Я – нет Ликальци Лоренцо
Хотя вряд ли он мог бы позволить себе подобное путешествие.
— Я все равно пришлю. Ты же тратил свои на меня, пригласив погостить в твоем доме, почему я не могу потратить свои на тебя, пригласив в мой дом?
В такой редакции мое предложение показалось ему более убедительным.
Он улыбнулся:
— Благодарю тебя, Франческо. Но проблема не в деньгах. Проблема в том, как нам выбраться отсюда.
— Ну… для начала переберитесь в Кению.
— Да, но моя семья?..
— Ты что, не сможешь переправить ее в Кению?
— Думаю, что смогу.
— Тогда в чем дело? О дальнейшем можешь не беспокоиться. У моего брата хорошие связи в Найроби, ты перевезешь свою семью туда, а об остальном позабочусь я. Так что не волнуйся, все будет в порядке.
Он опять улыбнулся, слегка покачал головой, как бы говоря, ты и правда сумасшедший, но все же согласно кивнул и сказал:
— Иншалла.
В этот момент водитель, с которым договорился Каданка подозвал меня. Подошла наша очередь пересечь границу.
Я поднялся в кабину, мы тронулись. На этот раз я не смотрел в зеркало заднего обзора. Я не мог заставить себя посмотреть.
Я не доехал до Малинди, попросив водителя высадить меня в Ламу, в сотне километров от границы. В Ламу было полно маленьких грузовичков, хозяин одного из них за три доллара отвез меня и высадил на берегу океана напротив небольшого островка, расположенного неподалеку от города.
Когда я его увидел, он сидел ко мне спиной на лодке, наполовину зарывшейся в песок после отлива, и удил рыбу.
Я подошел к нему и спросил:
— Прости, добрый человек, не знаешь ли ты некоего Федерико Рокка?
Услышав мой голос, он замер, словно пораженный парализующим ядом змеи, потом медленно обернулся, уронил удочки в воду и, выпрыгнув из лодки, бросился мне на шею с такой энергией, что мы оба повалились на песок.
Я не мог проехать мимо, не повидавшись со своим лучшим школьным другом. Мне безумно хотелось опять взглянуть на него, почти так же, как вернуться домой.
Судьба подарила мне эту возможность.
Федерико Рокка, тот самый, который никуда не собирался уезжать из Милана, уехал. Двенадцать лет назад он оказался на этом кенийском островке, влюбился сначала в остров, а затем в девушку из Ламу (или наоборот, не знаю), наполовину черную, наполовину арабку, и вместо того, чтобы перевезти ее в Италию, он, поскольку не мог захватить с собой и остров, купил кусок земли на берегу живописного залива, построил там небольшую гостиницу и, счастливый, остался жить в ней… Точнее, относительно счастливый.
Мы все время переписывались, иногда перезванивались, и всякий раз, когда он приезжал в Италию, он останавливался у меня, однажды даже с женой и первым ребенком. Последний раз мы виделись семь лет назад, перед тем как мне выпало переехать в Нью-Йорк.
И вот эта чудесная встреча.
Я пробыл у него три дня. Познакомился еще с двумя его дочками, чумовыми пацанками, которым он дал итальянские имена: Катерина и Сара. И снова увидел его жену Варис.
Я познакомился с ней, когда Федерико привозил ее в Италию представить родичам и мне. В тот первый раз она не произвела на меня большого впечатления, я не понимал, чего такого особенного он в ней нашел. В то время она была двадцатилетней девчонкой, робкой, зажатой из-за потери родной почвы под ногами и, на мой взгляд, даже не слишком красивой. Сейчас, наблюдая Варис на ее земле, уверенную в себе женщину и мать, откровенно любящую своего мужа, видя, как ведут себя по отношению к друг другу и к своим детям, я понял, что Федерико сделал правильный выбор, что он сумел обнаружить в ней скрытое от меня. Я помню, что сказал ему как-то вечером, когда они впервые приехали в Италию и мы пошли прогуляться вдвоем, а она осталась дома, сославшись на усталость. Я сказал ему, что он заслуживал большего. Мы тогда крепко выпили, и, помня, что истина в вине, я и завел эту идиотскую беседу о том, что он, да и все мы необыкновенные ребята и что мы должны найти себе женщин нашего уровня, которые, может, и создадут нам кучу хлопот, но будут равными нам по жизненному опыту, и плевать, к какой религии или расе они принадлежат… и прочая подобная псевдоинтеллектуальная бредятина лилась из меня, а подробности я уже и не помню. Он прервал мое выступление, заметив с улыбкой, что я ни хрена не понял, что, наоборот, лично он заслуживал гораздо меньшего.
Я отдохнул, помылся, сбрил бороду, которую запустил, и наконец-то уснул на настоящей кровати. Когда я проснулся и вышел на улицу, Федерико познакомил меня с Мадуком, его правой рукой, о котором он много писал мне и которого, по его словам, любил как брата, и мы, все трое, поплыли порыбачить. Очень скоро нам на крючок попался огромный парусник. Рыба то и дело выпрыгивала из воды, словно пытаясь улететь, мы отбуксировали ее почти до самого берега, как вдруг она резким рывком порвала слишком натянутую леску и, махнув хвостом, уплыла в глубины моря. Упустив рыбину, мы, конечно, расстроились, но быстро поправили себе настроение, выпив за ее свободу, потом за нашу дружбу, потом за моего нового друга Мадука…
В последний вечер, когда все клиенты гостиницы Федерико ушли спать, мы уселись во внутреннем дворике, откупорили бутылку красного вина и предались беседе о том о сем, о нем, обо мне, о прежних временах, о той самой пресловутой сопричастности.
