Сестра Марина Чарская Лидия
– Полно, Катюша, вы не ослышались ли? – застенчиво осведомилась она, боясь поверить своим ушам. – Действительно меня, а не кого другого назначили на ночное?
– Она великолепна, эта Мариночка! Сестра Кононова, Конониха, «просвирня» заспанная, взгляните вы только на этот экземпляр! Не верит своему счастью! Кононова, вам я говорю или нет? – тормошила Розочка снова задремавшую было сестру.
Та рассердилась.
– Ужо постойте, я в вас запущу подушкой, – говорила Кононова. – Спать невмоготу хочется, а она не дает покоя. Да отстань ты от меня, верченая, тьфу, прости меня Бог.
– Какая есть, не взыщите-с, – комически, по-мужски расшаркиваясь перед Кононовой, хохотала Розочка, и, сморщив свой хорошенький носик, оттянув углы рта и задрав голову, она мелкими шажками затрусила по комнате и затянула тоненьким голоском с ехидно-любезной улыбочкой на лице:
– Вы, сестрица, немножечко изволили провиниться перед уставом нашей глубоко почитаемой общины… И вы, сестрица, осмелюсь вас предупредить, нарушили этим одно из…
– Ха-ха-ха! Да ведь это Марихен наша! Сразу узнать! Как ты это ее ловко! Ай да Розочка! – захохотала своим грубым, добродушным смехом Кононова, тяжело поднимаясь и садясь на постели. – Ну тебя, довольно, уморила, не могу!
– Уморила, уморила, уморила! – запела вдруг на все общежитие Розочка, будя и вспугивая, как притаившуюся птицу, немую тишь коридоров и комнат.
В ту же минуту приоткрылась дверь, и в «десятый номер» просунулась голова помощницы.
– Вы, сестрица, немножечко изволили… – затянула с ехидной улыбочкой Марья Викторовна и не докончила фразы. Розочка прыснула и, бросившись в угол между шкафом и печкой, тряслась от смеха, надрывавшего все ее существо. Толстая Кононова уткнулась в подушку носом и, давясь от хохота, тоже тряслась вся, всем своим огромным телом.
– Вы, сестрица, изволили нарушить… – тянула в дверях Марихен, удивленно негодующими глазами переходя от одной смеющейся фигуры к другой.
И вдруг, поняв причину общего смеха, багрово покраснела и пробормотала себе под нос:
– Невозможно выносить больше этого! В «десятом номере» сестра Розанова республику какую-то устроила! Стыд и срам!
И, рассерженная, скрылась за дверью. Нюта, едва сдерживая улыбку, смотрела ей вслед.
Глава X
– Ну, вот и театр военных действий! С Богом, поручик! Сестра Клеменс, вот вам помощница на сегодняшнюю ночь. – И Розанова отвесила низкий, поясной, умышленно форсированный поклон пожилой дежурной сестре, женщине с подвязанной щекой и с выражением тупого страдания на лице.
– Что это, у вас зубы болят? – неожиданно переходя на иной тон, сочувственный и теплый, осведомилась у нее Катя.
– Да, флюс… Пломбировать идти к сестре Богдановой надо, – с чуть заметным нерусским акцентом произнесла сестра. – Всю ночь ноет сегодня… А больные, как назло, неспокойные нынче. Ужас!
– Хотите, сменю вас? – живо предложила Розанова.
– Ах, нет, что вы. Вы предыдущую ночь дежурили, Бог с вами! – сконфузилась немка.
– Ну, как хотите… Пойду Юматову ублаготворять. Тоже сегодня глаз не сомкнет ночью… Наплакалась на кладбище, бедняжка. Счастливо оставаться, Мариночка. Прощайте, сестра Клеменс, доброй ночи.
– Доброй ночи, милое дитя.
Немка долго смотрела вслед Кате, до тех пор пока миниатюрная фигурка сестры-девочки не скрылась за дверью тифозного барака.
– Ну, в добрый час! Начинайте с Богом! – обернувшись к Нюте, проговорила она. – Прежде всего надо термометры поставить и компрессы переменить на ледяные мешки. А я пойду поить чаем номера второй и восьмой, а потом в мужское отделение пройти надо. Вы справитесь одна? У меня здесь двадцать шесть больных женщин и один ребенок.
– Справлюсь… даст Бог… – тихо проронила Нюта и вошла в барак.
Электрические лампочки под матовыми колпаками освещали белые, яркие, окрашенные клеевой краской стены. По обе стороны широкой входной двери, ведущей в коридор, изголовьями к стенам стояли два ряда кроватей с больными, образуя посреди комнаты большой свободный проход.
