Ночная смена Куприн Александр

— Но, по крайней мере, ей уже не так больно? — спрашивает Кев.

— Она говорит, что больше всего ее беспокоит зуд. Пилюли лежат в кармане его свитера. Жена уже давно спит и не слышит их разговора. Он вытаскивает коробочку из кармана и рассеянно вертит ее в руках, как кроличью лапку. Коробочку с пилюлями, которую он стащил из пустого дома его матери. Из дома, в котором когда-то очень давно, когда они были еще маленькими мальчишками, они жили все вместе с бабушкой и с дедушкой.

— Ну, значит ей лучше.

Для Кева всегда все «лучше», как будто все в мире неуклонно движется к какой-то великой светлой вершине. Младший брат никогда не разделял такого его оптимизма.

— Она парализована.

— Разве это так важно теперь?

— Конечно ВАЖНО, черт побери! — взрывается он, думая о ее ногах под полосатой больничной простыней.

— Джон, она умирает.

— ОНА ЕЩЕ НЕ УМЕРЛА!

Вот что самое страшное для него. Разговор пойдет сейчас по кругу с затрагиванием всяких бессмысленных мелочей вроде платы за телефон. Но главное не в этом. Главное в том, что она пока еще не умерла. Она лежит сейчас в палате № 312 с больничной биркой на запястье и прислушивается, если не спит, к звукам радио, едва доносящимся к ней из коридора. И скоро, по словам доктора, предстанет перед Всевышним. Но прощание с жизнью будет для нее очень мучительным. Доктор — высокий широкоплечий человек с песчано-рыжей бородой ростом наверное, больше шести футов. Когда в предпоследний визит к матери они стояли около кровати, и она начала вдруг засыпать, доктор, мягко взяв его за локоть и выведя из палаты в коридор, сказал:

— Видите ли, при такой операции, как кортотомия, некоторое уменьшение моторной функции неизбежно. У вашей матери это уменьшение получилось очень значительным, но она может немного двигать сейчас левой рукой. Думаю, через две-четыре недели сможет двигать и правой.

— Сможет она ходить?

Доктор задумчиво уставился в потолок, и борода, поднявшись, приоткрыла воротничок его клетчатой рубашки. Этим он почему-то вдруг напомнил Джонни Элгернона Суинберна. Понятно почему: все в этом человеке было прямой противоположностью бедному Суинберну.

— Думаю, что нет. По крайней мере это очень маловероятно. Вы должны быть готовы к этому.

— Она будет прикована к постели до конца жизни?

— Скорее всего — да.

Он начинает чувствовать восхищение этим человеком, но почему-то вперемешку с недоверием. Какое-то странное, двоякое чувство. Ему то кажется, что этот человек на редкость добр, то, что он непередаваемо жесток.

— Как долго она сможет прожить так?

— Трудно сказать. Опухоль блокирует сейчас одну ее почку. Вторая действует нормально. Но когда опухоль распространится и на нее — она заснет.

— Уремическая кома?

— Да, но не совсем так. Термин «уремия» употребляется обычно лишь в узком кругу медицинских специалистов. Для простых людей, не очень близко знакомых с медициной, все выглядит несколько проще.

Но Джонни прекрасно знает, что такое «уремия» — его бабушка умерла от того же самого, хотя у нее и не было рака. Ее почки просто практически перестали функционировать, и она впала в глубокую кому. Как-то в послеобеденное время, как всегда в своей кровати, она просто тихо умерла во сне. Джонни был первым, кто заподозрил, что это не просто коматозный сон, когда старики спят с открытым ртом. На ее щеках не успели высохнуть следы от двух маленьких слезинок, а она уже была мертва. Ее беззубый полуоткрытый рот и старчески сморщенные потрескавшиеся губы вызвали у него тошнотворную ассоциацию со сгнившим и ссохшимся помидором, завалившимся недели две назад за какой-нибудь кухонный шкаф и оставшийся там незамеченным до тех пор, пока не начал вонять. Он поднес ей ко рту маленькое круглое зеркальце и терпеливо подержал его там минуту. Увидев, что на зеркальце не появилось ни малейших признаков запотевания, он позвал мать,

— Она говорит, что ее все еще мучают боли. И сильный зуд.

Доктор важно наклонил голову вбок, напомнив ему на этот раз Виктора де Грута.

— Ей КАЖЕТСЯ, что ей больно. Это мнимые боли. На самом деле никаких болевых ощущений она не испытывает. Вот почему так важен фактор времени. Ваша мать практически не в состоянии исчислять время секундами, минутами или часами. Она просто не чувствует его. Грубо говоря, для нее это то же самое, что дни, недели и месяца.

До него, наконец, с большим трудом доходит смысл того, о чем говорит этот высокий широкоплечий человек с бородой, и это пугает его. Где-то в отдалении тихо звенит какой-то звонок. Доктор не перестает говорить, желая закончить начатую мысль, однако этот звонок — сигнал того, что ему надо куда-то идти.