— Ты представляешь, мы же не виделись целых семь лет! — воскликнул он.
— Представляю. Ты мог бы приехать ко мне в Нью-Йорк, я тебя столько раз звал, но ты так и не собрался.
— Не мог, Франческо, работы было по горло… Мне иногда с трудом удавалось выбираться в Италию к своим. Проще тебе было приехать ко мне…
— Из Нью-Йорка?
— А почему бы нет?
— Потому что надо было помогать Элизе, я не мог оставить ее одну с ее работой и Лаурой… Вдобавок ко всем писал альбом…
— Ладно, забыли.
— А вот ты даже не прилетел на мою свадьбу! Ты был единственным, кого я пригласил. Я хотел видеть тебя свидетелем, вместе с Флавио.
Франческо, я бы прилетел, я даже уже билет купил… Но именно в день вылета приспичило родиться Саре, хотя мы ждали ее только через месяц…
— Ладно, оставим эту тему, оба хороши… Как бы там ни было, у меня всегда оставалось ощущение, что я вижусь с тобой каждый день.
— Мне тоже часто казалось, что мы с тобой и не расставались… Скажи откровенно, как тебе здесь?
— Ты здорово все здесь устроил… И ты оказался прав.
— По поводу чего?
— По поводу Варис.
— В каком смысле?
— А ты не помнишь, что я сказал тебе по пьяни в первый раз, когда ее увидел?
— Нет.
— Ну и отлично.
— А что ты мне сказал?
— Да ничего, ерунду какую-то, отстань. Она славная.
— Я знаю.
— А все остальное?
— Все остальное что?
— Все остальное… Теперь ты скажи мне откровенно, как тебе здесь?
— Хорошо. Мне здесь хорошо.
— Ты счастлив?
— Счастлив — слишком сильно сказано. Скажем так, я доволен.
— Доволен — тоже сильно сказано.
— Да, я доволен.
— В таком случае я рад за тебя. Послушай, а помнишь, что ты говорил о сопричастности… В этом случае ты оказался прав или нет?
— О сопричастности?..
— Да, о сопричастности… Когда я хотел уехать, ты сказал, что, куда бы я ни отправился, мне всегда придется иметь это в виду, потому что если я действительно отыщу место, где мне будет хорошо, то и тогда я не почувствую себя сопричастным к нему, не будучи одним из тех, кто родился в этом месте. Как это работает применительно к тебе?
— Ну… Мои дети родились здесь, женщина, которую я люблю, родилась здесь, мой лучший друг, второй после тебя, родился здесь… я уже принадлежу этому месту… — Он отвел взгляд.
— Но…
— Никаких но, — ответил он, по-прежнему не глядя мне в глаза.
— Ты уверен?
— Уверен.
Он не был уверен. Я увидел это и сменил тему. Хотя знал, что она не закрыта, а повисла между нами некоей тенью.
— Через день-два я уезжаю, возвращаюсь в Милан, — сказал я, потягивая вино.
— Да, но обещай мне приехать сюда снова… Я хочу, чтобы ты взял свою дочь и прилетел на все лето… Или на всю зиму, что еще лучше… Или переезжай сюда жить совсем. Мне нужен компаньон, туризм здесь пока слабо развит, но кое-какие перспективы наметились. Приезжает все больше народа. Тут неподалеку продается земля, я хотел бы купить ее и построить пять-шесть коттеджей со всеми удобствами. Что-нибудь люксовое… эксклюзивное… для настоящих богатеев, для которых тыщи долларов в день — раз плюнуть… Мне нужен компаньон… Им будешь ты! Переезжай сюда жить, и мы всем покажем, что мы такое!
— А Лаура?
— Привезешь ее с собой, почему нет? В Ламу есть прекрасные начальные школы, ты мог бы возить ее туда. Со следующего года Катерина идет в школу, мы посадим их за одну парту, как было с нами, подумай об этом…
— Еще чуть-чуть, и я предпочту, чтобы она росла здесь, а не в Милане… Даже и чуть-чуть не надо.
— Послушай! Если ты переберешься сюда жить, ты и вообразить не можешь… в смысле… если ты сюда переедешь… если ты поселишься здесь… ты будешь не просто доволен… ты будешь счастлив… я в этом не сомневаюсь…
Он выглядел чрезвычайно возбужденным, и хотя был немного навеселе, у меня не осталось сомнений, что это и был его своеобразный ответ, убравший ту тень недомолвок между нами.
— О'кей, Феде, успокойся, поживем — увидим, а сейчас позволь мне покинуть тебя… Между прочим, я передумал, я собираюсь вылететь из Найроби, а не из Малинди.
— Почему? Я уже все организовал. Мадук довезет тебя на своей «тойоте» до самого аэропорта…
— Спасибо, Феде. Но сегодня утром я дозвонился до офиса Флавио в Найроби, и его тамошняя секретарша сказала мне, что он прилетает в среду утром. Я хочу сделать ему сюрприз… Я вернусь в Милан вместе с ним. Днем раньше, днем позже… Никто не знает, что я здесь. Я послал телеграмму Лауре из Сомали, что собираюсь вернуться домой, но не написал когда. Хотел позвонить от тебя, но передумал, потому что иначе мой брат все бы понял и сам предложил бы мне улететь вместе с ним… В таком случае прощай, сюрприз. А я хотел бы довести его до инфаркта… Вообрази себе, я заявлюсь в аэропорт встретить его, жду, когда он появится в зале, вижу, не показываясь, иду следом, внезапно закрываю ему сзади глаза руками и говорю: ку-ку, угадай, кто это? Да он помрет от неожиданности!..
