Интернет как иллюзия. Обратная сторона сети Морозов Евгений
Разговоры о том, что информационная революция ослабит государство-нацию, не новы. Артур Шлезингер-мл. (историк, лауреат Пулитцеровской премии, советник Джона Ф. Кеннеди) так писал в 1997 году о бесконтрольной компьютеризации: “Компьютер превращает рынок, свободный ото всех ограничений, в глобальный джаггернаут, стирающий границы, лишающий сил национальные налоговые и правоприменительные системы, сокрушающий национальные механизмы регулирования ставок кредитования и валютного курса, углубляющий несправедливость в распределении богатств между народами и внутри них, попирающий трудовые стандарты, разрушающий окружающую среду, лишающий народы их собственной экономической судьбы, никому не подотчетный, творящий мировую экономику без мирового правительства”. К счастью, все оказалось не так трагично, как предсказал Шлезингер. Однако его предположение указывает на то, что важно хорошо продумать, что мы более всего ценим в государственных институтах в контексте демократизации, и убедиться в том, что интернет не полностью уничтожил эти качества. Хотя заманчиво воспользоваться интернетом для того, чтобы отрубить авторитарной гидре все ее головы, никому пока не удавалось построить успешную демократию на костях (то есть на государственном аппарате) этой самой дохлой гидры. Нет ничего удивительного в том, что граждане демократических стран неохотно признают тот факт, что без сильного государства никакая журналистика, будь то традиционные СМИ или интернет-блоги, невозможна.
Сильвио Вайсборд, специалист по вопросам свободы печати из Университета им. Джорджа Вашингтона, отмечает, что “государство” подразумевает функциональные механизмы закрепления верховенства права, соблюдение законодательства о доступе к информации, поддержку конкурентной, многоотраслевой экономики, которой сопутствуют смешанные системы СМИ, обеспечение условий для деятельности эффективных и независимых арбитров, отстаивающих “право общества знать”, контроль над коррупцией внутри редакций и за их стенами, предотвращение насилия в отношении журналистов, их информантов и других граждан. Если киберутописты всерьез верят в собственные речи о разрушении государственных институтов, это серьезная проблема, и они отказываются заниматься ею.
Это нигде не проявляется нагляднее, чем в государствах наподобие Афганистана: и без того слабое правительство этой страны ослабляют различные политические, военные и общественные силы. Мы можем продолжать радоваться возможностям, которые предоставляет мобильный телефон афганским женщинам, однако “Талибан” так терроризирует сети мобильной связи, что многие из них прекращают работу в определенное время суток. Спорить с боевиками не хочет никто. Когда некоторые операторы попытались возражать, “Талибан” ответил разрушением базовых станций и убийствами обслуживающего персонала. Талибы не планируют изгонять мобильную связь из страны, поскольку сами ею пользуются. Однако им, как и прежде, удается показать, кто главный, и диктовать условия пользования технологиями. Так как сильного правительства в Афганистане нет, многочисленные возможности, которые несет мобильный телефон, останутся нереализованными.
Профессор юридического факультета Нью-Йоркского университета Стивен Холмс опубликовал в 1997 году в журнале “Американ проспект” статью “Как слабые государства угрожают свободе”. Рассуждая о медленной дезинтеграции России под нажимом гангстеров, коррупционеров и олигархов, Холмс заметил то, чего не видят многие жители стран Запада. “Политически дезорганизованное российское общество напоминает нам о глубокой зависимости либерализма от наличия эффективного правительства. Идея, будто самостоятельные индивиды смогут пользоваться свободами, если власть просто оставит их в покое, оказывается несостоятельной перед лицом тревожной действительности новой России”.
Поклонники интернета нередко забывают о том, что если правительство, пусть и авторитарное, утрачивает способность контролировать население или территорию страны, то совсем не обязательно его место займут демократы. Хотя заманчиво представлять авторитарные государства бездушными сталинистскими пустошами, где все, что ни делает государство, направлено на ограничение свободы личности, однако это сильно упрощенное понимание политики. Допустим, завтра российский или китайский госаппарат рассыплется. Совершенно не обязательно ему на смену придет образцовая демократия. Вполне может начаться анархия и даже, возможно, этнические распри. Конечно, это не значит, что Китай или Россия в принципе нереформируемы. Просто реформы не стоит начинать с уничтожения госаппарата.
Это еще один случай, когда мирный переход Восточной Европы к демократии был воспринят на Западе как неоспоримое доказательство неизбежного возникновения демократии после падения государства, управляемого тиранами-жуликами. На самом деле мирный переход к демократии стал результатом воздействия экономических, культурных и политических факторов, уникальных для этого региона, и конкретного исторического момента. Ход этой мирной трансформации не был предопределен неким законом природы, гласящим, что люди всегда стремятся к демократии и, если устранить все препятствия, она обязательно восторжествует. Утопичность этого подхода стала очевидной в 2003 году, когда после свержения в Багдаде статуи Саддама Хусейна ничего похожего на восточноевропейскую посткоммунистическую демократию не началось. Холмс в другой своей статье так резюмировал редукционистские взгляды: “Снимите крышку, и оттуда вылетит демократия”.
Хуже авторитарного государства только авторитарное государство, которое терпит крушение. То, что интернет вооружает и подкармливает многие группировки, которые ущемляют права граждан и причиняют вред различным меньшинствам, скорее приведет к стремлению общества к более сильному государству, способному защитить граждан от беззакония в киберпространстве. Так как распространители детской порнографии, гангстеры, националисты и террористы пользуются возможностями интернета для того, чтобы причинить как можно больше вреда, терпение общественности рано или поздно иссякнет. Когда китайские “сетяне” становятся жертвами “поисковиков плоти”, они не ждут Робин Гуда. Они ждут от своего правительства – в остальном авторитарного, – что оно примет законы о защите частной жизни и обеспечит их исполнение. Коррумпированные правоохранительные органы России иногда допускают утечки баз данных, содержащих личную информацию множества граждан, в том числе их паспортных данных и номеров мобильных телефонов. Впоследствии эти базы данных всплывают на коммерческих сайтах в интернете. Это вряд ли заставляет россиян славить достоинства ограниченной власти. Помножьте силу интернета на несостоятельность слабого государства – и вы получите анархию и беззаконие. Причина, в силу которой многие обычно тонкие наблюдатели видят демократию там, где ее нет, заключается в том, что они путают либерализацию доступа к средствам коммуникации с либерализацией общества. На самом деле увеличение и удешевление средств коммуникации – если они попадут не в те руки – приведут не к расширению, а к сворачиванию демократии.
Это очень похоже на дискуссию о сравнительных достоинствах блогинга и журналистики. Сейчас любой может вести блог, поскольку средства производства и распространения информации дешевы. Тем не менее наличие у каждого гражданина блога само по себе не оздоровит западную демократию. Напротив, возможные побочные эффекты (исчезновение независимых наблюдателей, неожиданных новостей, дальнейшая поляризация общества) могут перевесить неочевидную пока пользу революции блогеров. (Это не значит, разумеется, что правительство или частные структуры не в состоянии справиться с этими эффектами, приняв ряд разумных мер.) Почему мы должны иначе отнестись к интернету и политике? Как мы знаем, многие общественные проблемы после расцвета социальных медиа могут значительно усложниться. Нам следует начать принимать в расчет всю совокупность побочных эффектов, а не только то, что издержки массовой политической деятельности радикально уменьшились.
Рассуждая об ошибочности концепции “чем проще доступ к технологиям, тем больше демократии”, Джеральд Доппельт, профессор философии Калифорнийского университета в Сан-Диего, предлагает еще одну тему для размышлений: “Для того, чтобы оценить влияние некоторого шага в сфере технической политики на демократизацию техники и общества, следует поинтересоваться тем, какая именно группа выступает в защиту технологии, какое положение она занимает в обществе, что она не приемлет, какое этическое значение для идеалов демократии имеют технические изменения, к которым эта группа стремится”. Без этого и самые прозорливые наблюдатели не уйдут дальше парадоксального вывода, будто использование “Аль-Каидой” блогов идет на пользу демократии, потому что блоги открывают новые легкие пути к участию общества в политике. Стоит избегать любой концепции демократии, которая считает доступность мобилизации населения единственным критерием демократизации, особенно сейчас, в бурную цифровую эпоху.
Уклонение от ответов на поставленные вопросы также помешает спрогнозировать политические последствия либерализации доступа к технологиям. Лишь безответственные теоретики могут оправдывать облегчение доступа к оружию в терпящих крушение государствах. Но у интернета столько положительных сторон – в частности, он способствует свободе слова, – что аналогия с оружием мало кому приходит на ум. И все же польза интернета не всегда перевешивает его негативные стороны. Даже если пистолет использовать как рупор, государству стоит присматривать за оборотом оружия. Но за ярким знаменем борьбы за свободу интернета можно так и не увидать, что интернет – гораздо больше чем рупор демократии и может быть использован ей во вред. Игнорировать это означает ставить проект содействия демократии под угрозу. Важнейшее условие проведения правильной политики по защите свободы интернета – убедить самых горячих ее сторонников в том, что интернет гораздо важнее и опаснее, чем они считали.
Почему рациональная политика не умещается в 140 символов
По мере того как интернет становится все более заметным посредником в американской внешней политике, нам приходится постепенно отказываться от контроля над ним. Конечно, эра, когда дипломаты могли взять тайм-аут, чтобы сформулировать обоснованную, осторожную позицию в связи с тем или иным событием, закончилась с изобретением телеграфа, который практически лишил дипломатический корпус самостоятельности. С тех пор осмотрительная внешняя политика пришла в упадок. Джон Херц, известный специалист по международным отношениям, в 1976 году заметил, что “там, где прежде можно было действовать более неспешно, но в то же время хладнокровно и обдуманно, теперь приходится действовать или реагировать безотлагательно”.
В эпоху интернета дипломаты не только лишились самостоятельности. Она ознаменовала также закат рациональной политики: современные политики получают так много информации, что не могут ее обработать, а мировая общественность, мобилизованная при помощи цифровых технологий, требует немедленного ответа. Не будем обманываться: политики не в состоянии выработать эффективную политику под впечатлением от просмотра кровавых видеороликов, в которых иранские оппозиционеры умирают на улице.
В 1992 году Джордж Ф. Кеннан (крестный отец американской дипломатии и автор знаменитой “Длинной телеграммы” из Москвы, которая во многом сформировала американское мышление эпохи холодной войны и помогла выработать политику сдерживания) пришел к убеждению, что СМИ лишили Америку способности проводить рациональную внешнюю политику. Уже тогда вирусное видео политического содержания кормило телесети. После просмотра на канале Си-эн-эн страшного ролика, в котором тела нескольких американских рейнджеров тащат по улицам Могадишо, Кеннан с горечью записал в дневнике (эта запись вскоре появилась в виде колонки в “Нью-Йорк таймс”): “Если американской политикой… будут управлять эмоциональные порывы публики, особенно вызванные коммерческой телеиндустрией, то в ней не останется места не только для меня, но и для тех структур, которые традиционно считались ответственными совещательными органами власти, как исполнительной, так и законодательной”. Слова Кеннана вскоре повторил Томас Кинан, директор проекта по изучению прав человека в Бард-колледже: “Рациональное осмысление информации, необходимое для выбора линии поведения, теперь поглощено и вытеснено эмоциями, и ответными реакциями сейчас управляет, вернее, дистанционно управляет телеизображение”.
Сегодня, когда телеизображение заменили ролики “Ю-Тьюба” и сердитые твиты, порог вмешательства оказался еще ниже. Для того, чтобы Госдеп попросил “Твиттер” отложить работы по техобслуживанию, было достаточно потока твитов крайне сомнительного происхождения. Когда весь мир ждет вашей немедленной реакции, а в электронной почте дипломатов накапливаются горы твитов, вы вряд ли станете полагаться на уроки истории или даже на собственный опыт и ошибки. Вы рассудите так: твиты + молодые иранцы с мобильными телефонами = твиттер-революция.
Уильям Шейерман, политолог, исследующий роль скорости в международных отношениях, справедливо заметил, что “историческая амнезия, порожденная обществом, помешанным на скорости, ведет к пропагандистским, литературным пересказам прошлого, в которых политическая история изложена к очевидной выгоде господствующих в настоящее время политических и экономических групп”. Очевидно, общество, помешанное на скорости, должно быть озабочено и литературными пересказами событий совсем недавнего прошлого. А решения политиков, более не руководствующихся фактами, скорее всего окажутся неверными.
“Вирусный” аспект сетевой культуры вряд ли благотворно сказался на способности дипломатов ясно мыслить. В 90-х годах многие политические аналитики и политики клеймили (немногие – прославляли) так называемый эффект Си-эн-эн – способность современных СМИ оказывать давление на тех, кто принимает решения, передавая “картинку” с места конфликта и иногда вынуждая их делать то, что в другой ситуации они никогда не сделали бы. Влияние Си-эн-эн на внешнюю политику – предполагаемое, недоказанное – в 90-х годах можно объяснить по крайней мере тем, что телекомпания служила рупором неких идеалистических и даже гуманистических идей. Мы знаем, кто стоял за Си-эн-эн и каковы были их взгляды (по большей части либеральные).
Гуманизм многочисленных групп в “Фейсбуке” проверить труднее. Кто эти люди? Чего они хотят? Почему они стремятся вовлечь нас в какой-либо конфликт или, наоборот, удержать от вступления в него? Там, где оптимисты видят демократизацию доступа к средствам связи, реалисты могут усмотреть безоговорочную победу корпораций над формированием повестки дня. Правительства, разумеется, состоят не из глупцов. Они извлекают выгоду из открывшейся возможности выдать свои попытки повлиять на международное общественное мнение за глас народа – напрямую или с помощью прокси-серверов. Возьмем, например, “Мегафон” (Megaphone) – технологию, разработанную одной из частных израильских фирм. Она собирает данные об опросах (как правило, организованных международной прессой для своих читателей), касающихся Ближнего Востока, Палестины, израильской политики и так далее. При обнаружении нового опроса программа “пингует” пользователей, вынуждая их посетить определенный URL-адрес и тем самым подать голос в поддержку израильской позиции. Кроме того, при помощи этого ПО можно организовать массовую электронную рассылку произраильских статей, чтобы они попали в рейтинги “самых рассылаемых” публикаций, имеющиеся на сайтах многих газет.
Однако на международное общественное мнение влияют не только хитроумные партизанские сетевые эксперименты наподобие “Мегафона”. Россия и Китай учредили аналоги Си-эн-эн, призванные транслировать точку зрения правительств этих стран на происходящее в мире. Обе службы имеют яркие сайты. Пока американские и британские новостные СМИ экспериментируют с платным доступом к контенту, чтобы остаться на плаву, англоязычные медиа, принадлежащие правительствам России и Китая, готовы извлечь выгоду: они готовы платить за то, чтобы их читали.
Управлять “демократизированным” публичным пространством интернета чрезвычайно трудно. Но еще труднее судить о том, являются ли увиденные нами его сектора представительными для всего населения. Никогда не было легче ошибиться, приняв несколько в высшей степени нерепрезентативных частей за целое. Это в какой-то мере объясняет, почему наши ожидания в отношении преобразующего влияния интернета на авторитарные страны завышены и излишне оптимистичны. Суть заключается в том, что люди, с которыми мы обычно имеем в таких случаях дело, уже находятся на переднем крае борьбы новых медиа за демократические перемены в авторитарных обществах. Китайских блогеров, пишущих о моде, музыке или порнографии (даже если эти темы в китайской блогосфере гораздо популярнее, нежели права человека или верховенство права), никогда не пригласят на слушания в американском Конгрессе.
СМИ тоже мало чем помогут. Те, кто хорошо говорит по-английски и выступает в египетских блогах от имени “Братьев-мусульман”, могут просто не захотеть помогать Би-би-си или Си-эн-эн сделать еще один репортаж о мощи блогосферы. Вот почему единственная сила, о которой рассказывают западные медиа, – это обычно представители светской, либеральной и прозападной части населения. Неудивительно, что эти люди говорят нам то, что мы хотим услышать: блогеры сражаются за секуляризм, либерализм и демократию западного образца. И вот почему у многих западных политиков сложилось неверное впечатление, будто блогеры – это непременно сторонники, даже предвестники демократии. “Если в Иране число блогеров и в самом деле выше, чем в любой другой стране, то это заставляет меня смотреть с оптимизмом на будущее Ирана”, – заявил министр иностранных дел Великобритании Дэвид Милибэнд во время визита в штаб-квартиру “Гугла”. Откуда этот оптимизм, непонятно. В иранской блогосфере консервативные блогеры являют собой грозную силу. Нередко они настроены еще решительнее, чем даже правительство страны, и уж точно не выступают за демократию, равенство и справедливость. Возможно, советники Милибэнда просто не видели ничего, кроме горстки прозападных иранских блогов, монополизировавших освещение событий в Иране. Трудно предположить, что именно Милибэнд сказал бы группам китайских националистов, которые в свободное от изготовления антизападных видеороликов время заняты переводом на китайский язык трудов западных философов вроде Лейбница и Гуссерля.
