Заколоченный дом Гриндер Александра
— Ну, это моя печаль.
— И тоже ладно, — сказал Иван. — Можно идти, товарищ начальник?
— Действуй, товарищ Копылов, — в тон ему ответил Петр. И они крепко пожали друг другу руки.
Приезд Овсова в Лукаши совпал с посевной горячкой. Петр измотался, как говорят, и физически, и душевно, дни и ночи проводя в бригадах. Он, как хозяин, рассчитывал делать одно, а районные руководители тянули на другое. Петр стремился увеличить посевы льна, создать кормовую базу за счет яровых, клевера и вики. Райком настаивал на кукурузе. Петр доказывал, что опасно новую, неосвоенную культуру засевать на больших площадях.
— Сорок гектаров, не меньше, — требовал уполномоченный.
Но не это больше всего смущало Петра. Безлюдье — вот что было страшно. Народу выходило на работу так мало, что нередко Петра брала оторопь… Появление в Лукашах Копылова, а следом за ним Овсовых подняло дух председателя.
— Видимо, и моя слеза до неба дошла, — шутил он.
Глава пятая.
Заколоченный дом
По скрипучим ступенькам Овсов взошел на крыльцо своего дома. Глухо стукнул замок, тяжело заскрипели ворота. Василий Ильич вошел в сени. Повсюду густо висела паутина, пахло сыростью, с шумом сорвалась летучая мышь и, поднимая пыль, ошалело заметалась, ударяясь о стены. Дверь в избу Овсов открыл с трудом.
— Давно я здесь не был, — прошептал Василий Ильич.
Он увидел посудный шкаф с одной дверцей, оклеенный внутри газетой. У стены сгорбилась громоздкая железная кровать. На стене висел зеленый от плесени полушубок, под ним стояли большие головастые валенки. Овсов подошел к комоду и выдернул ящик. Там хранились мячик с помятым боком и зачитанный до дыр «Конек-Горбунок». С волнением трогал Василий Ильич давно забытые предметы, и все отчетливее всплывали перед ним далекие годы детства. Над комодом висело зеркало в тусклой бронзовой рамке. Василий Ильич ладонью провел по стеклу. Под толстым слоем пыли обозначилась кривая трещина.
— Вот она…
Венецианское зеркало, привезенное отцом из Петербурга, было единственной роскошью в доме.
Илья Овсов двадцать лет проработал котельщиком на Балтийском заводе. Степанида, жена, жила в Лукашах, надрываясь тянула хозяйство и растила малолетнего сына Васю. Илья не помогал. Наоборот, изредка навещая семью, он увозил с собой в город продукты на полгода. Сын подрастал. Жена со слезами умоляла взять его в город и обучить какому-нибудь ремеслу. Илья наотрез отказался.
— Пусть помогает по хозяйству; терпите, скоро все вместе будем.
— Да когда же это будет? Сколько же терпеть?.. Все жилы понадрывали. Ты посмотри, на что я похожа стала, — жаловалась Степанида.
Илье не хотелось смотреть на жену. Высокая смуглая Степанида до того высохла, что походила на старую почерневшую доску.
Не легче жил и Илья. Он терпел еще больше. Тяжелый труд котельщика измотал даже его железный организм. Ютился он у старухи в углу. Зарабатывал по тем временам большие деньги — семьдесят-восемьдесят рублей в месяц, а тратил на себя в день по пять-десять копеек. Хлеб, селедка и говяжий студень — таков был его стол. Рубашки носил домотканые, сшитые Степанидой; подметки его сапог были сплошь утыканы гвоздями и громыхали, как чугунные. Илья имел выходной костюм, но надевал его редко, когда это было крайне необходимо. Необходимо же было посещать один немецкий банк, где он хранил свой капитал. Русским банкам Илья не доверял, а кроме того, немцы платили три процента, а свои — два.
Овсова считали богачом, а о жадности его рассказывали анекдоты. Но он не был жаден, и не жажда богатства руководила им. Илья мечтал облагородить свой род и копил деньги, чтобы купить мельницу у помещика Михеева. Мельница находилась недалеко от Лукашей, на берегу речонки, окруженной со всех сторон высокими елями.
Ваське шел восьмой год, когда он с батькой ходил к барину покупать эту мельницу. Барин был плешивый, в очках. Большой, как подушка, живот мешал ему глядеть вниз и нагибаться. Барин тянул шею, тыкал тростью в Васькины ноги и спрашивал:
— Больно?
Ноги у Васьки были покрыты крупными цыпками.
— Не-а, — морщась, отвечал Васька.
