Боярыня Морозова Лукаш Иван

Мало кто поймет, что это такое – сидеть в царях тридцать лет с годом. В России!

Жить Михаилу Федоровичу стало уж очень тяжко, но помирать нельзя. Коли в царях, помирать не ко времени. Дочь замуж не в силах выдать.

Услышал шаги, уронил руку.

– Кто?

– Твой раб, государь. Борятко Морозов. Лекарство пора пить.

Борис Иванович был дворецким у Алексея, но Михаилу Федоровичу без Бориса Ивановича совсем лихо. Чуткий человек, все знает, и знает хорошо. На Бориса Ивановича оставить царство не страшно. За Алексея не страшно. Алеша уж очень молод. Когда самого-то на престол посадили, рядом такого, как Борис Иванович, не имелось. Отец был жив, но отца держали в плену, в Польше.

Лекарство принес врач, отпил глоток, дал отведать Борису Ивановичу. Дошла и до царя очередь. Полечился.

Поменяли подушку. Прохладная.

– Борис Иванович, принеси письмо графа! – С этого самого письма государь взялся именовать королевича Вольдемара графом. Он и вправду граф – первого января. Дерзил бесстрашно.

Борис Иванович принес письмо.

– Читай! – повелел великий государь.

Прочитал.

Граф свою злобу в вежливые слова не изволил прятать. Я-де царского рода, а потому тебе, русский царь, не холоп! И слуги мои – мои слуги, они-де тоже тебе не холопы, царь Московский. Но хоть ты царь и называешь себя православным, а поступаешь, как неверные турки и татары. Так знай же! Свою свободу я буду отстаивать силой, хотя бы пришлось голову потерять.

– Будем отвечать-то?

– Сто раз ему все сказано, великий государь.

– Сто раз, – согласился Михаил Федорович. – Я ему в глаза говорил: «Отпустить тебя, граф, невозможно. Твой отец, его величество король Христиан, прислал тебя состоять в нашей царской воле и быть нашим сыном. Но свадьбы совершить нельзя, покуда ты останешься в своей вере». – Царь замолчал, задохнулся. – Помнишь, как он ответил?

– Помню, ваше величество. Резанул, как саблей: «Лучше я окрещусь в собственной крови».

– А мы ему Суздаль подарили…

– И Ярославль, и Ростов. Приданого за государыней-царевной обещано триста тысяч рублей.

Царь смотрел в потолок.

– По порядку будем думать. Лихачева с тайным словом к графу мы посылали…

– Посылали, великий государь. Сказывал, что в Москву мчит гонец польского короля, хочет царевну Ирину сватать.

– Не напугали графа. Мне говорили, очень он смеялся Лихачеву в глаза.

– По молодости, – обронил Борис Иванович. – По молодости. Однако ж…

– По порядку пойдем, – напомнил царь. – Посол польского короля говорил с графом, что веру православную принять ему зело выгодно. Говорил, что я даю в придачу к Суздалю, к Ярославлю, к Ростову – Новгород и Псков? Говорил посол графу, что, коли будет упираться, пошлю войско на помощь Швеции против Дании, а самого его в Сибирь сошлю.

– Великий государь! Великий государь!

Борис Иванович заплакал.

– А я не плачу, – сказал Михаил Федорович. – Жить не хочу. Что теперь-то?..

– На четвертое июля будет спор о вере.

– Спорили, – Царь глаза закрыл. – Пастор Матвей Фильхабер будет свое говорить, нашего не слушая. Ключарь Наседка да князь Дмитрий Далматский наше станут хвалить.

– Наше-то – от Бога! – воскликнул Борис Иванович.

– Если от Бога, значит, спорщики никудышные. Пастор дело говорил: когда царское величество заведет в своем государстве школы и академию, тогда вы узнаете, что значит быть ученым и неученым…

– Принесло их в дверь, вынесет в трубу! – в сердцах вырвалось у Бориса Ивановича.

Сказал и обомлел, но царь молчал. Собрался дворецкий с духом, глянул, а Михаил Федорович спит, все морщины на лице разгладились.