Еще хуже, когда западные политики начинают прислушиваться к блогерам в изгнании. Эти люди, нередко затаившие обиду на свою страну, склонны изображать ее внутреннюю политику как продолжение своей борьбы. Они зависят от серых кардиналов в Вашингтоне, Лондоне и Брюсселе, которые строят собственные домыслы об интернете. Многие из этих блогеров присоединились к неправительственным медиаорганизациям и даже учредили собственные. Стоит господствующим ныне представлениям о возможностях блогинга измениться, как многие из этих новых НКО пойдут ко дну.
Неудивительно, что люди, получающие гранты на то, чтобы приспособить возможности интернета для борьбы с диктаторами, не станут спешить с признанием, что терпят неудачу. Это как если бы мы наплодили несколько миллионов клонов Ахмеда Чалаби, который рассказами о ситуации в Ираке ввел в заблуждение всех, кто согласился его выслушать, и наняли бы их, чтобы выслушивать их предложения, как исправить ситуацию в их странах. Безусловно, большинство правительств сталкивалось с проблемой влияния изгнанников на внешнюю политику, однако к блогерам (возможно, из-за неизбежных сравнений с советскими диссидентами и эпохой самиздата) нередко относятся с большим доверием, чем они того заслуживают.
Почему некоторым тайнам лучше оставаться тайнами
Механизму выработки политических решений угрожают не только аффекты и спешка, но также растущая доступность и мобильность информации. Мобильная связь проникла в самые далекие уголки, и информацию стало проще получать. Те, кто когда-то был отрезан от мира, сейчас могут сообщать буквально о чем угодно, от последствий стихийных бедствий до случаев нарушения прав человека и фальсификации результатов выборов. Внезапно о трагедии стало легче узнать и помочь – по крайней мере, появилась такая надежда.
Технологии и в самом деле могут творить чудеса во время стихийных бедствий. Пострадавшие могут воспользоваться мобильным телефоном, чтобы с помощью эс-эм-эс сообщить о своем местонахождении и своей беде. Всю подобную информацию можно собрать, обработать и нанести на карту в интернете. Даже если это не поможет пострадавшим напрямую, сотрудники гуманитарных организаций смогут больше узнать о произошедшем и разумно распределить скудные ресурсы. Один из таких инструментов, “Ушахиди” (Ushahidi), был создан для сбора информации об актах насилия в период политического кризиса после выборов в Кении. После этого он успешно применялся по всему миру, в том числе в ходе разрушительных землетрясений в Гаити и Чили в начале 2010 года.
Заметим, однако, что причина, по которой многие проекты, основанные на принципе краудсорсинга, собирают достойные доверия данные во время стихийных бедствий, заключается в том, что речь в этих случаях идет не о политике. Здесь нет конфликтующих сторон, нет линии фронта, а у тех, кто передает данные, нет причин их искажать. В случае же использования краудсорсинговых инструментов, например, для фиксирования нарушений прав человека или наблюдения за ходом выборов (это некоторые из примеров применения “Ушахиди” не в гуманитарных целях), точность поступающих сообщений невозможно проверить, зато ими легко манипулировать.
Кто угодно может сфальсифицировать отчеты, чтобы обвинить оппонентов в злоупотреблениях или посеять среди них панику (вспомните нигерийскую рассылку эс-эм-эс о том, что вся пища отравлена). Чтобы вызывать доверие, авторы докладов о нарушениях прав человека, а также (иногда в меньшей степени) о нарушениях на выборах должны стремиться к стопроцентной точности. Этого требует сама природа документирования нарушений прав человека, особенно если авторитарное правительство может оспорить достоверность данных. Одна ошибка способна подорвать доверие ко всему массиву данных. А если правозащитные НКО будут уличены в распространении сомнительных данных, у правительства появится удобный повод их закрыть. Газета “Нью-Йорк таймс” превозносила достоинства “Ушахиди”: “По мере того как данные накапливаются, карты кризисных ситуаций могут показать нам скрытые модели реальности. Как далеко вглубь страны прошел ураган? Изнасилования широко распределены или сконцентрированы в районе военных казарм?” Но это вводит в заблуждение: в лучшем случае подобные карты могут дать нам общее представление о масштабе и характере нарушений, однако ценность этих данных для защиты прав человека минимальна. А хуже всего – малая толика данных, полученных путем краудсорсинга, может дискредитировать весь массив добытой с трудом информации о нарушениях прав человека.
Также нежелательно, чтобы определенная информация о нарушениях прав человека находилась в интернете в открытом доступе. Так, во многих странах жертвы изнасилования по-прежнему испытывают давление со стороны общества. Выдав любые детали, например опубликовав данные о географическом распределении случаев насилия, можно раскрыть личность жертв и сделать их жизнь еще невыносимее. В сборе информации о нарушениях прав человека всегда имелся некоторый механизм защиты данных, и, учитывая легкость, с которой данные могут быть аккумулированы и распространены (в том числе третьей стороной, возможно, желающей воспрепятствовать работе правозащитников), важно сохранить эти механизмы вне зависимости от желания распространять свободу интернета. Нельзя утверждать, что проекты, основанные на краудсорсинге, непременно нарушат этот баланс, но нужно тем не менее сопротивляться интернетоцентризму и подходу “больше людей – больше данных” без учета реальных потребностей и возможностей.
По иронии, хотя в последнее время усилия киберэлиты были направлены в основном на “вызволение” информации из закрытых баз, в ближайшем будущем они, возможно, сфокусируются на ограничении доступности открытых данных или по крайней мере их распространения. Это особенно важно для этнических меньшинств Они идентифицируются в Сети, что ставит их в опасное положение. Так, в России региональное отделение Движения против нелегальной иммиграции (ДПНИ), влиятельной антииммигрантской сети, создало несколько сетевых мэшапов – приложений, которые наносят данные переписи этнических меньшинств Волгограда на онлайновую карту (не в социологических целях, а чтобы вдохновить сторонников на погромы). ДПНИ – любопытный пример однозначно расистской организации, которая ловко приспособилась к реалиям эпохи интернета. ДПНИ не только готовит мэшапы. Главный сайт организации торгует майками с националистической символикой. Контент можно прочитать по-немецки, по-английски и по-французски. Пользователь может зарегистрироваться, чтобы принять участие в изготовлении собственных новостей по технологии вики.
Или возьмем, например, буракуминов – одно из самых многочисленных социальных меньшинств в Японии, происходящее от париев феодальной эпохи. С XVII века миллион буракуминов жил вне жестких рамок японской кастовой системы. Представители остальных каст делали вид, будто буракуминов не существует. Когда же японские энтузиасты-картографы совместили старинные карты, на которых отмечены общины буракуминов, с позаимствованными у “Гугла” спутниковыми снимками Токио, Осаки и Киото, это на первый взгляд показалось удачной мыслью. Прежде мало что предпринималось в Сети для сохранения наследия буракуминов. Но прошло всего несколько дней – и эти данные стали известны группе японских националистов, которые пришли в восторг от того, что узнали наконец точное местоположение жилищ ненавистных буракуминов. В итоге японская блогосфера принялась увлеченно обсуждать возможность погромов. Под сильным давлением японских НКО, борющихся с дискриминацией, администраторы “Гугла” попросили японских владельцев карт хотя бы скрыть легенду, в которой гетто-бураку были отмечены как “трущобы”.
А южнокорейские ксенофобы, организовавшие “комитет бдительности” под названием “Антианглийский спектр” (Anti-English Spectrum), прочесывают социальные сети в поисках иностранцев, приехавших преподавать английский язык, отчаянно пытаясь найти за ними хоть какие-нибудь грехи, за которые их можно вышвырнуть из страны.
Еще один пример: хотя печально известные китайские “поисковики плоти” упоминаются в западных СМИ в основном в связи с отважным преследованием коррумпированных бюрократов, у их деятельности есть и обратная сторона. В их послужном списке есть и нападки на людей, высказывающих непопулярные политические взгляды (например, требующих уважения к этническим меньшинствам) или просто ведущих себя не так, как другие (например, неверных супругов). Грейс Ван, студентка Университета Дьюка, стала одной из самых известных мишеней рассерженных “поисковиков плоти” в 2008 году, незадолго до Олимпийских игр, на пике обострения напряженности между Китаем и Западом. После того, как Ван призвала своих китайских соотечественников-“сетян” попытаться понять тибетцев, на нее обрушился поток нападок. Кто-то даже опубликовал на популярном китайском сайте информацию о том, где живут ее родители. Семье пришлось скрываться.
Может быть, мы выигрываем в возможности связываться и общаться друг с другом, однако при этом мы неминуемо вооружаем злых сетевых погромщиков, умело швыряющих в своих жертв “информационные гранаты”. Это можно счесть приемлемым следствием свободы интернета, но нелишне было бы заглянуть в будущее и подумать о том, как защитить жертв.
Избыток информации может представлять для свободы и демократии угрозу не менее серьезную, чем ее нехватка, что часто упускают из виду борцы за свободу интернета. В либеральных демократиях это вряд ли серьезная проблема: доминирующий плюрализм, растущий мультикультурализм и верховенство права смягчают последствия информационного потопа. Но многие авторитарные и даже переходные государства не могут себе этого позволить. Не стоит надеяться, что открытие всех сетей и опубликование всех документов облегчит переход к демократии. Если печальный опыт 90-х годов чему-то нас научил, так это тому, что успешный переход требует наличия сильного государства и относительно упорядоченной общественной жизни. Интернет же представляет большую угрозу и тому, и другому.
Глава 10
История – это не только меню браузера
В 1996 году группа видных представителей киберэлиты провозгласила со страниц журнала “Уайерд”, что агору “заменил интернет – технология, которая позволяет рядовым гражданам участвовать в общенациональной дискуссии, издавать газету, распространить электронный памфлет… и одновременно хранить конфиденциальность”. Это, вероятно, повеселило историков. Всякую новую технологию, от железной дороги, которая, как считал Карл Маркс, уничтожит индийскую кастовую систему, до ТВ, великого освободителя масс, превозносили до небес за ее способность поднять градус общественных дискуссий, придать политике большую прозрачность, ослабить позиции националистов, перенести нас в мифическую “глобальную деревню”. Все эти надежды были развеяны жестокой политической, культурной и экономической действительностью. Технологии много обещают, но слова не держат.
Нельзя сказать, что такие изобретения не наложили отпечаток на жизнь общества или демократию. Напротив, они оказывали влияние гораздо более сильное, чем могли предположить их авторы. Правда, результаты часто оказывались противоположными тем, которые преследовали изобретатели. Технологии, от которых ждали того, что они дадут больше возможностей личности, усилили гигантские корпорации. Технологии, которые должны были оживить участие людей в демократических процессах, породили популяцию пассивных наблюдателей, приклеенных к дивану и экрану. Нельзя сказать также, что такие технологии в принципе не могли благотворно повлиять на политическую культуру или сделать процесс государственного управления прозрачнее: их потенциал был колоссальным. Тем не менее в большинстве случаев он оказывался растрачен впустую. Утопические заявления, неизбежно сопровождавшие эти технологии, запутали политиков, которые не смогли предпринять верные шаги, чтобы добиться прогресса.
Расхваливая уникальность интернета, большинство техно-гуру демонстрируют полнейшее незнание истории, поскольку риторика, сопровождавшая прогнозы развития технологий в прошлом, была столь же возвышенной, что и нынешние квазирелигиозные разговоры о могуществе интернета. Даже беглый взгляд на историю техники показывает, как быстро общественное мнение о какой-либо технологии способно пройти путь от слепого поклонения ей до проклятий. Но то, что критика технических новшеств столь же стара, как и восхищение ими, не должно приводить политиков к заключению, что не стоит пытаться минимизировать негативное влияние техники на общество (и наоборот). Напротив, политикам следует ознакомиться с историей техники, чтобы понимать, где стоит умерить свои ожидания, – пусть даже для того, чтобы хотя бы половина этих ожиданий оказались правдой.
История может многому нас научить. Сначала преобразования мира в “глобальную деревню” ждали от телеграфа. Передовица в “Нью-инглендер”, напечатанная в 1858 году, гласила: “Телеграф живой нитью связывает народы… Невозможно представить, что теперь, когда создано средство для обмена мыслями между всеми народами планеты, уцелеют застарелые предрассудки и вражда”. В 1868 году Эдвард Торнтон, британский посол в Соединенных Штатах, назвал телеграф “нервом международной жизни, который передает знание о происходящем, устраняет причины недопонимания и обеспечивает покой и гармонию во всем мире”. Автор “Бюллетеня Американского географического и статистического общества” счел телеграф “продолжением знания, цивилизации и истины”, служащим “высшему и важнейшему интересу человеческой расы”. Однако вскоре люди увидели обратную сторону этого замечательного новшества. Кто-то радовался, что телеграф может принести пользу при поимке беглых преступников, а оказалось, что он может подавать ложный сигнал тревоги и служить самим преступникам. Всего через два года после успешного начала прокладки в Америке телеграфных линий “Чарльстон курьер” написал, что чем “скорее [телеграфные] столбы будут повалены, тем лучше”, а “Нью-Орлианс коммершиал таймс” поделилась с читателями своим “самым страстным желанием”: чтобы “телеграф никогда не подходил к нам ближе, чем он есть сейчас”.
Лаконичность телеграмм пришлась не по душе многим интеллектуалам. Телеграф не только открыл доступ к большему количеству источников информации, но и сильно упростил публичный дискурс. Более чем за столетие до того, как сходные обвинения были выдвинуты в отношении “Твиттера”, культурная элита викторианской Англии озаботилась тривиализацией публичного дискурса под влиянием наплыва срочных новостей и “сниппетов”. В 1889 году “Спектейтор”, одно из лучших изданий Британской империи, распекал телеграф за “широкое распространение того, что называют ‘новостями’, за учет всех событий, особенно преступлений, происходящих повсюду, без заметных перерывов. Постоянное распространение фрагментарных высказываний… в итоге, надо полагать, разрушит рассудок всех, к кому обращается телеграф”.
“Глобальная деревня”, которую построил телеграф, имела свои достоинства и недостатки. Современник британской колониальной экспансии в Индии отметил, что “общность чувств и действия, которая составляет империализм, едва ли была возможна без телеграфа”. Томас Миза, историк технологии из Университета Миннесоты, отмечает, что “телеграфные линии были настолько важны для империи, что в Индии их прокладывали прежде железнодорожных путей”. Помимо телеграфа и многие другие технические новшества способствовали экспансии. Любители рассуждать об освободительной роли технологий редко упоминают о том, что получение хинина, который помог победить малярию и снизил риск заболевания редкими тропическими болезнями, устранило главную преграду на пути колониализма. Или о том, что изобретение книгопечатания способствовало становлению общего национального самосознания испанцев и подвигло их на колонизацию Латинской Америки.
Когда телеграф оказался неспособен оказать желаемый эффект на общество, взоры обратились к самолету. Джозеф Корн в своей книге 2002 года “Крылатая весть” описал всеобщий восторг, которым сопровождалось появление самолета. По словам Корна, в 20-х и большей части 30-х годов многие “ждали, что самолет поможет распространению демократии, равенства и свободы, облагородит общественные вкусы и распространит культуру, избавит мир от войны и насилия, даже даст начало новому виду человеческих существ”. Современник, по-видимому позабывший об экономических силах мирового капитализма, радовался тому, что самолеты открыли “царство абсолютной свободы: никаких дорог, никаких монополий, никакой нужды в тысячах рабочих, увеличивающих издержки”. А редактор журнала “Флаинг” (аналог современного “Уайерд”) в 1915 году с восторгом провозгласил, что Первая мировая будет “последней большой войной в истории”, поскольку “меньше чем через десятилетие” самолет устранит сами причины войн и ознаменует наступление “нового периода отношений между людьми “ (по-видимому, Адольф Гитлер не был подписчиком “Флаинг”). Это был самый настоящий утопический “самолетоцентризм” 1910-х годов.
Но больше всего несбывшихся надежд возлагали на изобретение радио. Его пионеры внесли свой вклад в рекламу демократического потенциала своего изобретения. Гульельмо Маркони, один из отцов революционной технологии, считал, что “наступление эпохи беспроводной связи сделает войну невозможной, поскольку война станет просто смешной”. Джеральд Своуп, президент компании “Дженерал электрик”, в свое время один из главных коммерческих спонсоров радио, в 1921 году радостно объявил, что оно есть “средство достижения всеобщего и вечного мира на Земле”. Ни Маркони, ни Своуп не могли предвидеть, что семьдесят лет спустя две радиостанции спровоцируют геноцид в Руанде.
Когда в 2009 году основатели “Твиттера” объявили свой сайт “триумфом гуманности”, публике следовало бы воздержаться от аплодисментов до тех пор, пока она не исключит возможность геноцида, спровоцированного “Твиттером” где-нибудь за тысячи миль от Сан-Франциско. Сейчас, как и в прошлом, заявления о всемогуществе какой-либо технологии есть не что иное как плохо замаскированные попытки добиться, чтобы ее не слишком жестко регулировали, ибо кто осмелится указать спасителю рода человеческого его место? Радио на ранних стадиях своего развития казалось способом просветить публику в политических вопросах и поднять уровень политического диалога. Считалось, что его распространение заставит политиков тщательно продумывать свои речи. В начале 20-х годов “Нью репаблик” приветствовал влияние радио на политику: это изобретение “нашло способ обойтись без политических посредников” и даже “возродило демос, на котором зиждется республиканская форма правления”.
