Два брата, или Москва в 1812 году Зотов Рафаил

Ужасное семейное обстоятельство заставило его думать, что первородный сын его есть плод преступной любви, и он возненавидел несчастное дитя. Он решился отчуждить свое дитя и объявил об этом отчаянной матери. Это было свыше сил ее. Она требовала смерти, развода, монастыря. Но Зембин не внимал ни просьбам, ни слезам, ни угрозам. Он не хотел огласки. Все совершавшееся должно было навек оставаться тайною. Тогда опечаленная мать решилась умолять своего тирана, чтоб он поручил брату своему воспитание младенца. Зембин сжалился над страданием ее и согласился исполнить эту просьбу, но с тем, чтобы брат его обязался воспитывать Сашу под чужим именем и никогда не открывал ему тайны его рождения.

Мы уже видели, что брат свято исполнил поручение. Открытие тайны произошло вовсе не от него. Бедная же мать приучилась с тех пор молча страдать. Она видела, что жестокость и несправедливость мужа не могут понять ее чувств и оценить страданий. Она приучилась плакать наедине и быть спокойною и равнодушною при муже. Она не хотела унизить своих чувств, обнаруживая их при нем.

Только на одну минуту силы изменили ей. Мы уже видели, как она упала без чувств, стараясь улыбнуться при вопросах мужа и Сельмина. Зембин тотчас же понял, в чем дело, и с бешенством бросился отыскивать откровенного своего сына. Тысячи планов мщения клубились в его голове – и только одна кротость и благоразумие брата могли образумить и успокоить его бешенство.

Надобно было, однако же, излить свой гнев на кого-нибудь, и он, приехав домой, тотчас же бросился к жене своей. Бедная жертва с трепетом ожидала решения судьбы своей. Целый день провела она в молитве: она видела своего сына и благодарила бога за это высочайшее счастие для материнского сердца. Она, конечно, чувствовала, что эта встреча возбудит все бешенство ее мужа, но что ей до этого? – Она видела своего сына.

Когда Зембин вошел в ее спальню, то она все еще молилась. Это несколько успокоило бешенство Зембина. Вид молящегося внушает невольное уважение в самых свирепых сердцах. Он молча бросился на кушетку и ожидал окончания молитвы. Зембина тотчас же ее окончила. Расчет ее с совестию и богом всегда был готов. Она не хотела увеличивать нетерпения мужа, отерла слезы, положила молитвенник и подошла к Зембину.

– Я помолюсь и после, – сказала она с кротким величием. – Теперь ты, верно, хочешь сказать мне что-нибудь…

Молитва и кротость жены несколько смутили Зембина. Он давно уже приготовил множество фраз самых обидных, самых жестоких, а теперь он их вдруг позабыл. Несколько минут продолжалось обоюдное молчание. Зембина села на ту же кушетку, на которой сидел муж. Она чувствовала, что мрачный вид его не обещает ничего доброго, но знала также хорошо, что медленностию ничего не выиграет. Что бы ни готовилось ей, она хотела знать все. К несчастиям она привыкла, страдать было не новость для нее. Идя смело навстречу грозе, она сама решилась напомнить мужу о причине его прихода.

– Ты, конечно, отыскал следы того, кого я сегодня встретила… я его узнала, но тогда при Сельмине не хотела говорить тебе об этом.

Гнев Зембина опять вспыхнул.

– Да, сударыня! Я всех видел! Всех отыскивал… пресчастливый день!.. И я как дурак живу здесь столько лет и не знаю, что все предметы ваших нежностей около вас!..

– Все? Кого ж вы еще видели?

– Пора бы вам и перестать притворствовать. Вы, верно, лучше меня знали, что любезный мой братец переселился в Москву, а с ним и ваше детище.

– Если б я знала, что сын мой здесь близко от меня, если б я могла его видеть прежде, я была бы счастлива и не думала бы скрывать это от вас. А если б я умела и хотела притворяться, то, верно, скрыла бы от вас и сегодняшнюю встречу…

С удивлением посмотрел Зембин на жену свою. Еще в первый раз говорила она с ним с такою смелостью. Он ожидал покорности, слез, отчаяния, но не твердости. Это еще более смутило его.

– Эта встреча придала вам много смелости, – сказал он с иронией.

– Смелости? Неужели вы предполагали, что я из малодушия и боязни покоряюсь моей участи и вашему бесчеловечию?.. Как вы ошибались! Любовь к сыну заставляла меня все переносить.

– И сознание в собственной вине! – с едкою злостью прибавил Зембин.

Спокойно посмотрела на него Зембина. В этом взгляде не было ни гордости, ни упрека, ни презрения – одну кроткую самоуверенность и даже сожаление выражали взоры страдалицы.

– Пора бы перестать и вам клеветать на человечество и на самого себя, – сказала она. – Я давно уже не отвечаю вам на недостойные ваши подозрения, потому что они никогда не стоили ответа. Оправдываться перед вами – значило бы сознаваться, что проступок мой возможен. До подобного оправдания я никогда не хотела унизиться.

– О! я верю всему… не трудитесь оправдываться… Это было бы лишнее… да и к чему бы оно послужило?..

– К собственному вашему спокойствию и уверенности… Никто на свете не платил еще такою черною неблагодарностью за беспримерное великодушие, как вы… Вы ненавидите человека, которого бы вам должно было обожать, вы клевещете на того, чья редкая добродетель…

– Нельзя ли уволить меня от этих панегириков?.. Я все помню, все знаю… Ничто на свете не делается даром… Жертва, которую мне принес Григорий, была бы слишком велика, если б он не был уверен, что любовь ваша вознаградит его…

– Жалкий человек! Кто ж ему мешал пользоваться моей любовью? Разве он не имел на это полного права?..

– Так, следственно, и обижаться вам нечего моими подозрениями… Нарушая приличие и совесть, вы могли уверить себя, что не нарушаете законов…

– Это ужасно!.. Ваш образ мыслей превосходит всякое вероятие… Бедный Григорий! Не думал он, что посеет добро свое на такой ядовитой почве! Но он счастлив! Он находит утешение в молитве и уединении. А я… я должна ежедневно слышать адские клеветы и ругательства… Боже! Подкрепи мои силы! Я давно уже терплю и только ты один знаешь мои страдания. Не дай мне впасть в отчаяние и малодушие!..

Глаза ее, наполненные слезами, обратились к кивоту.

– Все это я недавно слышал от Григория… Я знаю, все это одни слова, которые ничего не доказывают… Избавьте меня от скучных повторений одного и того же… Чем вы меня уверите в своей невинности? Ничем, потому что ясных доказательств быть не может, а словам я не поверю… Одно из двух: или вы виноваты, или я… Если вы, то терпите, молчите и покорствуйте, как до сих пор делали… Если же я, то убедите меня, и тогда, разумеется, не будет в свете человека преступнее меня… Но это невозможно! Если б вы и Григорий могли оправдаться, то давно бы сделали это.

– Я уж сказала вам, что никогда не унижусь до того, чтоб оправдываться перед вами, а Григорий… он, кажется, вовсе не имеет надобности в оправдании… Ему судья один бог и совесть, а он перед ними чист.

– Окончим, однако, этот пустой разговор… Он не поведет ни к чему… Я не за тем пришел к вам, чтоб слышать громкие фразы…

– Что ж вам от меня угодно?

– Я требовал от Григория, чтоб он тотчас отправил куда-нибудь этого мальчишку…

– И он согласился?

– Нет! я нашел и в нем какую-то небывалую твердость и упорство. Он обещал мне отправить его в Петербург, но не прежде осени… Следственно, до тех пор вы не должны никуда выезжать…

– Я шестнадцать лет никуда не выезжаю…

– Сегодня, однако же, вы нашли средство видеться с вашим милым детищем… Так, во избежание подобных встреч, которые могут только вести к неприятной огласке, вы не должны ездить и к обедне…

– Я буду молиться дома! – с кротостью отвечала Зембина.

– И должны мне дать честное слово, что не будете ни писать к ним обоим, ни получать от них писем.

– Кажется, на этот счет ваша домашняя полиция хорошо наставлена… Впрочем, как хозяин дома, вы имеете полное право этого требовать, и я даю вам слово… За это, однако, прошу вас изредка говорить мне все, что вы случайно узнаете о нашем сыне.