«Что-то он решил окончательное», – подумалось дворецкому.

Весна в сердце

Зеленое, нежное до сладкой слезы разлилось по земле, достигая окоемов. Окоемы-то – сказка синяя, леса нехоженые. Лес и древность – одно слово, а вот зелень лугов, счастливые зеленя полей, пережившие зиму, были уж так молоды – сама весна.

У Федосьи, забредшей в пойму, складные слова с губ слетели:

– Буду я красна, как сестрица-весна!

Засмеялась. Уж очень просто с весной породнилась.

И вдруг сердце сжало, да крепко. Не лапой, не когтями, а будто тьмой. Подняла голову. Тьма и есть. С той стороны, где солнце встает, – черная туча птиц. Воронье. Летят – не каркают, будто затаились, будто нагрянуть собирались нежданно-негаданно.

– Матушка! Родненькая! – в испуге вскрикнула Федосья.

Крестным знамением себя осенила. Вот ведь грех нечаянный. Не Бога вспомнила – начало начал, мать родную. А птицы – сетью.

– Куда же это они? Да сколько же их!

Поглядела на солнце, ресницы не смежая. Как правда на правду. Темно стало в глазах: на солнце, как и на Бога, человеку смотреть нельзя, да и невозможно.

Разум страху, однако, не поддался.

– Вороны – птицы такие же Божии, как соловьи, как зяблики. Весна! За зимой вослед летят. Дело ворон – прибраться за косматой старухой.

Ни с того ни с сего захотелось царевича увидеть. И Господи! Как же это так? Объяснить себе не сподобилась. Чего ради понадобился наследник? Оттого, что зяблики поют? Может, те самые: один царевичев, а другой ее.

Увидела толпу всадников. За рекой. Далеко. С ловчими птицами тешились. Отчего же не Алексей? С соколами охотиться – его страсть.

Удивилась себе. В голове все еще весна, а ведь Петры и Павлы. Проводы весны.

Вспомнила поговорку: «С Петрова дня зарница хлеб зорит».

Захотелось зарниц. Пусть бы и ее, Федосью, озарили. И Дуню. И Марию Милославскую. И Аннушку-смуглянку.

А за рекой скакал всадник. Его сокол убивал в небе большую птицу. Должно быть, гуся, а может, лебедя. С кафтана всадника – а кафтан-то немецкий – сверкали алмазы. Кто, как не царевич?

Федосья отвернулась от охоты. Из травы смотрел на нее синий колокольчик.

– Вызвони мое счастье!

И стояла. Звона ждала.

Присяга

К празднику Верховных апостолов матушка Анисья Никитична, дворовые мастерицы и подросшая для серьезной работы Федосья, ей в мае тринадцать лет исполнилось – вышивали серебром и шелком «плащаницу». Федосья трудилась над крылом Ангела, осенявшего учеников Христа. Ученики, их было трое, полагали во гроб своего равви.

Матушка вышивала лик Богородицы со слезою.

Петры и Павлы убавляют день на час, но солнышко все равно раннее, день нескончаемо долог. Соснуть перед негасимым вечером – дело мудрое. Недаром говорят: «Ляг да усни, встань да будь здоров! Выспишься – помолодеешь!» До сумерек хватало сил мастерицам.

Наработавшись, Федосья вместе с Дуней ходили на пруд лебедей кормить.

Было видно, как на хлеб сбегаются стайки пескариков. Лебеди к еде не торопились. Их было два. Они не плыли, а, приближаясь, словно подрастали. Царственные шеи опускали к воде без суеты, без стремления ухватить кусочек белого, сладкого хлеба поскорее.

– Я смотрю и глазами хлопаю, – призналась Дуня. – Мне чудится: будто лебеди – сон.

– Красиво. – Федосья тихонечко вздохнула. – Вот почему люди жить хотят.

– Почему? – не поняла Дуня.

– Потому что кругом нас мир Божий. Вода как зеркало. Зеркало, но живое. Небу дна нет. Небо тоже живое.