Неудивительно, что радио казалось следующей ступенью в политической коммуникации по сравнению с газетой. Одна из газетных передовиц 1924 года заявляла: “Если законодатель обращается к очевидно бессмысленной политике, авторы передовиц должны первыми указать местному сообществу на его скудоумие. Но если радиофоны в законодательных собраниях будущего будут передавать абсурдные разглагольствования политика в эфир, их услышит вся страна”. Так же, как нынешние политики боятся сморозить глупость, которая из-за огласки в Сети может стоить им переизбрания, политики прошлого опасались радио. Тогда полагали, что радио (как интернет в наши дни) меняет природу политических отношений граждан с государством. В 1928 году журнал “Колльерс” объявил, что радио, “используемое должным образом, для народного правительства сделает больше, чем большинство освободительных войн… Радио придает политике личностный характер, делает ее интереснее и важнее”. Всеобщее воодушевление и в этот раз длилось недолго. К 1930 году даже оптимистичный вначале “Нью репаблик” вынес вердикт: “В целом радио в Америке пропадает даром”. В 1942 году Пол Лазарсфельд, известный исследователь коммуникаций из Колумбийского университета, заключил, что “в общем и целом радио оказалось консервативной силой в американской жизни и мало что сделало для общественного прогресса”.
Разочарование было вызвано не в последнюю очередь сомнительной практикой использования радиовещания правительствами. Аса Бриггс и Питер Берк отмечают в своей “Социальной истории медиа”, что “‘эпоха радио’ стала эпохой не только Рузвельта и Черчилля, но также Гитлера, Муссолини и Сталина”. То, что множество диктаторов извлекли из радио пользу, умерило всеобщий энтузиазм по поводу этого СМИ, а его коммерциализация оттолкнула тех, кто надеялся на то, что радио сделает публичные дискуссии серьезнее. Нетрудно представить, какой была бы реакция Лазарсфельда на деятельность Раша Лимбо[22].
Ослабление демократического потенциала радиовещания не удержало политических аналитиков, исследователей и предпринимателей нового поколения от столь же громких похвал в адрес телевидения. С 20-х годов Оррин Данлоп, один из первых теле– и радиокритиков газеты “Нью-Йорк таймс”, озвучивал аргумент, уже привычный для тех, кто знаком с историей телеграфа, самолета или радио. “Телевидение, – без тени сомнения заявлял Данлоп, – ознаменует собой новую эру дружественных связей между народами Земли”, поскольку “имеющиеся представления о зарубежных государствах изменятся”. Дэвид Сарнофф, глава Американской радиокорпорации, считал, что близится эра новой “глобальной деревни”: “Когда вполне сбудется предначертанная телевидению судьба… может явиться новое ощущение свободы и… более тонкое и глубокое взаимопонимание между всеми народами мира”.
Ли де Форест, знаменитый американский изобретатель, возлагал большие надежды на образовательный потенциал телевидения. Он полагал, что ТВ сможет даже сократить количество ДТП. “Можно ли вообразить, – вопрошал он в 1928 году, – более могущественный способ обучить людей искусству осторожного вождения по шоссе, чем еженедельная телевстреча с каким-либо честным дорожным полицейским, сопровождаемая показом диаграмм и фотографий?” К сожалению, таких программ на главных американских телеканалах никогда не бывало (и уж тем более в наше время, когда водители попадают в аварии из-за того, что сочиняют эс-эм-эс за рулем, и даже пилоты раскрывают лэптопы посередине полета) – и вовсе не из-за технических препятствий. Зато наблюдались ограниченность политического, культурного, законодательного языка и идеологии того времени, скоро превратившие американское ТВ в то, что Ньютон Майноу, глава Федеральной комиссии по связи США, назвал в 1961 году “обширной пустошью”.
От телевидения, как прежде от радио, ожидали радикального преобразования политики. В 1932 году Теодор Рузвельт-младший (сын будущего президента США, в то время генерал-губернатора Филиппин) предсказывал, что телевидение “оживит интерес нации к тем, кто направляет ее политику, да и к самой политике”. Это, по мысли Рузвельта, приведет к “более осмысленным, более согласованным действиям электората. Люди чаще станут думать самостоятельно и меньше оглядываться на местных членов политических машин”. Томас Дьюи, видный республиканец, в 40-х годах боровшийся за пост президента с Франклином Делано Рузвельтом и Гарри Трумэном, сравнивал телевидение с рентгеном. Он предсказывал, что оно должно “добиться конструктивных изменений в политической агитации”. Любой смотревший американское ТВ во время избирательной кампании едва ли с этим согласится.
Восторг по поводу телевидения длился долго. Еще в 1978 году Дэниел Бурстин, один из известнейших американских историков XX века, превозносил способность ТВ “распускать армии, увольнять президентов, строить совершенно новый, демократический мир… который никто и вообразить не мог, даже в Америке”. Бурстин написал это, когда многие политологи и политики еще ждали триумфа “теледемократии”, при которой граждане прибегали бы к помощи телевидения не только ради того, чтобы следить за политикой, но и чтобы непосредственно в ней участвовать. (Надежды, что новая технология подтолкнет людей к участию в политической жизни, возникли еще до появления телевидения. В 1940 году Бакминстер Фуллер, американский изобретатель и архитектор, превозносил достоинства “телефонной демократии”, при которой станет возможным “телефонное голосование по всем значимым вопросам, встающим перед Конгрессом”.)
Оглядываясь назад, следует признать, что фантаст Рэй Брэдбери был ближе к истине в 1953, чем Бурстин в 1978 году. Брэдбери сказал: “Телевидение – это коварный зверь, это Медуза, которая каждый вечер обращает в камень миллиард людей, смотрящих в одну точку, это сирена, поющая, зовущая, так много сулящая, но дающая так мало”.
Изобретение компьютера вызвало очередной приступ утопической лихорадки. Статья 1950 года в газете “Сэтердей ивнинг пост” сулила, что “думающие машины принесут цивилизацию более здоровую и счастливую, нежели любая, известная до сих пор”. Мы до сих пор живем в эпоху, к которой относятся самые забавные предсказания. И хотя легко утверждать свою правоту с высоты сегодняшнего дня, не стоит забывать, что в развитии радио и телевидения в прошлом веке ничто не было предопределено. Британцы отдали приоритет общественному радиовещанию – и вырастили чудовище Би-би-си. Американцы в силу некоторых культурных и коммерческих причин предпочли политику невмешательства. Можно спорить о достоинствах каждой из этих тактик, но американский медиаландшафт мог быть другим, особенно если к утопическим идеям, проповедуемым теми, кто имел влияние на бизнес, отнеслись бы серьезнее.
Хотя велик соблазн забыть все, чему научила нас история, и отнестись к интернету как к абсолютно новому “зверю”, следует помнить, что предыдущие поколения чувствовали то же, что и мы. Они тоже испытывали искушение забыть горькие уроки прошлого и изобрести прекрасный новый мир. Чаще всего это не позволяло им принять верные законодательные решения в отношении новых технологий: как можно регулировать божественное. Особенность интернета состоит в том, что хотя он до сих пор и не выполнил обещания утопистов о мире без экстремизма и национализма, но все же превзошел мечты самых отчаянных оптимистов. Риск в данном случае в том, что, видя сравнительно успешное настоящее этой молодой технологии, кое-кто может решить, что будет лучше оставить ее в покое, а не подвергать какой бы то ни было регламентации. Но признание революционной сути какой-либо технологии не должно быть причиной уклоняться от ее регулирования. Разумное регулирование – это первый признак того, что общество серьезно относится к этой технологии и понимает, что она пришла надолго.
Ни одному обществу еще не удавалось создать принципы регулирования технологии, видя лишь ее светлую сторону, не разобравшись, какой вред она может причинить. Проблема кибероптимизма в том, что он не дает полезного интеллектуального фундамента для какого бы то ни было регулирования. Зачем заботиться о регламентации, если и так все прекрасно? Это возражение имело смысл в начале 90-х годов, когда в интернет могли попасть лишь ученые, которые не могли себе представить, зачем кому-либо может понадобиться рассылать спам. Но когда интернет стал доступнее, стало очевидно, что саморегулирование не всегда уместно, учитывая многообразие пользователей Сети и практик пользования ею.
Двойная жизнь технологий
Современная технология отказывается вести себя так, как задумывали ее творцы, и принимает на себя неожиданные функции и роли. Дэвид Ноубл, плодовитый историк современных технологий, отстаивает эту точку зрения в своей книге “Производительные силы” (1984): “Всякая технология ведет двойную жизнь. В первой она соответствует намерениям своих проектировщиков и интересам власти, во второй – противоречит им, действуя за спиной своих творцов, вызывая неожиданные последствия и порождая неожиданные возможности”. Даже Итиэль де Сола Пул (наивно полагающий, будто информация разрушит авторитаризм) предупреждал, что одной технологии недостаточно для достижения желаемых политических результатов: “Технология определяет ход битвы, но не ее результат”.
Понятно, что футурологи часто ошибаются. Джордж Уайз, историк, связанный с компанией “Дженерал электрик”, проверил, сбылись ли полторы тысячи предсказаний, сделанных в отношении техники в 1890–1940 годах инженерами, а также историками и другими учеными. Треть предсказаний сбылась, пусть отчасти. Остальные две трети оказались ошибочными или не допускают однозначного толкования.
С точки зрения политики, урок, который следует извлечь из истории техники и многочисленных попыток предсказать ее развитие, заключается в следующем: лишь немногие современные технологии достаточно устойчивы – в своем оформлении, применении и воздействии на публику – для того, чтобы сделать возможным безошибочное политическое планирование. Особенно это касается ранних стадий жизненного цикла технологии. Те, кто разрабатывал в 20-х годах политику “свободы радио”, были, вероятно, сильно удивлены ее последствиями, нередко негативными, проявившимися в 30-х годах. Нынешний интернет – довольно плохой помощник для человека, формирующего политику. В игре слишком много влиятельных игроков: от национальных государств до международных организаций наподобие Международной корпорации по распределению имен и номеров в интернете, от ООН до интернет-пользователей. Если иссякнет запас сетевых адресов, некоторые детали архитектуры интернета могут измениться. Злые силы вроде спамеров и киберпреступников постоянно что-то придумывают. Предсказывать будущее интернета гораздо труднее, чем будущее телевидения: Сеть – это технология, которой легко воспользоваться в самых разных целях.
Подобная непредсказуемость побуждает в высшей степени осторожно относиться к амбициозным и в то же время очень сомнительным политическим инициативам (наподобие защиты свободы интернета), требующим такой степени устойчивости и зрелости, которой у интернета просто нет, хотя сторонники этих инициатив и выступают с установками, каким именно должен быть интернет (будто они знают, как решить все проблемы). Однако непослушное орудие в руках самоуверенных людей – прямой путь к катастрофе. Гораздо продуктивнее принять тезис, что интернет очень нестабилен. И вместо того, чтобы пытаться выстроить политику с помощью инструмента, который настолько сложен и капризен, что не дается в руки, или решить потенциально неразрешимые глобальные проблемы, следует начать делать что-либо в меньшем масштабе, позволяющем контролировать, хотя бы отчасти, связи между инструментом и средой, в которой он действует.
Но такая осторожность может встретить поддержку лишь среди интеллектуалов. Несмотря на неизбежную неопределенность, сопровождающую технологии, политикам приходится принимать четкие решения. Поэтому предсказания о том, как техника должна себя вести, неизбежны – или нас ждет паралич. Лучшее, что могут сделать политики – это понять, почему столь многие столь часто ошибаются, а после попытаться разработать механизмы и процедуры, которые смогли бы устранить иллюзии из процесса принятия решений.
Главная проблема большинства предсказаний в отношении технологий заключается в том, что они основаны на том, каков мир сейчас, а не на том, каким он станет. Мир, однако, не стоит на месте: политика, экономика и культура постоянно изменяют среду, которой, как предполагалось, займется технология, причем желательно в соответствии с нашими предсказаниями. Политика, экономика и культура в корне меняют и сами технологии. Некоторые из них, например радио, становятся дешевыми и доступными для всех. Другие, вроде самолета, доступны немногим избранным. Более того, по мере развития новых технологий некоторые старые устаревают (например, факсимильные аппараты) или находят новое применение (телевизор как довесок к вашей Wii).
Парадоксальным образом технологии, нацеленные на решение определенных задач, могут лишь усложнить их. Рут Шварц Кауэн, историк науки из Университета Пенсильвании, в книге “Больше работы для матери” показывает, что после 1870 года домохозяйки работали все больше и больше, хотя домашнее хозяйство становилось все более механизированнным. (Кауэн отмечает, что американская домохозяйка в 1950 году в одиночку делала то, для чего веком раньше требовалась помощь троих-четверых человек.) Кто мог предугадать, что развитие “устройств, сберегающих силы” приведет к увеличению бремени домашней работы для большинства женщин?
Подобным образом снабжение компьютерами работников отнюдь не привело к увеличению производительности труда последних (“Тетрис”, вероятно, был частью секретного советского плана по подрыву капиталистической экономики). Лауреат Нобелевской премии экономист Роберт Солоу заметил, что “наступление компьютерной эпохи заметно везде, кроме статистики производительности!” Проблема прогнозирования влияния технических новшеств на экономику и общество отчасти заключается в том, что вначале непонятен масштаб их использования. Первые автомобили считались техникой, которая может сделать улицы чище (речь о конском навозе). Выхлопы двигателя внутреннего сгорания, может, и пахли приятнее навоза. Однако если принять во внимание распространенность автомобилей в современном мире, следует признать, что механический транспорт решил одну проблему, но создал другую, более серьезную: загрязнение окружающей среды. Иными словами, будущее какой-либо технологии часто можно описать старой поговоркой: “Это экономика, глупый”[23].
Уильям Галстон, исследователь публичной политики из Брукингского института и бывший советник президента Клинтона, привел убедительный пример того, насколько мы недооцениваем роль экономических сил во влиянии техники на общество. Вообразите, будто в начале 50-х годов состоялась научная конференция, посвященная влиянию телевидения на общество. Делегаты почти наверняка пришли бы к мнению, что телевидение служит укреплению связей в сообществе и приумножению социального капитала. Телевизор в то время был вещью редкой и дорогой, поэтому соседи вынуждены были ходить друг к другу в гости. А теперь представьте себе научную конференцию о проблемах телевидения сегодня: ее участники скорее всего осудят всепроникающую “культуру спален”, когда наличие в доме множества телевизоров рушит не то что отношения между соседями, но даже внутрисемейные связи.
Еще одна причина, в силу которой будущее любой технологии трудно предугадать, заключается в том, что исчезновение одних медиаторов нередко сопровождается появлением других. Джеймс Кэри, исследователь СМИ из Колумбийского университета, заметил, что “по мере того, как рушатся границы и общественные формации, возникают новые границы. Нам легче проследить за исчезновением границ”, но мы редко замечаем возникновение новых. В 1914 году журнал “Популярная механика” объявил, что эпоха государств закончилась, поскольку беспроводной телеграф позволяет “гражданину передавать сообщения на большие расстояния без помощи государства или корпорации”. А всего пятнадцать лет спустя горстка корпораций прибрала радиовещательную отрасль к рукам, хотя публика еще и питала некоторые иллюзии насчет того, что радио – это бесплатное и децентрализованное средство коммуникации. (То, что радиоприемники дешевели, только поддерживало эту иллюзию.)
Сходным образом, когда нынешние интернет-гуру пытаются убедить нас, что мы живем в век “бесплатного”, это совершенно не так. Обожаемые миллионами якобы бесплатные ролики “Ю-Тьюба” о “ржачных котиках” хранятся в мощных серверных центрах, обслуживание которых обходится в миллионы долларов (в первую очередь из-за расходов на электроэнергию). Эти неявные издержки рано или поздно вызывают давление на окружающую среду, которое в итоге покажет, насколько дорого в действительности обходятся эти технологии. Еще в 1990 году никто не мог предположить, что “Гринпис” опубликует длинный доклад о влиянии “облачной” обработки данных на окружающую среду, подготовленный учеными, много лет изучающими влияние спама на изменение климата. То, что мы пока не в состоянии оценить издержки данной технологии (финансовые, моральные, экологические), вовсе не означает, что их нет.
Логике здесь не место
Еще одна черта современных технологий, которую упускают из вида ее сторонники, заключается в том, что какими бы они ни были революционными, сами по себе они не разрушают традиции. Еще в 50-х годах предположение, что телевидение укрепит религиозные институты, встретили бы с удивлением. Однако несколько десятилетий спустя Пэт Робертсон и толпа других телепроповедников своим прочным положением в обществе были обязаны именно ТВ. Кто сегодня поручится, что интернет подорвет религиозные институты?