— Все это замечательно, но до Найроби далеко, тебе придется лететь самолетом.
— Ничего страшного. Это только значит, что последние деньги я истрачу на билет.
— Какой сегодня день?
— Пятница.
— Тогда ты должен улетать завтра. Рано утром есть рейс на Найроби, который доставляет оттуда туристов для соседнего отеля. Самолет летает раз в неделю, по субботам. То есть ты можешь улететь или завтра, или в следующую субботу, иначе никак: самолеты здесь редкие гости. Аэропорт… впрочем, аэропортом это трудно назвать, просто полоса, откуда вылетает «цессна», это совсем рядом, на острове Монди…
— Вот и отлично. Улечу завтра.
— Жаль. Завтра я сопровождаю на рыбалку группу туристов и проторчу с ними весь день. Думал, ты тоже поедешь с нами, у меня предчувствие, что на этот раз мы точно поймаем марлина, такого же, как тот, что я поймал в прошлом месяце. Видел его фотографию на ресепшен? А может, останешься до следующей субботы? Мы бы еще побыли немного вместе. Я бы показал тебе такие места, что ты бы рот раскрыл…
— Нет, не могу. В следующую субботу Флавио уже улетит. Обычно, когда он приезжает в Найроби, он проводит там два дня. Максимум три. Уеду завтра. Как и задумал. Так лучше.
— Ты уверен?
— Да, Феде, я уверен.
— Ладно. Тогда я попрошу Мадука отвезти тебя к самолету на яхте. Но все же подумай. Попробуй еще раз связаться с секретаршей брата, спроси, не собирается ли он на этот раз остаться подольше… И поаккуратнее со своей шуткой в аэропорту.
— Не бойся, ничего с ним не случится, у него крепкие нервы… Нет, отправлюсь завтра. Так будет правильнее. Тем более что скоро я опять буду здесь. И ты предпримешь все усилия, чтобы рот раскрыла и Лаура тоже.
— Обещаешь мне это?
— Обещаю тебе это.
— Лучше поклянись.
— Я клянусь.
— На чем?
— На бутылке этого прекрасного вина.
— Ну если на бутылке, тогда тип-топ!
— За нас, Феде.
— За нас… И за нашу будущую компанию, о'кей?
— О'кей.
XVIII. Флавио
За пятнадцать месяцев отсутствия Франческо не написал мне ни разу. Раз десять звонил, но почти всегда Лауре, и лишь для того, чтобы справиться о дочери. Он никогда не говорил, откуда звонит, а если Лаура спрашивала, неизменно отвечал одно: издалека.
Он позвонил мне три месяца назад. Когда я задал ему вопрос: как дела? — он ответил: к счастью, начинаю чувствовать себя плохо. Тогда я задал второй вопрос: а раньше как ты себя чувствовал? Он ответил: вообще никак.
В прошлую пятницу я заезжал к Лауре забрать детей на уик-энд и нашел ее абсолютно обезумевшей от радости. Она пыталась не показывать этого, но у нее плохо получалось. Она только что получила телеграмму от Франческо, но даже забыла сказать, откуда он ее послал, настолько была взволнована.
«Возвращаюсь домой. Точка. Мой дом с вами. Точка».
— С вами! — повторила несколько раз Лаура. — Он написал: с вами! Как ты думаешь, что это может означать?
Она не могла найти себе места от перевозбуждения, она чувствовала что-то особенное, полагая, что это «с вами» включало и ее тоже. Она не могла знать, в какой степени это касалось ее, не могла знать, что реально творится в голове Франческо. Она понимала, что Франческо не может любить ее, по крайней мере так, как ей этого хотелось бы, но слов «с вами» было достаточно для нее, потому что они означали, что Франческо возвращается домой, а стало быть, в душе Франческо наступил покой, а стало быть, и она может быть спокойна.
Покой Франческо…
Франческо погиб три дня назад. В авиакатастрофе. Старая двухмоторная «цессна» упала в сорока пяти милях южнее Найроби, рядом с деревней, название которой я не запомнил. В самолете находились только двое: Франческо и пилот. Никто не знает, что случилось на самом деле. Известно только, что за три часа до катастрофы они вылетели из аэропорта Ламу… ха-ха-ха, аэропорта!.. Земляная полоса, отвоеванная у джунглей. Они направлялись в Найроби. По крайней мере, так было записано в полетном задании. Самолет упал, отклонившись от маршрута на тридцать миль к западу. Они попытались сесть наудачу, но у них не получилось. Последний контакт с ними был в двадцать два часа по местному времени. Метеоусловия были приемлемыми, ветер — пятнадцать узлов, небольшая турбулентность, слабый дождь. Но все-таки лучше бы не лететь, сказали мне, тем более поздним вечером, тем более на этом самолете. Так и осталось загадкой, почему они полетели.
Мне позвонили из палаццо Фарнезина[38] по просьбе итальянского посольства в Найроби и сказали, что я должен прилететь на опознание, поскольку они до конца не уверены в том, что погибший — мой брат. Они нашли документы, но необходимо опознать труп, так как документы могли быть украдены тем, кто погиб в авиакатастрофе, или кем-то еще. Такое случается. Такое могло произойти.
Лауре я ничего не сказал. Подожду, пока не удостоверюсь сам. Лауре известно, что я летаю в Африку каждый месяц. Так что мой отлет не должен вызвать у нее никаких подозрений. С тех пор как пришла от него телеграмма, она пребывает в состоянии глубокого внутреннего блаженства. Но именно сегодня утром, хотя уже можно сказать, вчера утром она позвонила мне, почему-то встревоженная, и спросила, нет ли новостей о Франческо. На ту минуту никаких новостей у меня не было. Я узнал о случившемся спустя пару часов. Я тотчас вылетел: на мое счастье, оставался непроданным один билет. Сейчас я в самолете. Скоро мы приземлимся. На часах — три ночи. И если у меня еще остались силы перебирать происшедшее, то это лишь потому, что у меня остается надежда: это не он. Больше того, я чувствую, что это не он. Это не может быть он.
