что такая боль давит на мочевой пузырь, как будто он сейчас лопнет.
Я потужилась — вспомнила, как при первых родах мне говорили «тужься», вот точно такое состояние у меня было — потужилась второй раз, и у меня что-то вылезло!
Я рукой дотронулась до живота, и почувствовала там такой пузырек… испугалась! кричу, зову опять эту сестру, говорю ей: «Смотрите, у меня мочевой пузырь вылез! Я не знаю вообще, что это! Посмотрите, он сейчас лопнет!»
Она посмотрела: «Ничего страшного, — говорит, — это у тебя выкидыш. Пойду врача позову».
С такой легкостью — типа, ничего страшного, ну выкидыш и выкидыш.
Тогда я уже поняла, что это был не пузырь, а голова ребенка. Я вспомнила, что при первых родах схватки были каждые три минуты. И сейчас, даже по времени, у меня через каждые три минуты схватки, роды! Вот как сто лет назад люди рожали… вот как в лесу оказаться родить, так же я — без уколов, без всякой помощи, сама у себя принимаю роды!
Когда голова вылезла, самое основное — уже боли у меня прошли, полегчало — потом я почувствовала ручки, ножки… и все упало туда, в судно это. Оно же там глубоко. И кажется… я не знаю, то ли это у меня шок был… даже почувствовала сердцебиение у ребенка. Пару раз стукнуло, остановилось и все.
После этого уже не та врач пришла, которая ночью смотрела: пришел тот первый мужчина.
Я у него спрашиваю: «Что у меня?»
Он ничего не сказал, дает сразу листок мне — подписывай. Я не читала, сразу все подписала, и все. Ну в такой ситуации что ты сделаешь? не откажешь… И сразу меня повезли в реанимацию.
После наркоза я долго не приходила в себя.
И в первую очередь — я в сознание даже толком еще не пришла, в первую очередь звоню мужу. Он даже не знал, что я в больнице. Я звоню, говорю: «Я в больнице!»
Он: «Что случилось? — мне — что случилось?..»
А я еще от наркоза не отошла. Я говорю: «Нету нашего ребенка!»
Напугала его: он подумал, что я про первого…
Он мне: «Успокойся…», так, сяк… Он и сам-то не может еще разговаривать, не то что меня успокоить… ему самому тяжело…
Я ему не сказала, конечно, что мальчик. Он меня спрашивал, но я сказала, не знаю. Скажу, что девочка. Потому что иначе такой будет шок… Будут думать, что все из-за этой поездки…
Вот я сейчас вам рассказываю и не верю, что это случилось. Как будто это во сне было со мной или в книге я прочитала…
Просто очень мало времени прошло: может, я пока еще в шоковом… в шоке, можно сказать. Прошло всего лишь три дня. Это сейчас я еще с вами спокойно, а вот когда иду в туалет, вижу койку — там эта койка как раз — мне настолько больно смотреть…
Мне все говорят: «Ты забудешь».
Да, боль-то забудется: боль ерунда, уже забылась почти, — но вот этот момент, когда я ощутила это сердцебиение, когда, можно сказать, при тебе погибает…
Чтобы я врачей особо винила — нет. Наоборот, у нас в Анапе медицина намного отстает. Может быть, даже Бог сделал наоборот, чтобы я попала сюда, в Москву. Случись бы это со мной дома — я даже не знаю, я выжила бы или нет. Так что нет, я не думаю, чтобы Бог сделал хуже.
Я не говорю, что я прямо такой верующий человек, но… если оно суждено, то, наверно… как говорится, все, что случается, — к лучшему…
Кто же знает, как бы я его родила… с осложнениями с какими бы… Так что нужно суметь пережить. А потом переживешь и сам скажешь… даже поблагодаришь: «Слава Богу, что так получилось».
Но сейчас пока — тяжело…
Я рассказываю в палате, рассказываю — и как будто мне легче становится.
