Роман Горький Максим
– Рома, может, ты устал с дороги и сразу желаешь отдохнуть?
– Я сразу желаю есть и говорить с вами! – усмехнулся Роман, снимая забрызганные дорожной грязью калоши.
– Отлично. Расскажешь нам про столичную жизнь. Про тётю Катю, про всех-всех.
– Конечно, расскажу.
– Ждём тебя.
Она вышла.
Роман тем временем, покончив с калошами, задвинув их в угол под коротенькую этажерку, положил чемодан на кровать и принялся развязывать ремни.
Затянутые ещё в столице, они поддались не сразу, зато крышка отскочила сама, едва худощавые пальцы Романа прикоснулись к замкам. Чемодан был беспорядочно набит вещами. При всей своей внешней элегантности Роман никогда не был аккуратистом.
Он не хотел, да и не умел беречь красивые дорогие вещи, окружавшие его и служившие ему туалетом. Их состояние привлекало внимание Романа дважды – когда они покупались и когда исчезали в мешке старьёвщика. За этот, как правило, короткий период жизни они терпели полное равнодушие хозяина, находясь подчас в весьма плачевном состоянии, в то время как он сам удивительным образом был всегда элегантно одет, тщательно выбрит и модно подстрижен. Так и сейчас, облачённый в прекрасные новые, купленные им неделю назад костюм, рубашку, жилетку, галстук и туфли, он склонился над распахнутым чемоданом, содержание которого во всей полноте являло картину первозданного хаоса.
Чего только не было здесь!
Мятые рубашки с оставшимися в манжетах запонками, китайские цветастые полотенца, голландские носовые платки, нательное бельё, галстуки, парусиновые брюки, панама, карманные шахматы, бритвенный прибор, флакон французского одеколона, расчёска, пара книг, дневник, коробка патронов – всё было перемешано, спутано, скомкано и, казалось, не могло принадлежать этому красивому, точному в движениях человеку.
С небрежностью он разгрёб цветастое месиво, извлёк дневник, набор вязальных крючков и бутылку французского коньяка, оказавшуюся на самом дне.
Всё это было выложено на конторку, сам же чемодан был мгновенно закрыт и запихнут под кровать.
Схватив бутылку и набор, Роман поспешил вниз.
Антон Петрович и тётушка ждали его на террасе.
– Спешите, спешите, принц датский, а то гунны и варвары разорят все базилики! – басил Антон Петрович, стоя у застеклённой веранды и протирая пенсне замшевой тряпочкой, отчего его прищурившееся массивное лицо выглядело одновременно беспомощно и угрожающе.
– Тётушка, это вам от Екатерины Андреевны.
Антон протянул вязальный набор Лидии Константиновне, ставящей на стол корзинку с нарезанным хлебом.
– Спасибо, Ромушка, хорошо, что она прислала… Садись.
– А это, дядя Антон, вам. – Роман поставил бутылку на стол, напротив огромного неподъёмного кресла, где обычно сидел Антон Петрович.
Внушительным движением надев пенсне, тот подошёл, взял бутылку в руки:
– Тэк-с. Прекрасно. Спасибо, брат. Мы его на обед оставим. А сейчас – немедленно всем по местам!
Его могучие руки опустились на плечи Лидии Константиновны и Романа, и им пришлось опуститься на старые венские стулья.
Только теперь Роман увидел, какие прелести ждут его на этом старомодном овальном столе, покрытом белой, с кружевной вологодской вышивкой, скатертью.
В центре рядом с очаровательной китайской вазочкой, в которой стояли веточки ожившей вербы, распласталось такое же фарфоровое китайское блюдо с нежно-розовым куском окорока, маленькими солёными огурчиками, облепленными зёрнами и метёлками укропа, блестящими от рассола. Чуть поодаль стояли три чаши серо-зелёной смальты, полные солёных груздей, помидоров и рыжиков. В солёностях тускло поблескивали серебряные ложки с вензелем НВ. По правую руку Антона Петровича сверкали тонким стеклом два пузатых графинчика, наполненные зеленовато-золотистой и тёмно-розовой жидкостями. С графинчиками соседствовало другое, не менее просторное фарфоровое блюдо, в центре его высилась горка квашеной капусты, из окроплённой постным маслом массы которой выглядывали бордовые ягодки клюквы и оранжевые палочки моркови. Этот везувий окружали некрупные мочёные яблоки, от одного вида которых рот Романа пополнился слюной.