На самом деле, как мы можем судить по подъему национализма и религии в Сети, новые технологии нередко укрепляют старые традиции и содействуют их распространению. Клод Фишер, изучивший распространение телефонной связи в Америке XIX века, в книге “Говорит Америка” пишет, что телефон скорее “распространял и укреплял… существовавший общественный уклад, чем изменял его”. Вместо того чтобы считать телефон средством, которое подталкивает людей навстречу современности, Фишер предлагает подумать о нем, как о “средстве, которым современники пользовались по-разному, в том числе, возможно, и для сохранения и даже укрепления обычаев прошлого”. Чтобы интернет смог сыграть положительную роль в избавлении мира от предрассудков и ненависти, его распространению должны сопутствовать в высшей степени амбициозные смелые социальные и политические реформы, иначе болезни общества будут лишь прогрессировать. Иными словами, какой бы ни была внутренняя логика техники, ее трансформирует логика общества в целом. “Хотя любое средство коммуникации обладает своими собственными характеристиками, особенно в том, каким из человеческих чувств оно благоволит, а какие игнорирует, – отмечает Сьюзан Дуглас, исследователь коммуникаций из университета Мичигана, – экономическая и политическая система, в которой это средство укоренено, почти всегда диктует технические возможности его применения и императивы”.
И все же это обстоятельство редко удерживает армию экспертов от заявлений, будто они разгадали эту логику и досконально выяснили, что же такое радио, телевидение или, например, интернет. Общественные силы, стоящие за новинками, при этом большей частью игнорируются (и, следовательно, ими можно легко пренебречь). Маршалл Маклюэн – первый поп-философ – утверждал, что у ТВ собственная логика: в отличие от печатных СМИ, телевидение побуждает нас восполнять лакуны в изображении на экране, оно шире воздействует на чувства и, наконец, подталкивает нас к возвращению в изначальное племенное состояние (равновесие этого рода Маклюэн явно приветствовал).
К сожалению, пока Маклюэн искал внутреннюю логику телевидения, он не заметил, что ТВ может прибрать к рукам корпоративная Америка и что это окажет на общество эффект гораздо более очевидный (и неприятный), чем перемены в некоем “соотношении чувств”, которое Маклюэн тщательно подсчитал для каждого средства информации.
На международном уровне дела обстоят еще хуже. “Логика”, которую ученые и политики якобы постигли, – это просто интерпретация того, на что способна определенная технология в определенных условиях. Геринг, поставивший радио на службу пропаганде, понимал его логику совершенно иначе, чем, скажем, Маркони.
Таким образом, полное знание о какой-либо технологии мало что говорит нам о том, как именно она влияет на сложное современное общество. Экономист Уильям Шаниэль предупреждает, что, оценивая передачу технологии, “в первую очередь следует обратить на культуру, заимствующую эту технологию, а не на сам материал”, уже потому, что хотя “новая технология и вызывает перемены”, их характер “не предопределен заимствованной технологией”. Вместо этого, пишет Шаниэль, “заимствующее общество адаптирует технологию к собственным социальным процессам”. Когда европейцы заимствовали в Азии порох, они не переняли заодно азиатские обычаи его применения. Порох был заимствован европейскими обществами с их собственными ценностями и традициями.
Интернет – это, конечно, не порох. Интернет гораздо сложнее, и это лишь усиливает необходимость как можно лучше узнать общества, которые предполагается с его помощью “перестроить” или “демократизировать”. Интернет наверняка их перестроит, но политиков должен беспокоить вектор этой перестройки. А чтобы понять его, нужно избавиться от технологического детерминизма и тщательно изучить нетехнологические факторы, формирующие ту среду, которую политики пытаются трансформировать. Можно согласиться с тем, что на ранней стадии техника воплощает некую имманентную логику, однако по мере ее развития эта логика уступает место более могущественным общественным силам.
Неспособность уловить логику техники отчасти объясняет непонимание Западом важности интернета для авторитарных режимов. Не имея четкого представления о внутренней политике и социальной логике этих режимов, западные наблюдатели решают, что диктаторы и их приспешники не могут использовать интернет для укрепления режима, так как в условиях западной либеральной демократии (эти условия на Западе только и понимают) интернет до сих пор лишь ослаблял государство и способствовал распылению власти. Вместо того чтобы углубляться в постижение логики интернета, западным благодетелям следовало бы составить для себя более четкую картину политической и социальной логики авторитаризма в условиях глобализации. Если у политиков недостает теоретического представления о том, что движет этими обществами, они могут сколько угодно рассуждать об интернете, но это не поможет им выработать действенную политику использования Сети для распространения демократии.
Возможна ли история после “Твиттера”?
Заманчиво видеть в технологии отсутствующее звено, которое может помочь нам связать воедино разрозненные события, известные как “история человечества”. Зачем искать сложные причины, если установление демократических форм правления в Европе можно объяснить одним только изобретением печатного станка? Историк-экономист Роберт Хайлбронер заметил в 1994 году, что “история как цепь случайностей – это картина, которой не может вынести человеческий дух”.
Технологический детерминизм (вера в то, что определенные технологии приводят к определенным социальным, культурным и политическим последствиям) привлекателен именно тем, что “порождает яркие сценарии, понятные сюжеты, а также тем, что он согласуется с преобладающим опытом Запада”, – полагают геоурбанисты Стив Грэм и Саймон Марвин. Когда на одну доску ставятся роль, которую копировальные аппараты и факсы сыграли в событиях 1989 года в Восточной Европе, и роль “Твиттера” в иранских волнениях 2009 года, возникает волнующая и в высшей степени связная интерпретация происшедшего. Она коренится в распространенной вере (которой мы обязаны идеалам Просвещения) в освободительную силу идей, информации и знания. Гораздо проще согласиться, что коммунизм умер, когда советские граждане поняли, что на Западе нет очередей, чем искать правду в длинных, малопонятных докладах о торговом балансе СССР.
По этой причине детерминизм (все равно, социальный ли, постулирующий “конец истории”, или политический, постулирующий конец авторитаризма) – это интеллектуально ограниченный, бездеятельный способ изучения прошлого, понимания настоящего и предсказывания будущего. Брайан Пфаффенбергер, антрополог из Виргинского университета, считает, что столь многие выбирают детерминизм лишь потому, что это – самый легкий выход из положения: “Принять технологический детерминизм гораздо проще, чем провести полностью учитывающее контекст исследование, в рамках которого люди предстанут активными пользователями передаваемой технологии, а не ее пассивными жертвами”.
От детерминизма страдает не только история, но и этика. Если поступь технологии неудержима и однонаправленна (в чем пытается убедить публику орда техногуру), бессмысленно вставать у нее на пути. Если радио, телевидение и интернет были призваны возвестить о новой эпохе демократии и всеобщих прав, то человеку достается лишь незначительная роль. Но если утверждать, что такая распространенная в прошлом практика как лоботомия была лишь результатом развития техники, защитники лоботомии окажутся ни в чем не виноваты. Технологический детерминизм, таким образом, затушевывает роль тех, кто принимает решения, и снимает с них ответственность. Артур Уэлцер, политолог из Мичиганского университета, указывает, что “раз мы видим себя беспомощными заложниками всеобъемлющей непоколебимой силы, мы можем сложить с себя моральную и политическую ответственность, которая… критически важна для того, чтобы правильно пользоваться той властью над технологией, какой мы на самом деле обладаем”.
Заняв детерминистскую позицию, мы с меньшей вероятностью поставим перед технологией (и теми, кто на ней зарабатывает) целый ряд этических вопросов, нормальных для демократии. Требовать ли от компании “Гугл” шифрования всех документов, загружаемых пользователями сервиса Docs? Позволять ли “Фейсбуку” и дальше раскрывать данные о пользователях? Следует ли перестать приглашать руководителей “Твиттера” на резонансные мероприятия, устраиваемые правительством США, пока эта компания не присоединится к “Глобальной сетевой инициативе”? Нетрудно представить себе наступление времен, когда эти вопросы будут задавать все реже, причем именно в тех кабинетах, где получить ответы на них особенно важно.
Новые технологии почти всегда вооружали одни политические и социальные группы и обезоруживали другие (иногда одновременно), – но под влиянием технологического детерминизма об этом легко забыть. Нет нужды говорить, что подобная этическая амнезия редко отвечает интересам обезоруженных. Роберт Пиппин, философ из Чикагского университета, считает, что увлечение общества технологиями в ущерб этике достигло той точки, когда “то, что следует рассматривать как случайное, как одну из имеющихся возможностей, открытую для политического обсуждения, вместо этого ошибочно принимают за необходимое. То, что служит частным интересам, бездумно принимается как представляющее всеобщий интерес. Часть принимают за целое”. Руководители “Фейсбука” оправдывают свое пренебрежение конфиденциальностью тем, что общество само идет к этому. Именно такие заявления должны оцениваться с моральной и политической, а не только технологической точки зрения. Пользуясь детерминистским дискурсом, “Фейсбук” маскирует собственную роль в этом процессе.
Аббе Мовшовиц, профессор информатики Сити-колледжа Нью-Йорка, сравнивает компьютер с семенем, а определенные исторические обстоятельства – с почвой, в которую оно падает: “Для того, чтобы добиться роста полезных растений и избавиться от сорняков, нужно правильно выбрать семена, почву и уход. К сожалению, ‘семена’ компьютерных приложений смешаны с семенами сорняков, почва нередко не подготовлена, а наши методы культивирования в высшей степени несовершенны”. Можно упрекнуть Мовшовица в неверном толковании истории техники, но его слова легко трактовать и в более оптимистическом ключе: мы, “земледельцы”, можем вмешаться в процесс на любой из трех стадий, и от нас зависит, при каких условиях мы это сделаем.
Цена невмешательства может оказаться достаточно высокой. Еще в 1974 году английский культурный критик Раймонд Уильямс предупреждал, что технологический детерминизм неминуемо приведет к социальному и культурному детерминизму, который “оправдывает существование нашего общества и культуры в их нынешнем виде и самые выраженные направления их внутреннего развития”. Уильямса беспокоило, что помещение технологии в фокус интеллектуального анализа обрекает нас на то, чтобы видеть в задаче, традиционно понимаемой как политическая, задаче сложной и связанной с этическим и моральным выбором, задачу технологическую, исключающую или запутывающую все нерешенные философские дилеммы. “Если средство, будь то печатный станок или телевидение, есть причина, – писал Уильямс в своем бестселлере ‘Телевидение: технология и культурная форма’, – то остальные причины, все то, что обычно считают историей, сразу сводятся к следствиям”. По мысли Уильямса, технология возвестила не о конце истории, а о конце исторического мышления. Если так, то вопрос о справедливости почти теряет смысл.
Уильямс пошел еще дальше. Он заявил, что технологический детерминизм не позволяет нам признавать наличия политического в самих технологиях – какие практики и вытекающие из них последствия технологии склонны поощрять. Непосредственно доступные наблюдению аспекты технологии, как правило, получают львиную долю общественного внимания и затрудняют оценку ее неочевидных, вредоносных черт. “То, что в любой другой области считается следствием и становится предметом социального, психологического, культурного и морального анализа, – писал Уильямс, – здесь отметается как нерелевантное по сравнению с непосредственным физиологическим и ‘психическим’ воздействием медиа как таковых”. Иными словами, гораздо легче бранить интернет за то, что он нас оглупляет, чем последовательно критиковать с позиций морали его влияние на демократические права и обязанности. Из-за антиисторических воплей об освободительном потенциале интернета сама постановка таких моральных вопросов может показаться еретической. Глядя на то, как мир отреагировал на иранскую твиттер-революцию, трудно не оценить прозорливость Уильямса. Вместо того чтобы говорить о религиозных, демографических и культурных силах, породивших протестные настроения в Иране, все были заняты тем, что превозносили “Твиттер” за его роль в организации манифестаций и сопротивление цензуре.
Точно так же, когда в апреле 2008 года многие западные наблюдатели увлеклись обсуждением египетской “революции ‘Фейсбука’” – тогда интернет помог тысячам молодых египтян собраться, чтобы выразить солидарность с бастующими текстильщиками из бедного промышленного города Эль-Махал-ла-Эль-Кубра, – мало кто удосужился узнать, чего на самом деле хотели рабочие. Как оказалось, они протестовали против низкой зарплаты на своей фабрике. Это выступление, направленное преимущественно на защиту трудовых прав, удачно совпало с широкой, направленной против Мубарака кампании в поддержку конституционной реформы. По разным причинам вклад рабочих в протест оказался незначительным, а другие попытки устроить “революцию ‘Фейсбука’” (в физическом мире) большого отклика не нашли, хотя и приобрели в Сети сотни тысяч сторонников. Как и ожидалось, западные СМИ уделили основное внимание “Фейсбуку”, а не трудовым вопросам или требованиям к Мубараку отменить режим чрезвычайного положения, введенный еще в 1981 году. Это очередное напоминание о том, что, фокусируясь на технологии, а не на стоящих за ней общественных и политических силах, можно прийти к неверным выводам.
Это и есть самое опасное в технологическом детерминизме: он мешает нам заняться социальными и политическими вопросами, выдавая их за технологические. Техника как кантианская категория миропонимания может оказаться слишком экспансионистской и монополистической, поскольку она вбирает в себя все, что еще не в полной мере понято и классифицировано. Именно это имел в виду немецкий философ Мартин Хайдеггер, когда сказал, что “сущность техники ни в коем случае не есть нечто техническое”. Техника, подобно газу, занимает весь отведенный ей в концептуальном пространстве объем. Поэтому почетный профессор Массачусетского технологического института Лео Маркс считает ее “вредной концепцией”, которая способна “подавлять и запутывать аналитическое мышление”. Он отмечает, что “благодаря своей особой предрасположенности к овеществлению, к приобретению волшебной силы автономной сущности, техника является главной причиной нарастающего чувства… политического бессилия. Популярность убеждения, будто техника – главная сила, формирующая постмодернистский мир, говорит о степени нашего… пренебрежения моральными и политическими стандартами, проявляющегося при принятии важнейших решений о направлении развития общества”.
Пренебрежение моральными и политическими стандартами, о котором предупреждает Лео Маркс, проявляется во внезапном стремлении бороться за свободу интернета, не объясняя при этом, как она соотносится с остальными аспектами политики распространения демократии. Надежда на то, что интернет освободит египтян или азербайджанцев от авторитарного гнета, не оправдывает скрытой поддержки самих источников этого угнетения. Хиллари Клинтон, к ее чести, удержалась от сползания к технологическому детерминизму, заявив в своей речи о свободе интернета: “Хотя ясно, что распространение этих [информационных] технологий преображает наш мир, однако все еще неясно, как эта трансформация повлияет на соблюдение прав человека и благосостояние большей части населения мира”. Если вслушаться, это звучит очень странно. Вам неясно, как эти технологии повлияют на права человека? Тогда зачем же вы их распространяете? Такая путаница среди политиков неизбежно будет расти, поскольку они формируют свою стратегию на основе крайне двусмысленной концепции.
По мнению Лео Маркса, сладить с угрозами, которые несет в себе концепция техники, можно, переосмыслив необходимость ее помещения в фокус интеллектуального поиска, не говоря уже о теории действия. Чем больше мы узнаем о технике, тем меньше смысла рассматривать ее саму по себе, в отрыве от других факторов. По словам Маркса, “парадоксальным результатом более глубокого знания и понимания техники становится сомнение в обоснованности помещения ‘техники’ с ее необычайно нечеткими границами в центр дискретного поля специальных исторических (или других научных) знаний”. Иными словами, неясно, что мы выигрываем, рассматривая технику как самостоятельную движущую силу исторического процесса, раз она, как правило, больше скрывает, чем рассказывает об обществе, политике и власти.
Исследования интернета идут в противоположном направлении. Научные центры, занимающиеся изучением интернета, эти интеллектуальные бастионы интернетоцентризма, продолжают появляться в университетах и трудятся над его конкретизацией и деконтекстуализацией. Почти каждая газета или журнал публикует интервью с интернет-гуру, и это достаточно тревожный признак. Какими бы глубокими знаниями об архитектуре интернета и многообразной, занимательной сетевой культуре ни обладали эти эксперты, они не вполне понимают, как устроено общество – даже западное. Интернетоцентризм настолько сильно повлиял на публичный дискурс, что люди, обладающие отрывочными знаниями о современном Иране, воспринимаются как лучшие специалисты по иранской твиттер-революции – как будто чтение твитов может объяснить политику этой чрезвычайно сложной страны лучше, чем внимательное изучение иранской истории.
Почему технологии не бывают нейтральными
Технологический детерминизм столь же опасен, как и его противоположность: слепое отрицание того, что одни технологии в определенных общественных условиях в силу своей природы скорее вызовут определенные социальные и политические последствия, чем другие технологии. В самом деле, нет более банального, широко распространенного и в корне неверного суждения, чем следующее: техника нейтральна. Все зависит от того, как использовать орудие: ножом можно убить человека, а можно и строгать дерево.
О нейтралитете техники на Западе спорили давно. Джованни Боккаччо рассуждал в середине XIV века: “Кому не известно, что для всех живущих вино благодетельно… а у кого лихорадка, тому оно вредно? Но если оно вредно для лихорадящих, значит ли это, что оно пагубно вообще?.. Равным образом оружие охраняет благополучие желающих жить в мире, и оно же нередко убивает людей, но не потому, что оно само по себе было губительно, а по вине тех, кто употребляет его во зло[24]”.