— Можете вы сделать что-нибудь для нее?

— Очень немногое.

Говорит он очень тихо и спокойно. По крайней мере, он, что называется, «не вселяет ложной надежды».

— Может случиться что-нибудь еще хуже, чем кома?

— Конечно МОЖЕТ. Но мы не можем предсказать это с достаточной степенью точности. Это совершенно непредсказуемо. Поведение болезни можно сравнить с поведением акулы. И то, и другое прогнозам не поддается. У нее может развиться, например, отечность или опухание брюшной полости.

— Еще одна опухоль?

— Нет, вы неправильно поняли меня — это не злокачественное новообразование, а просто опухание брюшной полости, при котором она раздувается подобно камере футбольного мяча. Это опухание может потом спасть, а после этого появится снова. Я думаю, однако, что вряд ли стоит подробно останавливаться на таких деталях сейчас. Я считаю, что исход операции в любом случае можно будет считать успешным. «А ЕСЛИ НЕТ?! — думает Джонни. — А ЕСЛИ НЕТ?!» Что будет, если вдруг, не дай Бог, произойдет наоборот? И ему все-таки придется дать ей эти пилюли?! Что будет, если его схватят за руку?! Он не хочет оказаться на скамье подсудимых по обвинению в «убийстве из милосердных побуждений». У него совершенно нет желания попасть на галеры. Мысленно он уже видит вопящие заголовки газет: МАТЕРЕУБИЙЦА ПОЙМАН ЗА РУКУ НА МЕСТЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ. Приятного мало.

Сидя в машине, он все вертит и вертит в руках коробочку с надписью ДАРВОН. Вопрос стоит все также: СМОЖЕТ ЛИ ОН СДЕЛАТЬ ЭТО? Должен ли он? Он прекрасно помнит ее слова: «КАК БЫ Я ХОТЕЛА, ЧТОБЫ ВСЕ ЭТО ПОСКОРЕЕ ЗАКОНЧИЛОСЬ! ВСЕ БЫ СДЕЛАЛА ДЛЯ ЭТОГО, ЛИШЬ БЫ НЕ МУЧИТЬСЯ!» Кевин предлагает выделить ей комнату в его доме для того, чтобы она могла умереть не в клинике, а среди близких людей. В клинике держать ее тоже больше не хотят. Прописали ей какие-то новые пилюли, от которых речь ее стала еще более бессвязной и невнятной. Это было уже на четвертый день после операции. Они просто хотят как-нибудь поскорее избавиться от нее, чтобы ее возможную смерть от неудачно проведенной кортотомии можно было как-нибудь списать просто на обычный рак. И она, таким образом, может остаться практически полностью парализованной вплоть до самой смерти, которая, не исключено, может наступить не так уж и скоро.

Он пытается представить себе, что значит потерять чувство времени. Как она справляется с этим. И вообще, так ли уж это важно для нее? Наверное, это что-то вроде того, как попытаться собрать и распутать несколько десятков клубков шерсти, разбросанных и запутанных игривым котенком. Пожалуй, даже намного сложнее. Длинная череда дней, проведенных в палате № 312. Длинная череда ночей, проведенных в палате № 312. И все это в хаотическом нагромождении друг на друга…

К кнопке вызова медсестры они приспособили небольшой рычажочек с веревочкой, другой конец которой привязали к указательному пальцу ее левой руки -она уже не в состоянии дотянуться до этой кнопки и нажать ее, если вдруг ей понадобиться помощь или просто возникнет необходимость в утке.

Но даже и это ей уже неподконтрольно — она практически де чувствует своих внутренних органов так же, как не чувствует ног или рук, и о том, что сходила под себя, узнает только по доносящемуся запаху. За время пребывания в клинике она похудела с шестидесяти восьми до сорока трех килограммов, а все ее мышцы атрофированы настолько, что ее тело можно сравнить разве только что с телом плюшевой куклы. Имеет ли это какое-нибудь значение для Кева?

Способен ли он, Джонни, на убийство? Ведь он хорошо понимает, что это, как ни крути, самое настоящее убийство. Причем не просто убийство, а матереубийство, как будто он — внутриутробный плод из ранних рассказов Рэя Брэдбери, задачей которого является убийство вынашивающего его организма. Причем убийство во время родов — убийство организма, уже даровавшего ему жизнь. И действительно, Джонни был единственным ребенком в семье, с рождением которого были связаны большие трудности. После появления на свет его старшего брата Кевина, доктор сказал его матери, что лучше бы ей не иметь больше детей, поскольку это связано с большим рисков для жизни… Ее рак начался именно с матки. Его жизнь и ее смерть начались в одном и том же месте Как будто там появился какой-то его темный двойник, который уже медленно и грубо подталкивает ее к краю могилы.

Так почему же он сам не может сделать это более быстро и безболезненно? НЕ ЛУЧШЕ ЛИ будет сделать это ему самому?