Мочёные яблоки дяди Антона!
Роман помнил их неповторимый вкус с детства, с того далёкого времени, когда в большой столичной квартире отца стали появляться эти изумительно пахнущие плоды цвета воска.
Собранные с развесистой, стоящей в самом дальнем углу сада яблони, посаженной ещё дедом Антона Петровича, они заквашивались вот уже двадцать с лишним лет в одном и том же дубовом бочонке по рецепту, взятому покойной матерью дяди у ключницы Почаевского монастыря сестры Алевтины почти пятьдесят лет тому назад.
Антоновка дяди Антона… Без неё не обходилось ни одно крутояровское застолье, как не обходился без высокопарностей сам Антон Петрович.
Этот рецепт, переписанный монахиней в свою очередь у архангельского старца – старовера Никодима, именовался вслух “староверскою закваской”, держался Антоном Петровичем в шкатулке на запоре и никому не показывался.
Не выдержав, Роман протянул руку, взял яблоко, которое, несмотря на долгую, тесную зимовку в пряном рассоле, осталось крепким, и откусил.
– Не вынесла душа поэта! – усмехнулся дядюшка, без спроса наполняя мужские рюмки анисовой до краёв, а женскую – вишнёвой наполовину. – Ну и как староверская наша?
– Дай же человеку прожевать, Антоша, – укоризненно качнула головой Лидия Константиновна, поднимая рюмку.
– Изумительно… – искренне пробормотал Роман, разглядывая яблоко. – Аромат-то какой. Прелесть… А вкус всё тот же остался.
И правда, вкус был всё тот же – кисловато-солёный, терпкий и нежный, пряный и неповторимый.
– Ну-с, Роман Алексеевич… – Большая белая длань с перстнем красного золота на безымянном пальце подняла рюмку. Роман тут же взялся за свою, и через секунду по террасе поплыл тонкий перезвон старинного хрусталя:
– За твой приезд, Ромушка…
– Ваше здоровье, тётушка.
– Будь здоров, Рома.
Анисовая наполнила рот Романа и тут же, как положено только ей одной, исчезла сама по себе, оставив непередаваемый аромат. Роман откусил от яблока.
– Ха… смерть моя… – выдохнул Антон Петрович, ставя рюмку и цепляя вилкой аккуратненький огурчик.
– Прекрасная настойка, – пробормотал Роман, наблюдая за точными движениями тётушки, наполнявшей его тарелку поочерёдно всеми солёностями.
– Ромушка, ты уж не обессудь, мы люди отсталые, не прогрессисты, постимся вот, – с улыбкой произнесла она, накладывая капусты, – и трапеза у нас монастырская.
– А окорок? – спросил Роман.
– Окорок, брат, по случаю твоего приезда. – Дядя, сосредоточенно щурясь, наполнял рюмки. – Мы же не знаем, может, ты давно уже всех богов к чёртовой бабушке послал.
– Антоша, как тебе не стыдно! – качнула головой Лидия Константиновна.
– А что? – удивлённо поднял брови Антон Петрович. – Дело молодое. В эти годы атеизм просто необходим. Я, брат, в тридцать-то лет эдаким хулиганом был. Никаких авторитетов, кроме матушки Науки и великого Иммануила. “Звёзды над нами, нравственность внутри нас”. И ничего более. Ничего!
Он громко захрустел огурцом.
– Дядюшка, я безоговорочно в науку не верю. А поэтому окорока в Страстную есть не стану, – проговорил Роман, принимая от тётушки свою тарелку.
– А вот это – молодец! – загремел дядя. – Правильно! Они, эти дарвины, сами-то ни черта не знают, а туда же – людей учить подряжаются с их ланцетами да микроскопами. Не верь им, Рома, не верь ни на мизинец! И вот что, – он приподнял рюмку, – давай-ка выпьем за человеческую самостоятельность, за трезвый ум и истинную мудрость.