О нейтралитете Сети нередко упоминают, когда речь заходит о демократизации. Ларри Даймонд из Гуверовского института отметил, что “техника – это всего-навсего средство, служащее и высоким, и низким целям. Так же, как радио и ТВ могут являться носителями информационного многообразия и поддерживать осмысленный спор, они могут быть привлечены тоталитарными режимами для фанатической мобилизации и тотального государственного контроля”. А Хиллари Клинтон в своей речи о свободе интернета напомнила, что “так же, как из стали можно строить больницы, а можно и делать пулеметы, как атомная энергия может освещать город, а может и сжечь его, современные информационные сети и сопутствующие им технологии можно использовать во благо, а можно и во зло”. Самое любопытное в сравнении интернета с ядерной энергией в том, что оно предполагает необходимость усиления, а не ослабления надзора и контроля над интернетом. Никто не станет утверждать, что атомными электростанциями нужно управлять так, как угодно их владельцам. Заявление о “ядерной свободе” как средстве освобождения мира звучит достаточно абсурдно.
Промышленные дизайнеры предпочитают думать, что инструменты обладают некоторыми воспринимаемыми качествами. Эти “приглашающие” качества, или аффордансы, подсказывают нам, но не диктуют, как следует пользоваться этими предметами. Стул может “приглашать” посидеть на нем или выбить им окно (все зависит от того, кто и почему смотрит на стул). То, что некоторая технология полифункциональна и обладает множеством аффордансов, не избавляет нас от необходимости тщательно анализировать ее этическую составляющую, сравнивать возможные результаты ее использования во благо общества с вредными эффектами, оценивать, каким образом – полезным или вредным – она с наибольшей вероятностью будет применяться, и, наконец, принимать решения о том, следует ли законодателям и политикам поощрять эти эффекты или бороться с ними. Так, ядерная технология в теории красива, сложна, безопасна и восхитительно сконструирована. В действительности она обладает одним аффордансом, которому большинство обществ не позволяет себе поддаться (по крайней мере, поддаться, не соблюдая при этом технику безопасности).
Точно так же причина, по которой руководство большинства школ запрещает ученикам носить с собой ножи, заключается в том, что это может привести к кровопролитию. То, что мы точно не знаем, как молодые люди воспользуются ножами, если те окажутся в их руках, – недостаточно убедительный довод в пользу разрешения носить ножи. С другой стороны, наша осведомленность о том, как ножи можно использовать во вред, даже если такая возможность мала, дает нам достаточно данных для ограничения их ношения. Таким образом, большинство обществ не желает испытывать судьбу и поощрять (например, в школах) некоторые аффордансы ножей (например, их способность ранить).
Следовательно, главная проблема тезиса о нейтралитете техники состоит в том, что он абсолютно бесполезен для политики. Этот тезис может послужить хорошей отправной точкой для каких-либо научных исследований, однако он не является фундаментом для чуткой политики, которая нередко заключается в поиске баланса между конкурирующими продуктами в определенных ситуациях. Если техника нейтральна и неизвестно, какое влияние на общество она окажет, то все зависит от того, кто и как ею пользуется, – и тогда оказывается, что политики и граждане могут сделать до обидного мало для контроля над ней. Неправильное обращение с некоторыми простыми технологиями, однако, столь часто встречается и его так просто заметить, что их неуместность в некоторых контекстах совершенно очевидна. Трудно представить человека, который на собрании Ассоциации родителей и учителей стал бы доказывать, что ножи – лишь инструменты, которые могут быть использованы во благо или во зло. Но когда речь заходит о более сложных технологиях (особенно об интернете с его изобилием приложений), их условная нежелательность становится гораздо менее очевидной, за исключением, возможно, самых недвусмысленных обстоятельств (например, когда дети сталкиваются в Сети с порнографией).
Исходя из идеи нейтралитета техники, политикам остается лишь изучать стоящие за ними социальные группы, а не технологии сами по себе. Кто-то скажет, что если интернет служит репрессивным режимам, винить нужно не интернет, а диктаторов. Этот подход тоже безответственен. Даже те, кто утверждает, что логика техники меняется под влиянием логики общества, взявшего ее на вооружение, не предлагают игнорировать логику техники. Иранская полиция может бесконечно изучать социальные сети, однако если “Фейсбук” обеспечит лучшую защиту данных своих клиентов, это затруднит полицейским сбор информации об иранцах в “Фейсбуке”. Точно так же “Фейсбук” может не менять объем личных данных, доступных широкой публике, без предварительного недвусмысленного согласия пользователя.
Таким образом, даже если считать, что авторитарные режимы останутся завзятыми интернет-пользователями, можно осложнить им жизнь. Выход заключается в тщательном изучении логики техники вместе с логикой развития общества. Ни при каких обстоятельствах мы не должны ставить технологию (что бы это ни было – мобильные телефоны или интернет) впереди этики. Нередко дизайн технологий просто маскирует идеологию и политические цели их создателей. Одного этого достаточно для привлечения внимания к тому, кто скорее всего выиграет от использования этих технологий, а кто пострадает. То, что технологии могут не достичь целей, определенных их авторами, не должно отвлекать нас от анализа того, насколько приемлемы их изначальные планы. Интернет не является исключением из этого правила. Гибридная природа “веб 2.0”, когда новые приложения можно легко создать на основе старых, – лишь еще одно доказательство того, что интернет преуспел в производстве аффордансов. При этом ничто не указывает на то, что все эти аффордансы будут благоприятствовать демократизации. Каждый из них следует оценивать отдельно, а не прятать за неким мифическим “нейтралитетом орудий”. Нам следует внимательно изучить, какие из новых аффордансов могут оказаться полезны для укрепления демократии, а какие могут ей повредить. И лишь тогда мы поймем, какие из аффордансов стоит культивировать, а каким – противостоять.
Во многих ситуациях аффордансы Сети, такие как возможность сохранить анонимность при публикации деликатной информации, могут быть интерпретированы двояко – если это способ обойти правительственную цензуру, то положительно, а если инструмент эффективной пропаганды или кибератак, то отрицательно. Из этих ситуаций никогда не будет легкого выхода. Но тогда нужно признать, что это сложный вопрос, который следует вынести на демократическое обсуждение.
Глава 11
Дело техники?
В 1966 году журнал Чикагского университета напечатал короткий провокационный текст Элвина Вайнберга, выдающегося физика, главы Окриджской национальной лаборатории, созданной в рамках Манхэттенского проекта. Эту статью, озаглавленную “Может ли техника заменить социальную инженерию?”, можно охарактеризовать как вопль души инженера, который полагает, что “запутанных, бесконечно сложных социальных проблем” можно избежать, сведя их к более простым техническим. А их можно решить, отыскав “быстрые технические решения”, которые “доступны современной технике и которые смогли бы устранить первоначальную социальную проблему (так, что индивиду не потребуется изменять социальные установки) или изменить условия задачи так, чтобы сделать ее решение более реализуемым”.
Одной из причин, по которой статья Элвина Вайнберга привлекла столько внимания, была следующая: окончательным техническим решением, которое, по мнению ученого, должно было положить конец всем войнам, являлась водородная бомба. По мере того, как “провокации, способные привести к крупномасштабной войне, будут нарастать, – писал Вайнберг, – Советы осознают ее разрушительную мощь и займут гораздо менее воинственную позицию”.
Для 1966 года это был весомый аргумент. Статья Вайнберга актуальна и сейчас. “Технические решения” были для Вайнберга столь привлекательны в значительной мере потому, что он разочаровался в противоречивой и заведомо менее послушной альтернативе – в социальной инженерии. Социальные инженеры, в противоположность тем, кто работает с технологиями, пытаются оказывать влияние на настроения в обществе и социальное поведение людей с помощью того, что не-технологи относят к политике, а Вайнберг называет социальными механизмами (образование, нормативно-правовое регулирование, а также сложную смесь стимулов).
Вайнберг, полагая, что техника способна успешнее справиться с теми же задачами, считал социальную инженерию чересчур дорогой и рискованной. К тому же “технические решения” не требуют серьезных перемен в человеческом поведении и поэтому надежнее. Допустим, что люди подвержены неумеренному пьянству. Пропаганде, взывающей к совести водителей, или ужесточению наказания за вождение в нетрезвом виде Вайнберг предпочел бы изобретение таблетки для нейтрализации алкоголя. Человек по своей природе порочен, и рецепт Вайнберга заключался в том, чтобы признать этот факт и работать с ним. Он не испытывал иллюзий относительно того, что таким образом можно устранить корень проблемы; он знал, что технике это неподвластно. Все, что можно сделать – это смягчить социальные последствия проблемы, “предоставить социальному инженеру более широкие возможности для того, чтобы сделать неразрешимые социальные проблемы более разрешимыми… и выиграть время – тот бесценный ресурс, который превращает социальную революцию в приемлемую социальную эволюцию”. Очень прагматичный подход.
Соображения Вайнберга вызвали горячий спор технологов и социальных инженеров. Этот спор не утихает и сейчас, отчасти потому что “Гугл”, основанный двумя амбициозными инженерами, твердо решившими “привести в порядок мировую информацию и сделать ее повсеместно доступной и пригодной к использованию”, организовал выработку технических решений почти в промышленном масштабе. Сделать все знания мира доступными каждому? Сфотографировать все улицы мира? Пропустить все книги мира через сканер и после посмотреть, что из этого выйдет? Назовите любую проблему, связанную с информацией, и выяснится, что она уже охвачена “Гуглом”.
Почему Сеть – это “окончательное решение”
Виноват в этом не только “Гугл”. Интернет и его принцип “сделай сам” порождает бесконечный поток скороспелых решений. (На ум приходит прозорливое замечание математика Джона фон Неймана: “Человек не может противостоять искушению техническими возможностями. Если он сможет совершить путешествие на Луну, он совершит его. Если он окажется способен контролировать климат, он добьется этого”. В последнем случае фон Нейман ошибся.) С интернетом, кажется, нет ничего невозможного: все на виду, все под рукой. Именно интернет, а не ядерное оружие, кажется окончательным техническим решением всех проблем человечества. Ну конечно, он не решит их, зато сделает менее очевидными и тяжелыми.
По мере того как интернет делает технические решения дешевле, растет искушение применять их все агрессивнее и неразборчивее. И чем проще их воплощать, тем труднее остановиться и сказать, что к ним вообще не стоит прибегать. В большинстве организаций низкие затраты (особенно в периоды глубоких технических перемен) обычно являются достаточно серьезной причиной попробовать нечто новое, даже если в настоящий момент это почти не имеет смысла. Когда техника обещает так много и требует взамен так мало, желание найти быстрое решение становится поистине неудержимым. Перед искушением не могут устоять и политики. Когда выясняется, что создать социальную сеть для оппозиционеров в какой-нибудь авторитарной стране просто и дешево, первой реакцией будет, конечно: да, это нужно сделать. И только позднее приходит в голову, что аккумуляция личных данных всех диссидентов на одном сайте и раскрытие связей между ними может перевесить выгоду от обеспечения их дешевым каналом коммуникации. Чаще всего случается так: если это можно сделать, то это будет сделано. Доменные имена будут куплены, сайты – созданы, активистов отправят в тюрьму, а западные политики решительно осудят нарушения прав человека. Или же, учитывая неоспоримые достоинства сотового телефона для мобилизации, кое-кто начинает восторгаться им и лишь потом осознает, что телефон дает тайной полиции уникальную возможность вести слежку и даже заранее узнавать, где намечается акция протеста.
Проблема большинства технических решений в том, что они сопряжены с такими издержками, о которых не подозревают даже самые рьяные их сторонники. Историк науки Лайза Рознер утверждает, что “технические решения (поскольку они устраняют симптомы, а не причины) вызывают неожиданные и вредные побочные эффекты, которые могут оказаться даже хуже, чем социальная проблема, которую с их помощью пытались решить”. С этим трудно не согласиться, особенно в случае интернета. Когда цифровую политическую деятельность объявляют новым основанием для ведения кампаний и организации, возникает вопрос, перевесят ли ее побочные эффекты (и расхождения традиционной оппозиции, практикующей политику старого образца – неважно, насколько она рискованна и скучна, – с молодым поколением, увлеченным кампаниями в “Фейсбуке” и “Твиттере”) преимущества, которые дают дешевые и простые коммуникации. Если неявные издержки цифровой политической деятельности предполагают убытки – утрату согласованности действий, принципов или даже угрозу жизнеспособности оппозиционного движения, – то это решение нельзя счесть приемлемым.
Другая проблема технических решений заключается в том, что они основаны на столь сложной научной базе, что, как правило, трудны для понимания непрофессионалов. Таким образом, утверждения приверженцев технических решений, обещающих излечить какую-нибудь болезнь общества, почти недоступны для внешней экспертизы. Неудивительно, что всеобщие надежды на избавление от неустранимых прежде социальных проблем с помощью современных технологий позволяют крупным предприятиям скрывать под риторикой свободы и освобождения рекламу собственных коммерческих продуктов. Громче всех о том, что наиболее актуальные проблемы свободы интернета можно устранить, пробив некоторое количество файерволов, трубят те, кто разрабатывает и продает технологии по борьбе с файерволами, и это не случайно. У них нет причин утверждать, что это проблема не технического характера, и им ни к чему раскрывать недостатки собственных разработок. Авторы “Хэйстэк” не особенно распространялись о слабых местах своего ПО (даже на стадии тестирования), а журналистам не пришло в голову о них расспросить. Как показывает фиаско “Хэйстэк”, даже умение поставить правильный технический вопрос требует хорошего знания общественно-политической ситуации, в которой технология будет использоваться.
Здесь возникает еще одна проблема, которую обычно обходят вниманием: наша растущая привязанность к орудиям, обеспечивающим технические решения, которая сильно затрудняет возможность критиковать правообладателей этих решений. Каждая статья или книга о твиттер-революции – это не триумф человечества, а победа маркетингового отдела компании “Твиттер”. В самом деле, гении маркетинга из Кремниевой долины очень заинтересованы в том, чтобы общественность видела сходство времен холодной войны с нынешними. Ведь “Голос Америки” и “Радио Свобода” все еще в чести у политиков, и рассуждения о “Твиттере” или “Фейсбуке” как их современных эквивалентах работают на известность этих компаний.
О чем мы говорим, когда мы говорим о коде
Тревожнее всего, вероятно, то, что переосмысление социальных проблем как ряда технических задач отвлекает политиков от решения тех проблем, которые по сути нетехничны. Пока СМИ трубят об огромной роли мобильной связи в экономическом подъеме Африки, политики не должны забывать, что это новшество само по себе не избавит африканские народы от всепроникающей коррупции. Для этого нужна сильная политическая воля. А пока ее нет, даже самые удивительные технологии не принесут пользы. Средства, предназначенные для компьютеризации Судана, останутся нетронутыми, а к компьютерам никто не прикоснется до тех пор, пока большинство региональных политиков “чаще носят АК-47 и устраивают засады, чем стучат по клавиатуре лэптопа”, заметил журналист газеты “Файнэншл таймс”.
Более того, при использовании такой многофункциональной техники как мобильный телефон в подобных условиях могут возникнуть побочные эффекты, которые только усугубят существующие социальные проблемы. Кто бы смог предсказать, что узнавшие о достоинствах мобильного банка коррумпированные кенийские полицейские начнут требовать от водителей взятки не наличными, а электронными деньгами, за движением которых проследить гораздо труднее? В отсутствие сильных политических и социальных институтов современные технологии могут лишь ускорить деградацию государства: легко упустить из виду динамику реальности, когда ты ослеплен блеском технического решения. Так политики рискуют подпасть под гипноз техники и счесть ее панацеей.
Именно над этим иронизировал английский архитектор Седрик Прайс: “Техника – ответ. Но какой был вопрос?”
Когда техническое решение оказывается неудачным, его сторонники обычно спешат предложить взамен другое, более эффективное техническое решение – и тем самым пытаются тушить костер керосином. Они намереваются решить проблемы технологий, добавляя еще больше технологий. Это объясняет, почему мы боремся с изменениями климата, изобретая более экономичные автомобильные двигатели, и защищаемся от неуместного вмешательства интернета в нашу жизнь посредством программ, кодирующих переписку и охраняющих анонимность. Часто эти меры только ухудшают положение, заменяя собою взвешенную дискуссию о причинах проблем, заставляя нас иметь дело с лежащими на поверхности разрозненными симптомами, которые легче устранить. Это рождает бесконечную и очень дорогостоящую игру в кошки-мышки, когда по мере усугубления проблем общество вынуждено оплачивать все новые мощные средства ее решения. Так мы уходим от поиска более эффективного нетехнического решения, которое в краткосрочной перспективе обойдется дороже (в политическом или финансовом отношении), однако может решить проблему раз и навсегда. Мы должны противостоять искушению исправлять ошибки технологий еще более активным их применением.
Что делает большинство западных правительств и институтов, сражающихся с цензурой в авторитарных государствах? Как правило, оплачивает создание таких технологий, которые помогают преодолеть цензурные препоны. Этот путь может быть приемлемым, например, в случае Северной Кореи, рычагов политического и дипломатического давления на которую у Запада не много. Но что делать, когда речь заходит о странах, которые Запад считает своими союзниками?
