Человеческий крокет Аткинсон Кейт

Ну вот. Мы обе помешались, как чаевничающие Безумные Шляпники.

Поздно уже, канун Иванова дня почти уступил Иванову дню. В доме даже мышки заснули. Я в кухне наливаю воду из-под крана; в «Ардене» вода из-под крана всегда солоновата, будто в баке что-то неторопливо гниет.

От кухни такое впечатление, словно кто-то отсюда только что вышел. Я стою на заднем крыльце, пью воду. Коже горячо от жара, впитанного в саду миссис Бакстер. От земли поднимается тепло, горькой зеленью пахнет крапива. Тоненькая кожурка желтой луны серпом прорезала небо, и на нижнем роге алмазною серьгою у чернокожей ночи на щеке[35] повисла звезда.

Мне не хватает мамы. Боль по имени Элайза всплывает из ниоткуда, стискивает сердце, и я опять сирота. Вот как она действует: я перехожу дорогу, жду автобус, стою в магазине и вдруг не пойми отчего мне так отчаянно хочется к маме, что слезы душат. Где она? Почему не приходит?

Часы на литской церкви отбивают ведьмовской час. Кар. На леди Дуб шуршат листья и перья.

Под ногами незримо роются кроты, извиваются черви. В океане тьмы порскает летучая мышь. В далекой дали воет собака и что-то шевелится — черный силуэт шагает через поле. У него нет головы, честное-пречестное. Но потом я вглядываюсь, а силуэт уже исчез.

ПРЕЖДЕ

Закрываемся рано

Шарлотта и Леонард Ферфаксы — столпы общества, впрочем столп Леонард вскорости обрушился, умер от удара в 1925-м, упустил шанс всласть пожить в прекрасном новом доме на древесных улицах.

Его жена управлялась с делами так ловко, будто в роду у нее патентовали бакалею, а не эмалированную посуду. Шарлотта, матриарх Ферфаксов, погрузилась в свое вдовство с викторианским пылом; все на свете называли ее Вдовой Ферфакс.

Вдова любила свой прекрасный дом, прекраснейший дом на древесных улицах. Пять спален было в нем, и гардеробная на первом этаже, и буфетная, и просторные чердачные комнаты с красивыми щипцами, и в одной чердачной комнате Вдова поселила свою чернавку Веру. У Веры из окна открывался замечательный вид на леди Дуб, а за леди — дымка холмов, будто написанных профессиональным аквалеристом, а вдали еле-еле виднелся темно-зеленый мазок Боскрамского леса.

Вдова любила большой фруктовый сад с деревьями и кустами, длинный подъезд к фасаду, крытый розовым гравием, изящные кованые ворота и стеклянную оранжерею за домом — градостроитель, спохватившись, спроектировал ее напоследок, и Вдова держала там свои кактусы.

Вещи у Вдовы были красивые. Вдова делала себе красиво (говорили люди). Были у нее бело-голубые дельфтские вазы с гиацинтами по весне, а на Рождество — молочай в сацумском фарфоре. На дубовом паркете мягкие индийские ковры, на подушках наволочки из шелка-сырца, расшитые и с кистями, точно прямиком из султанского дивана. А в гостиной у нее висела люстра, маленькая, времен Георга Третьего, с нитями стеклянных бусин, и крупные хрустальные груши капали с люстры великанскими слезами.

Мэдж давным-давно сбежала в Мирфилд, выйдя за блудливого банковского клерка, и произвела на свет еще троих детей.

Винни выглядела так, будто питается хлебными корками и обглоданными костями, и ходила кислая, как солодовый уксус, который отмеряла пинтами из керамической бутыли на задах. Уксусная Винни, ровесница века, но не так истрепана войнами, родилась синим чулком, однако после Первой мировой ненадолго сходила замуж за некоего мистера Фицджеральда — тылового дипломированного библиотекаря с маниакально-депрессивными наклонностями, человека существенно старше, чем его синечулочная жена. Чувства Винни касательно смерти мистера Фицджеральда (от пневмонии в 1926 году) так и не прояснились, хотя в освобождении от супружеских обязанностей, признавалась она Мэдж, есть своя прелесть. Впрочем, Винни осталась в супружеском гнезде на Ивовом проспекте, которое недолго делила с мистером Фицджеральдом.

Этим домом она, по крайней мере, владела единолично в отличие от патентованной бакалеи — там железной рукой правила мать, а Винни низвели до простой продавщицы. «Я бы управляла не хуже матушки, — писала она Мэдж в Мирфилд, — но она ничего мне не доверяет». Бакалея была уготована Гордону; едва он закончил школу, Вдова упаковала его в белый фартук и немало осерчала, когда он вечером улизнул из дому на лекции Глиблендского политеха.

— Все, что ему потребно знать, содержится здесь, — молвила Вдова, тыча себе в лоб, точно в яблочко мишени.

В фартуке Гордону было неуютно; за полированным прилавком красного дерева он стоял с таким лицом, будто в голове у него разворачивается совершенно иная жизнь.

Затем пришла новая война, и все переменилось. Гордон стал героем, на «спитфайре» летал в синем небе над Англией. Сыном-летчиком Вдова гордилась до умопомрачения. «Зеница ока», — писала Винни в Мирфилд. «Любимчик ясноглазый», — отвечала Мэдж. Глаза у Гордона и впрямь были ясные. Он был зеленоглаз и красив.