– А за женщину вы пить не собираетесь? – улыбаясь, спросила Лидия Константиновна.
– Ещё как собираемся! – тряхнул своей крупной головой дядя Антон. – За женщину, за крутояровскую Лилит, за прекрасную Лидию-вдохновительницу и заступницу, обожательницу и утешительницу!
– Антоша, что ты мелешь! – засмеялась тётушка, прикрываясь ладонью.
– За вас, тётушка. – Роман приподнял рюмку.
– Спасибо, Ромушка.
– За тебя, Лида.
– Merci, Антоша.
Выпили.
– Ах… чудеса в решете, – пробормотал Антон Петрович, закусывая рыжиками. – Лидочка, милая, убери-ка ты этого кошона от греха, а то мы его невзначай с чем-нибудь перепутаем.
Лидия Константиновна, развернув салфетку, накрыла ею блюдо с окороком.
– Вот и прекрасно, – одобрительно причмокнул дядя Антон. – А теперь, друзья, давайте воздадим должное нашим яствам, после чего, Рома, ты нам поведаешь о столичном житье-бытье.
Все принялись с аппетитом есть. Поглощая пряные огурцы, хрустящую капусту и тугие, полные густого сока помидоры, Роман искоса посматривал на завтракающую чету Воспенниковых.
Целых три года он не видел этих простодушных милых людей и сейчас, в минуту тишины, столь редкую в этом доме, с любовью всматривался в их почти не изменившиеся лица.
Антон Петрович Воспенников был высоким полным пятидесятисемилетним мужчиной с крупной головой, крупными белыми руками и породистым, характерным лицом драматического актера, коим ему и довелось быть тридцать без малого лет. Почти тридцать лет столичные сцены сотрясала богатырская поступь этого осанистого, беспредельно уверенного в себе человека, а его громоподобный бас раскатывался по притихшим залам монологами Антония и Отелло, Лира и Бориса Годунова.
В годы своего отрочества Роман успел застать закат этого светила, всю свою жизнь дарящего окружающему миру потоки щедрых, светоносных лучей.
Он и только он открыл для Романа театр, заставил ожить по-новому страницы многих книг, засверкать новыми красками галерею известных образов.
Как он играл Бориса! Какие чувства являло его освещённое рампой лицо! С какой жадностью ловил пятнадцатилетний Роман каждое движение этого лица, каждый жест этих рук, в данный момент спокойно и деловито расправляющихся с большим солёным помидором.
Роман улыбнулся.
Милый, милый дядюшка Антон. Тот же развал седых прядей, то же щеголеватое пенсне “стрекоза”, за хрупкими стёклышками которого всё те же умные, слегка усталые глаза в ореоле припухших век. И шутки прежние – как пять, десять лет назад. И смех. И трогательная, по-детски беззащитная любовь к Лидии Константиновне.
Роман перевел взгляд на неё – спокойную немолодую женщину с необычайно мягкими чертами бледного лица и всегда несколько удивлёнными большими зелёными глазами.
Нет, конечно, она изменилась за это время: и морщинок стало больше, и проседь в густых, стянутых в большой пучок волосах обозначилась сильнее, и в худых плечах уже заметней проступала слабость, нежели былая грация. Чёрная кружевная шаль эту слабость подчёркивала.
Роман любил этих людей, заменивших ему умерших родителей, в их доме он не чувствовал себя чужим и никогда не испытывал стеснения, почти всегда преследовавшего его в обществе столичных родственников, в сердобольных речах которых ему постоянно мерещилось ненавистное, серое слово “сирота”.
– Рома, что же ты рыжиков не попробуешь? – нарушила тишину Лидия Константиновна.
– Спасибо, тётушка. Непременно попробую.
– Попробуй, брат. Обязательно попробуй. – Жуя, дядя положил вилку, нравоучительно поднял палец. – Заявляю тебе со всей прямотой, на кою способен истинный аматёр всех искусств: таких рыжиков ты не отведаешь нигде! Ни-где!