Над изголовьем каждой койки, на высоком металлическом пруте была прибита черная дощечка с белой, сделанной латинскими буквами надписью – названием болезни. Между кроватями в узеньких проходах стояли шкафчики-столики. В углу висел большой образ, изображающий Вознесение Господне, с мерцающей перед ним лампадой. У дверей находилась постель дежурной сиделки. В окна с опущенными белыми шторами проникала петербургская ночь.
Все это Нюта успела осмотреть одним взглядом, когда с крайней постели неожиданно послышались стоны.
Нюта поспешила туда.
На высоко взбитых подушках покоилось бледное, желтое, высохшее, как пергамент, лицо старухи, с заострившимися чертами, с двумя пятнами лихорадочного багрового румянца, выступившими на резко выдававшихся скулах, обтянутых желтой, сморщенной кожей. Седые космы волос выбивались из-под чепца. Губы, потрескавшиеся от жара, неслышно шептали что-то.
– Что, тебе, бабушка, плохо?.. Да? – наклонилась над старухой Нюта.
– Плохо… сестрица… Плохо, милосердненькая… Ой, смертушка никак идет ко мне… Маятно мне, сестричка… Родименькая, ой, маятно мне… Ох, маятно, сердешная, все нутро горит… Испить бы…
– Попей, бабушка, Господь даст, полегче станет.
И Нюта, осторожно приподняв отяжелевшую голову старухи, другой рукой берет кружку с питьем, стоящую тут же на столике, и подносит к ссохшимся от жара губам, потом быстрыми и ловкими руками разбинтовывает больной живот старухи (у нее был брюшной тиф в затяжной форме), снимает нагревшийся, как печь, сухой компресс, смачивает его у крана в коридоре и, плотно выжав, снова укладывает на прежнее место, прикрыв его клеенкой с фланелью, и быстро забинтовывает живот.
– Пошли тебе Господь, сестринька, родненькая… Полегше будто, – залепетала, успокаиваясь, старуха. – Ишь ты, молоденькая какая, годочков-то семнадцать есть ли? – внезапно, засмотревшись на Нюту, осведомляется она.
– Девятнадцатый уж кончается, бабушка, старуха уже я, – шутит Нюта, кивнув с ободряющей улыбкой больной, ставит ей градусник под мышку и спешит к другой больной.
По соседству с койкой старухи лежит молодая девушка из фабричных. Она мечется без памяти и бредит запекшимися губами.
Нюта зовет сиделку и при ее помощи меняет пузырь на голове больной, перебинтовывает ее и поит водой…
Дальше обходит Нюта барак. Старые и молодые, изможденные недугом лица. Больные стонут, кричат. У иных широко раскрыты лихорадочно сверкающие глаза. Иные спят, другие мечутся без памяти, выговаривая бессвязные, дикие слова. Какой-то сплошной сумбур смешанных резких, невнятных звуков наполняет тифозный покой. Странно и жутко их слышать с непривычки.
И вдруг громкий, пронзительный вопль острым, режущим звуком пронизывает покой. Вопль несется с крайней койки, что у окошка. Нюта, испуганная, потрясенная, бежит туда.
На койке сидит маленькая скорчившаяся фигурка. Сидит и кричит в одну ноту пронзительным, тягучим воплем, раздирающим душу.
Нюта видит наголо остриженную, как шар круглую черную головенку, огромные, сверкающие безумным огнем черные, глубокие, как две ямы, глаза и ссохшиеся искривленные губы. Ослепительно белые зубы, чуть покрытые желтоватым налетом, эти огромные прекрасные глаза напоминают кого-то Нюте.
«Боже, да ведь это давешний итальянец!.. Маленький шарманщик! Как я раньше не узнала его!» – просыпается в голове девушки неожиданная догадка.
Она поднимает глаза на черную дощечку и читает: «Джиованни Маркони, шарманщик, уроженец Венеции; девяти лет».
– Тебе худо, милый? – наклоняется она к мальчику.
Черные глаза поднимаются на нее с безумным выражением, вызванным нечеловеческой мукой, и вдруг что-то похожее на сознание пробуждается в них. Вопль, разрывающий грудь, прерывается на мгновение. Две худые, как плеточки, измученные жестоким недугом ручки внезапно обвиваются вокруг шеи Нюты.
– Mia sorella[28]! – шепчут пересохшие губки и пышут нестерпимым жаром в лицо Нюты.
Блаженная улыбка скользит по нежным чертам маленького больного и исчезает в безднах его черных сверкающих глаз.
Он так впился рученьками в шею Нюты, что трудно вырваться от него. С соседней койки приподнимается женская голова.
Это выздоравливающая. Вид у нее не такой слабый, хотя изможденное, исхудалое, как тень, лицо говорит без слов о недавно пережитых жестоких страданиях.