Элайза — загадка. Никто не знал, откуда взялась; сама она утверждала, что из Хэмпстеда. Произносила «Хампстид», точно королевская особа. Намекала — хотя за язык не поймаешь, — что где-то у нее водятся если не деньги, то голубая кровь.

— Хоть бы серебряную ложку изо рта вынула, — сказала Мэдж Винни, когда сестры познакомились с Элайзой.

Акцент у нее и впрямь был странен, несуразен в «Ардене», где так славно, по-северному, смягчались гласные. Элайза будто застряла между очень дорогим пансионом и борделем (иными словами, в высшем обществе).

Вся родня Гордона впервые узрела отнюдь не застенчивую невесту на свадьбе. Вдова рассчитывала, что ее малышу достанется тихая милая женушка — невзрачная шатенка, умеющая вести приходно-расходную книгу. Чтоб не слишком образованная, чтоб мечтала о местной частной школе для выводка внуков Ферфаксов, а больше никаких амбиций. Элайза же оказалась…

— Сердцеедка? — рьяно встряла Мэдж.

На свадьбу Элайза — тонкая, как ива, и стройная, как Дугласова пихта (Pseudotsuga menziesii), — надела темно-синий костюм с утянутой талией; в петлице белая гардения, на голове черная шляпка из перьев, точно плюмаж балерины. Черный лебедь, злодейка. Никакого букета, лишь кроваво-красные ногти. Вдова, особо не скрываясь, содрогнулась от ужаса.

Вдова скрутила длинные волосы в пучок, походивший на стальную мочалку, и больше смахивала на сицилийскую вдову, чем на английскую. Ее отношение к этой свадьбе из ее наряда вполне очевидно — она облачилась в черное с головы до пят. Она пристально смотрела, как Гордон («Мой малыш!») надевает кольцо на палец этому странному созданью. Возникало подозрение, что Вдова пытается усилием воли оторвать Элайзе палец.

Что-то странное сквозило в Элайзе — с этим никто не спорил, даже Гордон, но никто не понимал, что не так. Стоя у нее за спиной в загсе, Мэдж пережила завистливую судорогу, заметив, как тонки у Элайзы щиколотки под непатриотично длинной юбкой. Как птичьи косточки. Винни хотелось их переломить. И сломать Элайзе шею, как стебелек. Щ-щелк.

Вдова настояла на том, чтобы заплатить за прием в отеле «Регентство», — вдруг кто подумает, что Ферфаксы не в состоянии себе позволить приличную свадьбу. Ясно как день, что с Элайзиной стороны никто не явится и уж тем более не раскошелится. У Элайзы, судя по всему, никого не было. Все мертвы, голубчик, прошептала она, и темные глаза ее полнились трагедией непролитых слез. Та же трагедия пропитала и ее голос, хриплый, шелестящий никотином, виски, бархатом. Сокровище Гордона, нечаянная находка — Гордон выудил ее из руин разбомбленного дома, очутившись в Лондоне на побывке, и даже вернулся за ее потерянной туфлей (Они такие дорогие, голубчик).

Мой герой, улыбнулась она, когда он осторожно поставил ее на тротуар. Мой герой, произнесла она, и Гордон потерялся, утонул в карамельных ее глазах. Эпоха рыцарей, прошептала запыленная бомбежкой Элайза, жива и здорова. И зовут ее?

— Гордон. Гордон Ферфакс.

Чудесно.

— Как они со свадьбой-то поспешают, а? — подмигнул мирфилдский банковский клерк куда-то в пространство, а Элайза тотчас налетела на него, проворковала: Голубчик, неужели мы теперь одна семья? Так трудно поверить, — и он ретировался под водопадом хампстидских гласных.

— Ах-ах, фу-ты ну-ты, — сказала Винни Мэдж.

Волосы у Элайзы были темные-темные. Блестящие, волнистые. Черные, как вороново крыло, как грач, как черный лебедь.

— Черной крови подмешали? — одними губами спросила Винни сестру за свадебным тортом.

Мэдж потрясенно отсалютовала бокалом хереса и одними губами ответила:

— Макаронница?

Элайза, умевшая читать по губам со ста шагов, сочла, что новоиспеченные золовки похожи на рыбин. На Треску и Палтуса.

— Тот еще фрукт! — презрительно сказала Винни сестре, когда все пили херес за жениха и невесту.

— Ягодка, — отметил муж Мэдж, похотливо воздев бровь.

Ну честное слово, сказала Элайза жениху, можно подумать, я украшение на свадебном торте, и Гордону захотелось съесть ее целиком. До последней крошки, чтоб никому не досталось. «Да какой еще торт?» — ворчала Вдова, поскольку торт был военный, с довоенными финиками, обнаруженными в недрах патентованной бакалейной кладовой. Сготовлен тяп-ляп, «дорогое удовольствие, — сообщила Вдова своим рыбьим дочерям, — для дешевой, сами понимаете».

Почему они так спешно поженились?

— Скользкое дело, — заметила Палтус Винни.

— Подозрительно, — сказала Вдова.

— Очень, — согласилась Треска Мэдж.

Они вообще в курсе, что королева Виктория умерла? спросила Элайза новоиспеченного мужа.

— Не факт, — засмеялся тот, впрочем он нервничал.