– Верю, дядя Антон, – улыбнулся Роман, накладывая рыжиков с заботливо поданной тётушкой чашки. – У вас так всё изумительно вкусно, так мило. Мне, ей-богу, кажется, будто я ещё трясусь в поезде и вижу чудесный сон.
– Жизнь, дорогой Роман Алексеевич, и есть сон, как сказал Платон, – тут же вставил Антон Петрович, с ловкостью хирурга разрезая мочёное яблоко на четыре дольки. – Очень даже возможно, что действительно всё это тебе снится. Но рыжики не есть сон, рыжики остаются рыжиками, даже во сне. А наши рыжики и подавно. Они, как совершенно верно заметил бы всё тот же Платон, есть некий изначальный эйдос, в себе и для себя сущее, чёрт меня задери!
– Антоша, прекрати, – махнула рукой Лидия Константиновна. – Ромушка, как здоровье тёти Кати?
– Она в добром здравии.
– Слава Богу. Мы здесь всего два месяца, а мне кажется, будто не видела её вечность. Как успехи Любани?
– Только что вернулась из Швеции.
– У неё были гастроли?
– Да. Два концерта.
– Интересно, как она теперь играет? Я не слышала её больше года.
– Чудно. Накануне своих сборов я упросил её сыграть.
– Что она играла?
– Партиту Баха. Изумительно. И скрипка у неё прекрасная. Новая.
– Какая?
– Гварнери.
– Любаня – прекрасный музыкант, судари мои, – проговорил Антон Петрович. – Одно меня настораживает в ней – слишком лёгкая творческая судьба.
– Что ты имеешь в виду? – спросила Лидия Константиновна.
– Слишком всё прямо и очевидно: консерватория – и сразу же признание.
– Но, Антоша, она действительно очень одарена.
– Безусловно. Однако, когда талант принимается публикой с такой лёгкостью, это может повредить ему. Я имею в виду талант исполнительский. Человек в таких условиях быстро теряет чувство меры, перестаёт трезво оценивать себя.
– Но, дядюшка, это зависит от человека. – Роман отодвинул пустую тарелку и принялся вытирать губы белой салфеткой с тем же вензелем НВ. – По-моему, Любаня как никто трезво оценивает себя. Она запрещает даже вслух хвалить её игру.
– Рома, ну какая женщина способна трезво оценить себя! – развёл руками Антон Петрович. – Если она умеет это делать, значит, просто это загримированный мужчина. Сей род лукав. И в лукавстве черпает силу.
– Какие глупости, – отозвалась тётушка, вставая и направляясь к маленькому плетёному столику, на котором стоял, попискивая, самовар.
– Позвольте, сударыня. – Дядюшка встал с нарочитой проворностью и перенёс самовар на стол.
Вскоре Роман пил из низенькой китайской чашки душистый, крепко сдобренный мятою чай, а на столе вместо солёностей стояли вазочки с вареньем и мёдом.
Разговор шёл о новом увлечении молодого гостя.
Уже более года, как Роман оставил место адвоката и занялся живописью, беря частные уроки и посещая рисовальные классы. Отправляясь в Крутой Яр, он просил тётю Катю выслать заботливо упакованные им этюдник, холсты и краски через неделю, полагая, что не стоит живописать в предпасхальную седмицу.
– Значит, ты теперь рыцарь кисти и палитры. – Антон Петрович прихлёбывал чай из своей огромной фарфоровой кружки.
– И мольберта, – добавил Роман, накладывая себе прямо в чай клубничного варенья.
– Да. И мольберта, – серьёзно произнес дядя, пространно вздохнув. – Что же. По-моему, это расчудесно. Знаешь, я всегда настороженно воспринимал сообщения Катерины и Любани о твоих успехах в области права. Всё-таки зная твой характер… Слава Богу, что ты ушёл оттуда.
– Но, с другой стороны, это давало неплохой доход, – осторожно вставила Лидия Константиновна.
– Ерунда. Главное – человек свободен…
– Тётушка, я же даю уроки студентам. Конечно, получается гораздо меньше моего прежнего заработка, но мне хватает.