В этих случаях почти полная поглощенность политиков борьбой с цензурой при помощи антицензурных средств отвлекает их от поиска глубинных причин цензуры, которые в основном связаны с непомерными ограничениями, налагаемыми авторитарными правительствами на свободу слова. Доступность технологий обхода цензуры не должна удерживать политиков от более амбициозных и в конечном счете более эффективных мер. В противном случае и демократические, и авторитарные правительства делают, что хотят. Все довольны: демократические лидеры воображают, что смогли разрушить новую Берлинскую стену, а их авторитарные оппоненты с удовольствием им подыгрывают, так как придумали новые способы контролировать интернет.
В идеале западная кампания против цензуры в тунисском или казахстанском секторах интернета должна строиться в первую очередь на увеличении политического давления на авторитарные правительства, дружественные Западу, и распространяться также на бумажные газеты и журналы. Во многих из этих стран затыкание рта журналистам останется преобладающей тактикой преследования инакомыслящих до тех пор, пока большее число граждан не начнет пользоваться интернетом, причем не только затем, чтобы слать письма или болтать с родственниками, живущими за границей. Помочь горстке таджикских блогеров преодолеть правительственную систему контроля над интернетом – это слишком мало, когда подавляющее большинство граждан Таджикистана узнает новости по радио и ТВ.
Кроме соображений насчет водородных бомб и войны, Вайнберг не сказал ничего о том, как технические решения могут повлиять на внешнюю политику. Тем не менее можно заметить, как тенденция сводить внешнеполитические проблемы к техническим решениям повлияла на западное мышление об авторитаризме и той роли, которую интернет может сыграть в борьбе с ним. Одна из самых удивительных черт аргументации Вайнберга – уверенность в том, что доступность ясных технических решений способна помочь политикам распознавать задачи, с которыми они сталкиваются. “Социальные задачи в некотором смысле труднее определить уже потому, что их решения всегда неоднозначны, – писал Вайнберг. – Напротив, доступность четкого, безукоризненного технического решения нередко помогает сосредоточиться на задаче, решением которой станет новая технология”.
Иными словами, лишь потому, что у политиков есть “четкое, безукоризненное техническое решение”, помогающее пробить файерволы, они склонны поверить, что проблема в самом деле заключается в файерволах. На самом деле это зачастую не так. С интернетом то же самое: лишь потому, что это окончательное техническое решение может помочь мобилизации людей по определенным поводам, соблазнительно осмыслить проблему с точки зрения мобилизации как таковой. Это одна из тех ситуаций, когда уникальные черты технических решений заслоняют от политиков многочисленные скрытые аспекты проблемы. В итоге политики определяют и решают те задачи, которые можно решить легко и быстро, а не те, которые требуют их первоочередного внимания.
Призывы к решению сложных социальных проблем техническими средствами смахивают на увлечение техникой ради самой техники – доведенным до крайности технофетишизмом, – которому политики должны сопротивляться, иначе они рискуют дойти до того, что начнут прописывать излюбленное снадобье ото всех болезней, исходя только из нескольких общих симптомов и не утруждая себя постановкой диагноза. Безответственно прописывать лекарство от кашля больному раком. Столь же безответственно увеличивать дозу технологий при решении социальных и политических задач, по сути не технологических.
Как приручить коварный авторитаризм
Растущее предложение технических и даже социальных решений предполагает, что проблему авторитаризма можно решить. Но почему бы не признать, что эта задача в принципе неразрешима? Это не означает, конечно, что диктаторы будут всегда. Вопрос скорее должен звучать так: будет ли когда-либо найдено, с точки зрения политического планирования, такое сочетание политических мер и инициатив, которое можно будет счесть “решением” и которое можно было бы после применять в совершенно различных условиях.
В 1972 году Хорст Риттель и Мелвин Уэббер, влиятельные теоретики дизайна из Калифорнийского университета в Беркли, опубликовали статью с непримечательным заглавием: “Дилеммы общей теории планирования”. Статья быстро стала каноническим текстом теории планирования. Там говорится, что с уходом индустриальной эпохи традиционный упор на эффективность (выполнение определенных задач при низком расходе ресурсов) сменился вниманием к результату на выходе. Это вовлекает планировщика в бесконечные поиски ответа на вопрос, какой результат будет желательным для общества. Но растущая сложность современного общества затрудняет подобные размышления. Когда планировщики начинают “видеть в общественных процессах звенья, связывающие открытые системы в обширные сети, так что выходные данные одной системы предстают вводными для других”, они перестают точно понимать, “где и когда им следует вмешаться, даже если они знают, какие цели преследуют”. В определенном смысле невероятная сложность современного мира привела к параличу планирования: решение прежних задач неминуемо создает новые. Безрадостная перспектива!
Вот что предложили Риттель и Уэббер. Вместо сокрытия растущей неэффективности временных технических и социальных мер планировщики (в том числе и политики) должны встретиться лицом к лицу с мрачной реальностью и усвоить, что тщательное планирование не поможет им решить задачи, над которыми они бьются. Чтобы адекватно оценивать шансы на успех, Риттель и Уэббер предложили делить задачи на “коварные” (wicked) и “послушные” (tame).
“Послушные” задачи можно точно сформулировать, и можно легко определить, решены они или нет. Решения могут оказаться дорогими, однако их чаще всего можно найти, если есть подходящая комбинация ресурсов. Конструирование экономичного автомобильного двигателя и шахматный этюд – мат в пять ходов, – вот типичные задачи этого рода.
“Коварные” задачи сложнее. Их трудно сформулировать. Более того, это невозможно сделать, пока не найдено решение. Трудно бывает даже определить, когда это произойдет, поскольку на них не распространяется правило остановки. Кроме того, в любой “коварной” задаче можно увидеть признак задачи уровнем выше. Следовательно, ее нужно решать на максимально высоком доступном уровне, поскольку “если… подступиться к задаче на слишком низком уровне, ее успешное решение может усугубить положение, так как решение высших задач окажется затруднено”.
Решение такой задачи не бывает правильным или неправильным, как в шахматах, – оно или хорошее, или плохое. А если так, то наилучшего решения “коварной” задачи быть не может, поскольку то, что хорошо для одних, плохо для других. Более того, невозможно быстро и надежно проверить эффективность таких решений: побочные эффекты могут проявиться спустя некоторое время. К тому же любое такое решение применяется лишь однократно. Поскольку нет возможности тренироваться и ошибаться, каждая попытка засчитывается. И, в отличие от проигранной шахматной партии, которая редко влияет на другие игры или игроков, неудачное решение “коварной” задачи влечет за собой долгосрочные, главным образом непредсказуемые последствия, проявляющиеся там, где их меньше всего ждут. Каждое решение, по мнению авторов статьи, “оставляет следы, которые нельзя уничтожить”.
Статья не только систематизирует проблемы планирования. В ней есть и моральный императив. Риттель и Уэббер считали, что задача планировщика состоит не в отказе от борьбы, но в том, чтобы распознать все сложности и понять, как отделить “коварные” задачи от “послушных”, не в последнюю очередь потому, что “для планировщика c моральной точки зрения неприемлемо рассматривать ‘коварную’ задачу так, как если бы она была ‘послушной’”. По мнению авторов, планировщик, в отличие от ученого, не вправе ошибаться: “В сфере планирования… цель заключается не в том, чтобы отыскать истину, а в том, чтобы улучшить в некоторых отношениях мир, в котором живут люди. Планировщики ответственны за последствия своих действий”. Это внушительный нравственный императив.
Даже если Риттель и Уэббер сочиняли статью, имея в виду узкоспециальную внутреннюю политику, все, кому небезразлично будущее распространения демократии и внешней политики в целом, правильно сделают, если последуют их совету. Современный авторитаризм – по сути своей “коварная”, а не “послушная” задача. Ее нельзя “решить” или “рассчитать” при помощи нескольких строчек гениального компьютерного кода или сногсшибательного приложения к айфону. Самая серьезная ошибка интернетоцентричных инициатив кроется в том, что они ошибочно трактуют “сверхковарные” задачи как “послушные” и, следовательно, позволяют политикам забыть, что выбор одного решения из нескольких сам по себе чреват политическими последствиями. Это ведь не шахматы. При этом трудно отрицать, что хотя “коварные” задачи не поддаются легким решениям, это не значит, что одни решения эффективнее (или хотя бы нанесут меньший вред), чем другие.
С этой точки зрения “война с авторитаризмом” (так же, как ее младшая сестра, “война за свободу интернета”) столь же ошибочна, как и “война с терроризмом”. Такая риторика не только маскирует “коварную” суть многих задач, которые ставит авторитаризм, не только скрывает множество сложных связей между ними, но и ошибочно предполагает, будто эту войну можно выиграть, если пустить в ход надлежащие ресурсы. Громкие слова мало помогают политику, который должен уяснить, как именно определенные “коварные” задачи связаны с контекстом, как можно их вычленить и начать решать, контролируя побочные эффекты. Необходимо отказаться от претенциозности и напыщенности (качеств, присущих двусмысленным формулировкам вроде “свободы интернета”) в пользу обстоятельности и точности.
Не поможет и допущение, будто “коварные” задачи под лозунгом борьбы за свободу интернета можно свести к “послушным”. Западные политики, конечно, могут стремиться подорвать три информационных столпа авторитаризма (пропаганду, цензуру, слежку), однако они не должны упускать из виду, что эти столпы очень прочно связаны, и, пытаясь уничтожить один из них, политики невольно могут подпереть оставшиеся. Даже их восприятие этой троицы может оказаться лишь продуктом ограниченности их собственных познавательных способностей, когда им видятся столпы, которые они могут разрушить, вместо тех, которые следует разрушить.
Надо быть готовым и к тому, что “коварные” задачи вряд ли можно будет когда-нибудь решить в глобальном масштабе. Некоторые локальные успехи (желательно не в области риторики) – это все, на что может рассчитывать политик. Следуя известному замечанию философа Карла Поппера, вместо того чтобы увлекаться утопической социальной инженерией (то есть предпринимать амбициозные, противоречивые и нередко в высшей степени абстрактные попытки переделать мир согласно некоему грандиозному плану), политикам следует сосредоточиться на поэтапной социальной инженерии. Это не столь амбициозный, но порой гораздо более эффективный подход. Действуя в меньшем масштабе, можно, тем не менее, осознавать сложности реального мира, яснее предвидеть негативные последствия и справляться с ними.
Пророчества или прибыль?
Технофетишизм и постоянный спрос на технические решения неминуемо порождают спрос на технологическую экспертизу. Но мало кто из таких экспертов, превосходно знакомых со своим предметом, имеет представление о сложном социальном и политическом контексте, в котором будут применяться предлагаемые ими решения.
Тем не менее всякий раз, когда нетехнические проблемы рассматриваются сквозь призму технологий, последнее слово остается за техническими экспертами. Они придумывают решения, которые часто оказываются гораздо сложнее решаемых задач, а оценить эффективность этих решений порой невозможно: одновременно применяются сразу несколько способов, и трудно проверить, как действует каждый в отдельности. Сами эксперты не вполне контролируют технологии, поскольку эффект от их применения непредсказуем. Тем не менее это не мешает изобретателям утверждать, что все идет по плану. Трудно не согласиться с философом Джоном Серлом из Калифорнийского университета в Беркли, который писал, что “две худшие вещи, которые могут сделать эксперты, когда пытаются объяснить… технические вопросы широкой публике, – это, во-первых, создать у читателей впечатление, будто они понимают то, чего на самом деле не понимают, а во-вторых, создать впечатление, будто их теория проверена, в то время как это не так”.
Велики шансы на то, что пророки от техники, призванные привести нас к светлому цифровому будущему, преуспеют в решении вовсе не тех задач, которые следует решать. Предлагаемые ими решения – технические по определению, поскольку эти провидцы приобрели вес в обществе, именно воспевая преимущества технологий (журналист и писатель Чак Клостерман ехидно заметил, что “то, насколько высоко человек оценивает интернет, пропорционально тому, насколько ценным интернет делает этого человека”). Оттого, что единственное снадобье, которым располагают эти провидцы – интернет, неудивительно, что его они и предписывают против любого социального или политического недуга.
Интернет для цифровых провидцев – нечто вроде швейцарского армейского ножа, годного для любой работы. Они редко предупреждают нас об информационных “черных дырах”, создаваемых интернетом: от разрастающегося аппарата слежки, которой способствует публичность социальных сетей, до живучести пропаганды и мифов: ведь их гораздо проще изобретать и распространять в среде, где любое маргинальное движение ведет блоги, строчит в “Твиттере” и “Фейсбуке”.
Политический философ Лэнгдон Уиннер был прав, когда заявил в 1986 году: “Сам динамизм технической и экономической деятельности в компьютерной промышленности почти не оставляет ее сотрудникам времени оценить историческое значение того, что они делают”. Уиннер не мог предвидеть, что ситуация только ухудшится в эпоху интернета, когда развязанная им перманентная техническая революция еще сильнее сократит время и пространство для размышления. И все же соображение Уиннера о том, что “не спрашивай, не говори” – это “негласный лозунг современных технопророков”, верно и сейчас. Технофетишизм, соединенный с сильной склонностью к популизму (который выражается в возможности для “мальчиков” из группы поддержки, теперь вооруженных айфонами и айпадами, почувствовать себя важными персонами), заставляет большинство интернет-гуру воздерживаться от неудобных вопросов о социальных и политических последствиях использования интернета. Да и зачем им задавать эти вопросы, если может оказаться, что они почти не способны повлиять на ситуацию? По этой причине картина будущего, которое рисуют такие гуру (а она должна быть правдоподобной, чтобы подтвердить, что их “решения” в самом деле работают), редко учитывает опыт прошлого.
Технологи, особенно “пророки”, которые объясняют широкой публике, как работают технологии, “в основном распространяются о сегодняшнем или завтрашнем дне и прискорбно мало внимания уделяют прошлому”, – заметил однажды историк техники Говард Сигал. Это, вероятно, объясняет, откуда берутся утопические домыслы, сопровождающие всякое новое изобретение. Как правило, те, кто предпочитает яркие фантазии о неведомом будущем погружению в мрачное прошлое и кто позволяет себе самые смелые заявления об историческом значении любой новой технологии, особенно если она вот-вот попадет на обложку журнала “Тайм”, – не историки техники, а футурологи.
В итоге неумеренный оптимизм по поводу возможностей новых технологий, граничащий временами с иррациональным восторгом, появляется даже у людей, превосходно знающих историю, общество и политику. Хорошо это или плохо, но у многих из них нет сил и времени, чтобы изучить, как новые приложения к айфону повлияют на прогресс цивилизации и есть ли нужда в срочном экспертном заключении о том, как техника на самом деле изменяет мир. Благодаря их громким заявлениям об очередной цифровой революции многие интернет-гуру оказываются советниками влиятельных людей, поступаются своей интеллектуальной честностью и обеспечивают господство интернетоцентризма в политическом планировании на будущие десятилетия.
Ханна Арендт, один из величайших публичных интеллектуалов Америки, поднимала эту проблему еще в 60-х годах, когда “научно мыслящие головы” начали проникать во власть и оказывать влияние на государственную политику. Одним из таких людей был Элвин Вайнберг; другой, вундеркинд с пристрастием к компьютерному моделированию Роберт Макнамара, был назначен ответственным за войну во Вьетнаме. “Беда [этих советников] не в том, что они недостаточно хладнокровны для того, чтобы ‘помыслить немыслимое’, – указывала Арендт в работе “О насилии”, – а в том, что они не ‘мыслят’… Вместо того чтобы заняться старомодной, не поддающейся ЭВМ деятельностью, они полагаются на выводы из гипотетических построений, не имея, однако, возможности проверить свою гипотезу в реальных обстоятельствах”. Достаточно и короткого взгляда на преувеличенные, надуманные высказывания по поводу иранской твиттер-революции, чтобы убедиться, что с тех пор изменилось немногое.
Ханну Арендт волновало не только прославление технического, по большей части количественного знания, за счет эрудиции. Она опасалась, что растущее доверие к скороспелым пророчествам, звучащим из уст эгоистов-технопророков, и к футурологическим теориям, ежечасно ими выдаваемым, помешает политикам распознать политическую природу выбора, стоящего перед ними. Арендт опасалась того, что такие теории “из-за своей внутренней согласованности… оказывают гипнотический эффект. Они усыпляют наш здравый смысл”. Парадокс современного мира, зависящего от технологий сильнее, чем когда бы то ни было, таков: чем прочнее они входят в политическую и общественную жизнь, тем меньше внимания люди уделяют социальным и политическим аспектам технологий. Политики должны противостоять попыткам отделить политику от техники, они просто не могут себе позволить поддаться тому аполитичному гипнозу, которого опасалась Арендт. Интернет слишком важен, чтобы относиться к нему легкомысленно или отдать на откуп всезнающим консультантам. Быть может, нельзя предсказать, каким будет его влияние на ситуацию в конкретной стране, но глупо отрицать это влияние. Как именно заинтересованные стороны (граждане, политики, институты, журналисты) могут повлиять на политическое будущее этой технологии – это ключевой вопрос для любой демократической страны.