Вдова и Винни жили во мраке Средневековья. И им там нравилось. Даже не знаю, что хуже, сказала Элайза, — быть Винни на Ивовом проспекте или Мэдж в Мирфилде. И громко расхохоталась, отчего на нее уставилось все собрание.

Чарльз родился в поезде, что объясняется взбалмошностью Элайзы, пожелавшей развеяться в брэдфордском театре «Альгамбра», хотя любая нормальная женщина в ее положении сидела бы дома, задрав ноги повыше, и лелеяла бы свои варикозные вены и геморрой.

— Недоношенный, — молвила Вдова, опасливо укачивая Чарльза. — Хорошо хоть здоровенький. — На миг растаяв от своей бабушковости, она попыталась одарить Элайзу улыбкой. Винни из окна больничной палаты обозревала Брэдфорд. Она никогда не уезжала так далеко от дому. — И крупный, — прибавила Вдова, восхищенная, саркастичная, растроганная, и все это разом — очень неудобно. — Ты только подумай, — сказала она Элайзе и сощурилась, поскольку выиграл сарказм, — каким бы он получился, если б ты выносила все девять месяцев.

Ой, я вас умоляю! сказала Элайза, делано содрогаясь и закуривая сигарету.

— Дитя медового месяца, — задумчиво сказала Вдова, гладя ребенка по щеке. («Вот только чьего медового месяца? А?» — писала Винни в Мирфилд.) «Интересно, на кого он похож? — писала она Гордону. — На тебя он не похож ни капли!» Винни — чемпионка по нарочитым восклицательным знакам! (И чемпионка по количеству писем со времен упадка эпистолярного романа.)

Совершенный херувимчик, молвила Элайза, а затем: Голубушка, я бы все на свете отдала за бокал джина.

Появление Чарльза даже отметили в газетах:

ГЛИБЛЕНДСКИЙ РЕБЕНОК РОДИЛСЯ В ПОЕЗДЕ,

собственнически возвестила «Вечерняя газета Глиблендса». Так Вдова и узнала, что у нее завелся внук, — Элайза не потрудилась прислать весточку из больницы, куда ее отвезли, когда поезд наконец прибыл на вокзал.

— Да уж, эта в газету попадет как пить дать, — фыркнула драконша Винни.

Родился в поезде. Люди из кожи вон лезут, желая помочь, проводник переводит ее в первый класс, чтоб ей было где кричать и стонать (что она проделывала весьма воспитанно, единодушно признали все), — она так сказала проводнику: Голубчик, вы просто ангел, что ей, решил он, самое место в первом классе. Непонятно было, что писать Чарльзу в свидетельстве о рождении. Он был философской головоломкой, как Зенонова стрела, парадоксом пространственно-временного континуума.

— Что напишем — где он родился? — спросил Гордон, вернувшись домой на побывку.

В Первом Классе, голубчик, где же еще? отвечала Элайза.

Увы, Чарльз получился довольно-таки уродлив.

— Встречают по одежке, провожают по уму, — объявила Вдова, повелительница невнятных клише.

Впрочем, Элайза (естественно — она же мать) объявила, что красивее ребенка в мире не бывало. «Чарли мой красавчик», — тихонько пела она Чарльзу, кормя его грудью, и тот ненадолго переставал сосать и дергать и улыбался матери беззубыми деснами.

— Улыбчивый какой младенчик, — говорила Вдова — она не знала, хорошо это или плохо.

Элайза подбрасывала Чарльза на коленях и целовала в загривок. Винни разлепляла губы и цедила:

— Избалованный вырастет.

Повезло ему, отвечала Элайза.

Гордон наконец приехал на побывку и узрел сына, уже веснушчатого, как жираф, и с морковным хохлом на обширной лысой макушке.

— Рыжий! — злорадствовала Винни. — Интересно знать — в кого?

— Крепенький он у нас, — сказал Гордон, не обращая внимания на сестру. Он уже влюбился в своего рыжеволосого отпрыска.

— Ни капельки на тебя не похож, — твердила Винни.

Гордон таскал Чарльза по дому на закорках.

— И на Элайзу тоже, — отвечал Гордон, и тут был, конечно, совершенно прав.

Затем Гордона отправили полетать в европейских небесах — они посерее английских.

— Можно подумать, — усмехалась Винни, — он воюет с люфтваффе в одиночку.

— Железные нервы, — говорила Вдова. Железный человек.

Золотое сердце, смеялась Элайза — смех у нее был бурливый, довольно страшный.

До конца побывки Гордон умудрился зачать еще одного ребенка (Нечаянно получилось, голубчик!).

— Приглядишь за Элайзой? — спросил он мать перед отъездом.

— Как могу я не приглядеть? — отвечала она, и ее синтаксис чопорно каменел, как ее хребет. — Все-таки под одной крышей живем.

В пропаренной и влажной ванной Вдова раздвигала вездесущие джунгли Элайзиных чулок, недоумевая, отчего это входит в ее обязанности. А кроме того, размышляла Вдова, — откуда у нее чулки? У Элайзы всего имелось в избытке — чулки, духи, шоколад; чем она за них расплачивалась? Вот что интересовало Вдову.

— Хоть этот ребенок не родится в дороге, — сказала она Элайзе. Вдова боялась, как бы Элайза не собралась в харрогитские турецкие бани или на денек в Лидс.

Элайза загадочно улыбнулась.