– О нашем?.. – яростно вскричал Зембин, вскочил и, не отвечая ни слова, ушел.

А Зембина? Она снова пошла к кивоту, пала на колени и, зарыдав, начала опять молиться.

Глава IX

«Человек предполагает, а бог располагает» – как справедлива эта пословица на каждом шагу нашей жизни! Сколько планов, сколько затей уничтожает иногда обстоятельство, о котором никто и не думал! Люди похожи на муравейник. С каким трудолюбием и заботливостью хлопочут они созидать себе здания, собирать запасы, трудиться над неверною будущностью: мало-помалу огромный муравейник возвышается, красуется, и муравьи-строители с гордостию и самодовольством смотрят на него… Вдруг идет прохожий и с рассеянностью проводит странническим своим посохом по муравейнику. Вершина опрокинута, здание упало, запасы рассеяны – долговременные труды погибли! Надо снова все придумывать, строить, собирать, а между тем беспечный путешественник продолжает свою дорогу, вовсе не думая об ужасном расстройстве, которое он произвел.

Какую сложную машину представляют, например, обстоятельства, действия и предположения всех лиц нашей повести в эту самую минуту!

Саша открыл тайну своего рождения, не узнав еще, однако же, причины своего отчуждения. Зембина нашла сына, с которым более 16-ти лет была разлучена, но то была одна мимолетная минута блаженства для материнского сердца: жестокий муж и отец снова расторгнул священные узы природы, и будущее не представляло ей ничего, кроме вечной тоски и отчаяния. Зембин, упорствуя в своем ослеплении, мечтал о новых планах своей мстительности над безответными своими жертвами, и бешенство его еще более усиливалось неожиданною твердостию, встреченною им в страдальцах. Сельмин, добивавшийся узнать в одно время и тайну Зембиных, и тайну своей таинственной незнакомки, внутренно бесился, что не узнал ничего, и кружил в уме своем тысячи планов, чтобы добиться хотя последней цели. Леонова воображала, что благодаря нескромности Саши узнала всю подноготную; радовалась своему успеху, собиралась разблаговестить свою новость по всей Москве и готовилась к новым замыслам, чтоб узнать наверное все остальное… И что ж? Думали ль все эти люди, что прохожий с палкою, который о них вовсе не помышлял, разрушит одним шагом весь их муравейник? Однако же все это случилось на другой день после описанных нами событий. Сам прохожий, конечно, еще не вдруг явился, но уже достаточно было и слуха о нем, чтоб ниспровергнуть все мелочные затеи. Этот прохожий был Наполеон.

Психологи утверждают, что перед каждою болезнию, перед каждым несчастием люди ощущают в себе какое-то тягостное, непостижимое чувство. Они толкуют, сами не зная о чем; ничто им не весело, не мило. Они с какою-то боязнью осматриваются вокруг, не доверяют ни себе, ни другим. Может быть, все это одна гипотеза, которой приметы и доказательства отыскивают уже после совершившегося бедствия, однако же все почти уверены в справедливости предчувствий. Всякий готов клятвенно уверить, что он предвидел, предчувствовал такое-то событие и подробно расскажет вам все обстоятельства и выводы своей психологической предусмотрительности… И все это мечта, обман!

Москва встретила весну достопамятного 1812 года самым веселым и беззаботным образом. Гулянье в Марьиной роще было особенно великолепно, то есть толпа архивеселого народа, бездна экипажей, много пыли, куча цыган, песни, пляски, плошки, тарелки… и когда ввечеру все разошлись по домам, то все единогласно уверяли, что было очень весело. Что, если б в этой толпе веселящихся москвичей вдруг явился тогда какой-нибудь ясновидящий и сказал им, что через четыре месяца неприятель будет в Москве праздновать свое торжество над грудами пепла их жилищ?!

Разумеется, подобного предсказателя, как зловещую птицу, серьезные люди посадили бы в клетку, а беззаботные от чистого сердца похохотали бы. О подобном событии не было и помышления в Москве. Из трехсот тысяч жителей, весело встречавших весну и май, ни у одного не было ни малейшего предчувствия о бедствиях сентября. В политичном Петербурге, конечно, еще с зимы поговаривали о возможности войны с французами. Там всякий выведает что-нибудь правдою-неправдою; там и гвардия и дипломатический корпус – все что-нибудь да узнаешь. Но в Москве! Довольная своею древнею славою и центральным положением, она узнает о политических переворотах света из «Московских ведомостей», и то еще не всегда им поверит. Она мало заботится о планах честолюбцев и дипломатов. Была бы ей стерляжья уха, было бы шампанское, были бы цыгане, – какое ей дело до прочего! Если боязливые и расчетливые люди толковали тогда о каких-нибудь возможных несчастиях, то все-таки ограничивались толками о посеве, урожае, скотских падежах и дороговизне сахара и рому… Но о нашествии неприятеля и пожаре Москвы никому и во сне не снилось – Москва была в середине России. На юге была, правда, война с турками, но уже оттуда русские давно перестали ждать опасностей, оттуда даже победные реляции принимали с некоторым равнодушием. Турки разбиты! Такая-то крепость их взята! Что за диво! это так должно быть! С запада же Москва и не думала предугадывать себе беды. Со времен Полтавы русские привыкли сами прогуливаться по Европе и везде показали себя молодцами, но явился человек, который заставил задуматься всю Европу и против которого никто не мог устоять. Все обратились к русским и на них одних была всеобщая надежда. Вот они три года сряду на славу бились за чужое добро, за чужие выгоды. Нередко заставляли они, в свою очередь, задумываться самого победителя всей Европы. Наполеон иной раз в эти годы побеждал русских, но он всегда, однако, удивлялся их мужеству. И вот уже почти четыре года была Россия с ним в мире. Дипломаты давно уже предвидели грозный перелом, давно предугадывали, что самостоятельность России несовместна с планами и характером Наполеона. Надобно было или повиноваться ему, или победить его. Последнее казалось невозможным, потому что под знаменами его шла теперь вся Европа, а первое было вовсе несообразно с характером императора Александра и с достоинством России. Из всего этого завязался новый гордиев узел, который мог только быть рассечен мечом победителя. Но кто будет этот победитель? Это знал наверное один бог. Люди все уверены были в непобедимости Наполеона.

Впрочем, и он чувствовал всю важность предпринимаемой войны. Два года готовился он к ней и, казалось, все придумал, чтоб приковать победу к своей колеснице. Он давно уже двинул к Неману громады сил своих и все еще вел переговоры. До последней минуты думал он, что уступчивость России предоставит ему диктаторство над Европою и что он победит Россию без пролития крови. От этого вся Россия не знала тогда, будет ли война и с кем. Русские армии стояли, правда, уже давно на западных границах, но то были правительственные меры, до которых вовсе не было дела жителям средних губерний. В мае месяце немногие даже знали в Москве, что Европа идет на Россию. А если «Московские ведомости» и говорили вскользь о движениях Наполеоновых армий, если приезжие из Петербурга в отпуск и толковали, что дело что-то похоже на войну, то добрые москвичи уверены были, что все недоразумения кончатся какою-нибудь кампаниею в Восточной Пруссии, какими-нибудь двумя-тремя сражениями, подобными Эйлаускому, и новым свиданием в Тильзите… Но о нашествии 20-ти племен на Россию, но об опустошении городов и сел от Немана до Оки, но о взятии Москвы и истреблении ее огнем и мечом… и помышления не было.

Только тогда, когда узнали об отъезде государя в Вильну, начали старики и старушки поговаривать шепотом, что дело что-то неладно. Но разговоры вдаль не шли; покачают головою, пожмут плечами, подумают о рекрутских наборах, да и заговорят опять о соседях и городских новостях. Всего же менее добрые москвичи подозревали, чтобы милые, любезные французы сделались их непримиримыми врагами. Тогда было золотое время для французов. Конечно, и в Петербурге их любили и уважали, но в Москве их просто обожали. В Петербурге французский язык был аристократический; говорили им по обычаю, по форме и для удовольствия, но в Москве он составлял истинное наслаждение. При слове француз все чувства таяли, все губы улыбались, глаза выражали совершенное удовольствие. Француз везде был принят, обласкан, француз всегда был умен и во всем прав. Русская привязанность, русское уважение, русские деньги – все принадлежало французам. О, как им тогда было хорошо! Могли ли думать москвичи, что за все русское добро французы отплатят им так жестоко?