– В небе птицы живут! – сказала Дуня.

– Птицы летают по небу, а живут в глубокой глубине небесной звезды, луна и солнце.

– В высоте! – поправила сестрицу Дуня. – В высокой высоте. А еще выше – Бог…

– Рай, – согласилась Федосья.

Когда много сделано, игла и руки быстрые.

«Плащаницу» у Соковниных завершили на Давида-земляничника.

На праздник «плащаницу» выставили в домашней иконной комнате, чтоб все мастерицы могли поглядеть, как Бог дал им послужить славе Господней.

Федосья стояла с матушкой, с Дуней. «Плащаница» – строгая работа, но красота и в скорби подает надежду. Красота рождается в душе, душа – нетленная, красота – вечная.

– Матушка, ты слышишь? – спросила Федосья.

– Колокол?.. А ведь это Иван Великий… Это не к празднику звон…

Все пошли из дома, а за воротами на улице – народ.

– По ком звонят? Нынче день радости великого государя, день его рождения.

Прикатил из Большого дворца Прокопий Федорович.

– Молитесь! Царь Михаил отошел ко Господу.

Федосья убежала в сад.

Весь день небо синевой несказанной удивляло, а теперь неведомо откуда – дождь. Тихий, моросящий. Не из облака, из наволочи. Серой, гонимой ветром.

Пошла в келью. В келье любимая икона «Достойно есть». Богородица. Милующая.

Холопы затворяли ворота, в руках бердыши, на поясах сабли. Но всего войска – четыре человека.

Молилась Федосья Господу: да примет душу благочестивого царя Михаила. И Богородице: пошли, Благодатная, Москве тишину.

Маленькой девочкой она видела бунт. Бунт – это когда детей бьют дубьем по головам.

Просила Федосья Иисуса Христа наградить Божьей милостью молодого царя. Алексей стоял перед глазами в немецком кафтане, но лицом русский. Румяный, точно такой, каким видела на Благовещенье. Помнила взгляд царевича: не одарил собой, праздником поделился.

Ничего еще не сделал царству, Москве, народу, а уже ответчик. И не за улыбки свои, не за сдвинутые брови – за Россию. За жизнь земную.

У Федосьи пронеслось все это в голове, и она поскорее прочла молитвы, чтоб с Богом быть.

Скорбные колокола ударяли во всех церквях московских.

Вечерело. Москва была сумеречная, опустевшая.

Прокопий Федорович взял обоих сыновей и поспешил в Большой дворец. На присягу царю Алексею Михайловичу. А в Кремле тоже пусто. Защемило под ложечкой старшего Соковнина. Не промахнуться бы!

Но купола соборов, как святые стражи, в шлемах золотых. Россия и царь – единое. Царь таков, какова Россия, а у России лик царя.

Первым присягнул великому государю Никита Иванович Романов, двоюродный дядя. Соковнины присягали в первой сотне, когда в Успенском соборе пустовато было. Но ночь все еще короткая длилась, и люди притекали сначала ручейком, а под утро началось половодье. Вся Москва пришла принять молодого царя себе в цари.

Сиротство царя

Хлопотал Борис Иванович Морозов, как птица над гнездом хлопотал. Господи, как же он всю жизнь завидовал правителям: Борису Ивановичу Черкасскому, Федору Ивановичу Шереметеву. Все Московское царство жило по их слову, по их уму. Были вельможи речистее, были деловитее, умнее гораздо, но кто из русских перечит царю? А прежний царь повторял слово в слово за Черкасским да за Шереметевым.

Свершилось! Алексею свет Михайловичу говорить словами Морозова, только не поспешить бы. Сразу-то на дыбы встанешь – голову отобьют. Чтоб землю из-под ног совсем не упустить, на четырех пока стоять нужно. Ничего, что поза неказиста. Борису Ивановичу пятьдесят шестой год, научили терпеть и ждать. Четверть века часа своего звездного ждал! Так ведь проще было! Ныне, когда вся Москва на поклон спешит, день – за год. Геенна огненная, а не жизнь.