– Вот он все так… Итальянчик этот, – говорит шепотом женщина, – сестру Юматову «madre»[29] величал; вас по-иному, сестрица. И беспокойный какой, страшное дело: его намедни сестрица-дежурная привязывала к постели. Вскакивал все, да и ну бежать, только смотри… Жар у него, 41°, сказывали, показывало поутру…
Но Нюта и без этого объяснения знала, что мальчик в жару. Его горячее тельце буквально палило, как солнце юга в полдень. Было душно и жутко от этой ужасной температуры в маленьком, беспомощном человеческом теле.
Вдруг Джиованни заметался снова…
– Mia testa!.. Mia testa[30]! – завопил он, хватаясь обеими руками за голову, на которой лежал прикрепленный ремнем ледяной пузырь.
– Ta molto caldo! Ta molto caldo![31] – кричал он, исступленно бросаясь из стороны в сторону.
И опять громкий, быстрый лепет:
– Non st troppo bene! Angelo mio![32]
Нюта не без труда уложила его снова на подушку, поправила съехавший на бритой головке пузырь и, обернувшись, спросила тихо соседку Джиованни.
– Неужели он все время так мучается?
– Да, сестрица. Говорят, его дело плохо. Доктор этого бедняжку особо навещает помимо обхода. Жаль мальчонку… Известно – дите. Малое еще… Умирать рано будто… А красавчик-то какой, загляденье просто… Писаный…
– А вы, больная, кто? – обратилась ласково Нюта к женщине, ставя ей термометр.
– Мы прачки… Матреша Сидорова… Работала по осени, да, видно, нутро застудила… Страсть разболелось… Спасибо докторам да сестрицам, отходили, пошли вам всем здоровья Господь, – заключила женщина и стыдливым движением руки смахнула слезу, скатившуюся у нее с ресницы.
Нюта опять ласково ей улыбнулась и продолжала обход палаты.
Было около полуночи, когда, напоив последнюю больную, Нюта готовилась уже идти в мужское отделение на помощь дежурной Клеменс. Но неожиданный шорох в углу заставил ее быстро обернуться и чуть не вскрикнуть от испуга.
Койка Джиованни была пуста. Больной мальчик в белой длинной, до пят, больничной рубахе быстрыми неровными шагами бежал, шлепая голыми пятками по полу, по направлению к двери. Его лицо было красно, как кумач. Он быстро размахивал руками, а черные глаза, наполненные безумием горячки, бессмысленно таращились из-под сведенной линии бровей.
– Джиованни! Куда ты? Остановись! – вырвалось испуганно и громко из груди Нюты, и в два прыжка она настигла его.
– Остановись, Джиованни! Куда ты! Ложись в постель, дорогой мой!
И она схватила за плечи ребенка, силясь поднять его и унести.
Но изумительно ловким поворотом тела, изогнувшись, как кошка, Джиованни вывернулся из-под руки Нюты и бросился за дверь, гулко шлепая босыми ножками по каменному полу коридора.
Нюта что было духу кинулась за ним. Было что-то жуткое в этом беге больного мальчика, охваченного безумием тифозной горячки. Его исхудалые ноги не успели, однако, утерять изумительную быстроту, или, быть может, горячка давала им эту быстроту. Запыхавшаяся, бледная от бега и страха за участь больного, Нюта мчалась за ним стрелой. Как нарочно, в длинном коридоре барака не было ни души. В приемной больницы – тоже. Крикнуть, позвать на помощь было нельзя. Криком Нюта могла бы насмерть перепугать больных. А многие из них были так слабы.
Джиованни между тем все несся вперед.
Вот он уже в конце коридора… Там белеется входная дверь, ведущая на террасу и в сад… Если дверь окажется запертой – спасение: Нюта схватит охваченного припадком безумия мальчика и унесет в барак.
– Джиованни, стой! – послала она еще раз в пространство задыхающимся от волнения и бега голосом. – Ради Бога, стой, Джиованни!
Джиованни как будто не слышал слов Нюты. Он в два прыжка перерезал остававшееся ему до двери пространство, схватился за ручку ее и изо всей силы рванул дверь к себе.
Нюта тихо ахнула и кинулась за ним… Холодная, сырая струя осеннего ночного воздуха ворвалась в коридор. Ночная мгла, чуть освещенная уличными фонарями, прокрадывалась в сад. Сбежать по каменным ступеням террасы и, что было духу, пуститься вдоль по дорожке, шурша опавшими листьями, было для Джиованни делом одной секунды. В одной длинной больничной рубашке, худой, костлявый, с горящими огнем безумия глазами, он походил на призрак.