Он уже постепенно приучил ее к тому, что когда ей больно (вернее, когда ей КАЖЕТСЯ, что ей больно), он дает ей анальгин. Она уже воспринимает это спокойно. Таблетки лежат в выдвижном ящичке тумбочки в футляре от очков для чтения, которые ей уже больше не понадобятся. Они решили убрать их из тумбочки так же, как и ее вставные зубы, опасаясь того, что она может непроизвольно втянуть их в себя и задохнуться. Сестра выдает ей таблетки сама. Но они с Джонни придумали такую вот хитрость с футляром для очков, поскольку она питает очень большое уважение, просто мистическое какое-то преклонение перед всевозможными таблетками и глотает аспирин до тех пор, пока не побелеет язык.

Конечно, он без труда сможет дать ей эти пилюли. Трех-четырех будет вполне достаточно. Тысячи четырехсот гранов аспирина, четырех сотен гранов Дарвона для пожилой женщины, вес которой уменьшился на пять месяцев на одну треть — более, чем достаточно.

Никто не знает, что у него есть эти пилюли — ни Кевин, ни жена. Он думает о том, что было бы лучше, если бы в палату? 312 положили кого-нибудь еще. Тогда бы он не так волновался. Тогда его непричастность была бы еще более очевидна, а если дело дойдет до расследования, то вину его доказать будет значительно труднее. Действительно, так было бы лучше. Если бы в палате лежала еще какая-нибудь женщина, то он был бы очень благодарен за это Провидению…

— Ты выглядишь сегодня лучше.

— Правда?

— Намного. Как ты себя чувствуешь?

— Ох, не очень. Сегодня не очень хорошо.

— Давай посмотрим, как двигается твоя правая рука.

Она медленно и очень с большим трудом отрывает ее от простыни. Рука со скрюченными пальцами замирает на какое-то мгновение в воздухе и падает — ТУМ. Он улыбается ей, иона улыбается ему в ответ.

— Тебя сегодня осматривал доктор?

— Да, он приходил. Он каждый день ко мне приходит. Очень мило с его стороны. Дай мне, пожалуйста, немного воды, Джон.

Он дает ей стакан с трубочкой.

— Спасибо тебе, Джон, за то, что ты так часто навещаешь меня. Ты очень хороший сын.

Она снова плачет. Вторая кровать пуста. То и дело мимо застекленной стены палаты проплывает грязно-белые или голубые «джонни». Дверь полуоткрыта. Он осторожно забирает у нее стакан, тупо пытаясь сообразить, «полупустой он или полуполный».

— А как левая рука?

— О, намного лучше.

— Давай посмотрим.

Она поднимает ее. Мать всегда была левшой и, может быть, поэтому левая рука оправляется от губительных для моторных функций осложнений после кортотомии быстрее. Она медленно сжимает пальцы в кулак, сгибает руку в локте, похрустывая суставами запястья и пальцев. Вокруг рука неожиданно падает на простыню с глухим звуком -ТУМ.

— Я совсем не чувствую ее. Он подходит к стенному шкафу, открывает его, достает из него пальто, в котором она приехала в клинику и вынимает из его кармана ее кошелек. Она панически боится воров. Она просто помешалась на них с тех пор, как услышала от бывшей своей соседки до палате, что у одной пожилой дамы в старом крыле клиники украли пятьсот долларов, которые она прятала в тапочке. Она уже несколько раз рассказывала ему об уборщицах, которые готовы слямзить буквально все, что плохо лежит, особенно у спящих больных. Его мать вообще стала помешана слишком на многом. Однажды она рассказала ему дрожащим голосом об одном человеке, который якобы зашел как-то поздно ночью в ее палату и, спрятавшись под кровать, просидел там до утра, а потом так же тихо ушел. Это конечно можно было бы объяснить действием многочисленных транквилизаторов, которыми они ее пичкают. Но главная причина, без сомнения, в том, что у нее наметились явные нелады с психикой. Просто паранойя какая-то. Вообще-то здесь самое настоящее разгулье для наркоманов — таблетки можно без труда стащить из аппараторской в конце коридора, которая почему-то никогда не запирается. Может быть, это сделано даже нарочно. Приближение смерти не так, наверное, трагично, когда находишься под мягким черным одеялом транквилизаторов. Чудеса современной науки.

В кошельке кроме денег лежат еще и ее таблетки. Он возвращается с ним к кровати, садится на стул и открывает его.

— Дать тебе что-нибудь отсюда?

— О, Джонни, я не знаю…

— Выпей что-нибудь. Может, тебе станет легче. Ее левая рука медленно отрывается от простыни и.. покачиваясь, поднимается как поврежденный вертолет. Она неуверенно подносит ее к кошельку и, опустив пальцы внутрь, достает оттуда упаковку каких-то таблеток.