Конечно, теперь мы, как доктор Панглос, можем уверять, что все к лучшему, что без войны 1812 года Наполеон мало-помалу достиг бы решительного диктаторства над Европою, что эта война и последствия ее поставили Россию на первую степень политического величия, что пожар Москвы спас Россию и Европу и что даже самый город очень много выиграл от этого пожара, сделавшись теперь великолепнее и правильнее, – но оптимизм в истории хорош для потомков, а не для современников. Несмотря на всю славу и выгоды этой войны, те, которые потеряли домы, имущества, отцов, детей, братьев, те, которые сами погибли, все те, верно, сказали бы, что гораздо лучше бы было, если б Наполеон не шел на Россию, если б Москва не была взята и сожжена и если б города, деревни и жители наши остались целы. Это, конечно, эгоизм, даже почти один инстинкт самосохранения, но мы уж так родились. Это слабость человеческой натуры. Все для настоящего, ничего для будущего!

Какой удар поразил вдруг Москву, когда до нее достигла весть о переходе Наполеона через Неман! То был удар электрический, потрясший мгновенно всю Россию. Неприятельское нашествие! Это слово как-то странно зазвучало в русских ушах. Век Петра I и Полтавы принадлежал уже почти к древностям России. С тех пор она шагнула вперед на три столетия; с тех пор границы ее раздвинулись от Дуная до Торнео; с тех пор западные ее пределы перешли с Двины на Неман; с тех пор русские уже побывали на Рейне и 7 лет гостили в Пруссии, и штурмовали Прагу, и развевали своего двуглавого орла на вершинах Альп и Апеннинов, и смело боролись с непобедимым героем XIX столетия, и переходили по льду Ботнический залив! И вдруг, посреди величия и славы, небывалый враг вторгается в русские границы. С ним идут волею и неволею почти все народы Европы, и изумленная Россия видит, что ей ни на чью помощь надеяться нельзя… Бог и мужество – одна ее защита. Но этого было и довольно для нее. У нее был добрый, великодушный государь, у нее была православная вера, у нее был молодецкий штык, и с первой минуты нашествия никто из русских не сомневался в торжестве своего отечества. Как скоро государь сказал, что: не положит меча, покуда ни одного неприятельского воина не останется в пределах России, то рано или поздно война должна была кончиться изгнанием врага. Никто, конечно, не мог предвидеть, что он так далеко зайдет и так скоро уйдет, но в окончательном успехе никто не сомневался.

Удивительные сцены тогда происходили в Москве! Много эпох славы имела она в продолжение своего существования, но славнее, величественнее эпохи 1812 года не имел ни один город в мире. И я говорю это не о пожаре: это бедствие и эта слава были еще впереди, но я разумею эпоху приезда Александра I из Полоцка в Москву. Вот минута, которую будущие историки должны поставить выше всех событий существования Москвы. Никогда история не представляла такого торжественного явления. Царь обширнейшей монархии в свете приходит беседовать с своим народом, рассказывает ему, что силы врагов несметны, что существующих армий мало для поражения его, что нужны меры необычайные, силы великие, пожертвования, достойные имени русского, – и высокие слова государя нашли достойный ответ в сердцах подданных. Поступки, слова, дела, пожертвования москвичей в эту эпоху выше всего! Рассказ об этом принадлежит более восторженной поэзии; это уже не история, а высокая, эпическая поэма! Когда через неделю эти самые меры были объявлены в Петербурге, то новая столица дала более Москвы, но это уже было подражание московскому энтузиазму. Сделать то же самое – значило отстать, следственно, надо было возвышаться. Но слава первого народного порыва принадлежит Москве, и потомство должно воздвигнуть памятник древней русской столице за высокие ее подвиги в 1812 году.

И при всем том никто еще не воображал, что это только начало геройства и пожертвований Москвы.

В то время главнокомандующим в Москве был граф Растопчин, и никогда не могло быть человека более приличного для той эпохи и тогдашних обстоятельств. Он был создан для 1812 года. Теперь нам странными кажутся его воззвания к народу: мы уже далеко ушли от того времени и тогдашних идей, но кто был в Москве в знаменитую эту эпоху, тот помнит, с какою жадностью, с каким восторгом Москва читала воззвания графа Растопчина. Он хорошо знал русский народ, он постиг все величие эпохи, он умел говорить с народом его языком – и Москва слепо ему верила. Он скрывал от народа неудачи первого периода кампании и приближение врага, но, с одной стороны, это был его долг, а с другой – внутреннее убеждение. С одной стороны, он успокаивал брожение умов в народе, а с другой – сам твердо уверен был, что русская армия не допустит врагов до Москвы. Пламенный патриот и великий гражданин, он не был воин; он уверен был, что одного народонаселения Москвы достаточно, чтоб отразить Наполеона, и москвичи до последней минуты разделяли это мнение. «Закидаем шапками!» – кричал народ, и эту риторическую фигуру, поговорку принимали за действительную возможность.

В высшем московском круге, конечно, не разделяли вполне этой уверенности. Там знали, что пушки бьют сильнее шапок, но зато какой вдруг удивительный переворот совершился в этом московском круге. Если б, кажется, кто за месяц перед тем предсказал эту моральную перемену, то, вероятно, московские барыни побили бы того камнями. Имя француз, бывшее до той минуты синонимом ума, честности, благородства и любезности, вдруг сделалось предметом всеобщей ненависти. Французов не только не принимали везде с отверстыми объятиями, но теперь вдруг все двери затворились для них. А французский язык! это высокое наслаждение русской натуры! эта изящная необходимость всякого порядочного человека, а французский язык? – который, впрочем, вовсе не был виноват ни в нашествии Наполеона, ни в опустошениях, производимых его войсками, – он вдруг был изгнан из гостиных и зал большого света и остался только в будуарах. Чудо непостижимое! Московские барыни даже в театре не говорили по-французски, даже на Тверском бульваре объяснялись по-русски! Хотя у многих от этого усилия болели голова и желудок, но все-таки французский язык подвергся такому гонению, что теперь, в спокойные времена, когда все возвратилось к прежним вкусам и обычаям, волосы дыбом становятся. Вообразите, что московские франты, встречаясь на улице, не смели не только рассказывать своих бальных похождений по-французски, но даже и здоровались по-русски… Разве кое-где проскакивали слова mon chr, и то только потому, что его слишком мудрено перевести на русский язык. А если надо было сказать друг другу слова два по секрету, следственно, по-французски, то прежде всего говорящие боязливо оглядывались и потом уже решались на запрещенный проступок.

Да и нельзя было иначе в то время! Народ признавал всякого иностранца за француза, а всякого француза – за шпиона. Толпы народа так и караулили везде подозрительные физиономии, а дурной русский выговор и, того более, иностранный язык были явным доказательством изменщиков. Были многие печально-смешные примеры в этом роде. Многие господа и господчики, не успевши еще сбросить с себя привычки говорить по-французски, были схвачены народом и иногда довольно неучтиво отведены в полицию, как шпионы. Эти эпизоды доказали всем необходимость быть вполне русскими не только в душе, но и на языке.

Что сделалось вдруг со всеми городскими новостями, со всеми сплетнями и мелочными интригами? Все как в воду кануло! Электрическая струя патриотизма потрясла все сердца, и от мала до велика все в Москве думали только о войне, о России и о победе. Других идей, других разговоров не было. Вся Россия слилась в одну думу, в одну мысль.

Что же в это время сделалось с действующими лицами нашей повести? Все их планы, предположения, желания, мечтания – все было поглощено всеобщею идеею нашествия врагов. Все вдруг изменилось и приняло совершенно другое направление. Зембин и Сельмин вдруг получили приказание отправиться в низовые губернии для немедленного сформирования новых наборов, и долг службы внезапно прекратил всякие другие помышления. Зембин даже должен был оставить жену свою в Москве, хотя его и мучила ужасная мысль, что она воспользуется его отсутствием, чтоб видеться с Сашею. Сельмин успел только заехать к Леоновым и в последний раз умолял старуху открыть ему жилище его незнакомки, но и тут Леонова успела отделаться от него двусмысленными фразами, обещая открыть все, когда Сельмин воротится.