Нюта поняла одно: если она не настигнет сейчас, не остановит мальчика, он выбежит на улицу, где неизбежная гибель ждет Джиованни. Он мог попасть под колесо экипажа, под трамвай, наконец, в реку, бурливо плещущую там, за набережной, свои мутные октябрьские воды…
И вне себя от ужаса Нюта крикнула на весь сад:
– Стой, Джиованни! Тебе говорят, стой!
Вероятно, много силы, силы смертельного отчаяния и ужаса было в этом крике обезумевшей от страха за жизнь мальчика Нюты, – крик этот долетел до ушей Джиованни, и он сразу, как вкопанный, остановился на дорожке и повернулся к своей преследовательнице лицом.
– Джиованни, миленький, дорогой! – закричала Нюта. – Вернись, Джиованни, подойди ко мне!
Большие глаза мальчика, горевшие нездоровым огнем, впились в нее.
– No![33] – произнес он решительно и упрямо замотал бритой головенкой, щелкнув зубами.
– Милый, хороший!.. Джиованни!
– No!.. No!.. No!..
И так как Нюта все приближалась к нему, он быстро наклонился к дорожке и поднял камень.
Теперь лицо его исказилось злобой. На губах проступила пена, глаза блеснули предостерегающим исступленно-злым огоньком.
– Si conserve! Guai a te![34] – крикнул он и угрожающим жестом взмахнул рукой.
На минуту Нюта остановилась из чувства самосохранения. Но в следующую же секунду снова метнулась к нему.
– Ты вернешься со мной в дом, сейчас же, Джиованни! – повелительным криком сорвалось с ее уст. – Сейчас же, Джиова…
Она не договорила. Мальчик взмахнул рукой. Камень метнулся, и крик, вызванный нестерпимой болью, огласил сад…
Что-то с мучительной силой ударило в лоб Нюту. Острое, как нож, физическое страдание на миг заглушило все остальные ее чувства, голова закружилась, в глазах потемнело. Инстинктивно поднесла она руку к виску. Что-то теплое, липкое, влажное и противное текло по нему, застилая глаз и верхнюю часть лба, как бы раскалывая ее от боли…
Нюте показалось мгновенно, что темное ночное небо с золотыми точками звезд опускается ей на голову, земля колеблется под ее ногами, почва уходит под ней.
«Сейчас обморок… Я упаду… Джиованни убежит и все погибло!» – вихрем проносится в раненой голове Нюты тревожная полусознательная мысль. Она собирает последние усилия воли и почти со сверхъестественной силой бросается к замешкавшемуся мальчику, цепко охватывает руками горячее, как огонь, тело, поднимает его и несет, прижимаяк себе…
Джиованни мечется и бьется у нее на руках, как подстреленная птица, стараясь изо всех сил выскользнуть, и пронзительно, совсем по-звериному, визжит на весь сад.
Но цепкие руки Нюты сплелись клещами вокруг тонкого извивающегося стана мальчика. Исхудалый, как щепка, за болезнь, Джиованни легок, как перышко, но для Нюты тяжесть его тела сейчас не под силу. Ее ноги подкашиваются, в глазах стоят огненные круги, кровь льет, не переставая, и своей липкой жижей залепляет глаза…
«Надо донести его до барака, надо, во что бы то ни стало!» – с поразительной ясностью, резко, подобно огненному молоточку, дробно выбивает мысль в ее мозгу.
И она последними усилиями умирающей воли принуждает себя идти отяжелевшими от потери крови ногами.
«Боже мой, помоги только дойти! Только дойти!» – выстукивает ее мысль.
«Еще немного… Еще… Ну, будь же сильной, Нюта! Будь сильной!..» – мысленно подбодряет себя девушка.
К счастью, Джиованни не бьется, не трепещет больше. Он затих.
Вот и первая ступень… вторая… третья… Ох, сколько их!.. Нет конца… Лестница растет… растет с поразительной быстротой на глазах Нюты, принимая исполинские размеры… Она все выше, выше, выше крыш и трубы барака, до самого неба, до самых звезд…
«Нет, не подняться по такой лестнице ей, Нюте. Нет. Ни за что!» – усталая мысль кружится вяло в раненой голове. Ноги подкашиваются, тяжелые, точно налитые свинцом. Только руки железными тисками обвивают распластавшееся в жару маленькое тело итальянца.
– О, Господи! Скорее бы, скорее! – срывается стоном, воплем с губ Нюты. И она почти валится на каменные плиты лестницы… Тут минутное бессилие проходит сразу. Что-то светлое, яркое ударяет по лицу и четкими белыми пятнами выделяется в полумгле чуть освещенной ночи.