Светает. Я спускаюсь по трапу, возле которого меня ждет сотрудник посольства. Он в белом мятом костюме и при галстуке. В руках папка, на которой написано «Докт. Масса». В его облике покорность судьбе, он сонный и потеет. В самом деле жарко, очень жарко, несмотря на ранний час. Раскаленный воздух неподвижен. Трудно представить, что в Милане лежит снег. Я тоже мгновенно покрываюсь потом, но не от жары. Меня сотрясает мелкая дрожь, мурашки бегут по коже.
Мы садимся в «лендровер». Едем, почти не разговаривая, в госпиталь. Я смотрю по сторонам. У меня чувство, что я реально отсутствую, а все, что бежит у меня перед глазами, я вижу на киноэкране. Негры, бродячие собаки, и те, и другие высушенные голодом и болезнями, редкие туристы, шатающиеся от усталости или алкоголя, запыленные автомобили, дома в колониальном стиле, небоскребы, бараки, тележки, мусор, вонь, шум, буйство красок, все по отдельности и все вместе. Я еще надеюсь, что Франческо жив, что он где-нибудь в дальнем уголке нашей планеты, далеко отсюда, далеко от этого кошмара.
Мы приезжаем в госпиталь, в котором африканского намного меньше, чем можно было бы думать, во всяком случае, африканского в нем не больше, чем в некоторых итальянских госпиталях. Я ловлю себя на этой мысли, и меня удивляет, что я могу размышлять об этом именно сейчас, вероятно, говорю я себе, таким образом мозг, цепляясь за любой повод, защищается от страданий.
Тип из посольства молча и уверенно идет впереди меня.
Я иду следом, переставляя ноги как автомат. Мы быстро минуем ряд холлов и коридоров, уставленных носилками, провисающими под весом лежащих на них больных. Из открытых дверей палат доносятся хрипы, стоны, непонятные восклицания на суахили. С черных лиц, по которым нельзя прочесть возраст, на меня уставились белки глаз, блестящих от температуры, ничего не видящих, потому что собственная боль сильнее любопытства.
Мы пришли. Узкая дверь зеленого стекла отделяет меня от финальной сцены. Мне хочется, чтобы дверь не открывалась.
Но нет, скрипя петлями, она распахивается, впуская нас в холодную комнату. Острый запах формальдегида забивает мне бронхи. В углу комнаты, вытянувшись в маленьком железном креслице, дремлет негр-служитель. В центре мраморный стол, на нем серая простыня, под которой угадываются контуры неподвижного тела.
Я впиваюсь в нее взглядом, оценивая видимые мною очертания тела, скрытые тканью, и испытываю облегчение; худоба, а главное, рост не соответствуют Франческо. Лежащий на столе человек на десять, нет, на пятнадцать сантиметров короче моего брата!
Служитель просыпается, здоровается с нами кивком головы, встает и, не произнеся ни слова, устало направляется к столу. Звук его шагов по облицованному плиткой полу грохотом отдается в моей голове. Тип из посольства что-то говорит негру на суахили, и тот стягивает простыню только с лица трупа, после чего смотрит сначала на меня, затем на типа из посольства. Тот качает головой и показывает, чтобы он открыл труп до пояса.
Я закрываю глаза. Перед мысленным взором возникает Франческо. Вот он родился — я физически ощущаю то чувство ревности, которое тогда пережил. А вот ему три года, шесть лет, первый день в школе, в немецкой школе, куда наш отец заставил нас ходить, Франческо, вцепившись в мою руку, выглядит напуганным. Вот он ссорится с отцом, отказываясь учиться в этой школе. Вот он лицеист. Вот он смеется. Вот он рыдает у тела Элизы. Я явственно вижу его в каждый момент нашей жизни. Но прежде всего я слышу его, в моих ушах бьется его крик: «Я — нет!», — наполненный тем же отчаянием, какое я услышал в этом крике в первый раз. Тогда ему было уже три года, а он все еще не разговаривал. Он не мог говорить. Папа водил его по врачам, боясь, что у него какая-то аномалия. Однако медики не нашли никаких отклонений, он был нормальным ребенком, активным, даже чересчур, только не разговаривал. В тот день мы всей семьей сидели за столом, и он увлеченно занимался тем, что пытался наполнить пластиковый стакан катышками хлебного мякиша. Ангел, да и только! Мы спокойно обедали, как вдруг, будто охваченный вспышкой ярости, он запустил стакан в стену и закричал: Я — НЕТ! И с этого дня он начал разговаривать, а шесть месяцев спустя полностью наверстал потерянное время. И почти в течение года, без какой-либо видимой причины, похоже, что в насмешку, он постоянно твердил: «Я — нет». В эту минуту в моем мозгу нет ничего, кроме этого крика: «Я — нет!» И я перестаю понимать, кому он принадлежит, голос ли это Франческо-ребенка или, наоборот, мой, это я наконец выплюнул кляп и кричу: я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет я нет…
— Хотите, чтобы мы еще немного подождали, доктор Масса? — спрашивает тип из посольства.
Я отрицательно качаю головой.
Открываю глаза. Яркий неоновый свет ослепляет меня, я инстинктивно прищуриваюсь. Руками вцепляюсь в ляжки, пытаясь унять дрожь, сотрясающую мои ноги.