– Ну и прекрасно, – одобрительно тряхнул белыми кудрями дядя Антон. – Деньги хороши, когда не залёживаются в карманах. В противном случае от них начинает тошнить. Меня, признаться, жуткое любопытство съедает по поводу твоего художества.
– Меня тоже, – добавила Лидия Константиновна.
– Страшно интересно. – Дядя допил чай и, чмокнув губами, с лёгким стуком опустил кружку на стол.
– Я уверена, что Рома всё может делать талантливо.
– Тётушка, вы преувеличиваете. Я ведь совсем недавно увлёкся живописью.
– Ромушка, а что тебя сподобило на это?
– Трудно объяснить… – Роман пожал плечами. – Я давно, с детства, завидовал художникам.
– Вот это здорово! – воскликнул дядя. – Завидовал!
Значит, пойдёт дело. Если б ты сказал: преклонялся, любил, уважал, – я бы в тебя не поверил. Завидовал! Это замечательно.
– Я попросил тётю Катю выслать все мои принадлежности через неделю. После Пасхи.
– И это верно. Богу – Богово, Аполлону – Аполлоново. И всё-таки мне страшно хочется посмотреть на твои картины.
– Картины – это громко сказано. В основном я пишу этюды.
– Пейзажи?
– Да.
– Ну, тогда здесь ты отведёшь душу.
– Надеюсь, дядюшка, – промолвил Роман и тут же спросил: – А что, Красновские приезжали прошлым летом?
– Приезжали, – ответила тётушка, – все вместе приезжали.
– Как они поживают?
– Слава Богу, хорошо. Пётр Игнатьевич преподаёт в академии, Надежда Георгиевна проводит спиритические сеансы.
– А Зоя?
– Зоечка? Она чудно расцвела за последнее время. Такая милая стала, красивая.
– И уже замужем, наверно?
– Нет, не замужем.
– Нынче они приедут?
– Грозились в мае.
Роман кивнул и молча допил свой чай. Антон Петрович, неожиданно задумавшись о чём-то, сидел с отрешённым взглядом, теребя снятое пенсне. Лидия Константиновна стала убирать со стола.
За стёклами террасы сквозь облака проглянуло солнце, узкий луч упал на край стола.
– Спасибо, тётушка.
– На здоровье, Рома.
Роман встал, подошёл к мутным стёклам. Разросшаяся сирень тёрлась о них голыми ветками.
– Пойду-ка я пройдусь, – бодро решил вслух Роман.
Его реплика вывела дядю из забытья.
Он зашевелился, вздохнул, надел пенсне и тяжело приподнялся:
– Пойди, пойди. Погуляй по нашим палестинам. Я бы тебе составил компанию, да извини, брат, что-то кости ломит с утра.
– Не беспокойтесь, дядюшка. Я всё здесь знаю наизусть.
– Только непременно надень сапоги, Рома, а то промокнешь.
– Конечно, – пробормотал Роман, направляясь к себе наверх.
III
Село, а точнее, поселение Крутой Яр упоминалось ещё в летописи иеромонаха Усть-Покровского монастыря Мефодия, умершего в начале XVII века и повествовавшего о расположении войска Ивана Грозного во время похода на Казань лета 1552-го близ места “Яром Крутым нареченна”. Роман не раз перечитывал эти строчки, выписанные отцом дяди Антона из неподъёмной (по его свидетельству) книги в железном переплёте, украшенном изображениями двух усть-покровских святых – старцев Алексия и Агриппы.
В юности, прогуливаясь по краю крутояровского оврага, Роман давал волю своему воображению, рисовавшему яркие картины: войска Иоанна, расположившиеся вокруг, двенадцать жалких, крытых соломой изб, рассёдланные лошади, затерявшиеся среди гомона, ржания и скрипа, жадно пьющие воду из на глазах мелеющей речки, царский походный шатёр, сооружаемый проворными слугами…
“Неужели и это всё: склоны, поросшие густой травой, и ракита, гнущаяся к воде, и сама река – было тогда? – думал Роман. – Неужели эта глинистая земля, эти валуны возле мостика помнят татар и Смутное время, пугачёвских мужиков и французских гвардейцев?”