– Сестра Трудова! Джиованни!.. Как вы сюда попали?! Господи, да что же это! – слышит Нюта близкие и в то же время далекие голоса, и действительность перестает существовать для девушки…
Смутно, как во сне, видит Нюта белую, изумительно чистую комнату, с белыми же столами, табуретами и такого же цвета чистеньким, как игрушечка, шкафом, сверху донизу наполненным инструментами. Она лежит на чем-то высоком… Вокруг нее толпятся белые люди в халатах… Что-то шепчут, говорят…
А нестерпимая боль в голове раскалывает череп. Под влиянием этой мучительной, острой боли сами собой закрываются глаза, тяжело опускаются веки…
– Нет, нет, хлороформу не надо. Я враг хлороформа, где без него можно обойтись, – слышит Нюта, как сквозь сон, знакомый резкий голос.
Потом вдруг до слуха ее долетает мягкий и гулкий звон колоколов.
– Что это? Неужели Пасха? Пора к заутрене, а то снова будет сердиться tante Sophie! – устало проносится в мозгу ее полусознательная мысль.
А колокола все громче, все настойчивее… Они все ближе, ближе… Звучат они как будто в ее истерзанной болью голове…
– Держите руки оперируемой… А вы голову, сестра Юматова… Так… – слышит снова Нюта тот же знакомый, несколько дребезжащий голос. Она снова с усилием поднимает веки. Над ней склонилось в странном, смешном белом колпаке желчное, суровое лицо доктора Аврельского. Подле него молодое, в пенсне на живых, быстрых глазках, лицо Семенова. Дальше бледное, сочувственно, мягко улыбающееся Нюте – Юматовой. Еще дальше другие лица сестер.
Смутно проползла в больной голове неясная догадка: «Я в операционной… Сейчас меня будут резать…»
Мысль сорвалась и пропала куда-то. Нестерпимая, колючая, жалящая боль чуть повыше виска пронизала все тело, все существо девушки.
– Ах! – не то испуганно, не то недоумевающе пролепетала она.
– Ничего, ничего! Потерпите, сестрица!.. Молодцом, молодцом!.. Пустое дело!.. Сейчас кончу… Еще шов-другой наложу – и готово, – сквозь зубы ронял доктор Аврельский и что-то делал на голове Нюты, повыше виска.
– О-о! – второе ощущение мучительной боли, сильнее первого, заставило рвануться больную.
Тело Нюты было прикреплено ремнями к операционному столу, ее голову и руки держали помощники хирурга.
– Еще одну… одну секунду!.. – повторял доктор Аврельский. – Э, да вы у меня совсем молодец, сестра!.. Терпеливая, что и говорить!.. А ну-ка еще, голубчик… соберите силенки.
Новая боль, острая до ужаса, до пота, выступившего ледяными капельками на лбу оперируемой. Потом еще, еще и еще…
Стиснув зубы, сжав пальцы, вся бледная, обливаясь потом, Нюта терпела, испуская временами короткие, глухие стоны.
Ей казалось, что пытке этой не будет конца.
– То-то вот! – неожиданно произнес Аврельский, и его суровое, старое, желчное, но теперь заметно взволнованное лицо озарилось улыбкой, какой еще не видела у него Нюта.
– Молодец, сестрица! Спасибо, помогли старику! Дали мне наложить швы без всякого усыпительного средства, без хлороформа… Через три дня прыгать будете, – произнес он, и прежде нежели Нюта успела сообразить что-либо, наклонился над ней и отечески нежно поцеловал ее в лоб.
– А теперь, сестра Юматова, наложите повязку и дайте ей… – он назвал мудреное латинское слово и вышел из операционной, еще раз с порога кивнув Нюте головой.
Глава XI
– Смотрите! Смотрите! Снег! Первый снег! Гулять, непременно гулять после приема сегодня! Леля, идет? А вы, Мариночка, как вы насчет этого? Вы, сестра Кононова – тяжелая артиллерия, не сдвинетесь, конечно, с места. А мы идем.
И Розочка в одной сорочке, босая, задрапировавшись в простыню и сделав из нее род римской тоги, кружилась волчком по комнате, прыгала по креслам и дивану и, наконец, вскочила на подоконник, легкая и проворная, как серна.
- – Зима… Крестьянин, торжествуя,
- На дровнях обновляет путь,
- Его лошадка, снег почуя,
- Плетется рысью как-нибудь…
Она продекламировала стихи голосом, как две капли воды похожим на голос Кононовой, грубоватым, низким басом, заставив и Кононову, и Юматову, и только что проснувшуюся Нюту покатиться со смеха.
– Господа, закрывайтесь до самого носа одеялами, я форточку отворю. Нет мочи, хочется зимой дохнуть немножко, – неожиданно заключила Катя и, распахнув форточку, просунула в нее смеющуюся растрепанную головку.