— Мона Лиза, дьявол ее дери, — вслух сказала себе Винни, на обед куря сигареты в кладовке патентованной бакалеи.

Элайза вплыла в лавку, чреватая, как надутый парус. Села в гнутое деревянное кресло для усталых покупателей под громадными красно-черно-золотыми чайницами с поблекшими японками — в этих чайницах некрупный ребенок поместился бы. Подтянула Чарльза себе на колено и пососала ему пальцы, один за другим. Винни брезгливо содрогнулась. Он меня смешит, сказала Элайза и в доказательство расхохоталась, как всегда нелепо. Элайзу много чего смешило, и почти все Вдова и Винни вовсе не полагали забавным.

Вдовьи пальцы поискали пыль на черных бутылках амонтильядо, ощупали литые масленки (чертополох и короны), резак для бекона и струнные сырорезки. Вдова с такой яростью пробила покупки в громадной латунной кассе — размером с небольшой орган, — что касса вздрогнула на прочном красном дереве. Вдова была прямая, как гладильная доска, сопоставимо худая. Кожа — не бывает бледнее, как белая бумага, которую тысячу раз мяли и складывали. Старая склочница. Старая склочница, на язык ядовитая, на голове поросль — что порох и пепел. Элайза запела, пряча свои мысли, ибо никому не должно слышать, что творится у Элайзы в голове, даже Гордону. Особенно Гордону.

Живот у Элайзы был как барабан. Она поставила Чарльза на пол. В барабан били изнутри. Винни видела, как что-то пихается в кожу барабана — рука, нога, — и старалась не смотреть, но невидимый ребенок притягивал взгляд. Побег задумал, сказала Элайза, из сумочки у ног извлекла пудреницу, дорогую пудреницу, Гордон подарил, — синяя эмаль, жемчужные пальмы, — и подкрасила губы. Потерла ими друг о друга, этими губами, красными, как свежая кровь, как маки, и, к сугубому неудовольствию Винни и Вдовы, причмокнула. На Элайзе была нелепая шляпка, вся из острых углов, точно картина кубиста.

Я пошла, сказала она и вскочила так поспешно, так неуклюже, что гнутое кресло грохнулось на пол.

— Куда? — спросила Вдова, пересчитывая деньги, складывая монетки горками на прилавке.

Погулять, ответила Элайза, поджигая сигарету и глубоко затягиваясь. Сказала Чарльзу: Голубчик, побудь здесь с тетенькой Винни и бабулей Ферфакс, ладно? — а «тетенька Винни» и «бабуля Ферфакс» воззрились на эту назойницу и про себя взмолились, чтобы война закончилась, Гордон вернулся, забрал Элайзу и поселился с нею вместе где-нибудь далеко-далеко. Желательно на Луне.

Ребенок родился тремя неделями раньше срока, и Элайза заявила, что удивлена не меньше прочих. Вдова, полная решимости в этот раз обойтись без сюрпризов, уже объявила военное положение.

В очаге развели огонь (снаружи моросила весна), и Вдова застлала постель прокипяченными и отбеленными простынями. Под кроватью тактично притаились резиновая пеленка и ночной горшок, и на разрешение родового конфликта была брошена армия тазов и кувшинов.

Интуиция погнала Вдову в дом из оранжереи, где она поклонялась своим кактусам; Элайза стояла на лестнице, вцепившись в желудь-фиал и согнувшись пополам от боли. В шляпке, в плаще, с сумочкой — уверяла, что желает прогуляться.

— Свинячья петрушка, — вынесла вердикт Вдова, умевшая на глаз распознавать чокнутых, тем более чокнутых на последней стадии схваток, и решительно отконвоировала Элайзу в не ахти какую спальню, а Элайза всю дорогу вырывалась. — Мегера, — вполголоса проворчала Вдова.

Усадила Элайзу на постель, а сама отправилась кипятить насущные чайники. Когда вернулась, дверь в спальню была заперта, и, сколько Вдова ни стучала и ни трясла, сколько ни кричала и ни улещивала, ход в родовую палату ей не открылся. Призвали Винни, деклассированную служанку Веру и мужика, который помогал Вдове в саду. Мужику удалось вышибить дверь, но прежде Вдова успела всласть ободрительно покричать.

Им предстало само воплощение безмятежности. Элайза, по-прежнему в плаще, возлежала на постели и качала на руках что-то маленькое, новенькое, слегка окровавленное и завернутое в наволочку. Торжествующе улыбнулась Вдове и Винни: Ваша новая внучка. Когда Вдова наконец заполучила ребенка, выяснилось, что пуповина уже перерезана. Трепет ужаса незримым электричеством сотряс плоское вдовье тело.

— Перегрызла, — прошептала она Винни, и та, зажимая руками рот, кинулась в ванную.

И вот так на древесных улицах, почти на вертлявом вертексе двадцатого столетия, в воюющей стране, на комковатой перине в не ахти какой спальне «Ардена» появилась Изобел, и самый первый вдох ее напитала кислая сочность новорожденного боярышника.