Мимо приказов к нему идут, он слушает, но ничего не решает. Тихоней прикидывается, и все знают, что прикидывается. Он и не скрывает, что прикидывается, но власть пока что у старых слуг, у людей царя Михаила. Может, и не власть уже, но чины все у них.

Федор Иванович Шереметев – судья Стрелецкого приказа: войска у него; он же судья Приказа большой казны – деньги у него, у него Аптекарский приказ, а в приказе ведают царским здоровьем.

Во Владимирском Судном приказе сидит Иван Петрович Шереметев. В приказе творят суд над боярами, окольничими, думными дворянами. В Разбойном приказе опять Шереметев, Василий Петрович.

Казанский дворец и Сибирский приказ у зятя Федора Ивановича, у Никиты Одоевского.

Все в родстве с Романовыми и между собой. Потому и не спешил Борис Иванович Морозов.

Правда, через неделю после смерти царя Михаила у приболевшего Федора Ивановича Шереметева, чтоб силы он свои драгоценные не распылял на малое, взяли Аптекарский приказ. Взяли, но никому не отдали: пусть до поры дьяки хозяйство ведут. Себе Борис Иванович ухватил невидный Иноземный приказ. Здесь ведали наемными офицерами. Сила небольшая, но команды слушает и тотчас исполняет.

Хлопотал Борис Иванович! Строил гнездо со всех сторон сразу, соломинку за соломинкой, но всегда у него было главное дело.

Пора было избавиться от датского принца Вольдемара!

Вот и напросился к их высочеству датскому принцу для наитайнейшей беседы.

Секрета ради пришел в Борисов дворец царским путем, переходами.

Королевич был хмур и заранее зол, но услышал неожиданное:

– Ваше высочество! Я слуга великого православного царя, и я спрошу тебя: готов ли ты креститься в православие, чтоб на радость Московского царства и всея России обвенчаться с царевной Ириной Михайловной?

Королевич сидел в деревянном кресле. Яростно грохнул кулаками по подлокотникам.

– Прости меня, ваше высочество! Я человек подневольный, потому еще спрошу тебя. Готов ли ты дать согласие на венчание с государыней-царевной Ириной Михайловной, ибо в час твоего согласия ты получишь города Суздаль, Ярославль, Ростов, Новгород, Псков, иные многие земли и тысячи рабов?

Королевич уши руками закрыл.

Борис Иванович стоял, молчал, улыбался. Вольдемар таращил глаза не хуже рыси. Борис Иванович сказал покойным голосом:

– Как только я услышу от тебя, ваше высочество, два слова: «Нет, не согласен» – я иду с ответом твоим к великому государю и буду приготовляться к твоему отпуску к отцу твоему, к его величеству королю Христиану… Скорбь по царю Михаилу Федоровичу не позволяет думать об отпуске ранее чем через месяц.

Заговорил-таки датский принц:

– Месяц траура закончится 12 августа. Я уеду 13-го.

– Будь по-твоему, – услышал королевич невероятное, – 13 августа будет тебе отпуск в Золотой палате. Приличия ради из Москвы уедешь через неделю, 20 августа.

У королевича слезы на глаза навернулись. Борис Иванович, улыбаясь, кланялся и отходил к двери. У двери остановился.

– Ваше высочество, из дворца тебе выходить не следует. Народ на тебя зол: нападут – не успеем отбить.

Закрыл тотчас дверь за собой.

Борис Иванович не собирался мстить принцу за давний свой позор, когда под белы руки выставили с пиршества. Говорил правду. Москва площадей собиралась постоять за молодого царя, за честь его и за честь всего царства.

24 июля на Красной площади и впрямь собралось немалое гульбище. Договаривались стоять едино и громко рассуждали, как добраться до гуся датского, чтоб шею свернуть ему насмерть. Заодно и всех немцев прибить.

Борис Иванович разогнать народ не посмел, но поспособствовал ближним людям Вольдемара слышать и видеть разгневанный народ. Выслал к Спасским воротам бояр, кои успели сбиться в партию друзей принца. Эти сговаривались посадить на престол истинного королевича.