— Не больно?! А теперь? — барин нажимал трость.
Ваське было ужасно больно, но отец смотрел так, как будто собирался пороть его, и Васька говорил:
— А мне и ничуть-то не больно.
Потом барин постучал по Васькиной макушке пальцем и спросил:
— Глуп?
— Глуп. Не знаю, в кого такой дурак уродился, — подтвердил Илья.
Купить мельницу не удалось, не хватило денег. Придя домой, Илья крепко выругался, а на следующий день уехал в город, как он выразился, «добывать последнюю тыщу».
Шел тысяча девятьсот четырнадцатый год. Илья был близок к цели. И вдруг Германия объявила войну; прямо с завода Илья бросился в банк и встретил только одного швейцара.
— Все уехали, а куда — не сказали. Надо полагать, в неметчину сбежали… Вот так-то, брат, — объявил швейцар. — Много народу прибегало, одну барыньку замертво увезли, — и, подозрительно оглядев костюм Ильи, спросил: — У тебя тоже деньги? Деньгам теперь, брат, крышка. Ай да немец, ловкач, сукин сын. — Покачав головой, швейцар громко высморкался и захлопнул дверь.
Илья вернулся в Лукаши. Привез он с собою злобу, кожаный бандаж — подтягивать килу — и зеркало, купленное за бесценок на толкучке.
С год Илья пил. На огороде все лето шипел самогонный аппарат. В вине Илья не знал меры и был дурным во хмелю. Пьяный, рвал ворот рубахи и, стуча в свою волосатую грудь кулаком, кричал:
— У меня в голове ума палата! А вы все — дураки. И царь — дурак. Безмозглый Николашка войну про…
Илье затыкали полотенцем рот, связывали вожжами и клали в холодные сени.
Отрезвление пришло неожиданно. Как-то мужики пили самогон в бане хромого сапожника Степана Корнилова. Пили до одурения и завели спор про запоры в амбарах. Илья кричал и ругался громче всех:
— Да разве у вас, дураков, замки? Где вам взять их? У меня замок из Петербурга — в жисть никому не открыть.
В компании находился первый в Лукашах скандалист и озорник, одноглазый Афанас Журкин. Афанас встал, покачался, как маятник, перед носом Овсова и, заикаясь, проговорил:
— С-с-порим на в-ведро само-гг-гонки…
— Поди прочь, дурак, — прогнал его Илья.
Афанас ушел, а через полчаса вернулся с мешком муки.
— Узнаешь?
Илья тупо уставился на мешок, ощупал его и сжал кулаки.
— Ты это как?!
Афанас захохотал и бросил Овсову связку ключей.
Придя домой, Илья долго смотрел на киот с Николаем Чудотворцем, потом зажег лампаду и встал перед иконой на колени. Всю ночь он молился, каялся, причитал, и жутко становилось Ваське от батькиного воя. Утром, кончив молиться, Илья выпил ковш кваса, еще раз перекрестился и сказал:
— Шабаш, Степанида. Погневил бога, и хватит.
Он сдержал слово: хмельного не брал в рот до самой смерти, даже по престольным праздникам.
В революцию Илья получил две десятины земли и засеял их льном. Прошла гражданская война. Овсовы постепенно разживались. Илья занимался скупкой льна и кое-что нажил на этом. Появились две коровы, лошади, льномялка. «Неплохо и работничка иметь, и сеялку с молотилкой купить», — частенько подумывал Овсов. Коллективизацию он встретил как божье наказание, хотя и вступил в колхоз первым.
Василий Ильич на всю жизнь запомнил общее собрание в Лукашах. Уполномоченный — молодой парень в черной гимнастерке, туго перехваченной новым широким ремнем, — до полуночи убеждал народ идти в колхоз. Лукашане выжидали.
В десятый раз поднялся уполномоченный:
— Сейчас, товарищи, во какие ворота в колхоз, — и он до отказа развел руки. — Но помните, — процедил он сквозь зубы и постучал рукояткой нагана, — будет время, тогда вот… — и, сведя ладони, уполномоченный показал лукашанам узкую щель.
Никто не шевельнулся. И вдруг поднялся Илья. Наступая людям на ноги, он пробрался к столу.
— Пиши.
— Илья, опомнись! — истошно закричала Степанида.
— Молчать, дура, — цыкнул на нее Илья.
— Пиши: Овсовы.
— Кулака не принимать!
Голос прозвучал резко и неожиданно. Василий заметил, как дернулась у отца голова и как вытянулись у мужиков шеи.