Наутро Вдова посетила не ахти какую спальню, дабы ханжески поднести Элайзе чашку чая, и увидела, что Элайза, Чарльз и младенец спят на комковатой постели одной перепутанной кучей. Вдова поставила чашку с блюдцем на тумбочку. По всей спальне валялось дорогое белье Элайзы, тонюсенькие тряпочки, шелковые и кружевные, от которых Вдову воротило. Чарльз тихонько похрапывал, во сне лоб у него взмок. Элайза заворочалась, выкинула из-под одеяла голую руку, округлую и тонкую, но не проснулась. На секунду Вдове привиделась тревожная картина: ее сын в этой постели, его чистенькие героические руки-ноги заплутали в этом полуголом распутстве. Вдове захотелось извлечь из-под кровати ночной горшок и отколошматить им Элайзу по голове. А еще лучше, думала Вдова, глядя на белое горло Элайзы, задушить ее же собственным чулком с черного рынка.

— Как звери, — сказала Вдова, сырорезкой яростно разнимая надвое кус чеддера, — все вповалку, а она почти в чем мать родила. Что из них выйдет? Она же задушит ребенка. В мое время с детьми так не обращались.

Винни представила себе налитые молоком груди Элайзы, почуяла ее запах — духи и никотин — и поморщилась.

Вдова заглянула в глубины палисандрового ажура колыбельки.

— Вот мы какие, — сказала она с непривычной нежностью, а Элайза подоткнула детское одеяльце с вышитыми голубыми кроликами — голубыми из-за Чарльза. — Дочка Гордона, — сказала Вдова гораздо увереннее, чем обычно произносила «сын Гордона». — У нее твои глаза, — великодушно прибавила она.

— У нее все твое, — сказала Винни, ни капли не очарованная.

Я хочу, тихонько сказала Элайза, чтоб она цвела и росла.

— Глупые у тебя желания, — сказала Винни.

Глядите, тихонько сказала Элайза, откидывая платок с темной головки, разве не красавица?

Винни скривилась.

— Как назовешь? — спросила Вдова. Элайза не ответила. — Можно Шарлоттой, — не отступала Вдова. — Очень красивое имя.

Да, но оно ваше, промурлыкала Элайза и погладила раковинку младенческого уха. Ушки ее — лепестки, сказала она, а губки ее — розовые цветочки, а кожа ее — гвоздики и лилии, а зубки ее…

— Да нету у нее никаких зубок! — заорала Винни.

Она майский бутончик. Новый листочек. Может, назову ее Майский Цветик, засмеялась Элайза, и от бурлящего ее смеха у всех мурашки по коже побежали.

— Ну уж нет, дьявол тебя дери, — сказала Вдова.

Покачайся, деточка, пропела Элайза, на верхушке ели, и шепнула имя в лепесточное ухо: И-зо-бел, зазвенел колокольчик. Изобел Ферфакс. Теперь ребенок мог начать жизнь. Колыбелька падает, обломилась ветка.

— Изобел? — фыркнула весьма невеселая Вдова и не придумала, что бы еще прибавить.

«Голубчик, — писала Элайза Гордону, — возвращайся поскорее, а не то я укокошу твою клятую семейку».

Долгая и счастливая жизнь оказалась несчастливее, чем задумывалось. Собственно говоря, не жизнь, а скука смертная, шипела Элайза, давай поселимся отдельно, — то и дело. Гордону. Гордон больше не геройствовал, не летал в небесах любых расцветок. Снова облачился в длинный белый фартук и превратил себя в бакалейщика. Элайзу эта гражданская метаморфоза огорчала. Вдова, разумеется, была на седьмом небе.

Бакалейщик, говорила Элайза, будто ей противно от самого слова.

— Ну а чем ему, по-твоему, заниматься? — огрызалась Вдова. — Он для этого рожден, — важно прибавляла она, словно Гордон наследный принц гигантской бакалейной империи.

Для Чарльза Гордон оставался героем, особенно если показывал фокусы, которые выучил, бездельничая в ожидании подъема по тревоге. Гордон умел вынимать монетки у Чарльза из пальцев и материализовывать яйца у Вдовы за ушами. Особенно удачно у него выходили фокусы с исчезновениями. Когда он колдовал над Вдовой, та говорила:

— Ой, Гордон, — тем же тоном, каким Элайза произносила Ой, Чарльз, если Чарльз ее забавлял.

Элайза глядела, как Вдова сметает листву на газоне за домом. Вдова гневно махала метлой под березой, и сикомором, и яблоней, но листва сыпалась дождем, и, едва Вдова сгребала ее в кучку, ветер снова подымал листья в воздух. С тем же успехом могла бы звезды в небе подмести.

— Лучше бы дала нам там поиграть, — надулся Чарльз, а Элайза рассмеялась: Поиграть? Да старая склочница и слова-то такого не знает.

Чарльз и Изобел наклеивали мертвые листики в альбом — клеем, вонявшим рыбой (Это кровь Винни, сообщила им Элайза). Чарльз под каждым листом написал, как называется дерево: сикомор и ясень, дуб и ива. Листья они спасали от Вдовы или находили на тротуарах, когда Элайза и Изобел встречали Чарльза после школы.

С деревьев на Каштановой авеню они собрали горсть шипастых зеленых каштанов, похожих на средневековое оружие, и Элайза показала, как они открываются: разломила каштан острыми красными ногтями, сняла мягкую белую оболочку с бурого ядра, сказала: Этого еще никто на свете не видел.

Гордон засмеялся из дверей:

— Но лучше бы, Лиззи, открыть Ниагару, — и позвал Чарльза на мужской урок вымачивания каштанов в уксусе, потому что выяснилось, что каштаны и впрямь средневековое оружие, и тут Элайза швырнула ему в лоб горсть нечищеных каштанов, а Гордон очень холодно сказал: — Давай в этом доме для разнообразия станет поспокойнее, хорошо, Лиззи?