Я знаю, думают: «А, люди переживают и не такое… даже до девяти месяцев и донашивают, и рожают, и оказывается мертвый». Да, есть, кому еще хуже, чем мне, но… Но мне все равно как-то, мне только бы высказаться…
Успокаивают еще: «Ну чего, ну бывает, ну выкидыш…» Но на самом деле это не выкидыш был, а это роды были, причем тяжелые! Мне бы десять раз лучше родить, как я первый раз родила, чем вот это…
Не то тяжело, что я столько вытерпела, пережила… И пять месяцев — это ерунда тоже: но сам этот процесс… то, что я ощутила это сердцебиение, как он пошевелился и сразу остановился… вот это… не знаю… мне кажется, никогда не забудется.
И тем более что был мальчик. Я потом уже в истории прочитала: триста пятьдесят грамм, шестнадцать сантиметров. То есть для такого срока достаточно крупный ребенок был. Мне даже иногда кажется, что он еще в животе. Я боюсь на живот лечь, потом вспоминаю: ведь уже можно… То есть, видимо, у меня еще шок…
И еще — мутно помню — когда медсестры меня в реанимацию привезли, я пела песню как будто. Не песню, а вот колыбельню. Вот как обычно, когда я ребенка, девочку свою, укладываю: «А-а, а-а», — не то что песню, а именно вот такую пою колыбельню… И медсестра говорит мне: «Ну пой, пой…»
34. Запах
Вдруг Федор увидел, что Леля как-то странно отвернулась к спинке кресла и — ему показалось — нюхает спинку кресла, сильно втягивая в себя воздух.
«Аллергическая реакция?! — грянула почему-то первая мысль. — Приступ?! Не может вдохнуть!..»
Одним прыжком Федя вскочил с кресла, бросился к Леле: шея, щека покраснели, щека блестела — и только тут Федя сообразил, что Леля просто плачет.
Бормоча какие-то слова вроде «не надо», «не надо», «что ты» и т. п., Федя дотронулся до ее плеча — плечо Лелино под бесформенным балахоном оказалось совсем-совсем тонким.
Он был изумлен тем, что Леля, до сих пор казавшаяся ему совершенно непробиваемой, плакала. От нежности он был почти готов и сам вместе с нею заплакать — и в то же время почувствовал себя сильным, хотелось ее защитить…
— Немв… — невнятно пробормотала Леля, — поедев…
— Что? — не понял Федя, — не можешь?.. что?
— Поедем взорвем всё… Не могу… больше слышать…
— Да-да… всё-всё-всё…
Он попытался мягко ее отклонить от спинки кресла, в которую она утыкалась, привлечь к себе, под защиту — но, почувствовав неподатливость, не решился настаивать, а обнял ее вместе с креслом, вдыхая запах, которым пахли ее волосы, — очень свежий, похожий на запах снега или, может быть, запах талой снежной воды.
— Ну как же помочь…
— Да, всё, всё… Завтра: я обещаю, что все истории… хеппи-энд! Только хеппи-энд, да?.. ты согласна?..
— Я знала, что плохо все… — всхлипнула Леля. — Но что настолько…
Полный смешанного горячего чувства, в котором была и нежность, и гордость, и радость, и изумление, Федор осторожно обнимал кресло и тонкое плечо, вдыхал запах горячей кожи, слез и снежной воды.
— Завтра — только хорошее… — повторял он. — Завтра весь день — хеппи-энд!.. Целый день будет все только хорошее… хеппи-энд…
ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ
35. Рай, рай
Весь день над озером висело сонное золотистое марево.
Солнце просвечивало сквозь весеннюю дымку — совершенно весеннюю, несмотря на январь. Блестели извивы дороги на том берегу, пересверкивала озерная рябь…
— Может быть, мы — в раю?.. — фантазировал Федор, глядя на светлые облака. — Мы в раю, мы сидим на красивой горе — а перед нами проходят разные души, рассказывают свою жизнь… мы внимаем… Пытаемся их познать… как Адам!