Смотрю на труп и ничего не понимаю. Я не понимаю даже, что это мужчина. Вглядываюсь пристальнее. Это не он. Боже святый, это не он!
— Это не он! — Я заставляю себя произнести это как можно решительнее.
Мне действительно кажется, что это не он. Это вообще не кажется мне человеком, это больше похоже на кусок обугленного дерева.
— Посмотрите повнимательнее, доктор Масса, так часто бывает. Родственники настолько надеются, что это не их близкие, что не видят даже очевидных вещей. Именно по этой причине мы позвали вас, а не его родителей. Родители менее заслуживают доверия, извините, что я говорю вам такое, но это важно.
— Что вы от меня еще хотите? Я посмотрел! Это не он что еще я должен вам сказать? — Я едва сдерживаю ярость.
— Вы уверены в этом? — спрашивает меня посольский без капли эмоций.
— Как я могу быть уверен, черт побери?! Как я могу быть уверен?! Что здесь можно увидеть? Это может быть кто угодно, я, вы… Во всяком случае, это не он! Да, я уверен, что это не он!
Ненависть. Я ненавижу этого человека, который стоит передо мной и требует от меня, словно это самая обычная вещь на свете, опознать в обугленном мертвеце моего брата. Я ненавижу этот труп, чужой мне. Я ненавижу Франческо, который болтается где-то по миру, или, может быть, он уже в Милане с Лаурами, большой и маленькой, и теперь ждет меня.
— Мой брат ростом с меня, а этот… — говорю я громко.
— Гм… Доктор Масса, не нервничайте, пожалуйста, вы усложняете ситуацию. Я не хотел бы озвучивать жуткие подробности… но… ноги… мы нашли не все фрагменты ног, мы их сложили, но… В целом, уверяю вас, он в хорошем состоянии, вы даже не можете себе представить, какие иногда бывают… Они упали рядом с населенным пунктом, где даже есть подобие взлетной полосы, вероятно, они пытались сесть там… Тела нашли через несколько часов… так что зверье не успело… А скажите, у вашего брата имелись какие-либо отличительные черты… шрамы, родимые пятна, татуировки?..
— Да, у него была татуировка. На левом плече, — говорю я и изо всех сил желаю, чтобы на плече трупа не оказалось этого ужасного вопросительного знака. — Я же вам сказал, что это не он! Посмотрите на плечо, на нем нет никакой татуировки!
Он смотрит. Я смотрю тоже. Татуировки нет.
— Удостоверились? Лично я да, и оставьте меня в покое, пожалуйста!
Я поворачиваюсь и направляюсь к выходу, я хочу поскорее уйти из этого места, зная, что это не он, ведь нет же никакой татуировки.
За моей спиной посольский просит:
— Задержитесь еще на секунду, доктор Масса.
Он что-то тихо говорит негру, все это время молча стоявшему у стены. Взявшись за ручку двери, я оборачиваюсь и вижу, как негр переворачивает труп на другой бок, так чтобы было видно другое плечо, и, включив галогеновую лампу, направляет ее свет на труп. Острый луч ударяет в почти целиком сожженное плечо. Он ударяет в меня. Тип из посольства нагибается, вглядывается в освещенное место, прищуривается, фокусируя взгляд.
Сердце у меня бешено колотится в груди, доставляя острую боль. Единственное, что сейчас я чувствую, — его глухое неистовое биение. Я не ощущаю жары, я не ощущаю холода, я больше не дрожу, я больше не думаю. Я ощущаю только свое сердце, я ощущаю его везде: в висках, в солнечном сплетении, в горле. Оно повсюду. Я сам — собственное стучащее сердце.
— Доктор Масса, татуировка не в форме вопросительного знака? — спрашивает посольский.
— Да, это вопросительный знак. Примерно сантиметров пять. Я вам говорил.
— Нет, вы мне не говорили, доктор Масса. Подойдите сюда, пожалуйста. Посмотрите.
Как то есть я ему не говорил? Конечно, я ему говорил! Этот засранец поверил в то, что увидел именно ее, потому что я ему сказал о ней, а на самом деле там нет и не было никакой татуировки! Это просто я ему об этом сказал!
Я сказал ему это? Я ему сказал или нет?
Я подхожу, едва переставляя ноги, теперь они опять дрожат, я наклоняюсь, слегка касаюсь пальцем плеча, будто хочу очистить его от тонкого налета сажи… и вижу…
Я хотел бы стереть ее, но я ее вижу. Эту забавную, дурацкую татуировку.
Удар в солнечное сплетение. Неожиданный, болезненный, опрокидывающий ничком. Я в самом деле, переламываюсь пополам, утыкаюсь лбом в плечо моего брата и плачу.
Я этого никогда не делал. Тем более на плече моего брата.
Мы в самолете, который несет нас домой. Это было нелегко организовать, им надо было сделать вскрытие, потом вся эта бюрократическая тягомотина. К счастью, у меня в Найроби хорошие знакомства. Пришлось заплатить для ускорения всех процедур. Теперь Франческо летит со мной.
Мы возвращаемся в Милан.
Это были ужасные дни. Кроме всего прочего, мне нужно было решать еще и вопросы, связанные с моим бизнесом. Зато я получил объяснение того, почему они летели ночью. Полиция провела тщательное расследование и выяснила, что они должны были вылететь в два часа дня, но перед самым взлетом обнаружилось, что барахлит один из моторов. Они принялись его ремонтировать, то есть пилот начал ремонтировать. Но он же не механик, как уж там он его отремонтировал… Они взлетели, когда начало темнеть. Франческо бы подождать следующего утра или полететь другим самолетом, но в Найроби самолет ждали шесть туристов, которые должны были полететь на остров обратным рейсом, и хозяин гостиницы не желал слышать никаких резонов: самолет должен забрать туристов и вернуться хоть глубокой ночью, с какой стати тратить триста долларов из своего кармана на их ночевку в Найроби…
Франческо не имел никакого касательства к этой истории. Он был просто пассажир. Мой брат погиб из-за того, что владелец этой гребаной гостиницы не захотел потерять триста долларов!