Элайза скорчила рожу его удаляющейся спине, а когда он ушел, сказала: Поспокойнее, ха! В этом доме станет поспокойнее, когда старая склочница помрет и ляжет в гроб на шесть футов.

— Шесть футов чего? — спросил Чарльз. Он весь перемазался клеем, к локтю прилип крупный лист.

Подкроватной норы, разумеется, беззаботно отвечала Элайза, заметив в прихожей Винни.

— Повсюду листья, — пожаловалась та, входя в комнату. — Тут еще хуже, чем на улице.

Затем она бежала из комнаты, подальше от лиственного половодья, отбыла выяснять, куда подевалась Вера с чаем, и даже не заметила, что лист рябины с алыми ягодами чудной ботанической береткой прицепился к ее седеющей прическе.

— Ноет, ноет, ноет, — прошептал Чарльз. — Почему мы ей не нравимся? — Жизненная программа Чарльза — всех смешить, но с Винни он вечно терпел неудачу.

Ей никто не нравится, даже она сама, фыркнула Элайза.

— Она тут даже не живет, — пробубнил Чарльз, но воспрянул духом, увидев, как Вера, сгорбившись, волочет поднос с чайником, чашками, тостами с маслом, слойками со смородиной и вдовьим кексом с курагой.

Господи боже, сказала Элайза, глубоко затягиваясь сигаретой. Опять пироги и плюшки, одни, дьявол их дери, сплошные кексы, больше в этом доме ничего и нет.

— А мне нравится, — сказал Чарльз.

После чая Элайза выложила им на обеденный стол раскраски и толстые восковые карандаши. Она была великодушный критик — что бы дети ни сотворили, все было совершенно восхитительно. На другом конце стола Вдова произнесла нечто неразборчивое. Нацепив очки на кончик носа, она перелицовывала воротники и манжеты («мотовство до нужды доведет»), Элайза сказала Изобел, что дочери, когда вырастет, надо стать художницей.

— Хлеба в дом не принесет, — отметила Вдова. — Чарльз, осторожнее с карандашами.

Элайза не ответила, но, если подойти к ней очень близко, слышно было, как она бормочет себе под нос заклинание вуду — будто пчелиный рой гудит. Вдова стряхнула с пальцев крошки кекса и ушла.

Чарльз сосредоточенно хмурился, склонившись над рисунком. Он рисовал неуклюжие идеальные дома — квадратные домики с крутыми крышами, глазами-окнами и дверными ртами. Изобел рисовала дерево с листвой червонного золота, и тут вошел Гордон, сказал:

— Маргрит, оттого ль грустна ты, что пустеют рощ палаты,[36] — и улыбнулся, что выходило у него все удрученнее, а Элайза, не взглянув на него, сказала:

У нее и правда хорошо получается, да? и просияла дочери нежной улыбкой, начисто исключив Гордона.

Тот засмеялся:

— Надо бы нам завести еще, мало ли, кем они окажутся — может, Шекспирами и Леонардо да Винчи.

— Что — еще? — спросил Чарльз, не отводя взгляда от своего солнышка — большого глаза с золотыми спицами.

Ничего еще, отмахнулась Элайза.

— Детей, — ответил Гордон Чарльзу. — Надо завести еще ребенка.

Элайза смахнула прядку с глаз Изобел и сказала: Это еще зачем? Нынче Гордон и Элайза беседовали через посредников.

— Потому что люди так делают, — сказал Гордон, переворачивая рисунок Чарльза, будто разглядывает, хотя явно не смотрел. — Во всяком случае, если любят друг друга. — Тут, видимо, и на него подействовала беззвучная Элайзина порча, и он вдруг тоже ушел. Нынче в «Ардене» все только и делали, что шастали туда-сюда.

— А где берут детей? — спросил Чарльз, напоследок дорисовав двух птичек, летящих по небу танцующими галочками.

Элайза щелчком раскрыла золотую зажигалку и прикурила. В детском магазине, разумеется.

С происхождением детей в «Ардене» все было непросто. По словам Вдовы, детей приносили аисты, по версии Винни, детей находили под кустом крыжовника. Ответ Элайзы представлялся гораздо разумнее. В саду на задах полно крыжовника, а никаких детей так и не появилось. Что до аистов, в Англии, рассказывал Гордон, они не водятся — совершенно непонятно, как тогда рождаться английским детям, об уэльских и о шотландских не говоря.

Вдова вернулась в столовую, мельком глянула на детские рисунки.

— У деревьев зеленые листья, — сообщила она Изобел, — а не красные, — будто никогда не раскрывала окон одиноких своих глаз и не видала осени.

Дети, раздраженно сказала Элайза, когда Вдова ушла, да кому они нужны? Лучше б я вообще детей не рожала, и злилась так, что восковой карандаш разломился у нее в руках пополам.

— Но ты же любишь нас? — встревожился Чарльз.

Элайза расхохоталась — опять этот дикий звуковой налет, — и ответила: Боже правый, ну еще бы. Если б не вы, здесь бы меня не было.