Известно тебе, что делал Адам в раю? Он возделывал сад, ел и спал — но самое непостижимое: он давал имена.
Бог приводил к Адаму животных… нет, написано так: «…приводил всякую душу живую» — и каждую эту душу живую — Адам называл. Все живое, что Бог сотворил, — то Адам называл.
Здесь, очевидно, был некий таинственный и волшебный процесс. Представь: Бог приводит к Адаму нечто маленькое и серенькое — и нечто огро-омное серое. Адам только смотрит на маленькое — и говорит: «Ты, маленькая серенькая, называешься… мышка!» Оп-ля! — и на веки вечные она мышка. И цвет у нее мышиный, мышастый, и шкурка у нее мышья, и шуршит она мышкой, и юркает мышкой, и зубками грызет как мышка… «А ты, огромный и серый… ну-ка, поворотись…»
Леля засмеялась.
— «…Ты же типичный слон! Так, записываем: „Сло-о-он…“ Все, свободен…»
И видишь, он не называет слона — «мышка», и мышку не называет — «слон»: здесь выбор не акцидентальный…
— Какой?
— Не… случайный выбор, не произвольный: он каждому существу, каждой «живой душе» выбирает единственно точное имя…
А что такое вообще — «назвать»? «назвать имя»? Я думаю, это значит: почувствовать в называемом какую-то главную суть… И не только почувствовать, но и найти ей обозначение, выражение, символ… все сразу!
Можно отчасти сравнить с тем моментом, когда родители называют ребенка. Бывают традиционные семьи, когда называют еще до рождения — в честь дедушки или бабушки… Но в современных семьях бывает: ребенок родился — и остается какое-то время без имени. Пока был в утробе, планировали, предположим, «Виталик» — но вот выскочил на поверхность, родители смотрят: ан нет, не похож на Виталика, не Виталик…
— Не личит.
— Что?
— У меня там одна говорит: «Тебе худи[9] не личат»…
— Да-да: не к лицу, не подходит… Конечно.
А дальше родители смотрят: да ведь ты не Виталик, какой ты Виталик? Ты истинный Петр!
Понимаешь, какой здесь момент? Требуется, чтобы родители были свободны от всяких взаимных обид, от амбиций, — мало ли, мама хочет назвать в честь кого-нибудь из своих предков; отец, наоборот, как в его роду принято, и принимаются перетягивать этот канат…
Нет, родители должны чистым сердцем услышать своего ребенка… Но это сложно! Для современного человека особенно сложно: вокруг нескончаемый шум… Можно представить, как внутреннее существо новорожденного ребенка — что-то самое главное и уникальное в его личности, самая сокровенная его сущность им посылает свой позывной — но негромко, как будто издалека: «Петр, я Петр, Петр, как слышите меня, прием?.. Петр, меня зовут Петр, как слышите меня, прием?..» — а телевизор орет, пиво какое-нибудь в голове шумит — водка, семейная гордость стучит в сердце, как пепел Клааса, деньги шуршат, громко-громко, гремят — никто не слышит.
Даже родители родные — не слышат! Хотя казалось бы: кого уже и услышать-то, если не собственного ребенка, свое плоть от плоти? Родители своего ребенка носили, вынашивали, рожали… — Федору показалось, что Леля слегка потемнела лицом, но он не понял причину, — рожали — должны быть настроены на его частоту: но не слышат, никак!
А Адам слона встретил впервые — и слышит!..
Кроме того, — летел Федя, — родители имеют время. Они могут выбирать и неделю, и две, и месяц…
— Я знаю одних: полгода дочка лежала без имени. Звали «малюск»…
— Вот-вот-вот! Точная ситуация.