Впрочем, старухе было в самом деле не до того. Сын ее, который только и ждал университетского экзамена, чтоб вступить в военную службу, теперь, при известии о вторжении врагов, не хотел дожидаться и выпуска, а подал начальству формальную просьбу об увольнении его. Примеру его последовали все почти старшие студенты – и ректор чувствовал, что их нельзя удерживать. Причина, по которой они оставляли университет, была так похвальна, что малейшее замедление было бы непростительно. Но, с другой стороны, не желая, чтоб молодые люди в награду за свои пламенные чувства к отечеству потеряли служебные выгоды, правление университета решилось ускорить свой экзамен. Зная заранее, кто из студентов чего достоин, оно немедленно сделало публичное испытание и чрез три дня его окончило. Тогда все вновь выпущенные студенты подали просьбы о принятии их в военную службу, и желание их было исполнено.

Один Саша не последовал примеру своих товарищей.

Эта безвременная нерешимость наиболее бесила молодого Леонова, который непременно хотел, чтоб друг его служил с ним в одном полку. Разумеется, все обвиняли в этом не самого Сашу, в чувствах которого все казались уверенными, а приказание его дяди, – и молчание Саши оправдывало всеобщее негодование на пустынника. Иногда Саша ссылался и на мнение старухи Леоновой и Марии, которые прежде всего отговаривали его от военной службы, когда Николай склонял его к этому, но теперь и мать и дочь держали сторону своего сына. Они говорили тоже, что каждый русский дворянин должен идти на защиту отечества. Следственно, Саше оставалось одно извинение: воля дяди.

Вдруг с изумлением все узнали, что дядя и не думал препятствовать ему в исполнении этого священного долга.

Однажды Николай, раздосадованный двусмысленными ответами Саши, которого все тогда убеждали идти в военную службу, уехал тихонько из дома и отправился в монастырь к пустыннику. Тот по обыкновению принял его тотчас и спросил о причине посещения. Николай рассказал ему, что всеобщее негодование падает на него за то, что он препятствует Саше идти на защиту отечества. Каким же удивлением был поражен Леонов, когда пустынник с жаром отвечал ему:

– Молодой человек! Вы ошибаетесь! Только по молодости лет простительно вам и товарищам вашим думать, что на святой Руси в чьей-нибудь груди бьется сердце, не исполненное любовью к отчизне и местью к врагам ее. Не смейте и думать этого! Я человек без имени и звания, но я русский, я верноподданный великого нашего государя, и если б когда-нибудь могло случиться, что враг пришел бы к вратам моего жилища, то я умел бы умереть как русский.

С возрастающим недоумением смотрел на него Леонов.

– Что же значит упорство вашего племянника?..

Пустынник покачал головою, и незаметная печальная улыбка пробежала по губам его.

– Это его тайна, которая, впрочем, скоро откроется.

– Воля ваша, Григорий Григорьевич, – с жаром сказал Николай, – а нет в свете такой тайны, которая бы могла освободить русского от первого и священнейшего долга…

– И он его исполнит, поверьте мне в этом… Только не убеждайте его, не принуждайте… С вами вместе он не пойдет!

– Почему же? Не лучше ли в кругу друзей умереть за отечество?

– Жертва эта везде равна, лишь бы была принесена от чистого сердца и с пользою для святой Руси… И если вам вздумается опять упрекать меня в чем-нибудь, то я даю вам на это теперь полную свободу. Мои приказания назначили Саше другое место, где он должен служить.

– Не иначе как в военной…

– Разумеется, в теперешнее время другой службы и быть не может… Он вступает в московское ополчение…

– Помилуйте! Как это можно! Служить с мужиками!..

– Молодой человек! Эти мужики будут защищать отечество, так почему вы знаете, что они менее ваших солдат любят его?

– Я этого не говорю… Но толпа без дисциплины, почти без оружия… Можно ли тут отличиться?

– С истинными чувствами мужества и любви к отечеству можно везде отличиться… Да и то ли теперь время, чтоб думать о наградах? Всякий должен спешить на защиту родины, и где бы долг его ни был исполнен, где бы жертва принесена ни была, все равно?

– В этом отношении, конечно… но если можно пожертвованием своей жизни принести в одном месте больше пользы, нежели в другом, то не лучше ли идти туда, где можно умереть с пользою… А вы согласитесь, что храброе, благоустроенное войско более принесет пользы для России, нежели толпа крестьян.

– В открытом поле, в правильном сражении – вы правы; но теперь война народная, и толпы крестьян могу произвести не менее регулярных войск. Всякую армию можно победить, но целый народ – никогда.

– Вы меня извините, Григорий Григорьевич… Я вовсе не думал входить в суждения военные и политические… Я только хотел просить вас о Саше… Мы с ним четвертый год вместе учимся, вместе вышли; он у нас ежедневно бывал; мы с ним истинные друзья, и для нас приятно было бы служить вместе. Это, вероятно, зависит от вашей воли, потому что ваше приказание для него выше всего на свете. Позвольте именем всех моих товарищей, именем всего моего семейства умолять вас о согласии на вступление Саши в один полк со мною…

– Я этого не могу сделать… Я уже просил генерала Г. Он его берет к себе в адъютанты… Согласитесь, что для молодого человека все-таки приятнее начать службу с подпоручиков, нежели с юнкеров… В ополчение он будет принят тем же чином, каким из университета вышел, а когда кампания кончится, он тем же чином перейдет в любой полк…

– Конечно, если вы основали службу его на таком расчете… но вы же сами недавно сказали, что теперь не то время, чтоб думать о наградах и честолюбии…

– Разговор наш будет схоластический и ни к чему не поведет… Мне жаль, что я прежде не знал ваших намерений… Но теперь я не могу уже взять слова своего назад… Просьба о Саше уже представлена… Дня через два он уже будет в ополчении.

Леонов видел, что пустынник непреклонен, и с досадою на свою неудачу он откланялся и уехал.

Когда он воротился домой, то Саша сидел еще в комнате Марии, он разыгрывал с нею ноктюрн в 4 руки, а старуха Леонова читала в это время «Московские ведомости». Все вскочили при входе Николая, потому что он при отъезде исчез так внезапно, что из них никто понять не мог, куда он девался. Все осыпали его вопросами, где он был, куда пропал.

– Я хотел узнать наконец настоящую правду насчет Саши, – отвечал Леонов. – Я ездил к его дяде – все выведал… Прекрасно, Саша. Вот как теперь друзья поступают. Ты надул нас всех… Поздравьте его, maman, порадуйся, сестра! Ваш Александр не захотел служить с нами в мелких чинах. Ему низко показалось пробыть наравне с нами полгода юнкером. Он захотел прямо надеть эполеты и послезавтра будет подпоручиком в московском ополчении.

Все с любопытством и радостию окружили Сашу, осыпая его вопросами и дружескими упреками, но изумленный Саша не мог ни на что отвечать. Он уверял, что сам ничего об этом еще не знает и только догадывался, что дядя о чём-то для него хлопотал.

– Впрочем, позвольте мне к нему отправиться, – сказал Саша. – Я не знаю… я попрошу… я, может быть, еще переделаю…

– Вряд ли тебе удастся! – сказал Леонов. – Но если ты успеешь, то я с тобою помирюсь… Если ты пойдешь в один полк со мною, я по-прежнему твой верный друг… В противном случае прощай… Мы с тобой никогда не увидимся…

Мать и дочь, разумеется, восстали против жестоких слов Николая и уверяли Сашу, что они его, во всяком случае, будут почитать за близкого, за своего, за родственника. Это его успокоило; он поехал к дяде.

Тот принял его с некоторою важностью и торжественностью, рассказал ему о посещении Леонова, о просьбе его и о своем ответе.

– Теперь ты видишь, Саша, – сказал потом дядя, – что тебе непременно надо идти в военную службу. То, что я выдумал, всего, безопаснее для тебя и, спасая жизнь твою, спасешь и честь.