— Отлично! Молодец! — аплодирует Джонни. Но она отворачивает лицо, вернее глаза, в сторону и произносит плачущим голосом:

— В прошлом году я могла поднять этими руками два йодных ведра воды.

Ну, вот время. Нужно делать это сейчас. В палате очень жарко, но на лбу у него выступает холодная испарина. «Если она не попросит сейчас аспирин, — думает он, -то я НЕ СДЕЛАЮ ЭТОГО. Не сегодня». Но он знает, что если не сегодня, то, значит, уже никогда.

— Ну ладно, Джонни, дай мне пару моих пилюль, — говорит она, с опаской косясь на полуприкрытую дверь.

Она всегда просит его об этом именно так, слово в слово. Как заядлый наркоман. Но старается не выходить, однако, за рамки предписаний врача. Разве что совсем немного. Ведь она потеряла слишком много веса, да и здоровья тоже, и боится «перебрать», точно так же выражались и они с приятелями, когда баловались в колледже разными наркотиками. Ведь при ослабленном организме очень легко не рассчитать дозировку и оказаться на волосок от смерти. А можно и «перебрать». Одна лишняя таблетка или ПИЛЮЛЯ — и ты за гранью. Как раз это, говорят, и случилось с Мерилин Монро.

— Я привез тебе кое-какие пилюли из дома.

— Да?

— Очень хорошее болеутоляющее. Он вытаскивает коробочку из кармана и протягивает, чтобы показать ей. Она может читать только с очень близкого расстояния, да и то различает только крупные буквы.

— Я уже принимала Дарвон раньше. Он не помогает мне.

— Здесь концентрация выше.

— Выше концентрация? — переспрашивает она, медленно переводя взгляд с коробочки на него.

В ответ он только глупо улыбается. Говорить он уже просто не может. Точно так же было, когда он впервые узнал женщину на заднем сидении автомобиля его друга и вернулся домой уже очень поздно. Когда мать спросила его, как он провел сегодня время, он точно так же глупо улыбался ей в ответ, как и сейчас.

— А я смогу их разжевать?

— Не знаю. Думаю, что их можно просто проглотить.

— Ну, хорошо. Только смотри, чтобы никто ничего не увидел.

Он вынимает из коробочки пузырек, открывает пласты массовую крышечку и вытаскивает из него ватку, прикрывающую пилюли сверху. Смогла бы она проделать все это практически одной левой рукой, которая, к тому же, болтается в воздухе, как поврежденный вертолет. Поверят ли они этому? Он не знает. Может быть, об этом даже никто и не задумается. Кому какое дело, в конце концов.

Он вытряхивает на ладонь шесть капсул и украдкой наблюдает за тем, как она смотрит на него. Это много. Слишком много. Даже она должна понимать это. Если она скажет сейчас что-нибудь об этом, он сейчас же ссыплет все обратно и даст ей одну обычную болеутоляющую таблетку, применяемую при артрите.

По коридору быстрыми шагом проходит сестра, и он, замерев, быстро отгораживается от нее спиной. Каблучки процокали мимо. Руки, пытающиеся собрать капсулы вместе, трясутся.

Его мать не говорит ничего и только смотрит на пилюли, ни о чем не подозревая, как если бы это были просто обычные пилюли.

— Ну, давай, — говорит он ей своим обычным голосом, как ни в чем не бывало, и вкладывает первую капсулу ей в рот.

Она пытается разжевать желатиновую оболочку беззубыми деснами и морщится.

— Что, горькие?

— Да нет, не очень.

Он дает ей следующую пилюлю, еще одну… Она все так же мусолит их деснами перед тем, как проглотить. Четвертая… Отпив глоток воды через трубочку, она улыбается ему и он с ужасом видит, как ядовито-желтым стал ее язык. Если с силой надавить ей сейчас на живот, а еще лучше ударить по нему, то ее вырвет и смерть, которую она проглотила только что, окажется на простыне. Но он не может. Он никогда не мог ударить свою мать.

— Посмотри, пожалуйста, ноги вместе?

— Проглоти сначала еще вот эти. Он дает ей пятую пилюлю… И шестую… Потом смотрит, вместе ли ее ноги. Вместе.

— Я, пожалуй, посплю немного, — говорит она.

— Ол райт. А я пойду попью.

— Ты всегда был очень хорошим сыном, Джонни. Уголком простыни он тщательно стирает с пузырька отпечатки своих пальцев и ставит его в коробочку, проделав то же самое и с ней. Коробочку он вкладывает обратно в кошелек, а крышку от пузырька оставляет на тумбочке, не забыв потереть и ее. Кошелек он тоже кладет на тумбочку, хладнокровно рассуждая при этом: «ОНА ПОПРОСИЛА МЕНЯ ДОСТАТЬ ЕЙ КОШЕЛЕК ИЗ ПАЛЬТО, ЧТО ВИСИТ В СТЕПНОМ ШКАФУ. Я СДЕЛАЛ ЭТО ПЕРЕД САМЫМ СВОИМ УХОДОМ И ХОТЕЛ ПОМОЧЬ ЕЙ ВЫТАЩИТЬ ОТТУДА ТО, ЧТО ЕЙ БЛО НУЖНО, НО ОНА СКАЗАЛА, ЧТО СПРАВИТСЯ САМА И ПОПРОСИТ ПОТОМ СЕСТРУ ПОЛОЖИТЬ КОШЕЛЕК ОБРАТНО».