А первому человеку имя являлось — мгновенно! Я не могу здесь представить творческих мук: Адам ходит по раю, взвешивает варианты… Нет, здесь было прозрение, моментальное попадание, как в дзен-буддизме, не целясь…
И в-третьих, родители выбирают из ограниченного набора имен. Максимум максиморум, из ста. А обычно — если учитывать определенную страту, обычаи — тридцать-сорок имен, не больше.
И все эти имена готовы на выбор — их звуковой рисунок известен, и зрительное написание всем известно: родители не рискуют, не открывают новое имя, не сотворяют новое имя, а лишь выбирают из очень узкого, ограниченного ассортимента… — и все равно, как видим, такая большая проблема!
— Может, поэтому и проблема?
— Да, но Адам-то творил каждое имя с нуля! Не было у него ящиков с картотекой: «хоботные»… Elephant, elephantus vulgaris…
— Элефан… — повторила Леля, и Федор ею невольно залюбовался.
Сегодня она иначе себя вела и даже выглядела иначе — как будто вдруг стала младше на несколько лет.
Раньше Федор почти никогда не встречался с Лелей глазами: разговаривая, он чаще смотрел на нее, а она куда-нибудь в сторону, — а сегодня он то и дело ловил на себе веселый и в то же время требовательный взгляд. Даже глаза у нее — казалось Федору — стали круглее. Куда-то девалась обычная кривая усмешка.
Федя чувствовал что-то вроде давления; чувствовал на себе давление ожидания. Но поскольку ему прямо не говорили, чего именно ждут, — он и не торопился вдумываться, а просто купался в этом интересе к себе… И требовательности тоже радовался — после стольких лет, когда никто ничего от него не требовал и не ждал.
— Элефан — по-французски?
— Да, да… По-латыни, вообще-то. Да, элефан, элефант… Величественно…
— По-французски всегда в конце ударение?
— Разумеется! Ты была бы «Лёля», или лучше «Ляля» — французы повторяют слог: Mimi, Tata, Lala…
— По-моему, из нас двоих «Ляля» — это ты, — Леля чуть-чуть усмехнулась на прежний манер, но не обидно. — А «мышь» по-французски?..
— Souris.
— Сури?
— Да. Какие-то в этом слове есть зубки, остренькие, грызут что-то в укромненьком месте… И в то же время улыбка: sourire, un sourire по-французски «улыбка»! Чуть-чуть оскаленная улыбочка, зубки — но все же улыбка.
Он не называет ее le rongeur, э… «грызун». Если бы у Адама были какие-нибудь продовольственные запасы и склады и он испугался бы, что мышь испортит эти запасы, он бы ее назвал un rongeur. Или даже nuisible, un animal nuisible — «вредитель».
А если бы он испугался, что слон может его раздавить, он назвал бы его не «Слон», а «Давило». «Дави-Дави». Или «Туша». Не «Слон».
А если бы Адам озаботился, как бы слона подрядить… э… воспользоваться слоном в своих целях, он бы назвал его, скажем, «Носи-Носи», «Таскай-бревна».
Но ты понимаешь, чему это было бы имя? Это было бы имя его собственной озабоченности, или жадности, или страху — в конечном итоге страху! — но никак не живой душе мышки или слона. В этом имени не было бы уникальности — потому что «грызун» — это и белка тоже, «вредитель» — и саранча тоже, «носи-носи» — лошадь или верблюд…
Здесь закон: если я пожелаю поюзать других, применить их в своих интересах — или, наоборот, боюсь, как бы они меня не использовали, не раздавили, не съели, — все эти другие делаются для меня одинаковыми! Все становятся на одно лицо. Перестают быть душами живыми.
И самое главное — моя собственная душа перестает быть душою живой! Только живая душа может увидеть другую живую душу, услышать другую душу, назвать по имени…
Как только я отнимаю у чужой души уникальное имя, как только я называю ее общим словом «вредители», или «хищники», или «вьючный скот», как только я превращаю ее в объект, я убиваю ее для себя — и тем самым я убиваю себя, часть себя… Я полностью жив, только пока отношусь ко всем как к субъектам, как к душам живым. Едва я вношу разделение между субъектом-собой и объектами-остальными — моя собственная душа перестает быть живой!