Мудреная жизнь затеялась у Бориса Ивановича. Не дожидаясь, пока вся власть перельется из сосуда Шереметева в его сосуд, освобождался и от других охотников быть устами царя.

13 августа великий государь, отпуская принца датского восвояси, дал ему золота, соболей – и для бережения нарядил с ним до границы полторы тысячи детей боярских под воеводством боярина Василия Петровича Шереметева. А на проводах Вольдемара – не был. И Борис Иванович – не был.

18 августа преставилась вдовствующая царица Евдокия Лукьяновна: не осилила горестей – смерть драгоценного мужа, несчастная судьбина Ирины, печаль по обреченным на вечное девичество дочерям Анне и Татьяне.

Осиротел шестнадцатилетний самодержец, припал к Борису Ивановичу Морозову. Один он остался у него своим. А Борису Ивановичу в няньках сидеть времени нет. У государства норов неверный, отпустить вожжи на день – год будешь плакаться: в сторону умчит, а то и всю повозку расшибет вдребезги.

Дела правителя

Как помер царь Михаил, дня не было, чтоб дом боярина Бориса Ивановича Морозова без гостей.

Приезжали помянуть царя и царицу, привозили хозяину дома подношения: серебряные кубки, братины, шубы – собольи, рысьи, беличьи; сабли и ружья с чеканкой, в каменьях дорогих, расшитые жемчугом пелены, кресты и зеркала. Гостя за дверь не выставишь. От скорби немочный – пошатывало – Борис Иванович принимал всех и подарки тоже принимал.

Наконец-то пробились к нему и родственники, Леонтий Стефанович Плещеев и Петр Тихонович Траханиотов. Петр Тихонович приходился Борису Ивановичу шурином, а Леонтий Стефанович был шурином Петра Тихоновича.

– По бедности нашей двумя дворами один подарок едва осилили, – пожаловался Петр Тихонович, поднося с поклоном Борису Ивановичу святое Евангелие в золотом окладе с изумрудами.

Глаза Бориса Ивановича сверкнули ответной лаской. Такой оклад двух деревенек стоит. Ничего не сказал, подарок принял, поставил под образа, положил гостям руки свои маленькие, мягонькие на плечи, усадил за стол и перестал быть болящим.

– Поговорим, ребятки. Есть о чем поговорить.

Хлопнул в ладоши, велел подавать пироги. Сел в красном углу, локти на стол, подпер голову ладонями и как бы ухо выставил. Гости поняли: говорить будут они. И заговорили.

– О великомудрый отец наш, Борис Иванович, на тебя все наши упования! К тебе идем, как идут на свет ночные мотыльки! – так запел Леонтий Плещеев. Морозов не расцвел, но и не поморщился, слушал, чуть набычив круглую большую голову, бритую, в бархатной ермолке. – Отец наш, Борис Иванович, ты можешь нас выгнать из дому, но мы пришли сказать тебе правду истинную. Не только мы, вконец обнищавшие московские дворяне, – вся святая Русь глядит на тебя с надеждой и ждет от тебя деяний великих и крутых. Коли ты велишь нас всех кнутами перестегать, перетерпим. Лишь бы Россия была спасена от грабежа, самоуправства и глупости.

В лице Морозова никакой перемены, но ведь слушает.

– О господин наш, отец и учитель! – подхватил песню Петр Тихонович. – Может, мы по незнатности своей, по дикости, вдали от царского престола, мыслим дурно и ничтожно – тогда прости, просвети и наставь на путь! Но ведь, отец наш, попустительством сильных властей гибнут города, земля приходит в запустение. Нищие порождают нищих, но в наши дни уже и дворяне плодят не дворян, а опять же нищих.