— Это Аксютки Писарихиной Никифор. Его в детстве из-за плетня пыльным мешком хватили, так он с тех пор опомниться не может, — спокойно пояснил уполномоченному Илья. И все захохотали.
— Раскулачить его, — снова закричал Никифор.
Илья выждал, когда успокоятся, и, повернувшись к народу, сказал:
— Отдаю в колхоз двух лошадей, корову, два сарая, ригу с шатром и льномялку. А ты что дашь, Никифор? Портки драные?.. Ну и все. — Илья нахлобучил до ушей шапку и вышел на улицу.
Дома Илья за весь день не сказал ни слова. А когда Степанида осторожно спросила его: «Что же теперь будет-то?» — Илья вплотную придвинулся к жене:
— Так надо, Степанида. Всякая власть — сила. Не пойдешь добровольно — сломают, на Соловки упекут. Слыхала, что Писарихин кричал?.. Нам теперь с тобой не много надо… Ваську в город спровадим. С нас, стариков, много не спросят.
Так Овсовы стали колхозниками.
Из Лукашей мужики один за другим потекли в город.
— Ну а ты как смотришь, Василий? — нередко спрашивал Илья сына.
— А что смотреть? Пока мне и здесь неплохо, — отвечал сын.
Василию было уже двадцать лет. В тот памятный вечер он брился, спешил на гулянку в соседнее село. Десятилинейная лампа стояла на комоде, касаясь зеркала высоким стеклом. У окна сидел отец и читал вслух газету. Намыливая щеки, Василий махнул помазком, и в тот же миг раздался треск, громкий, как выстрел из пистолета. Старинное зеркало лопнуло. Отец медленно приблизился к сыну. Был он на голову ниже, но зато шире в плечах и коренастее. Заскорузлые пальцы его сжались; неожиданно Илья подпрыгнул и вцепился сыну в волосы, тот охнул, упал и на коленях пополз за отцом. Илья пинком ноги распахнул дверь и вышвырнул сына за порог. Всю ночь провалялся Василий в сарае на сене. Прибегала мать, плакала, звала в избу. Наутро он заявил, что уезжает в город. Его не отговаривали и молча проводили. Пока Василий собирался, мать, не двигаясь, сидела на табуретке и беззвучно глотала слезы. Илья топтался у стола, вздыхал, разводя руками…
— Вот как получилось… — задумчиво прошептал Василий Ильич и царапнул ногтем трещину.
В сенях громко заскрипели половицы. Пришел Михаил с топором и клещами. Старый овсовский дом затрещал, заухал; визг отдираемых досок звучно отозвался в пустых углах нежилой избы.
В первые дни Василий Ильич наводил порядок. Смастерил вешалки для одежды, сколотил расшатавшийся стол, починил табуретки, укрепил дощатые перегородки. Неделя пролетела незаметно. А когда за обедом Василий Ильич заявил, что собирается перебрать крыльцо, Марья Антоновна равнодушно сказала:
— К чему тебе торопиться? Погоди. Может быть, передумаем.
Василий Ильич вспыхнул:
— На носу себе заруби, Марья: здесь наше место.
На следующий день он с утра принялся поправлять крыльцо.
Глава шестая.
Весенние дни
В начале мая весна зимовала: летел снег, по ночам землю покалывали острые морозцы.
— Май — коню сена дай, а сам на печку полезай, — жаловались колхозники.
Ждали тепла. Тепло принес обложной дождь. Он смыл холод, размочил землю, и освобожденная весна понеслась стремительно, широко разбрасывая мягкие зеленые крылья. Серые обмякшие поля и луга на глазах покрылись множеством ярко-зеленых лужаек. Потемнела озимь. Грязь на дорогах от солнца сморщилась, а ручейки похудели и старались поскорей ускользнуть в холодок. Незаметно разбухла черемуха, тополь сбросил с веток лиловых гусениц и выпустил липкие пучки пахучих листков. Ольха — серая, искривленная — надела новую махровую папаху. Неуверенно, боязливо щелкнул соловей.
В полях загудели тракторы. Отполированный лемех рядами клал бурые пласты, потом их кромсали острые диски культиваторов, а зубья борон, словно гребнем, прочесывали пашню.
Василий Ильич забирал огород высоким тыном. Колья и жерди рубил в роще за рекой и таскал на себе.
Сбросив с плеч громоздкую связку ольховых кольев, боясь разогнуть спину, Овсов присел отдохнуть.
— Так и горб нажить не мудрено, сосед!
Василий Ильич поднял голову и увидел Матвея Кожина. Матвей снял фуражку с захватанным козырьком и, погладив лысину, присел рядом.