За рамками технического анализа остается не только политика: человеческая природа ему тоже неподвластна. Объявить, что общество вступило в новую эпоху и усвоило новые экономические принципы, недостаточно ни для того, чтобы сделать человека неуязвимым для пороков, ни для того, чтобы во всем мире начали уважать гуманистические ценности. Люди по-прежнему жаждут власти и признания вне зависимости от того, участвуют ли они в предвыборной гонке или коллекционируют френдов. Джеймс Кэри, исследователь СМИ из Колумбийского университета, заметил, что “‘новые’ мужчина и женщина ‘новой эпохи’ поражают той же самой смесью алчности, гордыни, высокомерия и жестокости, что известна нам из истории и собственного опыта”. Техника меняется быстро, человеческая природа – едва ли.
То, что доброхоты хотят как лучше, не смягчает катастрофические последствия их неспособности (или недостатка старания) в полной мере учитывать социальное и политическое измерения техники. Немецкий психолог Дитрих Дернер в книге “Логика неудачи” (виртуозное объяснение того, как предрассудки людей, принимающих решения, могут осложнить существующие проблемы и привести к гораздо более пагубным последствиям предлагаемых ими шагов) заметил, что “далеко не ясно, что принесло больше вреда миру – ‘благие намерения плюс глупость’ либо ‘дурные намерения плюс ум’”. Сам факт того, что мы собираемся поступить как лучше, должен заставить нас задуматься: по мнению Дернера, “некомпетентные люди, имеющие благие намерения, редко сомневаются в своей правоте, тогда как сомнения иногда останавливают компетентных людей с дурными намерениями”.
После утопии: манифест киберреалистов
Несколько месяцев спустя после речи Клинтон об интернете Итан Цукерман, старший научный сотрудник Беркмановского центра по изучению интернета и общества в Гарварде, признанный эксперт по цензуре в интернете, выступил с резкой статьей “Свобода интернета: идем в обход”. Она стала первой серьезной попыткой разобраться с политическим употреблением нового излюбленного словечка официального Вашингтона. Цукерман привел важный довод: одного только создания средств преодоления авторитарных киберстен недостаточно, поскольку в Китае слишком много интернет-пользователей, а перед свободой выражения в Сети слишком много преград нетехнического свойства. “Мы не можем избежать цензуры… Опасность, которую таит призыв госсекретаря Клинтон, состоит в том, что мы прибавляем шаг, идя в неверном направлении”, – полагает он.
Кроме того, Цукерман прояснил несколько теорий, которые помогают понять, как интернет может подтолкнуть авторитарные режимы к демократизации. “Чтобы выяснить, как добиться свободы интернета, нам надо попытаться ответить на вопрос, как интернет изменяет закрытые общества”, – писал Цукерман. Он перечислил три приемлемых ответа. Первый – обеспечение доступа к скрываемой властями информации со временем может заставить людей изменить мнение о правительстве и приблизить революцию. Второй – если у граждан будет доступ к социальным сетям и средствам коммуникации наподобие “Скайпа”, они смогут успешнее планировать и вести антиправительственную деятельность. Третий ответ – интернет, предоставляя площадку для обсуждения самых разных идей, со временем выращивает новое поколение лидеров с более современными требованиями.
Цукерман справедливо указал, что у всех этих подходов есть свои плюсы. Он предполагает, прямо или косвенно, что у американского правительства есть отдельный фонд, деньги из которого тратятся на защиту свободы интернета; что большая часть этих средств предназначена скорее для реализации технических, а не политических решений; и что лучше отдавать предпочтение самым необходимым инструментам. Предложение Цукермана таково: политикам следует выбрать одну из этих стратегий и уже на основании своего выбора распределять ресурсы. Так, если они стремятся поднять народы на борьбу с властями, следует прежде убедиться, что инструменты вроде “Твиттера” и “Фейсбука” широко доступны и устойчивы к попыткам их блокировать и DDoS-атакам. Если же политики склоняются к принятию теории “освобождения с помощью фактов”, им следует сосредоточиться на обеспечении доступа к блогам оппозиционеров, а также сайтам наподобие “Википедии”, Би-би-си и т. п.
Вместо того чтобы предлагать еще одну теорию в дополнение к цукермановским, следует задуматься, что изначально порождает нужду в таких теориях. Хотя трудно не согласиться с его предупреждением, что политики в поисках химеры сетевой свободы могут двигаться в неверном направлении, пропагандируемая Цукерманом неовайнбергианская философия действия кажется гораздо более сомнительной. Такой ход мыслей основан на убеждении, будто политики, усвоившие “логику” интернета (а она, по мнению Цукермана, поощряет борцов с авторитаризмом и властью, но как именно, мы еще не понимаем), смогут выработать более успешную сетевую политику и необходимые технические решения для достижения целей этой политики. Таким образом, с точки зрения Цукермана, важно сначала сформулировать как можно больше теорий, объясняющих, как интернет может трансформировать авторитарные режимы, а после действовать в соответствии с той, которая наилучшим образом соответствует эмпирической реальности.
Умственные упражнения на выдвижение и отбрасывание теорий могут также придать смысл выражению “свобода интернета”, которое даже Цукерман считает на данный момент бессодержательным. Тревожнее всего, что соглашаясь с тем, что свобода интернета – это ненадежный фундамент внешней политики, Цукерман все же стремится предложить – отчасти цинично – всевозможные рецепты исправления этого “фундамента”, чтобы он простоял на год или два дольше. К сожалению, редкие интеллектуалы, которые знают достаточно и об интернете, и об остальном мире (Цукерман, например, – еще и эксперт по Африке), предпочитают заниматься поиском мелких улучшений в целом неверной политики. Они не могут или не желают признать порочность пронизывающего ее интернетоцентризма и отказаться от нее целиком. То, что Госдеп США финансирует некоторые гарвардские проекты Цукермана, о чем тот упоминает в своей статье, делу не помогает.
Еще более серьезный изъян в подходе Цукермана: если “логика” интернета не оправдывает ожиданий и оказывается трудноуловимой, несуществующей или по сути антидемократичной, то вся остальная программа действий тоже рассыпается, она в лучшем случае неуместна, а в худшем – дезориентирует. О том, что интернет может не только расшатывать, но и, напротив, укреплять авторитарные режимы, что брать его за основу внешней политики значит помогать интернет-компаниям избегать заслуженной критики, что следование абстрактной цели распространения свободы интернета затрудняет анализ остальных аспектов внешней и внутренней политики – обо всем этом трудно догадаться, когда изобретаешь теорию для оправдания склонности к киберутопизму или интернетоцентризму. В итоге многие из этих проблем остаются без внимания при выработке политики будущего.
Я вижу выход в том, чтобы не изобретать все новые теории до тех пор, пока они не совпадут с априорными представлениями о том, какова логика интернета или какой ей следует быть. Вместо этого следует изобрести философию действия, которая помогла бы выработать политику, вообще не опирающуюся на такую логику. Но, хотя становится очевидным, что политикам необходимо отвергнуть и киберутопизм, и интернетоцентризм – уже потому, что это не дает результатов, – пока неясно, что займет их место. Каким будет альтернативный, более приземленный подход к политике цифровой эпохи, который можно назвать киберреализмом?
Вот несколько предварительных замечаний, которые теоретики, возможно, найдут полезными для себя. Вместо того чтобы пытаться возвести новый сияющий столп внешней политики, киберреалисты попытаются подыскать Сети место среди уже существующих столпов, в частности, в региональных подразделениях, сотрудники которых уже глубоко вникли в местную политическую обстановку. Вместо того чтобы вырабатывать решения, касающиеся интернета, централизованно, прибегая к помощи избранных представителей киберэлиты, которые прекрасно ориентируются в мире стартапов “веб 2.0”, но ничего не смыслят в китайской или иранской политике, киберреалисты бросят вызов подобной централизации. Они переложат как можно больше ответственности за интернет-стратегию на плечи тех, кто отвечает за региональную политику.
Вместо того чтобы задаваться слишком общим, абстрактным и вневременным вопросом: “Как интернет изменяет закрытые общества?”, они сформулируют другой: “Как интернет влияет на нашу текущую политику в отношении государства икс?” Вместо того чтобы действовать в поле утопического и антиисторического, не видя связей между событиями внутренней и внешней политики, киберреалисты будут искать высокочувствительные точки соприкосновения этих двух сфер. Они сумеют выразить в конкретных терминах, как отдельные решения в сфере национальной политики могут затруднить достижение внешнеполитических целей. Киберреалисты откажутся от черно-белой картины мира и поэтому не станут называть политическую деятельность в интернете полезной или вредной, основываясь лишь на ее целях, затратах и отдаче. Вместо этого они взвесят, нужно ли поддерживать эту деятельность, исходя из насущных политических нужд.
Киберреалисты не станут искать технических решений для задач политических по сути и не будут делать вид, что такие решения в принципе возможны. Они не будут притворяться, что проблема свободы слова в интернете является более насущной, нежели проблема энергоснабжения, когда на самом деле это не так. Их утверждения будут основаны лишь на фактах, а не на оценках – вполне вероятно, что свобода слова должна беспокоить больше, чем проблема энергоснабжения, но киберреалисты не согласятся с тем, что столь радикальное изменение системы ценностей может или должно произойти только под влиянием интернета.
Киберреалисты не пустятся на поиски средства, которое одним или парой ударов прикончит авторитаризм, поскольку даже мечтам о таком средстве не будет места в их политической программе. Вместо этого киберреалисты сосредоточатся на оптимизации процессов принятия решений и на обучении – в надежде на то, что верное соотношение бюрократических сдержек и противовесов в совокупности с правильным движущим механизмом позволит распознавать “коварные” проблемы, прежде чем те будут ошибочно приняты за “послушные”, и быстро догадываться, как то или иное решение проблемы интернета может осложнить решение других задач, с интернетом не связанных.
Но важнее всего то, что киберреалисты не позволят вовлекать себя в пустой спор о том, вредит интернет демократии или, напротив, способствует ее процветанию. Вместо этого они согласятся с тем, что интернет способен вызывать различные политические эффекты в различных средах и что главная задача политика заключается не в том, чтобы философски осмыслить влияние интернета на общество в целом, а в том, чтобы сделать интернет союзником в достижении определенных политических целей.
Киберреалисты признают, что, продолжая заигрывать с интернетоцентризмом и киберутопизмом, политики играют в опасную игру. Они не только упускают массу малых шагов по пути к демократизации, предоставляемых интернетом, поскольку страдают дальнозоркостью, но также подспудно содействуют диктаторам и превращают всякого интернет-пользователя, живущего в авторитарном государстве, в невольного узника. Киберреалисты будут настаивать, что это слишком дорогой и неэффективный способ поддержки и распространения демократии. Хуже того, он грозит подорвать или вытеснить более дешевые и действенные альтернативы. С точки зрения киберреалистов, поддержка и распространение демократии – слишком важные вещи для того, чтобы доверять их лаборатории из Кремниевой долины, славящейся любовью к экзотическим экспериментам. Но главное – киберреалист уверен: даже если цифровой мир пренебрегает законами гравитации, это не означает, что он отрицает законы разума.
Послесловие к изданию в мягкой обложке
Публиковать весной 2011 года книгу об интернете и демократии в чем-то сродни тому, чтобы печатать книгу о Восточной Европе после лета 1989 года. Все интересуются вашим мнением – и лучше, если оно не совпадает с общепринятым, – но вы хорошо понимаете, что читатель будет оценивать не только вашу аргументацию, но и то, как она соотносится с реальными событиями.
Предвидел ли я, что публикация моей книги вызовет ажиотаж? Разумеется, нет. Сначала эпопея с участием “Вики-ликс”, а следом “арабская весна” сделали тематику моего исследования центральной в общественной дискуссии. Мало кому из публицистов доставалось (во всех смыслах) подобное внимание. Дискуссия, которую вызвала книга (лишь на английском языке появилось более сорока обстоятельных рецензий), оказалась столь же увлекательной, как и работа над ней.
Выдержала ли моя книга испытание событиями 2011 года? Думаю, что да. Заголовки сегодняшних новостей об интернете и политике вряд ли удивят моих читателей. Западные политики продолжают рассуждать о Сети так, будто можно четко разграничить ее национальную и глобальную составляющие, а это, увы, невозможно. Парадокс, заключающийся в том, что западные политики защищают свободу интернета за границей, одновременно ограничивая ее в собственных странах (это центральная тема книги), стал особенно очевиден во время скандала [2010 года], вызванного утечкой американской дипломатической переписки (Cablegate). Угроза Дэвида Камерона выключить “Фейсбук” и “Твиттер” во время лондонских погромов резко контрастирует с его восторгами по поводу благотворного влияния интернета на авторитарные режимы. Американские сенаторы осудили отключение интернета в Египте, однако поспешили принять закон, предусматривающий такую меру у себя дома, еще раз доказав свою приверженность борьбе за свободный и независимый интернет для кого угодно, кроме Америки.
Хотя все это лицемерие заметно каждому, кто возьмет на себя труд присмотреться, западные правительства удвоили усилия по защите свободы интернета, особенно после “арабской весны”. Политика, направленная на защиту свободы Сети, остается в силе, однако ее интеллектуальный фундамент шаток как никогда. И это главная причина, по которой эта книга сейчас нужнее, чем прежде: хотя искушение творить добро при помощи интернета сильно, мы по-прежнему слабо представляем себе, как сделать так, чтобы не навредить. Более того, западные политики все еще не смеют признать, что угроза свободе интернета таится главным образом дома, а не исходит от авторитарных государств.
Рынок электронной слежки переживает бум. Недавние попытки ФБР убедить интернет-компании снабдить свои продукты “потайными дверцами”, чтобы сделать их удобнее для слежки, еще сильнее подорвали доверие к усилиям по защите свободы интернета. В то же время (как я и предполагал) развивающиеся страны (особенно Россия, Китай и Иран) начали пытаться уменьшить свою зависимость от американских технологий. Правительства подозревают, что эти технологии содержат “потайные дверцы” или могут быть использованы для организации беспорядков.
Авторитарные правительства расширили свои шпионские операции. Сообщение о том, что DigiNotar (один из центров сертификации, удостоверяющий, что посещаемые нами сайты действительно то, чем они кажутся) был взломан иранским хакером-лоялистом (это дает возможность правительству Ирана шпионить за миллионами интернет-пользователей), только подтверждает растущую изощренность авторитарной политики. К сожалению, это не единичный случай.
“Арабская весна” недвусмысленно показала, что приручить интернет авторитарным режимам помогают западные консультанты и западные же технологии. Мало где на Ближнем Востоке и в Северной Африке западные фирмы не торгуют оборудованием для слежки или осуществления цензуры. Американские дипломаты, между тем, продолжают смотреть на происходящее сквозь пальцы. В конце 2010 года Госдеп вручил компании Cisco (она помогла правительству КНР возвести Великий китайский файервол) награду за “корпоративные достижения”.
Одновременно компании наподобие “Гугла” и “Фейсбука” продолжают трансформировать интернет в соответствии со своими корпоративными стратегиями, делая его более прозрачным, эффективным и упорядоченным – но и менее анонимным и, следовательно, гораздо менее пригодным для инакомыслия. Попытка “Фейсбука” заняться развитием технологии распознавания лиц и ее недавние признания, что компания следила за клиентами даже тогда, когда они выходили из системы, а также изначальный отказ “Гугла” от использования псевдонимов в социальной сети Google+, – все это свидетельствует о том, что сама по себе интернет-культура становится все более враждебной к определенным видам сетевой активности (несмотря на то, что “Фейсбук” и “Гугл” хвалят за участие в демократических революциях).
Усиливающееся нежелание Кремниевой долины принимать на себя социальную ответственность вместе с правами, которые дает ей распоряжение цифровыми “агорами”, и растущее восхищение публики ИТ-компаниями – еще одна причина занять более трезвую позицию и проследить культурные истоки нашего благожелательного отношения к этим титанам бизнеса. К сожалению, здесь Вашингтон мало чем поможет: политические деятели, нуждающиеся в пожертвованиях, отчаянно ищут расположения свежеиспеченных миллиардеров из компаний “Фейсбук”, “Гугл” и “Твиттер”. К тому же открытая конфронтация с Кремниевой долиной (вне зависимости от позиции по отношению к защите личных данных, цензуре или к слежке) не поможет политикам победить на выборах. Нередко они, рассуждая о законодательном регулировании деятельности “Гугла”, предпочитают считать его аналогом “Хьюман райтс вотч”, а не “Халлибертон”. Если мы всерьез хотим раскрыть демократический потенциал интернета, такое отношение нужно пересмотреть.
Но искажено не только представление об ИТ-компаниях. Блогеры из авторитарных стран, эти баловни западных СМИ, все еще считаются предвестниками демократических преобразований, а не просто технически грамотными представителями своих обществ. Западный киберутопизм (склонность не замечать репрессивных черт современных технологий и видеть во всяком, кто имеет отношение к блогингу и вообще к интернету, оппозиционера, готового к борьбе за демократию) в полной мере проявился летом 2011 года. Тогда выяснилось, что популярный блог, якобы принадлежащий сирийской лесбиянке, на самом деле мистификация, а настоящим автором онлайнового дневника является сорокалетний американец, живущий в Шотландии. Более наглядный пример трудно придумать: даже эксперты с многолетним опытом, то есть те, кто увидел бы подвох за версту, если бы речь шла не об интернете, предпочли не заметить ничего подозрительного.