Осенью Элайза валялась в плетеном шезлонге в оранжерее, нацепив солнечные очки, будто на пляже, хотя небеса куксились, — читала библиотечные книжки, пила виски и курила сигарету за сигаретой, пока оранжерею не заволакивало облаком туманной синей мути. Вдовьи кактусы закручинились. Вдова тоже.

— Лиззи… — говорил Гордон — разумно, убедительно, вкрадчиво. Беспомощно. — Лиззи, ты бы помогала чуть-чуть по дому, а? Вера забегалась нас обслуживать, а мама с утра до ночи у плиты.

У меня с детьми забот полон рот, отвечала Элайза, не отрываясь от книжки. Хотя Гордон ясно видел, что рот у нее полон сигаретного дыма и виски из большого стакана, а дети с грохотом катаются по перилам на чайных подносах.

Осенними вечерами, когда дети укладывались спать, Гордон, Элайза и Вдова сидели у огня в гостиной, слушали радио и играли в карты. Вдова подозревала, что Элайза мухлюет, но поймать за руку не удавалось. (Пока.) Временами Гордон сидел и смотрел в огонь, а Вдова крутила исцарапанные пластинки на древнем заводном граммофоне.

Вдова очень суетилась, кормя Гордона ужином.

— О нем надо заботиться, — со значением говорила она Элайзе, отрезая сыну кусок прошлогоднего рождественского пирога и водружая сверху кусок уэнслидейла размером с мельничное крыло.

Ох господи, вполголоса жаловалась Элайза люстре Георга Третьего, даже эта дребедень у них с сыром.

— Ой, прошу прощения, — говорила ей Вдова, величавая северная герцогиня. — А ты хочешь?

Джильи пел из граммофона «Che gelida manina»,[37] а Вдова разливала чай по чашкам в цветочек. Элайза пила чай без молока и сахара, и всякий раз, наливая, Вдова повторяла:

— Просто не понимаю, как ты так можешь! — и морщила белое бумажное лицо.

Гордон, набив рот пирогом, совершает ошибку — шутит, чтобы порадовать мать, дескать, Элайза никогда не печет, а Элайза глядит на него, полуприкрыв глаза, и отвечает: Это правда, зато я тебя ебу, — и Гордон расплескивает чай в блюдце и давится прошлогодним рождественским пирогом. Вдова растягивает губы в жизнерадостной вежливой улыбке, будто внезапно оглохла, и переспрашивает:

— Что такое? Что она сказала?

К ноябрю деревья почти оголились, только редкий листик цеплялся за ветку тут и там, хлопал, точно скорбный флажок, и, когда Чарльз ходил туда-сюда между домом и начальной школой на Рябинной улице, палой листвы на тротуарах уже не было. Школу Чарльз ненавидел. Школу Чарльз ненавидел так, что не мог завтракать по утрам.

У Вдовы философия детского питания была проста: как можно чаще и как можно больше. Особенно дороги ей были завтраки — она требовала, чтобы Чарльз и Изобел кушали овсянку, яйца (пашот или вкрутую), тосты с джемом и выпивали по полпинты молока из больших стаканов.

Они лопнут, как воздушные шарики, говорила Элайза, по обыкновению завтракая сигаретами и черным кофе.

— А ты скоро совсем растаешь, — упрекала ее Вдова, и Чарльз в тревоге отрывался от яйца.

Элайза и впрямь была худа, но нельзя же похудеть так, что исчезнешь?

С Чарльза счистили джем (весьма бесцеремонно — Вдова применила старую фланельку). Запихали Чарльза в блейзер и фуражку. Толстая нижняя губа у него задрожала, и он очень тихо сказал Элайзе:

— Мамуль, я не хочу в школу.

— Глупости, — резко возразила Вдова, — все должны ходить в школу.

Началка на Рябинной была сумрачна и тесна, там воняло влажным габардином и резиновыми подошвами, там кишмя кишели кисломордые старые девы, обнаруженные, вероятно, под тем же крыжовенным кустом, что и Винни. В этих кирпичных стенах были невероятно популярны побои — Чарльз возвращался домой с рассказами о ежедневных порках и избиениях тростью или плеткой (к счастью, колотили пока не его), учиняемых директором мистером Бакстером.

— Он поддерживает дисциплину — и что такого? — сказала Вдова, безжалостно нацепляя на узкие Чарльзовы плечи громадный кожаный ранец. — Маленькие мальчики шалят, надо им показать, что к чему.

Да и большим мальчикам это не помешало бы, манерно протянула Элайза, глубоко затягиваясь сигаретой и щурясь Гордону, поедающему горячий вдовий завтрак. Я Гордону нередко показываю, что к чему, правда, голубчик? Элайза улыбнулась, словно кошка на солнцепеке, а Вдова стала цвета своей по-домашнему замаринованной красной капусты и, видимо, погрузилась в мечты о том, как расшибет Элайзе череп большим хромированным чайником, бессменным центром настольной композиции. Гордон все это стоически проигнорировал, взял с тарелки треугольный тост и сказал:

— Пойдем, старина, — (офицерство в военные годы отразилось на его изначально плебейском лексиконе), — я тебя подброшу до школы на машине.

У бедного Чарльза, смирившегося с неизбежным, над полосатой фуражкой воссиял нимб обреченности. Чарльз подошел поцеловать Элайзу на прощанье, и та шепнула ему на ухо: Если мистер Бакстер хоть пальцем тебя тронет, скажи мне — я ему голову оторву и легкие через горло выдеру. На свете нет человека страшнее мистера Бакстера, но и ему далеко до Элайзы.