Он выходит из палаты и, быстро дойдя до питьевого фонтанчика, жадно припадает к нему губами. Над фонтанчиком висит зеркало и, выпрямившись, он пристально и долго смотрит в него на свой язык.

С замиранием сердца он возвращается в палату и видит, что она уже спит. Руки беспомощно разбросаны по простыне. Вены на них пульсируют то сильно, то едва заметно и очень неритмично. Он целует ее в лоб. Ее веки слабо вздрагивают, но не открываются. Все… Остановить это уже невозможно. Он чувствует, как на него наваливается какая-то прострация — ему ни хорошо, ни . плохо. Ему все равно.

Он выходит из палаты на ватных ногах и пытается сосредоточится на чем-нибудь постороннем. Все равно, на чем — лишь бы на чем-нибудь другом. Бесполезное занятие. Он снова возвращается в палату и выливает себе за шиворот почти полный стакан воды. Холодная вода немного приводит его в чувство, и вдруг его осеняет — ведь он только что чуть не выдал себя с головой. Он достает из кошелька коробочку с пилюлями и прижимает ее и пузырек к ее почти уже безжизненным пальцам, чтобы на них остались их отпечатки. Затем, аккуратно придерживая их уголком простыни, снова возвращает их в кошелек, а кошелек на тумбочку. Проделав это, он быстро, не оборачиваясь, выходит из палаты.

Возвратившись домой, он автоматически усаживается в кресло, даже не разувшись, и включает телевизор, но совершенно не воспринимает того, что там показывают. В мозгу болезненно пульсирует только одна мысль: «Как жаль, что я не поцеловал ее еще хотя бы один раз…» Совершенно забыв о пиве в холодильнике, он вливает в себя стакан за стаканом холодную воду и ждет звонка из клиники.

На посошок

В четверть одиннадцатого, когда Херб Тукландер уже собрался закрывать свое заведение, в «Тукис бар», что находится в северной части Фолмаута, ввалился мужчина в дорогом пальто и с белым, как мел, лицом. Дело было десятого января, когда народ в большинстве своем только учится жить по правилам, нарушенным в Новый год, а за окном дул сильнейший северо-западный ветер. Шесть дюймов снега намело еще до наступления темноты, и снегопад только усиливался. Дважды Билли Ларриби проехал мимо нас на грейдере, расчищая дорогу, второй раз Туки вынес ему пива, из милосердия, как говаривала моя матушка, и, Господь знает, в свое время этого пива она выпила сколько надо. Билли сказал ему, что чистится только главное шоссе, а боковые улицы до утра закрыты для проезда. Радио в Портленде предсказывает, что толщина снежного покрова увеличится еще на фут, а скорость ветра усилится до сорока миль в час.

В баре мы с Туки сидели вдвоем, слушая завывания ветра да вглядываясь в языки пламени в камине. «Давай на посошок, Бут, — говорит Туки. — Пора закрываться».

Он налил мне, потом себе, тут открылась дверь и вошел этот незнакомец, обсыпанный снегом, словно сахарной пудрой. Ветер тут же полез в бар снежным языком.

— Закрывайте дверь! — орет на него Туки. — Или вас воспитывали в сарае?

Никогда я не видел более перепуганного человека. Он напомнил мне лошадь, которая весь день ела крапиву. Он вытаращился на Туки, пробормотал: «Моя жена… моя дочь…» — и повалился на пол.

— Святой Иосиф, — говорит Туки. — Закрой дверь, Бут, ладно?

Я подошел и закрыл дверь, борясь с ледяным ветром. Туки опустился на колено рядом с мужчиной, приподнял голову, похлопал по щекам. Тут я увидел, что выглядит парень паршиво. Лицо уже покраснело, на нет появились серые пятна. А тот, кто пережил в Мэне все зимы с тех самых пор, когда президентом был Вудро Вильсон (это я о себе), знает, что эти серые пятна — верный признак обморожения.

— Отключился, — прокомментировал Туки. — Принеси-ка бренди.

Я взял с полки бутылку, вернулся. Туки расстегнул парню пальто. Он чуть оклемался: глаза приоткрылись, он что-то забормотал, но очень уж тихо.

— Налей чуток.

— Чуток? — переспрашиваю я.

— Бренди — чистый динамит, — отвечает он. — А ему и так сегодня досталось.

Я плеснул бренди в стопку, посмотрел на Туки. Тот кивнул.

— Лей прямо в горло.