— Запоздала нынче весна.
— Запоздала, — согласился Овсов.
— Плохи дела, Василий…
Василий Ильич вопросительно взглянул на соседа.
— Сев-то пора кончить, а мы все еще возимся. Хуже всех мы в районе…
Чувство затаенной неловкости при встречах с односельчанами с первого дня приезда не покидало Овсова. Ему ни с кем не хотелось встречаться и особенно неприятно было отвечать на вопросы: «Ну, как на новом месте? Что собираешься делать?.. Почему из города уехал?..» и т. д. Даже с Матвеем, соседом, ему было неудобно и совершенно не о чем говорить.
Василий Ильич поднялся, но Кожин удержал его за полу пиджака.
— Да сиди ты… Успеешь…
Василий Ильич нехотя сел, сорвал травинку, пожевал ее, сплюнул с языка горечь и сказал что-то неопределенное:
— Да, видишь, оно как, а…
— Ты о чем? — Матвей похлопал по коленке фуражкой и, приставив к глазам руку, посмотрел на дорогу. — Конь, что ль, это? Куда его несет?
По дороге, загребая ногами пыль, шел Иван Копылов. Глядя на него, Василий Ильич думал, как метко окрестили человека Конем. Ступал Копылов редко и грузно, на длинной худой шее его, как у лошади, моталась голова. Заметив Матвея с Овсовым, Конь свернул и, сильно сгорбившись, зашагал к ним. Поздоровался молча, крепко, как клещами, сжимая пальцы, затем сел на землю по-турецки и стал закуривать.
— О чем разговор-то?
— Да так… О недостатках наших, — усмехнулся Матвей.
— А-а… Ну и что?
— Матвей Савельич говорит, самый бедный колхоз наш в районе, — сказал Василий Ильич.
— Ничего, вылезем. От нас зависит…
— Трудновато будет, — перебил Матвей Коня. — За что ни возьмись — все плохо. Вот хоть бы скот…
— Со скотом, и верно, жидковато, — сказал Конь. — Пока не приведем в порядок сенокосы и выгоны, не поднять животноводство. Негде скотину пасти. Гоняем изо дня в день по одному месту.
— И сена из года в год не выкашиваем. А раньше оно у нас не поедалось. — Матвей встал, надел фуражку. — Ты, Василий, зря так надрываешься. Лучше сходи в правление, попроси лошадь, — посоветовал он Овсову.
— Успею еще. Пока в охотку, ничего, — улыбнулся Василий Ильич.
— Ну смотри. Усадьбу-то пора пахать.
— Завтра начать думаю, — Василий Ильич замялся, — только вот не знаю, как с семенами быть.
— Сходи к председателю. Даст. Должен дать.
— Думаю у вас, Матвей Савельич, подзанять картофеля на посадку. Не откажешь?
— Так-так, — и Матвей усмехнулся, — в колхозе не хочешь.
— Да как-то неудобно. Не успел приехать, и сразу давай.
— Ну, как знаешь. Дам семян. А в правление ты сходи, Василий. Председатель вспоминал тебя, — предупредил, уходя, Матвей.
Конь стоял в стороне и, ухмыляясь, поглядывал на Овсова. А когда Кожин ушел, сказал глухим басом:
— А я, как приехал, сразу председателю на горло: дом давай, корову тоже давай… И дал. Вот так-то, Ильич. Деликаты нам не пристало разводить.
— У тебя другое… У тебя семья, детишки. — И, как бы извиняясь, Овсов добавил: — Да что просить — колхоз-то небогат.
Овсов приподнял связку кольев.
— Погодь, Ильич, — остановил его Конь, — просьба к тебе. Печь у меня в водогрейке дымит, да и жар плохо держит. Зашел бы, посмотрел… Ты, говорят, понимаешь в этом деле.
— Чудаки! — И Овсов засмеялся, но, взглянув на хмурое лицо Коня, смутился. — Я на кирпичном заводе работал давно…
— Значит, не можешь?
Овсов еще больше смутился.
— Я не печник… Клал когда-то печки, но разучился.
— А-а! Разучился…
«Дурак», — мысленно обругал себя Василий Ильич и рывком вскинул на спину связку кольев.
Он старался идти медленно, твердо ступать, но ноги не слушались. Они против воли подгибались, семенили. И Василий Ильич не мог понять, что сильнее давит на них и подгоняет: тяжелая связка кольев за спиной или печально-угрюмые глаза Коня.
Дотемна Овсов ставил ограду и, отказавшись от ужина, сразу лег спать.
— Надорвешься сдуру-то, — заметила Марья Антоновна.