– Но, боже мой, боже мой, – воскликнул сквозь слезы Саша, – неужели во время войны все непременно должны сражаться! Ведь тысячи же людей остаются и по должности, и по собственной своей воле…

– Если б у тебя прежде этой войны была какая-нибудь должность, которая требовала бы теперь, чтоб ты остался между нами, то все бы молчали… Но чтоб молодой человек по собственной своей воле остался в праздности… и в какое еще время! Если б то была обыкновенная война, заграничная, политическая!.. тогда я бы ни слова не сказал… служи, где и когда хочешь… но теперь, когда вся Европа вторглась в пределы России, когда ей угрожают порабощением… тогда и дети, и старцы, и женщины должны защищать свою родину и православную веру. Ни пол ни возраст не избавляют от священного долга к отечеству и богу. Сын мой! Ты должен, должен идти на защиту святой Руси.

Саша молчал, но слезы градом текли по щекам его. Пристально посмотрел на него пустынник и покачал головою.

– Перестань, дитя! Мы одни, но мне за тебя стыдно…

– Что ж мне делать, дяденька, если я чувствую такое непреодолимое отвращение от военной службы!.. Моя ли это вина? Я очень хорошо понимаю справедливость слов ваших и всеобщих упреков… Но если я не могу…

– Человеческая воля всего сильнее, сын мой! Вижу теперь, что я во всем виноват. Воспитывая тебя, я только хотел, чтоб ты был добрым, честным и умным человеком. Я забыл внушить тебе долг мужества, полагая, что это инстинкт. Я ошибся. Это тоже принадлежит к воспитанию. Впрочем, для этого довольно теперь и рассудка. Преодолей себя. Тверди себе каждую минуту, что это должно, что это необходимо, и ты исполнишь свой долг. Собери все силы своего разума и самолюбия, выдержи только первую опасность, и ты будешь так же хорошо служить, как и все…

– Но если я при первой же встрече умру…

– Этого не случится… Унизиться же до трусости ты никогда не решишься, потому что тогда уж нельзя тебе будет жить в обществе людей… Перестань же, сын мой! ступай в свою комнату… Помолись усердно богу… Прощай!

Саша поцеловал руку дяди и ушел. Когда он пришел в свою комнату, то бросился на диван и долго плакал.

– Что это с вами, Александр Иваныч? – спросил его с участием и заботливостию старый Егор.

Саша рассказал другу своего детства все свои несчастия. Какова же была досада его, когда Егор, проведший всю жизнь в людской, оправдывал всеобщие упреки и требования.

– Да как же иначе, Александр Иваныч! – вскричал он с жаром. – Разумеется, вам надо служить и драться за святую Русь… Я уж давно сбирался спросить у вас об этом… Ну, да я знал, что дядюшка, верно, все это устроит… Теперь послушайте, Александр Иваныч. Я вам столько лет служил верно и честно… Верно, вы не оставите меня здесь, в монастыре, верно, возьмете с собою!..

– Куда?

– Разумеется, на войну!

– Ты с ума сошел…

– Боже сохрани, Александр Иваныч!.. Я не хочу отставать от православных христиан. Все идут на врагов, так и я хочу на своем веку хоть одному басурману снять голову… Экие нехристи! Куда забрались! Да как им это в мысль пришло.

– И неужто ты пойдешь охотно на войну! И тебе не страшно?

– Страшно? Да чего же? Мы все ходим под богом. Сегодня жив и здоров, а завтра скрючит, да и полезай в могилу. Так не лучше ли умереть в чистом поле за царя и святую Русь?

Саша молчал. Все было против него. Когда же Егор повторил еще свою просьбу, чтоб его взять с собою, то Саша дал ему слово, что не расстанется с ним.

Через несколько дней Саша явился к Леоновым в общем армейском мундире, с золотыми эполетами, аксельбантом и шляпою с пером. Он был прелестен в этом наряде. Все его поздравляли, им любовались, и Саша уже был вне себя от радости. О тайном отвращении его никто не знал, и он сам, казалось, забыл о нем, надев военный мундир. Леонов и товарищи его завидовали Саше, они уже получили свое определение и шили себе юнкерские мундиры. Они были тоже довольны своею участью и подсмеивались над Сашею, говоря, что он с своим красным мундиром останется в Москве, не видав неприятеля, а они через неделю будут уже окурены порохом.

Так протекло несколько дней в приготовлениях к отъезду. Вскоре Леонов и товарищи его уехали в полк, а Саша остался в Москве. Он был теперь довольный и счастливый человек! Вдруг получено было приказание, чтобы московское ополчение выступило. Эта весть тотчас разочаровала его. Он бросился к дяде, плакал, умолял его, но получил в ответ одно благословение.

– Послушай, Саша, – сказал ему пустынник при прощании, – жребий твой брошен. Не старайся бороться с судьбою. Это будет бесполезно. Помни, что каждый твой шаг будет мне известен и что если ты постыдишь свое имя и мундир, то будешь моим убийцею. Теперь прощай… И прежде чем уедешь, исполни еще один священный долг. У тебя есть мать, которая тебя любит. До этой минуты я запрещал тебе искать средство с нею видеться, потому что на то была воля отца твоего… Но теперь?.. Кто знает, что случится?.. Благословение матери всего важнее в жизни. Съезди к ней и скажи, что, идя на защиту отечества, ты хотел еще раз с нею видеться, чтобы принять ее благословение. Ступай! Господь да хранит тебя. Я всякий день буду здесь молиться за тебя.

Саша зарыдал, бросился в объятия дяди и долго не мог оторваться от благодетельной груди старца, хранившего дотоле жизнь его на всяком шагу. Сам пустынник прослезился – и это были первые слезы его со времени удаления от мира. Он уже давно не испытывал этого сладкого ощущения. Тяжкие многолетние страдания забыты в эту минуту. Одна слеза надолго облегчила грудь страдальца, и он с теплою молитвою спешил благодарить за нее творца.

Глава X

Печально и однообразно текла жизнь Зембиной со дня рокового свидания. Муж уехал, но при прощаньи не забыл, однако же, повторить ей, что малейшая попытка к сближению с Сашею будет знаком к вечной разлуке их. Она безропотно повиновалась и молилась. Живя совершенно уединенно, она никого не принимала и никуда не выезжала. Переписываясь только с мужем, который был в то время в Туле, она просила у него позволения съездить на время жатвы в деревню, чтоб недели две заняться хозяйством, и Зембин согласился. Деревня их была в Смоленской губернии, на самом почти рубеже с Московскою, и хотя в начале августа разнеслась по Москве ужасная весть о взятии Смоленска, но воззвания графа Растопчина тотчас же успокоили народ, а известие о прибытии к русской армии нового главнокомандующего (Кутузова) решительно обнадежило Москву, что с этой минуты начнутся победы русских. Никто и не думал, чтобы взятие Смоленска могло угрожать опасностию Москве. С нетерпением ждали всякий день известия о сражении, которое должно было кончить отступление русских, и имя Кутузова было верною порукою, что русские победят.

Конечно, в это время боязливая часть народонаселения Москвы начала мало-помалу выезжать, но масса москвичей смеялась над этими эмигрантами. Народ ходил гурьбою и твердил, что шапками закидает басурманов.

Очень мало зная о ходе политических и военных дел, Зембина в эту самую минуту сбиралась выезжать из Москвы. Вдруг ей докладывают, что какой-то офицер, адъютант, хочет ее видеть. Она несколько удивилась, но, полагая, что какой-нибудь приезжий от мужа с поручением, поспешила выйти к нему.

Один взгляд, и бедная страдалица едва не лишилась чувств.

– Что вам угодно? – прошептала она и, закрыв рукою глаза, бросилась на диван.

– Неужели вы меня не узнали? – спросил Саша дрожащим голосом.

– Можно ли сделать этот вопрос матери, – отвечала она, робко озираясь, как будто боясь, чтоб и стены не подслушали слов ее.

Молча бросился Саша к ногам ее, схватил ее руку и осыпал жаркими поцелуями и слезами. Молча обвила Зембина руки свои около его шеи и целовала его голову, глаза, лоб, щеки… Какие слова выразят подобную сцену!