Вероятно, в те времена овраг был меньше, а речка – шире, полноводней. Не было ни ракит, ни берёз на взгорке. А вот укоренившийся над самым обрывом дуб – двухобхватный, кряжистый, с гордой свободой несущий просторную крону – был и помнит всё…
Ступая новенькими сапогами по мягкой, хлюпающей водой земле, Роман подошёл к дубу. Он всегда любил начинать отсюда – с крутого обрыва и могучего дерева, на бугристую кору которого так приятно положить ладонь.
Кора была прохладной и влажной.
Туман почти рассеялся, ветер разгонял серые кучевые облака, солнце показывалось всё чаще.
Роман погладил неровную, твёрдую, как камень, кору дуба, оглянулся. Дом Воспенниковых остался позади на взгорке, а впереди лежал Крутой Яр. Роман двинулся вперёд.
С каждым шагом всё приближалось, росло, наплывало, напоминая о старом, о том, что бережно хранилось в памяти, и о другом – что было уже забыто и вот только сейчас вдруг толкнулось в сознание приятным известием.
“Господи, не сон ли это…” – радостно думал Роман, шагая навстречу избам, тянувшим вверх белые дымы.
И это был не сон: вон уж проступили белые наличники избы хромого пастуха Николая, вот залаял на Романа тот же старый пастуший кобель, из раскрытых сеней высунулась, вытирая руки тряпкой, полная жена пастуха, внимательно разглядывая приближающегося человека.
Роман шёл, с улыбкой следя за постепенным изменением выражения её лица. Застыв в неудобной позе, она долго и напряжённо всматривалась, потом испуганно прижала к щеке коричневую ладонь:
– Батюшки… Роман Лексеич…
– Здравствуй, Матрёна! – весело проговорил Роман, стараясь голосом пересилить заливающегося хриплым лаем пса.
– Ой, здравствуйте, – тихо, нараспев протянула она, качнув головой, и тут же прикрикнула на собаку уже другим – сильным звонким голосом: – Да уймись ты, рыжий чёрт!
Пёс смолк, завилял хвостом и отошёл, лениво переставляя лапы.
Из сеней высунулись любопытные личики двух ребятишек.
– Как живёшь, Матрёна?
– Ой, да как мы живём! – протянула она с улыбкой. – Хлеб жуём, да и рады. Вы-то коли проехали-то?
– Только что.
– Господи… – качнула она головой, поправляя слезший на лоб платок. – Ну и красавец же. Не насмотрисси.
– А где же хозяин? Неужель уже стадо гоняет?
– А как же, родимый, не гонять? – оживлённо запела Матрёна. – Чай, и травы-то нету ещё, а что ж ей, скотине-то, в хлеву сидеть, пущай хоть ветки погложет! У меня вон и то, корми не корми – всё одно худая, хоть на рёбрах палкою играй, так пущай уж походит!
Тем временем босоногие ребятишки, выбежав из сеней, стояли рядом с матерью, во все голубые глаза глядя на Романа. По всей вероятности, они были погодки – белобрысые, веснушчатые, в просторных рубахах, заправленных в синие сатиновые портки.
– Милые какие дети у тебя.
– А, сорванцы, – довольно проговорила она, опуская свои загрубевшие ладони на белобрысые головки, – на месте не удержишь… Роман Лексеич, медовухи не желаете?
– Спасибо, Матрёна, как-нибудь в другой раз. Будь здорова. – Роман нетерпеливо двинулся дальше.
– И ты будь здоров, сокол ты ясный! – улыбнулась Матрёна, провожая его добрым взглядом.
Возле следующей избы Романа громко приветствовал высокий сутулый мужик, стоящий возле распахнутых ворот с топором в руках.
Усмехаясь щербатым ртом, он приподнял с головы выцветшую фуражку:
– Здравствуйте вам, Роман Алексеич!
– Здравствуй, Фёдор, здравствуй.
– Надолго к нам?
– Надолго.
– Ну и слава Богу.
Он взмахнул топором и, не переставая усмехаться, принялся затёсывать торец одной из створ, видимо просевшей за зиму и поэтому цепляющуюся за другую.