Ты помнишь, еще после самой-самой первой истории? — тебе понравилось, как беспризорники жарили хлеб: убегали из детского дома и в этих… в «посадках» жарили хлеб. Знаешь, почему тебе так понравилось?
Это рай! Образ рая: все вместе, все преломляют хлеб, все — живые!
Начиная с Адама, внутренняя конструкция человека, «дизайн» человека предполагает общность, отсутствие разделения на «субъект» и «объект»… Это естественное состояние человека!
— Не замечала.
— А потому что мы строим перегородки!
Мы строим перегородки от собственного иллюзорного страха перед страданием, перед болью; но в сущности мы боимся иллюзии! Все страдание в конечном счете — от страха, а страх…
— Не всегда.
— Точно, точно! Мы строим, в отличие от Адама, который был совершенно свободен от всяких перегородок: он полностью был открыт — весь открыт — и мышке, и… чебурашке, и льву, и слону, и микробу — и поэтому каждому находил уникальное имя, мгновенно! Он не отделял от уникальной живой души мышки — свою собственную живую душу… — и ровно поэтому его душа и была абсолютно живой! В этом, собственно, и заключался — рай!
— А ты знаешь, что ты псих настоящий? — с уважением сказала Леля.
36. Рассказ про рубашку с пуговками
Когда ко мне ваша девушка подошла — я сразу знала, что расскажу именно эту историю. Потому что это история всей моей жизни.
Для меня главное в жизни — дети, как и всегда должно быть для любой матери.
Первая родилась дочка, и второго мы очень хотели сына. Очень сильно ждали его.
Когда он родился, это было в июне — рядом, я видела, девочка лежала, ху-уденькая! — а мой парень такой толстенький! сразу видно, что все нормально. Но вот проходит какое-то время… и через два дня — не приносят мне моего малыша кормить.
Я спрашиваю у медсестры, что случилось: почему его не несут?
А она мне спокойно так говорит: «А вы знаете, у него непроходимость кишечника, такие дети вообще не живут. То есть вы готовьтесь, что он у вас жить не будет». Как будто в порядке вещей!
Я ей говорю: «И что, будем ждать, когда он умрет?!»
Требую, чтобы мне его принесли. Его приносят, я вижу — у него лицо какого-то… земляного, что ли, цвета, темного: обычные новорожденные красненькие, румяненькие — а мой черненький, как негритенок.
Мы с мужем его заворачиваем — и везем на другой конец города. Мы тогда жили в городе Сызрани Самарской области.
Привезли его в детскую хирургию — и там сразу стали готовить его к операции. Систему поставили, лекарства всякие — я смотрю, он опять вроде порозовел…
Сделали операцию. Удалили непроходимость кишечника.
Доктор спрашивает меня: «Вы сможете ухаживать за ребенком?»
Я говорю: «Конечно, буду ухаживать! Куда же я его брошу?» Сама чуть живая, конечно…
И, вы знаете, вот мы пробыли в реанимации четверо суток — и все это время с нами там этот врач находился. Я все думала, как же так он домой не уходит? А видимо, он из-за маленького ребенка — помогал ему, чтобы ребенок выжил. Вот такие бывают хорошие люди. Ведь это чудо какое-то, что ребеночку всего два дня — и сделать ему операцию! Представляете, это крошка какая…
Потом нас выписали, и мы поехали вскоре на БАМ. Муж у меня — помощник машиниста тепловоза, мы поехали по договору в Северобайкальск. И работали там на БАМе три года.
Но скоро нам стало видно, что наш сыночек… в общем, он развивался не как все дети. Он и ходить начал позже всех… И живот у него был, огромный живот.