Зембина, бедная, тотчас же опомнилась… Любопытство слуг могло изменить ей… Она встала и повела Сашу в образную, куда никто не смел к ней ходить; тут первым ее движением было броситься перед иконой Спасителя, чтоб воздать богу благодарение за одну минуту счастия в жизни. Когда первые порывы чувств несколько успокоились, начались вопросы Зембиной, и рассказ Саши снова заставил ее плакать. Отверженный сын пришел просить ее благословения, отправляясь на поле битвы, на смерть! Сердце матери разрывалось на части, но она была русская и с твердостью благословила сына своего. Каково же было ее удивление, когда он, приняв с набожною покорностью благословение матери, рассказал ей, что чувствует непреодолимое отвращение от военной службы, особливо в эту минуту, когда им предписано выступать в поход. Это признание был еще новый удар для сердца матери, но она забыла свое огорчение и кроткими убеждениями старалась доказать Саше все неприличие его чувств. Саша согласился со всем, но повторял ей опять то же. Узнав же в конце разговора, что Зембина едет в тот же день в смоленскую деревню, он стал просить ее, чтобы она взяла его с собою.

Несчастная мать имела довольно твердости, чтоб отказать ему, представляя, с одной стороны, бешенство отца, который узнает о нарушении его приказаний, а с другой – долг службы, призывающий Сашу на поле битвы. Все представления ее были, однако же, напрасны. Саша убедил ее позволить ему проводить ее до первой станции. Она согласилась с тем, чтоб он съездил сейчас к своему генералу и выпросил у него позволение на это.

После тысячи объятий и целований они расстались. Саша сказал, что догонит мать за заставою, и Зембина, которая уже совсем была готова к отъезду, тотчас же собралась в дорогу.

Половина Москвы выезжала тогда по всевозможным направлениям, кроме Смоленской дороги. Одна Зембина, не думая ни о каких опасностях, отправилась через Дорогомиловскую заставу. Толпы черни, сопровождавшей обыкновенно криками и насмешками всех выезжающих, молчали при виде кареты и двух кибиток Зембиной, которые тянулись навстречу приближающемуся неприятелю. Это было для них необыкновенное явление, которое внушало уважение и удивление. Зембина, конечно, ничего не замечала. Какое ей было дело до неприятелей и опасностей! Она видела своего сына – и снова ожидала его. Любимая горничная и ключница, которые всегда в подобных вояжах ездили с барынею в карете, пересажены были в кибитку до первой станции, для того, чтоб матери два часа провести наедине с Сашею. Зембина никак не ожидала, что Саша готовит ей нечаянность столь же странную, сколько и печальную. Не более версты проехала она, миновав Дорогомиловскую заставу, как вдруг услышала голос Саши, спрашивавший у задней кибитки: не это ли карета Веры Николаевны Зембиной? С восторгом и нетерпением бросилась она к окну и закричала кучеру, чтоб он остановился, чтоб отпер дверцы… Каково же было ее изумление, когда к дверцам подошла молодая, прелестная девушка, одетая в щегольское дорожное платье, и просила у ней позволение ехать с нею вместе. Эта девушка был Саша, переодетый в женское платье.

Изумление лишило Зембину на время способности говорить. Она знаком пригласила к себе в карету мнимую путешественницу и махнула кучеру рукой, чтоб он ехал, а Саша приказал своему кучеру ехать вслед за кибитками Зембиной.

Долго смотрела мать на несчастного своего сына, который с нежностью целовал ее руки и с беззаботною легкомысленностью радовался, что едет с своею матерью. Наконец тяжелый вздох и ручьи слез облегчили грудь бедной страдалицы, и она спросила сына строгим голосом:

– Что значит твое переодеванье?

– Идея чудесная, гениальная, – весело отвечал он… – Я не хочу идти в поход и придумал этот наряд, который меня надолго скроет от всяких неприятностей… Я уж не раз наряжался девушкою, я знаю все женские приемы, в меня даже влюблялись… Вы едете в деревню… Теперь, в военное время, совсем не до расспросов: кто я и зачем? Я проживу у вас до зимы – война кончится, и, придумав какой-нибудь роман, плен, похищение, я явлюсь опять в Москву…

Может быть, болтовня Саши продолжалась бы еще более, но он взглянул на мать, и отчаяние, выражавшееся на лице ее, остановило его. Он замолчал и с недоумением смотрел на нее, не смея спросить о причине…

– Несчастный! что ты сделал? – вскричала она, ломая себе руки. – Боже! Боже мой! За что ты так жестоко меня наказываешь?

Она не могла продолжать и громко зарыдала.

Часть II

Глава I

Уже два дня тащилась карета и кибитки Зембиной по песчаной Смоленской дороге (тогда еще и не думали о шоссе!); они приближались уже к Вязьме, которая была целью путешествия, потому что, не доезжая до этого города, деревня Зембиной лежала в сторону на проселочной дороге, ведущей из Калужской губернии прямо к Вязьме. В карете Зембина все еще сидела с переодетым Сашею, – и мало-помалу мать привыкала к этому странному зрелищу. Неизвестно, каким образом мог Саша уговорить свою мать, но, после продолжительного объяснения и обоюдных слез, Зембина позволила ему продолжать с нею путь, стараясь материнскою нежностию заглушить всякое другое чувство. Что же касается Саши, то какое-то непостижимое легкомыслие позволяло ему забывать и настоящее, и будущее, а если по временам Зембина напоминала ему об ужасных последствиях, которые должны были произойти от самовольной его отлучки, и в такое время, то он с веселою изобретательностию исчислял все возможные случаи, которые непременно освободят его от всяких неприятностей, и нежными своими ласками заставлял бедную свою мать забывать справедливые ее опасения.

Уже было около полудня – и солнце кончающегося московского лета сильно пекло путешественников. Более всех чувствовали это тощие лошадки, которых неумолимый кучер изредка награждал за усилия их добрыми ударами кнута. Повесив свои головы от этой людской несправедливости, они с стоическим равнодушием переносили и слова, и поступки полусонного возницы и не думали прибавлять шагу. Если б наши путешественники не были так сильно заняты сами собою, то беспрестанные встречи, еще более замедлявшие их езду, привлекли бы все их внимание. Это было самое любопытное зрелище. Сотни телег, повозок и фур тащились мимо них с ранеными и больными, беспрестанно ехавшими из русской армии. Между ними часто встречались и пленные французы. Раненых везли так же бережно и человеколюбиво, как и русских, но с партиями здоровых пленных поступали не очень учтиво. Иррегулярная конница, провожавшая их, совершенно с ними не церемонилась. Не зная по-французски, чтоб заставить их понимать свои приказания, эти всадники нашли другой способ объясняться, который пленные очень хорошо стали понимать.

Еще с четверть часа проехали наши путешественники; но судьбе не угодно было допустить их далее. Встретился обоз отступающей русской армии и надолго остановил карету и кибитки Зембиной. В это время кучера ее успели выведать у кучеров армейского обоза всю подноготную о состоянии военных и политических дел. Результатом этих сведений было то, что кучер Зембиной подошел к дверцам, снял шапку и, по заведенному обычаю почесав за ухом, сказал Зембиной:

– А что, матушка-боярыня, не лучше ли нам вернуться? Я, вишь ты, переспросил у господ кавалеров, и они мне, спасибо, все пересказали…

– Что ж они рассказали? – с живостию спросил Саша.

– А вот что, сударынька, что за обозом идет все несметное русское войско, а вслед за ним валом валит басурманская сила… Вишь, не устоять нашим… али заманивают – кто их знает…

– Ну, так что ж? – спросила Зембина.

– Как что, боярыня? Да нас с дороги в канаву сбросят, а уж лошадок же наших, верно, выпрягут да возьмут под пушечки али под муницию.

– Так что ж нам делать?

– Да вот налево идет проселочная дорога… прикажите своротить… Верст десять отсюда есть село, мимо которого идет другая боковая дорога на Вязьму… так мы в этом селе переночуем, а к утру узнаем, можно ли ехать дальше.

После короткого совещания между Зембиной и Сашею решено было послушаться советов кучера и своротить на проселочную дорогу.