Я вылил. Реакция последовала незамедлительно. Мужчина задрожал всем телом, закашлялся. Лицо покраснело еще больше. Глаза широко раскрылись. Я обеспокоился, но Туки усадил его, как большого ребенка, стукнул по спине.

Мужчина попытался выблевать бренди, Туки стукнул его снова.

— Нельзя. Продукт дорогой.

Мужчина все кашлял, но уже не так натужно. Тут я смог приглядеться к нему. Судя по всему, из большого города, откуда-то к югу от Бостона. Перчатки дорогие, но тонкие, так что на руках наверняка серые пятна, и ему еще повезет, если он не потеряет палец-другой. Пальто дорогое, это точно, триста долларов, никак не меньше. И сапожки, едва доходящие до щиколоток. Я подумал, а не отморозил ли он мизинцы.

— Полегчало, — просипел он.

— Вот и хорошо, — кивнул Туки. — Можете подойти к огню?

— Моя жена и дочь… Они там… Мы попали в буран.

— Да я уж понял, что они не сидят дома перед телевизором, — ответил Туки. — Вы расскажете нам обо всем у камина. Помогай, Бут.

Он со стоном поднялся, рот перекосило от боли. Вновь я подумал, а не отморозил ли он ноги. Оставалось только гадать, что чувствовал Господь, создавая идиотов из Нью-Йорка, которые пытаются пересекать южную часть Мэна наперекор северо-восточным буранам. Оставалось только надеяться, что его жена и маленькая дочь одеты теплее, чем он.

Мы довели его до камина и усадили в кресло-качалку, в которой всегда сидела миссис Туки, пока не представилась в 1974 году. Именно стараниями миссис Туки этот бар получил известность. О нем писали «Даун ист», «Санди телеграф» и даже в воскресном приложении «Бостон глоуб». Действительно «Тукис бар» скорее тянул на таверну, с паркетным полом, баром из клена, тяжелыми потолочными балками, большим каменным камином. После статьи в «Даун ист» миссис Туки хотела дать бару новое название, «Тукис инн» или «Тукис рест», действительно, они лучше соответствовали интерьеру, но я предпочитаю старое — »Тукис бар». Одно дело — потакать вкусам туристов, наводняющих летом наш штат, и другое — работать зимой, когда обслуживаешь только соседей. А частенько случалось, что зимние вечера мы, я и Туки, коротали вдвоем, пили виски с содовой или пиво. Моя Виктория умерла в 1973, и, кроме как к Туки пойти мне было некуда: здесь голоса заглушали тиканье часов, отмеряющих мне жизнь, даже два голоса, мой и Туки. Но едва ли я приходил бы сюда, измени Туки название своего заведения на какое-нибудь «Тукис рест». Глупость, конечно, но, тем нее менее, правда.

Мы усадили парня перед огнем и он задрожал еще сильнее. Обхватил колени руками, зубы стучали, из носа потекло. Я думаю, он начал осознавать, что не выжил бы, проведи на улице еще пятнадцать минут. И убил бы его не снег, а пронизывающий ветер, выдувающий из тела все тепло.

— Где вы сбились с дороги? — спросил его Туки.

— В-в-в ш-ш-шести м-м-милях к-к-к юг-гу от-т-тсюда.

Туки и я переглянулись и внезапно меня прошиб озноб.

— Вы уверены? — переспросил Туки. — Вы прошли в снегопад шесть миль?

Он кивнул.

— Я посмотрел на одометр, когда мы проехали через город. Следовал указаниям… собирались повидать сестру жены… в Камберленде… первый раз здесь… мы из Нью— Джерси…

Нью-Джерси. Вот уж где живут идиоты почище нью— йоркских.

— Шесть миль, вы уверены? — не отставал от него Туки.

— Да, уверен. Я нашел указатель, но его занесло… его…

Туки схватил его за плечо. В отсветах пламени мужчина выглядел куда старше своих тридцати шести лет.

— Вы повернули направо?

— Да, направо. Моя жена…

— Вы разглядели указатель?

— Указатель? — он тупо посмотрел на Туки, вытер нос. — Разумеется, разглядел. Я же следовал указаниям сестры жены. По Джойтнер-авеню через Салемс-Лот доехать до выезда на 295 шоссе, — он переводил взгляд с Туки на меня. Снаружи все завывал ветер. — Что-то не так?

— Лот, — выдохнул Туки. — О Боже.

— В чем дело? — мужчина возвысил голос. — Что я сделал не так? Да, дорогу занесло, но я подумал… если впереди город, то ее расчистят… и я…

Он смолк.

— Бут, — повернулся ко мне Туки, — звони шерифу.

— Конечно, — глаголит этот дурень из Нью-Джерси, — дельная мысль. А что с вами такое, парни? Вы словно увидели привидение.

— В Лоте приведений нет, мистер. Вы наказали им не выходить из автомобиля?

— Конечно, — в голосе слышалась обида. — Я же не сумасшедший.