Интернетоцентризм, то есть стремление представить интернет одновременно и отправной точкой рассуждений, и их главным объектом – также сохраняет свое вредное влияние. После “арабской весны” вышли научные статьи, в которых отмечена “важная роль”, которую в этих волнениях сыграл “Твиттер”. Все бы хорошо, но авторы статей искали подтверждения этой точки зрения в самом “Твиттере”. Да, пользователи “Твиттера” обменялись друг с другом массой сообщений, но для обоснования тезиса, что роль микроблогов была “важной”, необходимо учесть и другие факторы, не имеющие отношения к интернету. Невозможно определить значение “Твиттера”, не покидая его. Для интернетоцентристов, однако, объективной реальности не существует: интернет предлагает собственные критерии успеха. Повторю то, что я написал в книге: если в лесу падает дерево и все пишут об этом в “Твиттере”, это вовсе не значит, что дерево упало из-за записей в микроблогах.
Но не опровергают ли события “арабской весны”, заметную роль в которых сыграл интернет, выводы, сделанные мной в книге? Нет.
Во-первых, в отличие от киберутопистов, давайте смотреть на вещи прямо. “Арабская весна” – это не только история о том, как отважные активисты свергли жестоких диктаторов. Она еще и о том, как западные фирмы продают технику для слежки и цензуры самым одиозным режимам мира. О том, как авторитарные правительства при желании могут отключить интернет. О безобразной, неуместно формальной политике сайтов вроде “Фейсбука”, которые не позволяют египетским или тунисским диссидентам пользоваться их услугами до тех пор, пока те не укажут в учетной записи свои настоящие имена, а не псевдонимы. О том, какую позицию заняли западные политики, дав понять, что озабоченность вопросами свободы интернета всегда будет уступать более широким вопросам “стабильности” (даже если ее обеспечивают диктаторы) традиционно неспокойного региона. Можно ли привести лучший пример, чем Египет? Вашингтон больше потратил на обучение полиции Мубарака, чем на обучение блогеров, критиковавших египетского президента. Цель такого рода критики не в том, чтобы западные политики перестали обучать блогеров. Но пусть они не провозглашают это “содействием распространению демократии” и не отвлекают нас от того, что Запад поддерживает дружественных ему диктаторов, многие из которых процветают и после “арабской весны”.
Конечно, на это можно возразить, что это пустяки, поскольку оппозиция в конце концов победила. Я не считаю эту позицию оправданной, особенно для тех, кто думает о будущем демократии. Даже отчаянные киберутописты согласятся: вовсе не применение определенных цифровых средств обеспечило уход правителей Египта и Туниса. Это результат влияния благоприятных политических, социальных и культурных факторов в сочетании с техникой. Да, техника сыграла важную роль в мобилизации, но это стало возможным лишь потому, что этому способствовали остальные условия. Нетрудно представить себе, что если бы политическая ситуация сложилась иначе, то египетский и тунисский диктаторы, несмотря на возмущение в “Фейсбуке” и “Твиттере”, сохранили бы власть и пролили еще немало крови, как это произошло в Иране в 2009 году. Поражение “Зеленой революции” было вызвано не тем, что революционеры мало писали в “Твиттере” (на улицы и так вышло множество людей), а ответными маневрами режима Ахмадинежада.
Утверждать, будто события в Египте и Тунисе показали, что демократия, питаемая “Фейсбуком”, обречена на успех, и игнорировать авторитарный аппарат слежки, пропаганды и цензуры не просто неверно, но безответственно, когда речь идет о выработке политики будущего. Неверное использование технологий заслуживает внимания всегда, даже в тех случаях, когда все хорошо кончается, поскольку такой благополучный исход обусловлен факторами, не имеющими отношения к технологиям. “Фейсбук” и “Твиттер” были доступны египтянам и тунисцам в течение нескольких лет, предшествовавших восстанию. Вероятно, кто-то скажет, что этот период важнее всего, так как интернет расширил сферу публичного во многих арабских странах и попутно помог лишить египетский и тунисский режимы легитимности. Такое предположение заслуживает рассмотрения. Однако это не показатель успеха: примеры России и Китая показывают – чтобы сделать эту расширившуюся сферу публичного восприимчивой к идеологическим запросам государства, нужно лишь немного таланта, денег и технических знаний.
Но даже если выяснится, что “Фейсбук” и “Твиттер” действительно сыграли важную роль в инициировании акций протеста, само по себе это не повод праздновать победу. Я твердо убежден, что видеть цифровую составляющую “арабской весны” в радужном свете, основываясь только на том, как она помогла мобилизовать людей, значит исходить из очень узкого понимания политики и истории. Редкая революция заканчивается в момент свержения диктатора. Годами, даже десятилетиями, враждующие партии борются друг с другом в условиях образовавшегося политического вакуума. Поэтому чтобы понять, на самом ли деле “Фейсбук” и “Твиттер” оказали положительное влияние на “арабскую весну”, недостаточно сосчитать людей, пришедших на митинг благодаря “Фейсбуку” и “Твиттеру”. Акции протеста обычно знаменуют начало, а не финал революции.
Мои сомнения в том, что “Фейсбук” и “Твиттер” являются двигателями политических преобразований, не говорят о том, что я не верю в их мобилизационные способности (как решили отдельные критики). Такое неверие действительно распространено в некоторых интеллектуальных кругах. Но я в своей книге открыто хвалю “Фейсбук” и “Твиттер” за их способность мобилизовать людей: “…‘Фейсбук’ стал поистине божьим даром для протестных движений. Было бы глупо отрицать, что новые средства коммуникации могут увеличить вероятность и масштабность акций протеста.”. Или вот: “хотя ‘Фейсбук’ и ‘Твиттер’ способны в считаные минуты приводить в движение миллионы людей…”. И это далеко не все. Я недвусмысленно заявляю, что интернетом можно (и должно) пользоваться для распространения демократии, что его значение гораздо больше, чем считает большинство киберутопистов. Я думал, что из-за подобных заявлений мне невозможно будет приписать своего рода “киберпораженчество”, однако я недооценил творческий потенциал некоторых читателей.
Моя критика “Фейсбука” и “Твиттера” гораздо глубже. Я считаю, что цифровую политическую деятельность не следует оценивать только по эффективности решения задач, которые она сама себе ставит. Такая деятельность оказывает экологический эффект на породившую ее политическую культуру, и поэтому необходимо оценивать ее полезность, исходя из общих целей и ориентации этой культуры. Простой пример: железная дорога может быть чрезвычайно эффективным средством транспортировки людей из точки А в точку Б, однако есть места (например, очаровательная французская или итальянская глубинка), где шум, разветвленная промышленная инфраструктура и суета, которые неизбежно сопутствуют железнодорожному сообщению, могут быть нежелательны, и гораздо лучше бы там ходить пешком, ездить на машине или вовсе на лошади. Делать в этом случае упор на быстроту или низкую стоимость поездки по железной дороге – значит совершенно не обращать внимания на местные условия.
Признавая, что “Фейсбук” и “Твиттер” способны творить чудеса, когда речь идет о сборе денег или распространения информации, я все же думаю, что наша политическая жизнь не ограничивается только этим: есть и другие цели, нужды и ценности. Проще говоря, чтобы точно определить влияние египетских сетевых активистов на развитие демократии в стране, не стоит обольщаться числом манифестантов, требующих отставки Мубарака. Стоит также узнать, смогут ли сетевые структуры, возникшие из технополитики, противостоять экстремистам или сторонникам Мубарака после отставки президента, когда политическая борьба переместится с улиц на избирательные участки.
Я не вижу ничего дурного в том, что состоявшиеся политические группы пользуются интернетом для распространения своих взглядов. Меня беспокоит появление совершенно новых децентрализованных, лишенных лидера структур, которые пользуются выгодами интернета для того, чтобы мобилизовать сторонников – и всерьез считают, что для выхода на политическую арену нет нужды стремиться к централизации, иерархии и конкурентоспособности. (Показательно, что Ваиль Гоним, лицо египетской “революции ‘Фейсбука’”, предпочел учредить НКО и бороться с нищетой силами техники, а не политическую партию, чтобы бороться с бывалыми политиками.) Я придаю “Фейсбуку” большее значение, чем большинство киберутопистов. “Цифровая” политическая деятельность вполне может трансформироваться в полноценную политическую культуру. Но это не обязательно к лучшему, если мы стремимся к устойчивой, долгосрочной демократии, а не просто к кратковременной мобилизации сил. Успехи сетевых активистов в числовом выражении (численность антиправительственных групп в “Фейсбуке”, собранные суммы, опубликованные сообщения) самоценны только в интернетоцентрической Вселенной. Признаюсь, я старомоден. По-моему, единственный показатель, который имеет значение для демократической политики, – способность взять власть в свои руки и удерживать ее ненасильственными методами.
Сумеет ли не имеющая лидера “партия ‘Фейсбука’” успешно справляться с практическими задачами после свержения диктаторов? У меня на этот счет есть сомнения: я сдержанно отношусь к политической жизни и считаю, что она несовместима с децентрализацией; к тому же моя биография несколько отличается от биографий некоторых моих критиков. Я считаю, что революции в Египте и Тунисе продолжаются – они не закончились в момент отстранения диктаторов от власти. Конечно, если выбирать между политикой без лидеров и авторитарной политикой в духе Мубарака, я предпочту первую – уже потому, что опасения по ее поводу могут и не сбыться. Но это не значит, что идея децентрализованной политики – политики без лидеров – должна стать новым эталоном нашей общественной жизни. Как бы то ни было, те, кто думает о демократических преобразованиях в долгосрочной перспективе, имеют привилегию формировать свои политические движения так, как считают нужным. Я по-прежнему уверен, что опора на децентрализованную модель “Ваиль Гоним/‘Фейсбук’”, которую мы наблюдали в Египте, в долгосрочной перспективе может оказаться катастрофической.
Прочие заслуживающие рассмотрения замечания по поводу моей книги можно обобщить так:
1. Действительно ли киберутопизм и интернетоцентризм настолько широко распространены – особенно среди видных экспертов по технологиям, – как я это изображаю?
2. Действительно ли авторитарные правители настолько сообразительные, а западные – настолько недалекие, как я описываю? И почему я уделяю все внимание правительствам, а не “хактивистам” или, например, неправительственным организациям?
3. Действительно ли диктаторы побеждают в борьбе за интернет? Может ли иной набор примеров привести к другому выводу?
Это очень серьезные вопросы. И хотя ответы на многие из них в книге есть, я признаю, что мог сформулировать их яснее.
Один из главных упреков в мой адрес таков. Критикуя киберутопизм, я не привел цитат уважаемых экспертов по технологиям, придерживающихся этих взглядов, и сосредоточился на политологах, высшем политическом руководстве и СМИ. Не является ли тогда моя критика наивным и необоснованным протестом против пустоты современного медиаландшафта?
Признаю, что я отчасти неправ, однако я сознательно концентрируюсь на общественном дискурсе. Во-первых, обращаясь к поп-культуре, чтобы выявить доминирующую идеологию в действии, я следую широко принятому культурологическому подходу (выискивать признаки киберутопизма в заголовках Си-эн-эн ничуть не страннее, чем искать указания на ужасы капиталистического строя в фильмах вроде “Челюстей” или “Чужого”). Как бы то ни было, киберутопизм – это не клуб со свободным членством. Использование мною этого термина для определения некоей ментальной установки по отношению к технике и политике гораздо ближе к тому, как Эдвард В. Саид использует термин “ориенталист”для описания определенного отношения (как осознанного, так и бессознательного) к инаковости и расе, чем, скажем, к обычным ярлыкам наподобие “коммунистический” или “национал-социалистический”, которыми определяют принадлежность к тому или иному политическому течению или институту.
Таким образом, заявление, что некто не является киберутопистом, значит так же мало, как заявление, что некто – не “ориенталист”. Подобные заявления мало чего стоят. Изображать удивление (как сделали некоторые мои критики), что никто не называет себя киберутопистом, столь же странно, как и удивляться, что никто не признает в себе ориенталиста: слишком уж мало выгоды от членства в этом клубе. Поэтому определение вредного влияния этой идеологии на нашу культуру гораздо сложнее, чем поиск информации в базах LexisNexis. Способность читать между строк и видеть проявления отдельного феномена поп-культуры – визитная карточка критика-культуролога. И все же некоторые мои критики, кажется, приняли это за умственную леность, за упорный отказ исследовать их дискурс. То, что большинство экспертов по интернету были так задеты моими замечаниями, говорит о том, что интернет в культурном отношении до сих пор по большей части не исследован и технологам (как правило, не особенно склонным к саморефлексии) следует чаще думать о том, что думают об интернете не-технологи.
Но есть и другая причина, по которой я уделил так мало внимания дискурсу специалистов по технике, экспертов по безопасности, криптографов. Она достаточно банальна, и технологи непременно сочтут ее оскорбительной: я не считаю, что, по большому счету, их дискурс играет хоть какую-то роль. Их восхитительные рассылки (много технических подробностей и мало киберутопизма) не столь важны, как велеречивые передовицы “Вашингтон пост”, когда речь заходит о влиянии на взгляды политиков и широкой общественности.
Рассмотрим аналогию. Большинство ученых знает, что изменение климата действительно происходит, однако их авторитет мало способствует просвещению на этот счет остального населения. Если мы всерьез относимся к проблеме изменения климата, нам придется понять образ мыслей обычных людей во всей его культурной сложности и прискорбной иррациональности. Сомневается ли кто-либо в том, что заголовок Си-эн-эн, выражающий сомнение в изменении климата, менее важен, чем взгляды ученого, получившего Нобелевскую премию? Чем это отличается от киберутопизма, особенно если на кону вопросы свободы, демократии и тирании? Критиковать меня за то, что я не имел дело непосредственно с экспертами по технологиям – значит допускать, что моей главной целью было затеять с ними спор и убедить их в том, что они неправы. Однако я хотел вовсе не этого. Мне хотелось начать дискуссию о том, как на Западе думают и говорят об интернете, о том, почему о нем думают и говорят определенным образом, а также о том, какое влияние оказывают этот образ мыслей и язык на возможность распространять демократию путем интернета.
Здесь я подхожу, вероятно, к одному из хуже всего понятых аспектов моей книги. Многие критики приняли ее за своего рода подведение интеллектуального баланса: будто я просто сложил все беды, которые принес интернет, объявил, что хорошего мы видели от Сети не так уж много, и вынес ей вердикт “виновна”. Претензии ко мне в этом контексте справедливы в том отношении, что я недостаточно много времени уделил рассказу о важной и нужной работе активистов, НКО и технических экспертов. В общем и целом их вклад в моей книге не описан. Однако я и не ставил себе целью подведение такого баланса, как и не собирался выносить Сети вердикт (я вообще не считаю это возможным). Утверждать, что у свободы интернета может быть темная сторона, – не значит отрицать существование светлой стороны либо считать, что в этом случае тьма одолеет свет. Это лишь значит, что темная сторона сильна и становится еще сильнее, а у нас нет ни интеллектуальных инструментов для того, чтобы разобраться, что она такое, ни политических средств для того, чтобы помешать ее усилению.
В своей книге я попытался опровергнуть господствующие воззрения, согласно которым интернет – это идеальный освободитель, не призывая при этом сменить плюс на минус и отдать интернету роль идеального поработителя. У меня не было цели перевернуть с ног на голову расхожее мнение, будто интернет “неизменно вреден для диктаторов” (и заявить, что он “неизменно полезен диктаторам”). Название книги предостерегает от претензий на разгадку “логики” интернета и объявления ее освободительной либо репрессивной. Я всего лишь показал, что поверхностность, косность, лень и предрассудки в рассуждениях об интернете (всегда сопутствующих внедрению интернета или блоггинга в той или иной стране с определенными политическими, социальными и культурными последствиями) влекут за собой колоссальные политические издержки и делают многие интернет-технологии союзниками диктаторов.
К сожалению, не многие рецензенты отметили главный мой аргумент: вне зависимости от того, каков сейчас интернет в авторитарных государствах, в его оценках мы связаны собственными допущениями, касающимися современного авторитаризма, холодной войны, неолиберализма, глобализации, современных СМИ и, наконец, самого интернета. Вывод о том, что диктаторы могут извлечь из Сети огромную выгоду, тривиален и должен быть очевиден любому непредвзятому наблюдателю. Однако это не так, и как раз потому, что мы видим ситуацию предвзято. Причины, по которым этот культурный предрассудок (его я и называю “иллюзией”) до сих пор существует, нетривиальны и неочевидны. На самом деле, большинство современных исследователей интернета полностью упускают их из вида.
Я стремился указать на последствия решения не бороться с этим предрассудком, особенно учитывая значительную роль интернета в американской внешней политике. Есть и другие примеры: повсеместно звучат пророчества о революционных переменах, которые интернет принесет в образование, здравоохранение или музыку, и цена неверного восприятия интернета в этих сферах также достаточно высока. Я выбрал американскую внешнюю политику и ту небольшую ее часть, которая связана с болезненным вопросом распространения демократии, отчасти потому, что тут цена вопроса понятна каждому (мало кто сомневается в том, что страны наподобие Мьянмы или Ирана заслуживают более демократичных правителей), а отчасти потому, что эта тема очень близка мне самому (я сам родом из такой страны).