– Катя! Розочка! Что это ты? В тифозное захотела, что ли?! Сейчас назад! Сейчас же, слышишь? А то целый день слова с тобой не пророню.
И волнуясь и сердито краснея, Юматова грозила подруге.
– Душенька… Лелечка… Минуточку еще… Позволь… Так… Теперь довольно… Сыта… Марширую назад… Гоп-ля! И я у ваших ног, моя царица.
И Розочка действительно умудрилась каким-то образом очутиться прямо с подоконника на коленях у постели Юматовой и, звонко смеясь своим колокольчиком-смехом, тормошила и целовала ее без счета.
Нюта взглянула в окно.
Белые, в мохнатых снежных иголках, стояли в саду деревья. Белые крыши казались чище и красивее под первым снежным покровом. Действительно, как будто сквозь двойные рамы пахло зимой, ее бодрым, свежим, укрепляющим, чистым ароматом. Зима.
Полтора месяца в общине Нюта. А кажется, точно целый год. Нет, больше – два, три года, пять, десять, пятнадцать лет… Как много изменилось за это время в ее жизни!
Община – милая, родная, горячо любимая теперь всем сердцем семья.
Давно ли еще входила сюда, в эту среду, с трепетом смущенная Нюта, встреченная отчасти холодным любопытством, отчасти недружелюбным со стороны многих сестер недоверием как «светская барышня», «белоручка». А теперь…
Ее, Нютина, трудолюбивая, кипучая в работе натура, ее терпеливая выносливость, постоянная готовность трудиться до потери сил, ее усердие и безответность не могли пройти незамеченными в этой тесной, большой, переплетенной узами одной общей святой идеи семьи. Нюту полюбили, оценив по заслугам.
Особенно помог завоевать всеобщие симпатии геройский поступок девушки, когда, раненная камнем Джиованни, истекая кровью, полуживая, она все же через силу, забыв себя, свою рану и муки, самоотверженно спасла больного, охваченного безумием исступленной горячки мальчика. Ни одна жалоба, ни один упрек не сорвались тогда с губ измученной девушки, стойко перенесшей мучительную операцию наложения швов на рану.
Сильно мучилась Нюта, а когда пришла в себя, бледная, слабенькая, худая, – первыми ее словами был вопрос о здоровье Джиованни, едва не погубившего ее. К счастью, роковой случай закончился благополучно. Правда, после ночной прогулки Джиованни долго находился между жизнью и смертью, но жизнь, молодая, сильная, выносливая, победила смерть. Маленький итальянец поправился. Поправилась и Нюта. Рана затянулась, швы зажили. В черной повязке теперь уже не было надобности, и только круглое белое пятнышко на лбу, величиной с медный пятак, говорило о ее геройском подвиге и о пережитых мучительных часах волнения и боли.
Рана затянулась, швы зажили, самый случай, казалось, постепенно забывался в общине, но впечатление его не могло забыться и умереть. Нюта заняла прочное место в сердцах сестер, завоевала всеобщую симпатию своим поступком.
– Ах, что за прелесть! Мед, а не воздух!
И Катя Розанова восторженно втянула в себя действительно ароматную морозную струю зимнего дня.
Они шли все трое – она, Юматова и Нюта – по тротуару, чуть запушенному первым снегом, светло и радостно улыбаясь первому зимнему дню.
В середине ноября темнеет рано, но этот день, солнечный и ясный, представлял счастливое исключение.
Веселое, улыбающееся лицо природы не могло не отразиться невольно и на лицах встречных. Они все улыбались и казались довольными друг другом и собой. Даже суровые лица дельцов с портфелями и те силились удержать на своих губах некоторое подобие улыбки.
– Ей-Богу, хорошо! Так хорошо, что хочется запеть на весь мир… Леля, Трудова, чувствуете… вы это, деревянные вы души, бесчувственные вы носы?! – поминутно тормошила своих спутниц резвая Катя.
Розовое личико Кати разрумянилось на морозе. Ее синие васильки-глаза горели как звезды, белые зубки сверкали. Белокурые волосы выбивались непокорными прядями из-под косынки, придавая совсем ребячески-задорный вид ее и без того хорошенькому детскому лицу, которое невольно обращало на себя внимание прохожих.
Какая-то старушка-богаделенка[35], которую Катя, проходя, нечаянно толкнула локтем, остановилась, как вкопанная, посреди тротуара и, любуясь милым, веселым разрумяненным личиком Розановой, прошамкала:
– Ишь ты, сестрица милосердная, красавочка какая. Ну, храни тебя Господь, дитятко, храни тебя Господь.