Рождество подарило Чарльзу две недели отдохновения, и он долгими часами косоруко клеил бумажные цепи и сооружал украшения из серебристых крышечек от молочных бутылок. Очаровательно, голубчик, сказала Элайза и завернулась в гирлянду из крышечек, по ошибке решив, что Чарльз смастерил ей ожерелье.

Гордон съездил за город и вернулся с исполинской елью в багажнике большой черной машины — все корни облеплены землей. Элайза нежно погладила ветки, словно дикого зверя успокаивала, сказала: Ты понюхай, и они вдохнули аромат холода, и смолы, и чего-то совсем таинственного. Гордон укротил елку, посадив ее в старую бочку, обернутую рождественской упаковочной бумагой, и увешав разноцветными фонариками.

Элайза из салфеток и крепдешина смастерила гномиков, на бумажных личиках карандашом небрежно начертила улыбки, вместо глаз вставила спичечные головки. Ершистые гномьи ручки и ножки что есть мочи цеплялись за елку. Симпатичные, правда? спросила всех Элайза; она восторгалась своей работой, и ни у кого духу не хватило сказать, что гномики страшны как смертный грех.

На Рождество Гордон подарил Элайзе викторианское цыганское кольцо — золотое, с изумрудными и брильянтовыми звездами. Элайза прижала кольцо к бледной щеке. Мне идет? спросила она Чарльза. Вдова мерила ее ястребиным взором из-под нависших век и злилась, представляя, во сколько обошлось это кольцо ее малышу. Сама она вручила Элайзе скучный и натужный свекровный подарок — коробку носовых платков с монограммой.

Гордон купил Чарльзу набор фокусника, до которого Чарльз не дорос.

— Да ты его купил себе, — сказала Винни, колючая, как сосновые иглы. (Она была сама не своя с тех пор, как наступил мир.)

Сделай так, чтоб она исчезла, голубчик, (громко) шепнула Элайза Гордону.

Вдова разрезала рождественского поросенка, криво умостив бумажную корону на седом пучке, Гордон произнес тост за будущее, и все выпили французского вина, а Чарльзу и Изобел Элайза дала разбавленного. Вдова глотнула кровавого вина из бокала и молвила:

— Ну конечно, у нас же тут царство свободы.

Пришло лето, а с ним и новые соседи. Старики, жившие в «Шервуде» с самой постройки, умерли с разницей в неделю, и дом купил некий мистер Бакстер. Тот самый мистер Бакстер — к неизбывному ужасу Чарльза, — который директорствовал в началке на Рябинной. Редкая несправедливость: Чарльз и так целыми днями прячется от мистера Бакстера в школе, а теперь даже дома и в саду спасения нет. Уж такая у Чарльза судьба — если он пинал мячик, тот перелетал к мистеру Бакстеру через забор, если решал заорать во все горло, что с Чарльзом случалось нередко, именно мистер Бакстер дремал в шезлонге за бирючиной.

А еще была застенчивая миссис Бакстер. Моложе супруга, типично материнской конституции — невысокая, полная, мягкая в отличие от костлявого мистера Бакстера. Миссис Бакстер переименовала дом и велела разнорабочему, который трудился на Вдову, снять с ворот латунную табличку «Шервуд» и заменить ее деревянной, на которой значилось «Хълм самодив».

— Только металлом разбрасываться, — высказалась Вдова, хотя неясно, подразумевала она латунь или деньги.

«Хълм самодив», объяснила миссис Бакстер Вдове, — это «Холм фей» по-шотландски. Миссис Бакстер была шотландка с чудесным акцентом — торф, вереск, дома из мягкого песчаника.

У Бакстеров имелась дочь Одри, ровесница Изобел. Одри была «робкой малюткой» (по словам Вдовы), с волосами цвета палых кленовых листьев и глазами как голубиные крылья. Мистер Бакстер обходился с Одри и миссис Бакстер по всей строгости. Как ужасны чужие семьи, зевала Элайза.

На соседские любезности миссис Бакстер Вдова откликалась без воодушевления — она придерживалась принципа «к чужим не лезть и к себе не пускать». Да кому она нужна? говорила Элайза, в купальнике растянувшись на коврике посреди газона, и длинные тонкие руки ее были невероятно бледны, словно в жизни не видели света.

Вдова желала общаться по-соседски только с избранными. Помимо прочих, обхаживала семейство Любет («Пригласи маленького Малькольма в гости», — говорила она Чарльзу, подкупая его леденцами). Она питала сверхъестественный пиетет к медицине и не смущалась гинекологов, поскольку у нее не водилось женских проблем.

Как-то раз Гордон пришел домой и сказал:

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Cогласно одной из китайских легенд, тысячу лет назад король змей подарил Прекрасной Императрице Сяо ...
Ключники вернули Время в Расколотый Замок, но еще не раскрыли тайны древних призрачных стен. Спасаяс...
Темное облако колдовства, насылаемого магрибскими колдунами и арабскими суфиями, принесли на Святую ...
Мы слишком часто даем обещания, может быть потому, что значительно реже их выполняем....
Говорят, что в каждом человеке живет еще кто-то, какая-то вторая личность, которая порой толкает нас...
Археологическая экспедиция обнаружила во льдах Антарктиды человеческое тело. Замерзшему сорок тысяч ...