– За взятку в судах могут засудить самого Господа Бога, прости меня, Всевышний, за святотатство, но это так! – воскликнул Плещеев. – Святые монастыри скупают лучшие земли. Городской посад разорен вконец. Люди, несущие тяжесть податей, закладывают себя патриарху, боярам Шереметевым, Стрешневым, лишь бы освободиться от тягла. И вот, глядишь, уже не сто дворов, а пятьдесят несут непосильный груз поборов и всяких общинных и государственных служб. А тяглецы все бегут! Чего дожидаться? Или близкие к царю Михаилу люди позабыли годы смуты?

Морозов молчал.

– Есть одно средство от безудержного бунта черни, – сказал Плещеев. – Родовитейшие должны поделиться властью с дворянами.

– Посад нужно укрепить, – провозгласил Траханиотов. – Всякий бунт, как уголек в печи под золой, в посаде таится. Надо людям передых дать. Устроить по-доброму посад – совершить для всей России благодеяние. И казна будет полна, и люди будут сыты, одеты и довольны. Пока же у нас довольны девятнадцать родов, кои получают боярство, минуя чин окольничего.

– Покушаем пирогов, – предложил Морозов и стал расхваливать своего повара.

Хвалил до конца трапезы, до проводов гостей.

– Каков повар – таково и блюдо, – сказал родственникам на прощанье, – однако без приправ и повар бессилен. Была бы приправа по вкусу.

Велел слуге завернуть пирогов гостям, а сам пошел одеваться в праздничное платье: в Кремль ехать.

В Кремле пошел в Благовещенскую церковь, к протопопу Стефану Вонифатьевичу.

– Что же ты, отче, в Москве? – удивился боярин. – Твой духовный сын перед венчанием на царство оставлен без мудрой поддержки духовного отца!

– Оттого и в Москве, что готовимся к венчанию! – ответил Стефан Вонифатьевич. – С государем в дружках идет чистый помыслами отрок, сын Михаила Алексеевича Ртищева, Федор Ртищев.

– Поезжай, отец, к Троице. Молодой царь должен в духовнике своем друга зреть. Пока большая мутная вода весны царствования не опала, надо быть рядом с царем. Он это оценит, если не теперь, по молодости, то позже.

Через час протопоп был уже в дороге, а Морозов – в кремлевской башне пыток.

Возле входа Борис Иванович встретился с князем Шаховским. За спиной князя, как ангелы-хранители, – стрельцы.

– Здравствуйте, князь Семен Иванович! – поздоровался Морозов и первым нагнул голову под низкие каменные своды.

– Здравствуй, боярин Борис Иванович! – уже в каменной башне ответил на приветствие Шаховской.

– Садись! – кивнул Морозов на лавку и сам сел.

Палачи деловито раскаливали на огне инструменты.

– Лето, а холодно здесь у вас, – поежился боярин.

– Кому холодно, кому жарко, – возразил палач и поглядел на Шаховского. – С кого начинать будем?

– Бердышева-мурзу веди и бабу веди.

– Обоих сразу?

Морозов повторять приказаний не любил, поворотился к Шаховскому.

– Как хлеба-то у тебя, Семен Иванович?

Шаховской глядел на раскаленные добела щипцы.

– А?!

– Хлеба уродились, говорю?

– Хлеба? – Шаховской уставился на Морозова. – Какие хлеба? Какие еще хлеба?!

– Вотчинные… У меня в Мордовии все погорело.

– Не помню, – сказал Шаховской, – ничего про хлеба не помню.

– В московских селах нынешний год благодатный. А дыни какие вымахали! Ты сажаешь дыни?

– Дыни?! – Шаховской вдруг икнул.

– Кваску принеси нам! – крикнул Морозов стрельцу.

Палачи ввели несчастных. Посадили на лавку. Морозов, слушая, как стучат у Шаховского зубы о край квасного ковшика, повздыхал, перекрестился.

– Служилый человек, мурза Бердышев, говорил ли ты такие слова?! – вдруг закричал он пронзительно. Ковшик у Шаховского выпал из рук, квас пролился, ковшик закрутился на каменном полу. – Говорил ли ты: «Посадить бы на государство королевича датского! Не быть бы Алексею Михайловичу на царстве, когда б не Морозов»?