Едва успели они это сделать, как увидели вдали чернеющиеся массы авангарда русской армии. По какому-то неопределенному чувству весь поезд путешественников спешил как можно скорее уехать в лес. Уже там на поляне остановились они на минуту и услышали гул, подобный отдаленному грому с большой дороги. Это были шаги и говор проходящих войск. С чувством страха просил Саша, чтоб ехали поскорее до ближайшего села, и карета быстро покатилась.

Вскоре они достигли этого селения и чрезвычайно удивились, когда у самого въезда толпа крестьян остановила их и стала допрашивать: кто, откуда, куда и зачем? Только по убеждению кучеров Зембиной уверились крестьяне, что едут православные, и пропустили их.

По всей деревне народ ходил гурьбой, и Зембина велела остановиться у старосты. Седой, 60-летний старик сидел на прилавке у ворот и с поклоном встретил Зембину. Бежавший впереди лакей уже объявил ему, что проезжая генеральша хочет пристать и переночевать у него.

– Что, старичок, – спросила Зембина у старосты, выходя из кареты, – можно ли у тебя переночевать?

– Милости просим, осударыня… Благодарим, что не погнушались нашею хижиною… Не осудите нас… Чем богаты, тем и рады…

Подобным приветом проводил старик Зембину в избу и с удовольствием увидел, что она при входе помолилась иконам; это было лучшим доказательством, что она не басурманка.

Саша не исполнил этого, и староста молча покосился на него.

– Что это значит, старик? – спросила Зембина. – Нас у въезда остановили и долго расспрашивали… Да у вас и народ-то ходит по улице в каком-то волнении. Все ли у вас здесь спокойно?

– Да бог весть, сударыня… Ваша милость больше нашего знаете… а вот наш батька был вчера в Вязьме по церковным делам и сегодня прискакал оттуда с дурными известиями… Народ взбаламутился… Долго была мирская сходка, покуда все уладили и во всем условились…

– А какие же там дурные вести?

– Да бают, что басурманы недалеко… что наше войско за Вязьму отступает… и что будет большое побоище…

– Ну так вам какое дело? – спросил Саша.

– Как какое дело, сударынька? Ведь и мы такие же русские, такие же православные… До нашей деревни только десять верст с большой дороги… Кто их, проклятых, знает?.. Неравно вздумают и сюда пожаловать…

– Неужели? – вскричал Саша, побледнев. – Так уедем отсюда…

– Куда же, душенька, мы уедем? – отвечала мать. – Разве опять в Москву?..

– Нет, нет! куда-нибудь подальше.

– Мы об этом с тобою после поговорим, а теперь отдохнем здесь и переночуем… Вели, любезный старик, въехать моей карете и кибиткам во двор…

– Слушаю, сударыня, – отвечал староста, почесываясь… – Так вашей милости угодно здесь ночевать?

– Ну, да! Разве у тебя места нет?

– Помилуйте, матушка боярыня… У меня в избе целые обозы ночуют… Да теперь время-то такое… Видно, господь прогневался на нас… Знать, много согрешили… Вишь, какую саранчу бог наслал… Что, если они, сударыня, к ночи-то сюда нагрянут?

– Ведь вы, верно, заранее об этом узнаете… Мы успеем уехать… Ну, а если бы, по несчастию, неприятели и застали нас здесь, то, верно бы, женщин не тронули, а денег со мною очень мало… пусть все возьмут…

– Нет, сударыня!.. Мы люди православные и не дадим ни макового зерна басурманам… Уж вестимо, что мы заранее спроведаем: караульные стоят везде, на колокольне сидят два дьячка… Только что завидят, то тотчас в набат…

– Да уж не намерены ли вы драться с неприятелями? – спросил Саша.

– Уж как бы, сударынька, не подраться с некрестью… кабы сила да мочь… Караульщики тотчас дадут знать, и коли басурманов мало, так мы их примем в рогатки и топоры… Да только вряд… Их, говорят, несметная сила… Батька наш видел русское войско в Вязьме и ужаснулся многому множеству ратных людей… Какая же должна быть вражеская сила, когда уж и этакому громадному войску невмоготу! Нет, осударыня! наше дело, кажется, обойдется без драки… За что же даром губить наших парней?.. Кто знает, чем война кончится? может быть, мы еще и пригодимся…

– Так вы встретите французов мирно и спокойно?

– Что ты, боярыня? – с жаром вскричал староста. – Да разве мы басурманы?.. Мы ведь знаем, как с самого Смоленска поступают все православные… как скоро нам дадут весточку, что французы близко… мы возьмем наши святые образа на руки, зажгем каждый свой дом и побежим в лес… Пусть из всего нашего имущества достаются ворогу одне головешки.

– Прекрасно, друг мой! – сказала Зембина. – Вы истинные русские и православные!.. Не дай бог, чтоб вы принуждены были дойти до этой крайности… но и решимость ваша похвальна и благородна.

– Э, матушка осударыня! что тут хвалиться! не отставать же нам от миру… Что другие, то и мы, а что мы, то и другие… Не дай бог дожить до этого, чтоб басурманы дошли до Москвы, но если б господь допустил этакую беду, то и москвичи, верно бы, не отстали от всех… Ведь если все так будут поступать, так басурманы поневоле оставят святую Русь… как жить негде да есть нечего, так похрабрятся, да и уберутся в свои кромешные земли…

С особенным вниманием слушал Саша этот разговор, – слова старосты глубоко отозвались в его сердце. Он боялся войны, он бежал от нее, а простой крестьянин готов встретить врага рогатиною и при видимом бессилии предать пламени дом свой и все имущество!.. Слезы навернулись на глазах его. Неизвестное пламя охватило грудь его, и он мысленно видел себя в военном наряде, бросающегося на толпы врагов, видел свою победу… Но вдруг взглянул на свое женское платье – и покраснел от стыда. Только мысль, что на случай надобности в чемодане его лежала вся офицерская одежда и оружие, успокоила его несколько. Он не смел сказать матери о чувствах, которые его волновали, а та, боясь стыда и огорчения, не хотела возобновлять своих убеждений.

Они пообедали, отдохнули, и день клонился уже к вечеру… Вдруг прибыли в деревню русские квартиргеры и объявили старосте, что на другой день вступят в это село три баталиона новосформированного войска, идущего проселочною дорогою из Калуги к Вязьме, где они надеялись присоединиться к русской армии. Умный староста почел долгом тотчас же отправить верхом одного из расторопных крестьян своих к начальнику этого отряда с донесением обо всем, что поутру случилось в Вязьме, и о мерах, которые приняты в их селе на случай прибытия врагов.

Не успел посланный отскакать от деревни полверсты, как вдруг на колокольне раздался протяжный звон большого церковного колокола. Вся деревня в минуту высыпала на улицу: женщины и дети с образами и кое-какими пожитками, а мужчины с оружием. Кучера Зембиной в ту же минуту бросились запрягать карету и кибитки, а Зембина и Саша спешили сами выносить и укладывать свои вещи. Прошло еще несколько минут, и верховой караульный прискакал с известием, что по большой дороге прошло вслед за русскою армиею много неприятелей и что конные разъезды, своротя на проселочную дорогу, остановились верст за пять от деревни, не решаясь идти далее. Это несколько успокоило всех, но Зембина решилась уехать, хотя и сама еще не знала, куда.

Проселочная дорога вела на старую Калужскую дорогу, по ней можно было ехать или в Калугу, или объехать обратно в Москву.

Когда деревня опять успокоилась, то староста воротился и увидел приготовление Зембиной. Он явился к ней и не советовал ей уезжать до ночи.

– Теперь, сударыня, еще бог весть, куда злодей пойдет, – сказал он, – к нам ли в деревню ночевать, или дальше по опушке леса вслед за своею армиею… Если сюда они пожалуют, так вы еще успеете уехать отсюда, и вас будут провожать все наши крестьяне. Если же супостаты потянутся вдоль леса, то они тотчас же завидят вашу карету и кибитки, догонят вас, дочиста оберут и, может быть, убьют. Подождите же лучше здесь до сумерек… Ночью, если они и не придут сюда, то вы все-таки можете пуститься в путь, потому что вас не увидят, а версты за две дорога круто поворачивает вправо, так к утру и далеко от них будете.