Я, кстати, в этом сомневался.

— Как вас зовут? — спросил я. — Чтобы сказать шерифу.

— Ламли, — отвечает он. — Джералд Ламли.

Он вновь начал что-то объяснять Туки, а я пошел к телефонному аппарату. Снял трубку. Мертвая тишина. Пару раз нажал на клавишу. Никакого результата.

Вернулся к камину. Туки налил Джералду Ламли еще стопку бренди. Эта сразу нашла путь в желудок.

— Его нет? — спросил Туки.

— Телефон не работает.

— Черт, — говорит Туки и мы переглядываемся.

А снаружи ветер швырял снег в окна.

Ламли посмотрел на Туки, на меня, снова на Туки.

— У кого-нибудь из вас есть машина? — в голос вернулась тревога. Обогреватель работает только при включенном двигателе. Бензина оставалось четверть бака, а мне понадобилось полтора часа… Ответите вы мне или нет? — он поднялся, схватил Туки за грудки.

— Мистер, — говорит Туки, — по-моему, ваши руки зажила собственным умом.

Ламли покосился на руки, потом на Туки, пальцы разжались.

— Мэн, — прошипел он. Словно выругался. — Где тут ближайшая заправка? У них должен быть тягач…

— Ближайшая заправка в Фолмаут-Сентр, — ответил я. — В трех милях отсюда.

— Благодарю, — в голосе его слышались нотки сарказма. Он повернулся и направился к двери, застегивая пальто.

— Едва ли она работает, — добавил я.

Он обернулся и воззарился на нас.

— Что ты такое говоришь, старина?

— Он пытается втолковать вам, что автозаправка в Фолмаут-Сентр принадлежит Билли Ларриби, а Билли сейчас расчищает дороги на грейдере, дуралей вы несчастный, — терпеливо объясняет Туки. — Так почему бы вам не вернуться и не присесть у огня, прежде чем вы лопните от злости?

Он вернулся, ничего не понимающий, испуганный.

— Вы говорите мне, что не сможете… что здесь нет…

— Я ничего не говорю, — отвечает Туки. — Это у тебя рот не закрывается. А вот если ты хоть минуту помолчишь, мы, может, все и обдумаем.

— Что это за город, Джерусалемс-Лот? — спросил он. — Почему дорогу занесло снегом? И огней я не видел.

— Джерусалемс-Лот сгорел два года тому назад, — ответил я.

— И его не отстроили заново? — вроде бы он не мог этому поверить.

— Похоже на то, — я посмотрел на Туки. — Так что будем делать?

— Нельзя их там оставлять.

Я придвинулся к нему. Ламли как раз отошел к окну, выглянул в снежную ночь.

— А если до них добрались? — спросил я.

— Такое возможно, — ответил он. — Но точно мы этого не знаем. Библия у меня на полке. Крест при тебе?

Я полез за пазуху, показал ему освященный в католической церкви крест. Родился я и воспитывался конгрегационалистом, но многие из тех, кто живет неподалеку от Салемс-Лота теперь носят или крест или медальон святого Кристофера, или четки. Потому что два года тому назад, темным октябрем, в Лот пришла беда. Иной раз, поздним вечером, когда у Туки собираются завсегдатаи, разговор заходит о случившемся. И это не досужие байки. Видите ли, в Лоте начали исчезать люди. Сначала по одному, по двое, потом целыми семьями. Школы закрылись. Чуть ли не год город пустовал. Да, некоторые наоборот переселились туда, идиоты из других штатов, вроде того, что сидел сейчас с нами, наверное, привлеченные дешевизной домов. Но долго не продержались. Одни уехали, прожив в Лоте месяц или два. Другие… скажем так, исчезли. А потом город сгорел. НА исходе долгой засушливой осени. Вроде бы пожар начался с Марстен-Хауза, что стоял на холме над Джойтнер-авеню, но точно этого никто не знает, даже сейчас. Город горел три дня, никто его не тушил. На какое-то время жизнь вошла в нормальное русло. А потом все началось по новой.

При мне слово «вампиры» произносилось вслух лишь однажды. В тот вечер Ричи Мессина, водила из Фрипорта, крепко набрался. «Святой Боже», — ревет он, выпрямившись во все свои девять футов роста, в шерстяных брюках, байковой рубашке, кожаных сапогах, — чего вы боитесь сказать все, как есть? Вампиры! Вот о чем вы думаете, не так ли? Иисус Христос и святые угодники! Вы — что дети, насмотревшиеся фильмов ужасов! Вы знаете, что творится в Салемс-Лоте? Хотите, чтобы я сказал вам? Хотите?»

«Скажи, Ритчи, — отвечает Туки. И в баре повисла гробовая тишина. Только в камине потрескивали дрова на по крыше барабанил ноябрьский дождь. — Мы тебя слушаем».