Но кажется, что в его смерти есть и моя вина. Секретарша моего офиса в Найроби сказала, что в прошлую пятницу Франческо позвонил ей, чтобы узнать, когда я буду в городе. Ну понятно — он летел в Найроби из-за меня, наверняка хотел сделать мне сюрприз, чтобы вместе вернуться в Милан. А как было бы здорово! Он и я, вместе в Найроби после стольких месяцев разлуки! Как много мы могли бы сказать друг другу! Я рассказал бы ему о себе, о малышке Лауре и ее музыкальных успехах, о том, насколько изменилась старшая Лаура, став по-настоящему близкой ему, Франческо, об отце, который в последнее время очень плохо себя чувствует, и мы боимся, что он долго не протянет, о том, что он постоянно спрашивает про него, все время про него, каждый день, каждый день… А он, Франческо, рассказал бы мне о своем путешествии, о людях, с которыми познакомился, обо всем, что делал, думал, слышал. Я уверен, мы поговорили бы и о нас, чего никогда прежде не делали. Я рассказал бы ему о своей ревности, которую испытывал с момента его рождения и позже, когда он рос, когда вся любовь мамы принадлежала ему, а папа — даже папа! — смотрел на него так, как никогда не смотрел на меня, а он этого не замечал. Засранец! Неправда, что он доставлял мне только заботы и раздражение, я знал, что без него моя жизнь была бы совсем иной, и я признался бы ему, что если я в конце концов, чего-то добился, то обязан этим и ему тоже. Потому что, если б не существовало этого чудака, который по любому поводу твердил «я — нет», я никогда бы не говорил «я — да». Мы вместе бы посмеялись, мы могли бы отпраздновать его сорокалетие, которое наступило меньше месяца назад. Мне представилась сцена: мы двое в баре, я в пиджаке и галстуке, он в джинсах и майке… Я говорю, что ему пора подстричься, а он отвечает, что мне пора повзрослеть… Может даже, мы крепко напились бы… Да, нам не помешало бы крепко выпить…
Я думаю о Лауре. Я так и не собрался с духом позвонить ей, может быть, сидя рядом… но чтобы по телефону… нет, не могу. Я думаю о том, как она была счастлива… и думаю, как я все это ей скажу… думаю, когда я ей это скажу… Я думаю о малышке Лауре, я вижу, как она двигается, как разговаривает, как играет на пианино, и внезапно понимаю, до чего она похожа на Франческо, с добавлением прелести Элизы. И я снова думаю о Франческо, и мне представляется неправдоподобным, что его больше нет. Меня приводит в ярость мысль, что я совсем потерял его из виду в эти последние пятнадцать месяцев его жизни. Что он делал?
С кем разговаривал? Испугался ли в те последние секунды, когда понял, что спасения нет? О чем подумал? Кому посвятил свою последнюю мысль? И какой теперь будет моя жизнь без него?
Я сжимаю в руках пластиковый пакет с его личными вещами, так назвал их тот тип из посольства: личные вещи. Все, что осталось мне от Франческо, — это его личные вещи. Их немного: паспорт, браслет из черных кораллов, которого я прежде у него не видел, бумажник и две книги: сборник стихов Йейтса по-английски и томик Кьеркегора «Понятие страха».
В бумажнике сложенная несколько раз страничка из тетради с надписью «для Лауры». Это письмо Франческо, я не стану его читать, как бы мне ни хотелось. Прочтет та, кому оно адресовано. Лаура.
Между страниц одной книги — фотография, сделанная поляроидом: Франческо и незнакомец, абсолютно черный. Они стоят, прислонившись к дверце дряхлого пыльного грузовика. Судя по дате на обороте снимка, он сделан десять дней назад. На нем Франческо выглядит спокойным, улыбается, он в голубой майке и шортах цвета хаки, неожиданно мускулистые ноги, должно быть, ему пришлось много ходить. У него длинные волосы и густая длинная борода. Я никогда не видел его с бородой. Несколько лет назад он отпустил усы, но через месяц сбрил, потому что, как говорил, с ними он похож на мышь. С чуть поседевшей бородой и аскетическими чертами лица он походил на какого-то из греческих философов, которых так любил. И тут же перед глазами видение: его обгоревшее тело. Мне никак не удается избавиться от этого видения. Перед глазами все время его татуировка на плече, которую предательски пощадил огонь. Франческо сделал татуировку, будучи в Африке, больше двадцати лет назад.
Я отлично помню тот день, когда впервые увидел ее: шесть утра, мы оба в ванной. Я брился перед тем, как идти в офис, а он только что вернулся с очередной ночной гулянки и раздевался, чтобы принять душ.
— Что это у тебя на плече? Никак сделал татуировку?
— Ты что, шутишь? Я и татуировка? Подумать только! Я понятия не имею, как это случилось, неожиданно появилось на плече странное пятно в форме вопросительного знака. Еще вчера вечером его не было. Клянусь. Может, меня кто-то заклеймил?
— Перестань строить из себя дурака, скажи лучше — зачем ты ее сделал? И почему именно в виде вопросительного знака?
— По-твоему, тот, кто делает татуировку в виде вопросительного знака, может дать тебе вразумительный ответ?