Палачи вытолкали и поставили перед Морозовым маленького, исполосованного кнутами татарина: тот заранее закусил губы, ожидая побоев.

– Плети ему были, – сказал старший палач. – Огнем его теперь надо.

Подручные тотчас схватили мурзу, связали руки-ноги, кинули на пол, огненное крокодилье рыльце щипцов вцепилось в ребро.

Визг, судороги, вонь сгоревшего мяса, ведро ледяной воды на голову.

– Говорил ли ты… – начал спрашивать Морозов.

– Говорил! Ради истины говорил! Московский царевич – подметный. Подметный Алексей! Подметный!

– Еще ему! – Морозов тронул Шаховского за колено. – Вот ведь сами просят!

Опять вой, паленое мясо. И стук головы о каменный пол. Утащили мурзу в подвал, чтоб отлежался.

– Ну а ты что говорила? – повернулся Морозов к бабе, вцепившейся от ужаса в лавку ногами-руками, пустившей лужу под себя.

– Батюшка, только не жги! За другими повторяла! Слово в слово – за другими.

– Что же ты говорила?

– А говорила: «Глупые-де мужики, которые быков припущают к коровам от молоду, и коровы-де рожают быков. А как бы припущали-де на исходе, ино рожали все телицы. Государь-царь Михаил женился на исходе, и государыня-царица рожала ему царевны, а как бы государь-царь женился-де об молоду, и государыня бы царица-де рожала всё царевичи. Царь Михаил хотел постричь царицу Евдокию Лукьяновну в черницы. Тут она велела подложить себе в постелю мальчика. И царевич Алексей подметный, стало быть».

– Плети ей были, – сказал палач, – двенадцать плетей.

– Для вразумления еще двенадцать.

Опоясывающий удар кнута сорвал бабу с лавки на пол. Палач бил, словно хотел рассечь тело пополам.

– Потише! – поморщился Морозов.

Бабу утащили очухиваться.

Пот заливал белое лицо князя Шаховского. С висков текло по бритым щекам, из глазниц бежали ручейки на усы, с усов по шее, капало с кончика носа, даже с мочек ушей капало.

– Не приведи господи! – почти прошептал Морозов. – Ведь как бьют! Боже ты мой, как бьют! И не скажешь палачу: умерь ярость. Палач государеву службу служит.

Шаховской закрыл глаза.

– Борис Иванович, ты не гляди, что от страха я мокрый весь. Самому гадко. Как мышь мокрый. Только ведь, Борис Иванович, я князь. Я княжеского звания на пытке не уроню!

– Семен Иванович, о каких пытках ты говоришь? – изумился Морозов. – Не враг же ты государю, чтоб от него таиться? Скажи, будь любезен, отчего ты так прилепился сердцем к датскому королевичу, зачем добра ему хотел, какой корысти ради?

Шаховской обмяк, привалился спиной к холодной стене.

– Все, что я скажу, Борис Иванович, ты и сам знаешь. Прилепился я к Вольдемару не ради какой корысти, а по повелению царя Михаила.

– Врешь, Семка! – вдарил ладонью по лавке Морозов.

– Не вру. А то, что по сердцу была мне эта служба, – не скрою. По нраву мне заморская ихняя жизнь. Царь Михаил перед самой смертью умыслил оставить королевича Вольдемара в Москве без перекрещения.

– Писарь, ты записал?

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«И вдруг, словно мир провалился на глазах Малинина. Он дико закричал. Из-за угла стремительно вылете...
«В сущности, было два Владимира Петровича. Один, которого знали товарищи, просто знакомые, возлюблен...
«Мы читали Гофманову повесть «Meister Floh». Различные впечатления быстро изменялись в каждом из нас...
«Константин Миронов, сидя у окна, смотрел на улицу, пытаясь не думать.Разогнав дымчатые клочья облак...
«Изредка в мире нашем являются люди, которых я назвал бы весёлыми праведниками…»...
«Огромный город накрыт грязновато-серой тучей. Она опустилась так низко, что кажется плоской и такой...