И даже перекрестила вслед сестру-девочку.
– Ну, господа, кутить так кутить… – дурачилась Розочка. – Зайдем к Филиппову, купим пирожных, это раз… Потом у Соловьева – сардинок… Лелю Юматову и сардинки люблю больше всего в мире… Потом купим и пустим воздушный шар…
Соберется толпа, будут, разинув рты, стоять и делать свои замечания… Страшно весело.
– Катя, опомнись! Сестра ты или нет?
– Сестра, кажется. А впрочем, сегодня я не знаю, что я такое… Мальчишка я, головорез я, и страшно мне хочется шалить и… Смотрите, смотрите: Семочка идет… Так и есть – он…
Неожиданно из-за угла вынырнула знакомая фигура в шинели и показалось молодое лицо доктора Семенова. Он щурился от солнца под очками и улыбался светлому дню.
Вдруг – бац! Как это случилось, не могли себе потом уяснить ни Юматова, ни Нюта. Розочка нагнулась над какой-то тумбой, живо собрала в руку весь пышно покрывавший ее белой шапкой снег и, наскоро слепив из него белый пушистый комок, залепила им в лицо ничего не подозревавшего врача. В следующую же минуту шалунья была далеко, и не заметивший ее огорошенный Семенов, сняв пенсне, усиленно протирал его и залепленные снегом глаза носовым платком, близоруко щурясь по сторонам и всячески стараясь допытаться, откуда обрушилась на него столь непредвиденная напасть.
К счастью, прохожих поблизости не было, и никто, кроме Нюты и Юматовой, не оказался свидетелем происшедшей сцены. На этот раз обычно сдержанная Юматова рассердилась:
– Это невозможно, Катя! Ты, действительно, мальчишка, настоящий мальчишка, а не сестра милосердия! Как тебе не стыдно! Что если бы Семенов увидел нас? Сгореть со стыда можно!
– Леля, Лелечка, райское солнышко мое, брильянтовая, не злись, не порти своих печенок! Ей-Богу, не стоит! А если ты будешь продолжать свои нотации, клянусь пятипроцентным раствором сулемы, я при всей улице прыгну тебе на шею и буду тебя целовать до тех пор, пока ты не замолчишь. Ну, берегись же, даю тебе три секунды на размышление. Раз, два, три, начинаю. Раз…
– Сумасшедшая ты, и больше ничего! – не будучи в силах долго сердиться на свою резвую подругу, улыбнулась Юматова.
– Ну, так, стало быть, мир? – засмеялась Катя и, сделав совершенно серьезное лицо и придав ему выражение лица Марьи Викторовны, прошептала ее голосом, пришепетывая и любезно-приторно улыбаясь ехидной улыбкой:
– Сестры, будьте же тише, скромнее, помните ваше великое назначение… и потом… Вот Невский проспект.
Нюта не могла сдерживаться больше и весело рассмеялась. Улыбнулась и серьезная, грустная Юматова. Выходка Розочки не могла не рассмешить.
– Господа сестрички, до жалованья недалеко, перед деньгами денег нет… Да и какие же деньги пять рублей в месяц, посудите сами… А те, что прислал папа, я давно порастрясла… Ну-ка, Леля, и у вас, Мариночка, как насчет финансов? – неожиданным вопросом закончила Катя свою речь.
Нюта вспыхнула.
Она жила на те свои три рубля в месяц, которые получала от общины в качестве «испытуемой». Вспомогательных же сумм ей неоткуда было получать. Но сдержанная, приученная матерью с детства, она умела обходиться этой крошечной суммой и умудрялась еще делиться ею с приходящей в амбулаторию беднотой. Сейчас у нее оставался один полтинник, на который она мечтала купить что-нибудь выздоравливающему Джиованни, к которому горячо привязалась со времени роковой ночи.
– А что? – обратилась она к Розочке, смущенно вспыхнув от подбородка до корней своих светлых волос.
– Ничего… я хотела предложить купить в складчину форму мороженого или пломбира.
– И думать не смей! – вспыхнула Юматова.
– Зимой мороженое? Ах, Катя, Катя! Когда ты станешь умнее!
– А мне, представь себе, кажется, что я уж и так чересчур умна, – с комическим вздохом шепнула шалунья.
– Ах! – вскрикнула вдруг испуганно Нюта.
– Сестра Трудова, что с вами? – спросила Юматова, инстинктивным движением подхватив ее под руку.
Румянец сперва густой волной залил ее лицо, потом отхлынул, и Нюта стала белее снега, покрывавшего в этот день крыши и мостовую.
– Вам дурно, Марина?
Два милых, встревоженных лица обращаются одновременно к Нюте.
– Что с вами? Отчего вы дрожите?