Эпилог
Двенадцать лет спустя
Лаура
Если бы меня спросили: Лаура, ты чувствуешь себя счастливой? — я бы решительно ответила: нет, не чувствую. Хотя, откровенно говоря, у меня все в порядке: я богата, красива… по крайней мере, так говорят… ухожена, живу в прекрасном доме, вокруг те, кто меня любит, и все же… нет, я не счастлива. Я словно бабочка, которая порхает, порхает, порхает и никогда не останавливается. Только когда я сажусь за пианино и оно звучит так, как я хочу, чтобы оно звучало, только тогда эта бабочка прекращает порхать, она садится на музыку и отдыхает.
О своей матери я ничего не помню… или почти ничего. Какие-то смутные образы и ощущения, которые я толком и не знаю, к кому относятся, к ней или к тете Лауре.
А вот воспоминания об отце связаны со скамейкой, на которой я сейчас сижу. Скамейка именно эта, я ее очень хорошо помню. Сегодня я отправилась на ее поиски и нашла почти сразу же. У меня нет никаких сомнений, что это та самая, на которую мы с ним часто садились отдохнуть и поглазеть на уток здесь, в Центральном парке. Передо мной пруд, точно так же, как тогда, а в пруду утки, так же, как тогда.
Все, кто помнит моего отца, утверждают, что у меня точно такой же характер, как у него. Я не знаю, потому что не могу сказать, какой характер был у моего отца.
Конечно, я его ненавидела… по крайней мере, какое-то время. Когда я в нем нуждалась, после того как умерла мама, и он был мне очень нужен, его не было рядом. Он уехал, чтобы разбиться в Африке. Мир его душе! Сейчас мой отец для меня — выцветшая фотография, музыка на диске и свет, которым лучатся глаза тети Лауры, когда она говорит о нем. Ничего больше.
Лаура многое объяснила, рассказала о многом, думаю, обо всем, что посчитала нужным мне открыть. Она делала это, когда я отказывалась есть, когда капризничала, когда не слушалась, когда плакала. Я давно уже не плачу, у меня не получается. Глядя теперь уже сухими глазами на отношения моих родителей, я понимаю, насколько сильна была любовь, их объединившая, как глубоко они проникли друг в друга. И тем не менее я не могу найти оправдания своему отцу.
Покой его душе! При жизни она его почти не знала.
Лаура заменила мне мать, и я признательна ей за это.
Я ее люблю. Ее жизнь также была полна сюрпризов: когда наконец ей показалось, что она взяла мир под свой контроль, судьба, будто назло, разрушила все ее планы. Но с другой стороны, это к лучшему. С определенной точки зрения, это пошло ей на пользу, потому что сегодня она более спокойна, более естественна. Она, разумеется, страдала, но с достоинством и мужеством. Кажется, она не ощущает свои пятьдесят лет, она по-прежнему красива, еще красива, а морщинки на лице придают ей облик мудрой, энергичной и волевой женщины.
Ей постоянно приходилось вести сражения, которых она не желала. Она должна была победить боль, которую она испытала, когда получила известие о смерти моего отца, должна была воевать со мной и со своими детьми. В основном со старшим, оказавшимся более хрупким. Он намного тяжелее брата перенес развод матери и отца и кончил тем, что подсел на героин. Теперь он живет в одной коммуне и чувствует себя нормально. Говорит, что окончательно порвал с наркотиками. Не знаю, можно ли ему верить, он говорил так и два года назад, и год назад. В отличие от него, младший растет славным парнем. Он — гордость дяди Флавио. Сейчас он, как и я, в Америке, стажируется в Бостонском университете, и Флавио ждет, когда он вернется в Италию и начнет работать в его компании. Думаю, чтобы оставить ее со спокойной душой. Дядя сильно изменился, он больше не похож на рычащего льва, а похож просто на уставшего мужчину. Два года назад у него случился инфаркт, и с того дня он сильно сдал и постарел. Но честно говоря, он перестал быть похожим сам на себя, когда погиб мой отец. И дела его компании идут не так хорошо, как тогда, когда мой отец был жив. Кажется невероятным, но это так. После смерти папы дядя уже не в состоянии работать, как прежде, с той же самоотдачей, как прежде, — и это вовсе не из-за боли утраты, как он признался мне однажды в порыве откровения, а вероятно, потому, что прежде он работал изо всех сил исключительно для того, чтобы что-то доказать своему брату, а когда не стало больше, кому доказывать… Как бы то ни было, компания до сих пор высоко ценится на бирже, и я, должно быть, владею кучей акций, составляющих долю моего отца. Сегодня, когда мне исполняется восемнадцать, я наконец могу подержать их в руках, но не очень-то рвусь, потому что не нуждаюсь в деньгах, деньги никогда не являлись для меня проблемой. Я просто поручила дяде Флавио управлять моей долей за меня, что намного надежнее…
Через два дня я уезжаю. Точнее говоря, мы уезжаем, потому что в Нью-Йорке я с тетей Лаурой, которая прилетела послушать мою игру на конкурсе молодых талантов, уверенная, что я выиграю. Я не выиграла. Я стала второй. Что касается меня, первая я или вторая, не играет для меня никакой роли. Для них играет: для тети Лауры, для моего педагога, — но не для меня.
Если я и согласилась принять участие в этом конкурсе, то лишь ради тети Лауры, которая жила этим целый год.
Через два дня мы улетаем, Лаура и я, но двумя разными рейсами. Мы должны были поехать навестить моего кузена в Бостоне, а потом вернуться в Милан, но я не поеду никого навещать и в Милан не вернусь, только Лаура этого еще не знает.