Но врачи говорили, что все нормально: непроходимость-то у него убрали. А я же вижу, с ним что-то не так, что-то ему мешает…
И вот исполняется ему три годика. А он уже такой вяленький стал, чуть живой.
Мы приехали как раз с отпуска, денег не было.
Муж говорит: «Давай через год его свозим в больницу. Накопим деньги — ты отпуск возьмешь и поедешь».
А я говорю: «Нет, год он у нас не проживет».
И в декабре взяла его и поехала с ним в Москву. На поезде ехали мы с ним пять суток.
Выходим — мы же с Сибири приехали, там морозно — а в Москве всегда слякоть, ребенок в валенках — я поставить его не могу, все мокрое под ногами — в метро, из метро на улицу… Тащу на руках: в одной руке сумка с одеждой, в другой ребенок, на нем шуба тяжелая… Куда ехать, не знаю, в городе никого не знаю… Смотрю, останавливается такси. Говорю: «Вот, ребенку надо на операцию. Вы в любую больницу меня отвезите…»
Приехали — было вечер уже, четыре часа.
Мне говорят в приемном покое: «Сегодня мы вас положить не можем: завтра».
Я говорю: «Я с поезда, у меня здесь ни родных, никого…»
И они меня принимают! Сейчас, в наше время, мне кажется, даже не было бы разговора: «Завтра!» — все. А ты там хоть умирай. Раньше какие-то другие люди были, мне кажется.
Нас посмотрели, поставили нам диагноз. Оказался диагноз «болезнь Гершпрунга» — это значит непроходимость толстого кишечника.
Через три дня нам сделали операцию. Был кишечник восемьдесят сантиметров — шестьдесят сантиметров из них удалили.
И вот, я помню, когда после операции что-то нужно было срочно спросить — я в шоковом состоянии, вся несусь! — и примчалась прямо к нему в кабинет — к профессору, который нам операцию делал.
А он раздет.
То есть он снял эту одежду свою хирургическую специальную — штаны эти белые, или какие-то там голубые — сам в плавках стоит — а я даже сначала не понимаю, я спрашиваю, как ребенок чувствует себя, что с ним?
Он натягивает брюки и мне спокойно все объясняет: мол, не волнуйтесь, вот это так, это так, все нормально с ребеночком вашим…
А до меня вдруг доходит, что я же не постучала, не попросила, можно ли мне войти, ну вообще — воспитания ноль… Воспитания — ноль!
А он — вроде профессор, такой важный человек — он ведь мог меня выставить, а вместо этого все объяснил, успокоил: он понял, что да — ребенок в реанимации, мамочка в стрессовом состоянии… Он сказал мне: вы молодец, не побоялись ребенка взять, через всю страну… Спросил, кто нам делал первую операцию — вот когда двое суток нам было. В Сызрани. Я фамилию доктора назвала. А профессор мне говорит: это мой ученик! Он говорит мне, теперь таких нет днем с огнем. Потому что эти вот операции на кишечнике — самые сложные, даже сложней, чем на сердце: нужно всё вымыть, прочистить… Он говорит: мне теперь даже дело свое некому передать, потому что никто не хочет этим всем заниматься.
Профессор Щетинин.
Фамилию помню. И на лицо его помню. Сейчас мне бы очень хотелось поехать, снова на него посмотреть, показать своего сына… Вот какие бывают врачи. Это хорошо, что они есть. Иначе бы Тёмки моего не было.
И еще что запомнилось: когда меня пустили к ребенку в реанимацию — а у него раньше был огро-омный живот — и вдруг этого живота нет, и вот так ребра видно! Животик пустой!
И потом, когда мы вернулись в Северобайкальск — дома рубашка была, пуговицы не застегивались — первым делом дома надели эту рубашку: застегиваются пуговки!
Теперь сынок у меня большой, взрослый, ему двадцать четыре года. Красивый, высокий… Здоров.
Вот моя история.
37. Закат