« Кроме стаи бродящих собак никого там нет, — заявляет нам Ричи Мессина. — Никого. А все остальное — болтовня старух, обожающих сказки о привидениях. Так вот, за восемьдесят баксов я готов поехать туда и провести ночь в этом логове призраков. Что скажете? Кто поспорит со мной?»

Никто не поспорил. Ричи много болтал и крепко пил, мы не стали бы лить слез на его могиле, но никому не хотелось отправлять его в Салемс-Лот с наступлением темноты.

«Ну и хрен с вами, — говорит Ричи. — Ружье, что лежит в багажнике моего „шеви“, остановит любого в Фолмауте, Камберленде или Джерусалемс-Лоте. Вот туда я и поеду».

Он выскочил из бара, громко хлопнув дверью, и долго никто не смел нарушить тишину. Наконец, подал голос Ламонт Генри: « Больше никто не увидит Ричи Мессину. Господи, упокой его душу, — и Ламонт, методист, перекрестился.

«Он протрезвеет и передумает, — заметил Туки, но голосу его недоставало уверенности. — Появится к закрытию и постарается обратить все в шутку».

Но прав оказался Ламонт, потому что Ричи никто больше не увидел. Его жена сказала полиции, что он рванул во Флориду, потому что не смог внести очередной взнос за автомобиль, но правда читалась в ее глазах: испуганных, затравленных. Вскоре она переехала в Род-Айленд. Может, боялась, что Ричи придет за ней темной ночью. И я ее не осуждаю.

Теперь Туки смотрел на меня, а я, засовывая крестик под рубаху, на Туки. Никогда в жизни не испытывал я такого страха, никогда раньше так не давил на меня груз прожитых лет.

— Мы не можем оставить их там, Бут, — повторил Туки.

— Да. Я знаю.

Какое-то время мы еще смотрели друг на друга, потом он протянул руку, сжал мне плечо.

— Ты настоящий мужчина, Бут.

Этого хватило, чтобы взбодрить меня. Когда переваливает за семьдесят, начинаешь забывать, что ты мужчина, или был им.

Туки подошел к Ламли.

— У меня внедорожник «Скаут». Сейчас подгоню его.

— Господи, почему вы молчали об этом раньше, — Ламли повернулся, пронзил Туки злым взглядом. — Почему потратили десять минут на пустые разговоры?

— Мистер, заткните пасть, — мягко ответил Туки. — И прежде чем захотите открыть ее вновь, вспомните, кто в буран свернул на нерасчищенную дорогу.

Ламли хотел, что-то сказать, потом закрыл рот. Его щеки густо покраснели. А туми отправился в гараж за «скаутом». Я же обошел стойку бара и наполнил хромированную фляжку бренди. Решил, что спиртное может нам понадобится.

Буран в Мэне… доводилось вам попадать в него?

Валит густой снег, скрежещет о борта, словно песок. Дальний свет включать бесполезно: он бьет в глаза, отражаясь от снежных хлопьев и в десяти футах уже ничего не видно. С ближним светом видимость увеличивается до пятнадцати футов. Но снег еще полбеды. Ветер, вот чего я не любил, его пронзительный вой, в котором слышались ненависть, боль и страх всего мира. Ветер нес смерть, белую смерть, а может, что-то и пострашнее смерти. От этих завываний становилось не по себе даже в теплой постели, с закрытыми ставнями и запертыми дверьми. А уж на дороге они просто сводили с ума. Тем более на дороге в Салемс-Лот.

— Не можете прибавить скорости? — спросил Ламли.

— Вы только что едва не замерзли, — ответил я. — Странно, что вам не терпится вновь шагать на своих двоих.

Теперь злобный взгляд достался мне, но больше он ничего не сказал. Ехали мы со скоростью двадцать пять миль в час. Просто не верилось, что час тому назад Ларриби расчищал этот участок дороги: снега нанесло на два дюйма и он все падал и падал. Фары выхватывали из темноты только кружащуюся белизну. Ни одной машины нам не встретилось.

Десять минут спустя Ламли крикнул: «Эй! Что это?»

Он тыкал пальцем в окно по моему борту. Я смотрел прямо перед собой. Повернулся, наверное, слишком поздно. Увидел, как что-то бесформенное растворялось в снегу, но возможно, у меня просто разыгралось воображение.

Страницы: «« ... 1213141516171819 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Изредка в мире нашем являются люди, которых я назвал бы весёлыми праведниками…»...
«Огромный город накрыт грязновато-серой тучей. Она опустилась так низко, что кажется плоской и такой...
«В конце главной улицы города, у выхода её в поле, к монастырскому кладбищу, – одноэтажный, в пять о...
«Осенью дьячок села Кочергина сбирался ехать с своим девятилетним сыном в губернский город Т. Он нам...
«В один летний день на краю леса, пред которым расстилались луга с болотами, с сигарой во рту сидел ...
«…Темп жизни мира становится быстрее, ибо всё глубже в тайные недра её проникает могучая тревога вес...