Я скажу ей сегодня вечером, когда вернусь в гостиницу или за ужином в ресторане, где мы будем праздновать мое совершеннолетие. Мое решение явится тяжелым ударом для нее. Но я давно об этом думаю. Я никому не говорю, что уже давно чувствую, как моя жизнь давит на меня, как я не выношу Милан, людей, никого и ничего. Я молчала, потому что я должна была ждать.
Теперь, когда мне восемнадцать, никто не может удержать, никто не имеет больше права делать это.
Я не собиралась становиться пианисткой, хотя все только этого и ждали. Возможно, за меня решил талант. Вместе с тенью моего отца, дважды после смерти принимавшего решения за меня.
Возможно, в один прекрасный день я и впрямь стану великой пианисткой, и музыка, концерты и все прочее станут моей жизнью. Но сначала я хочу разобраться в себе. Сама найти свою дорогу.
Поэтому я и хочу уехать. Я вернусь, если вернусь, когда сделаю свой выбор.
У меня нет корней, у меня есть только половинка семьи, даже четвертинка семьи, у меня есть только Лаура, но и она, по большому счету, никто для меня.
Лаура сделала мне сегодня замечательный подарок. Письмо. Письмо моего отца, которое она хранила двенадцать лет в ожидании моего совершеннолетия. Всего две страницы. Отец, должно быть, написал их в том самом закончившемся трагически путешествии. Он писал скорее для себя самого, чем для меня. Да, да, для себя, потому что мне в то время еще не исполнилось и шести. Может быть, это был разговор с собственной совестью, как будто для этого достаточно одного письма. Кажется, его обнаружили в отцовском бумажнике. Подумать только, бумажник выжил в огне, отнявшем у меня отца.
Лаура говорит, что она его никогда не читала. Увидев, кому оно адресовано, она поклялась сохранить его у себя до того дня, как я стану совершеннолетней. Что до меня, она могла бы и прочитать. И по-моему, она это сделала. Но, в конце концов, это неважно.
В принципе она могла бы дать мне его и раньше. Но тогда мне нужны были не письма. Не оно было мне нужно тогда. И даже не нужно теперь.
Но я его все равно прочту сейчас, сидя на той же самой скамейке, где я не раз сидела с ним, глядя на уток.
Я прочту его. Мне интересно, что такого важного он хотел сказать мне…
Подумать только, Принцесса, до сих пор бывают ночи, когда я внезапно просыпаюсь, проспав не больше часа, просыпаюсь оттого, что мне снится мама, и до сих пор случается, что память о ней не отпускает меня целыми днями. И все же теперь я воспринимаю все совсем по-другому, чем раньше, настолько по-другому, что решил вернуться домой, потому что я слишком долго отсутствовал и потому что у меня огромное желание вновь увидеть тебя. Так что скоро я опять обниму тебя, и, думаю, это будет нелегко. Нелегко для тебя и тем более нелегко для меня, потому что я понимаю: одного объятия мало, чтобы освободиться от груза вины, который я несу, оставив тебя одну.
Я не ищу оправданий, но обязан кое-что объяснить тебе. Надеюсь, однажды ты сможешь понять эти мои объяснения, если, конечно, мне удастся ясно изложить их. Для этого я и пишу тебе письмо. Чтобы запечатлеть на бумаге слова, которые мне было бы слишком трудно произнести вслух.
Понимаешь, Лаура, я всегда был тем, кто гонялся за тенью собственных вопросов, порожденных самыми тяжкими раздумьями, сложными философскими построениями, беспокойством, тянувшимся за мной как бассо континуо, а еще — холодной, почти циничной рассудочностью, с какой я управлял своими слабостями…
Я всегда старался убежать от мира, но наступает момент, когда страдание так безжалостно разрушает тебя, что уже больше нет сил бежать, и ты в ловушке. Я защищался от превратностей жизни (и от себя самого) с помощью отстраненности и смирения, веря, что этого достаточно для защиты.
Я ошибался, потому что отстраненность и смирение еще могут как-то смягчить боль от осознания того трагического, что с тобой случилось, но барьером, помогающим избежать ударов судьбы, они стать не могут. Когда жизнь подвергла меня действительно серьезному испытанию, все мои рассудочные построения разбились вдребезги о стену горя. Потеряв твою мать, я потерял себя, а точнее, ту половинку, которую составлял я сам. Вторую половинку я пытаюсь забыть.
Я не знаю, что такое жизнь. Это я-то, который должен бы объяснить тебе, что оно такое. Есть одно, о чем я могу сказать тебе, что я понял бесспорно: жизнь — это ожидание, долгое ожидание, а бегство от реальности, то есть от, тоски, одиночества, страха смерти и, главное, от себя самого, — всего лишь попытка обмануть время. Но это бегство — ошибка. Лучший способ избавиться от всех этих вещей — остановиться и постараться понять, от кого ты бежишь и почему. Только так можно сорвать маску c персонажа, играющего твою роль в твоей жизни, только так можно разорвать цепи ожиданий других по отношению к тебе, только так в старости можно избежать превращения тебя в карикатуру на того, кем ты был в юности.
И только в этом случае, Лаура, может случиться так, что ты освободишься даже от боли утрат. Вот почему сегодня я спокоен, вот почему впервые я чувствую себя в ладу со своими воспоминаниями настолько, что могу забыть их.
То, что осталось у меня от них, — всего лишь фрагменты. Иногда смутные, иногда яркие.
Я смутно слышу голоса, я смутно вижу лица, на которые когда-то смотрел, руки, которые прикасались ко мне, ощущаю запахи, вкусы, звуки, которые меня опьяняли.