С аккуратной избой Фёдора соседствовала большая каменная хата Черновых – многочисленного семейства, скорого на работу, на гульбу и дебоши. Во всём обличии этого просторного дома с двумя резными крыльцами, жестяной крышей, большими палисадом и скотным двором чувствовался достаток – следствие доброй дюжины спорых мужицких рук. Жестяной петух, украшавший крышу, блестел на выглянувшем солнце, у ворот стояла телега, запряжённая широкогрудым жеребцом. Возле телеги суетились два брата Чернова – Степан и Михаил. Один разбирал спутанные вожжи, другой обёртывал холстиной полотно двуручной пилы, дабы не порезаться во время езды. Оба брата были в серых косоворотках, чёрных распахнутых долгополых пальто и чёрных картузах, которые они охотно приподняли, завидя идущего мимо Романа.
– Здравствуйте вам! – проговорил Степан, а Михаил только качнул кучерявой головой.
– Здравствуйте, – ответил Роман.
В распахнутые ворота было видно, как на дворе круглолицая молодка в расшитом деревенском платье и новеньких сапожках раздувала большой медный самовар, а двое ребятишек – мальчик и девочка – сидели на корточках и смотрели.
“Неужели это Катя Большакова? – подумал Роман, успевая на ходу пристально вглядеться в миловидное личико с чёрными глазами и высокими красивыми бровями. – Да. Сомнения нет. Это Катя”.
Она же, не замечая постороннего взгляда, продолжала раздувать самовар сапогом уверенным движением хозяйки. А Роман живо вспомнил другую Катю – босоногого худенького подростка в ситцевом коротеньком платьице, с плетёным кузовком в руке, прибегавшую ранним утром под окно воспенниковского дома и будящую тяжёлых на ранний подъём обитателей дробным постукиванием в окна:
– Вставайтя!
Она изумительно ориентировалась в родном лесу, выводила на земляничные поляны, залитые солнцем и обрызганные росой, бежала на середину, смешно поднимая худые коленки, припевая: “Сярёдочка мне, сярёдочка мне!”, садилась, и смуглые пальцы с непостижимой для городского человека быстротой обирали ягоду. У ручья она смешно пила из ладошки, по дороге рассказывала деревенские небылицы про ведьм и леших, испуганно крестясь; за обедом у Воспенниковых притихала, ела молча, искоса поглядывая на хозяев.
“А теперь она женщина. Мать двоих детей”, – грустно усмехнулся Роман, следуя дальше по крутояровской дороге.
Кругом стояли лужи.
Солнце вышло из-за туч и поблёскивало в воде. Роман миновал долгий забор по правую руку, череду бань, погребков и ледников по левую и, пройдя овраг с остатками чёрного снега, оказался возле двух домов, стоящих друг против друга по обеим сторонам дороги.
Это были дома двух братьев Егоровых – Бориса и Петра.
Старший, Борис, жил справа, младший, Пётр, – слева. Дома их были похожи как две капли воды – крепкие, добротно поставленные срубы с дощатыми крышами, палисадами, большими воротами, просторными сенниками, скотными дворами и огородами.
Да и сами братья походили на свои дома, оба коренастые, широкоплечие, с сильными мускулистыми руками, с толстомордыми жёнами и многочисленными детьми.
Подходя ближе к домам и присматриваясь к ним, Роман живо вспомнил оба егоровских семейства – образцы деревенской хозяйственности и достатка.
Но чем ближе приближался он к ним, тем более странным казался правый дом: если возле Петровского подворья оживлённо сновала детвора, лаяла собака, двое мужиков в пространных рубахах пилили берёзовые дрова, а третий – голый по пояс – громко крякая и ухая, тут же рубил их колуном, то возле избы Бориса не было никакого движения: никто не хлопал дверьми, не кричал и не бегал.
Роман невольно поднял голову и заметил, что дым из трубы в этом доме не шёл, в то время как во всём Крутом Яре в этот час топились печи.
Роман подошёл ближе.
Мужики прекратили пилить и колоть, повернулись к нему. Сидящая на крыльце старуха приподнялась и, опершись на клюку, прищурилась на Романа.