Подумав вдвоем с Сашею, Зембина согласилась на совет старосты, поставя на всякий случай свою карету и кибитки на улице под окнами. Саша, не говоря ни слова матери, отыскал в своей кибитке пистолеты и саблю и тихонько перенес все это в карету. Между тем вся деревня мало-помалу воротилась в избы и только небольшие партии гуляли по улице, выжидая, чем кончится все это.

Непродолжительно было всеобщее ожидание. Смолкнувший колокол вдруг снова загудел, и караульный прискакал с известием, что партия конных неприятелей, человек 30, едет шагом к деревне.

– С этими мы справимся, ребята! – вскричал староста, потрясая ружьем своим, с которым ходил осенью под тетерева.

– Справимся! – повторила вся деревня и двинулась было ко въезду. Но староста остановил всех и приказал разделиться всем на три кучки: двум залечь за первые две избы справа и слева, а третьей за изгородью перед въездом. Они должны были пропустить неприятелей и потом напасть в одно время с боков, тогда как задняя кучка должна была запереть ворота въезда и, защищая их, не допускать ни одного всадника уйти обратно.

В это время Зембина, не почитая избы старосты верным для себя убежищем, пошла с Сашею в церковь, где уже собралось множество богомольцев, поставя тут же и повозки свои, готовые к отъезду. В церкви начала Зембина с прочими усердно молиться, а Саша ушел в карету, чтоб хоть издали видеть, чем кончится нападение неприятеля на деревню.

Всадники подъезжали тихо и осторожно. В деревне видели они одних женщин и детей, изредка перебегавших из избы в избу, но не заметно было ни малейшего признака к сопротивлению.

Так въехали они в ворота и проехали несколько сажен, чтоб в ближайших избах отыскать какое-нибудь живое существо. Но едва часть всадников успела спешиться, как из-за изб с криком высыпали обе засадные кучки крестьян, и три выстрела (потому что только у троих крестьян деревни были ружья) повергли столько же неприятелей, прочие бросились на них с топорами и рогатинами. Французы пришли в беспорядок. Они не ожидали такого дружного нападения. Их послали только осмотреть деревню и собрать припасов, а в случае сопротивления они имели приказание отступить, чтоб возвратиться с большими силами. А потому командующий отрядом тотчас же приказал ретироваться, и все всадники спешили назад к воротам, но там встретила их новая куча и ворота были заперты. Поневоле принуждены они были остановиться, а крестьяне воспользовались этим случаем, чтоб напасть на них. Начался рукопашный бой. Французов было немного, но они были на лошадях – и это давало им несколько времени перевес над пешими крестьянами, – но, поражаемые пиками и саблями всадников, русские презирали смерть и ударами топоров повергали своих противников. Несколько раз порывались французы проскакать вперед по деревне, но густая толпа крестьян преграждала им дорогу и не позволяла лошадям сделать ни малейшего движения. Надобно было победить или умереть; здесь многолюдство крестьян и ожесточение их скоро решили участь сражения. Все всадники пали. Ни один не успел уйти. Напрасно несколько раненых жалобно умоляли о помиловании – их доколотили; другие прикинулись мертвыми, но их всех стащили к речке, протекавшей посреди деревни, и бросили в воду.

Как скоро победа была решена, староста собрал опять всех и по-прежнему послал караулить на дороге, а сам явился в церковь и просил священника отслужить благодарственный молебен. Успокоив Зембину, он просил ее воротиться к нему в дом, говоря, что через час, когда совсем смеркнется, она безопасно может пуститься в путь, но Зембина сказала, что подождет до тех пор в церкви, и расспросила старосту о всех подробностях сражения. Саша, слушая рассказ его, внутренно негодовал на себя, что не участвовал в этом подвиге русских поселян, и душевно желал, чтоб пришел еще отряд в деревню.

Увы! желание его скоро сбылось. Вскоре колокол снова загудел, и караульный прискакал с известием, что идет тьма-тьмущая неприятелей к деревне. Все было тотчас решено. Староста велел зажигать избы с обеих сторон и уходить в лес, забирая с собою как можно более съестных припасов. Явился и сам священник, которому староста послал в церковь объявить о всеобщем решении, и, благословляя всех на пожертвование, первый взял пук горящей лучины и подложил ее под своим домом. Все крестьяне испустили радостные крики и спешили последовать его примеру. Зембина и Саша спешили сесть в карету и пустились в путь, обещая крестьянам прислать им подмогу, где встретят.

Выехав из деревни, они оглянулись. Ужасное, великолепное зрелище представилось их глазам. При наступившей темноте деревня вдруг вспыхнула с обеих сторон; свежий ветер быстро разносил пламя. Толпы крестьян, женщин и детей бежали по всем направлениям в лес, неся с собою лучшие пожитки и съестные припасы. Не видно было между ними ни малейшего отчаяния, не слышно ни одного стона. Все торопились бежать, все поминутно оглядывались на пылающие свои дома. Но никто не сокрушался о потере всего имущества. Каждый живо чувствовал, что исполнил долг свой перед богом и царем.

С другой стороны приближались французы. Сильные патрули посланы были с большой дороги по всем направлениям, и отряд, нечаянно попавший к этому селу, намерен был только запастись провиантом и фуражом. Для этого послан был сперва небольшой отряд для занятия, но как часовые, расставленные впереди биваков, донесли о выстрелах, которые слышны были в деревне, то весь отряд тотчас же и двинулся вперед. Он состоял из двух эскадронов легкого конного полка и трех рот пеших егерей. Уже совсем начинало смеркаться, когда они подошли к деревне, – и вдруг их осветил ужасный пожар двухсот пылающих домов. Изумленный отряд остановился. Послано было несколько всадников для рекогносцировки, и они донесли, что деревня горит, но никто не думает тушить ее, а толпы жителей бегут в лес. Ясно было, что пожар произведен нарочно. Впрочем, с самого Смоленска французы ежедневно видели подобные примеры, и теперь, глядя на это, начальник отряда пожал плечами и сказал: oh, les barbares! (какие варвары). Дальнейшее движение было остановлено. В деревню уже нельзя было идти; но командир отряда не постигал, куда девался передний патруль его из 30-ти человек. Не пустился ли он в лес в погоню за уходящими крестьянами, не прошел ли далее по дороге? Это весьма беспокоило его, несколько отрядов было разослано по всем направлениям около деревни, чтоб открыть след передового патруля.

Между тем Зембина ехала далее и далее.

Эта проселочная дорога была не из лучших, тем более что в то время и главные тракты не славились своим устройством; а потому поезд Зембиной довольно медленно двигался, боясь в темноте быть опрокинутым от неровности дороги. При одной ухабине колесо кареты так глубоко ушло в нее, что лошади напрасно истощали свои силы, чтоб его вытащить. Все должны были выйти, и кучера с лакеем принялись дружески помогать лошадям; однако же прошло добрых четверть часа, покуда эти общие усилия увенчались успехом. Когда же все опять уселись по местам, то кучер кареты, оглянувшись с высоты козел на пылающую вдали деревню, вдруг со страхом оборотился к Зембиной и, постучав в окно кареты, объявил ей, что их догоняет несколько всадников. Зембина и Саша быстро выглянули. Действительно, человек 6 подъезжали к дороге через поле, стараясь преградить путь карете. Саша схватил пистолеты.

– Что ты делаешь? – вскричала ему мать. – Если мы будем сопротивляться, то нас наверное убьют. Лучше предадимся на волю Провидения. Отдадим без сопротивления все, что у нас есть…

– Ни за что! – вскричал Саша. – Я буду защищать вас до последней капли крови…

– Но если твоя защита будет мне стоить жизни?

Руки Саши опустились. Он не знал, что делать.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Роман «Боярщина», одно из самых ярких и колоритных творений Писемского, был завершен осенью 1844 год...
«Приступая к моим литературным воспоминаниям, я должен говорить и о самом себе, настолько, насколько...
«Село Долговка, ***ской губернии, **уезда, выстроено на отлогой возвышенности по левую сторону речки...
Безнравственность, постоянное нарушение Законов мироздания, жестокость людей приводит к гибели плане...
Повесть «Карьера Струкова» – последнее художественное произведение Эртеля, написанное в 1894–1895 го...
К созданию повести «Волхонская барышня» А. И. Эртель приступил после окончания книги «Записки степня...