Нюта закусывает губы, смотрит, как загипнотизированная, широко раскрытыми глазами вперед, и из них, из этих глаз, глядит ужас.
Прямо на нее и на ее спутниц-сестер подвигается группа нарядно одетых и беззаботно разговаривающих лиц.
В щегольском, нарядном каракулевом жакете и в такой же шляпе с белыми страусовыми перьями, с заученной любезной, как бы застывшей улыбкой на желтоватом усталом японского типа лице идет Женни Махрушина, дочь tante Sophie, кузина ее, Нюты. Подле нее молоденький офицер-кавалеристик, ее двоюродный брат Коко. С другой стороны – главная компаньонка и самая значительная из приживалок в доме, Саломея Игнатьевна, чопорное, льстивое, злое и ничтожное существо, глубоко презирающее весь мир и сплетничающее выше меры. На цепочке, конец которой окручен вокруг кисти руки Саломеи, чинно плетется огромный ньюфаундленд, лениво переступая мохнатыми лапами по снегу.
Маленькая группа медленно приближается к сестрам. Душа замирает в теле Нюты. Сердце стучит так, как только умеет стучать сердце в минуты захолодившего его ужаса, смертельного волнения. Холодные капли пота выступают на лбу.
Не слыша ничего из того, что говорят ей Юматова и Катя, она мысленно твердит, сильно волнуясь, одно и то же, одно и то же: «Только бы не заметили, только бы прошли мимо!»
А Женни, Коко и Саломея с Турбаем все ближе и ближе. Сердце Нюты уже не бьется, не стучит, оно просто прыгает бурно и шумно сверху вниз. Или это только кажется взволнованной девушке? Она ничего не чувствует, кроме охватившего ее волнения, ничего не слышит.
Теперь группа Женни так близко, что слышно позвякивание Кокиных шпор и «нарочный», делано-ребяческий смех Женни.
Слышно, как Коко рассказывает ей о последнем вечере у какой-то графини.
– Вы понимаете ли… там были фонтаны из шампанского, ma cousine, а желоб фонтана был выложен персиками и ананасами… И эта толстая, неуклюжая Мими Ростопчина, imaginez vous, села мимо кресла… Figurez vous, – прямо на пол. Parole d’honneur![36] И подняться не может… Мы умерли со смеху, ха-ха-ха, я первый. Ха-ха-ха!
– Ха-ха-ха! – в тон Коко залилась своим неестественным смехом Женни, которая очень любила казаться моложе своих двадцати четырех лет и, наивничая, ломалась не в меру.
– Хи-хи, мимо кресла, говорите вы? – угодливо поддакнула, хихикая, Саломея, но, обратив внимание на сестер милосердия, остановилась как вкопанная посреди тротуара, с широко раскрытым ртом и выпученными глазами.
– Батюшки мои! Да ведь это Нюточка наша! Помилуй Бог! Нюточка и есть! В милосердной сестрицы костюме! Она! Она!
Женни быстро поднесла черепаховый лорнет к своим маленьким близоруким глазкам и навела его на Нюту.
– Annette! Вот ты где! Наконец-то мы нашли тебя, злая беглянка!
– Кузина, что означает этот маскарад? – с почти выкатившимися от удивления из орбит глазами, смешно растопырив ноги в лакированных сапогах, проговорил Коко, оглядывая Нюту, как диковинную зверюшку.
Последняя, казалось, была ни жива ни мертва.
– Скорее! Скорее, на извозчика!.. Увезите меня от них!.. Увезите!.. – шептала она, цепко, как за последний якорь спасения, хватаясь за руку Юматовой.
Юматова мигом сообразила, в чем дело.
– Розочка, ты поедешь с сестрой Мариной. Садись на первого попавшегося извозчика. Я за вами, – коротко проронила она и рванулась к стоявшим поблизости саням, увлекая за собой Нюту.
Катя Розанова поспешила за ними. Но в эту минуту произошло нечто совсем непредвиденное ни для спутников Женни, ни еще того менее для Нютиных спутниц. В то самое мгновение, когда две взволнованные молодые особы в скромных одеждах сестер милосердия, с белыми фланелевыми косынками на головах увлекали, стараясь заслонить собой, третью, огромный черный ньюфаундленд, предварительно тщательно обнюхав тротуар, вдруг поднял голову, взглянул своими большими умными глазами на Нюту и с оглушительным лаем рванулся к ней, увлекая за собой испуганно вскрикнувшую Саломею. В одну секунду он был подле нее. Его мохнатые лапы легли на плечи бледной, трепещущей девушки, и шершавый горячий язык вмиг облизал ей глаза, щеки, лоб и губы.
– Турбаинька! Милый!