— Надо, Марья, надо, — пробормотал муж, засыпая.
На его хлопоты Марья Антоновна смотрела равнодушно:
— Потешится-потешится и бросит.
После того как Матвей, усмехаясь, сказал: «Землянику, Марья, у нас ребятишки в лесу собирают, а в огороде ее разводить — одно баловство», — Овсова решила, что делать в Лукашах ей нечего. Теперь она считала себя только дачницей. День за днем она сидела под окном или на крыльце и все больше спала.
Василий Ильич уставал. Но в этой усталости было что-то новое, отличное от прежней жизни… Он словно помолодел.
Однако Василия Ильича все еще не покидало и чувство затаенного страха. Он не решался порвать с городом раз и навсегда.
«Пусть будет само собой, постепенно, — рассуждал Василий Ильич, медля со вступлением в колхоз. — Успею еще подать заявление, это никогда не поздно».
Василий Ильич задумал обзавестись хозяйством, но сделать это без чьей-либо помощи, своими силами, чтобы не быть никому обязанным.
Лошадь — вспахать огород — он решил взять у цыгана Мартына… Мартын жил «на зимних квартирах» — в бесхозной избе в два окна. Стояла изба на отшибе, на глинистом бугре, и продувалась насквозь ветрами. Нижние венцы у нее подгнили, и если бы стены не поддерживались со всех сторон подпорками, изба давно бы рассыпалась.
Мартын готовился в поход. Из рябиновых хлыстов цыган гнул обручи и ставил их на телегу. Около дома цыганка готовила обед. Столом ей служила входная дверь, которая не закрывалась, а ставилась на ночь. Два цыганенка, оборванные, нечесаные, чумазые, играли в чехарду. Они первыми заметили Василия Ильича и, подтянув штаны, подбежали к Овсову.
— Дядь, дай денежку, на животе спляшем! — загалдели цыганята и, не получив согласия, заголосили:
- Сковорода, сковорода, сковорода горячая,
- Полюбила лейтенанта — дело подходячее!
Потом шлепнулись на землю и, изобразив таким образом танец на животе, вскочили и протянули свои грязные ладошки.
Василий Ильич сунул им двугривенный.
Подошел Мартын — низкорослый цыган с маленькой лохматой головой. Трудно было рассмотреть его лицо, так густо оно обросло. Черные жесткие волосы лезли из шеи, ушей, ноздрей и даже из глаз.
— Я к тебе, Мартын, по делу, — проговорил Овсов, пожимая костлявую руку цыгана, которую тот насильно сунул Василию Ильичу.
Мартын пристально с ног до головы осмотрел Овсова и сказал:
— Коня не дам: кормить коня надо. Скоро в дорогу айда.
— Ну, раз не дашь, то о чем говорить, — обиделся Овсов и поворотился идти. Мартын схватил его за рукав:
— Стой! Я раздумал. Дам коня. На один день дам.
— Мне больше не надо.
— Эх, голова! Так бы и говорил, на один день. А то — «дай коня».
— Сколько за него? — прямо спросил Овсов.
— Не жалко. Любую половину возьму.
— Какую половину? — удивился Василий Ильич.
— Пятьдесят рублей.
— Да ты спятил, Мартын. С других двадцать пять, а с меня пятьдесят.
— Так я ж тебе дам другого коня; у меня их два, пойдем покажу. — И Мартын потащил Овсова в кусты, росшие за домом. Там паслись две лошади: гладкая кобыла рыжей масти и гнедой мерин, до того тощий, что, казалось, стоит ему надуться, и ребра прорвут кожу.
Мерин поднял голову и попытался заржать, но горло его издало только хриплое бульканье.
— Выбирай, — и цыган громко чмокнул. — Вот этот конь — половина, — показал он на кобылицу, — а этот — двадцать пять.
— И этот твой? — усмехнулся Василий Ильич, разглядывая мерина.
— Мой! Подарили. Сказали — бери, Мартын, коня, только шкуру принеси, как подохнет. А зачем подыхать такому коню? Ты посмотри на глаза, — Мартын повернул мерину голову и показал мутные, печальные лошадиные глаза. — А зубы, зубы смотри, — хвастался цыган. — Глянь, глянь на копыта. Таких копыт наищешься, — и Мартын показал копыта.
Пахать на цыганской лошади Василию Ильичу уже не хотелось.
— Ну, какую тебе? — спросил Мартын.
Овсов решил отказаться.
— Вот какой ты непонятливый! — взмахнул руками цыган. — Ну, бери кобылицу.
— Ладно, давай, — согласился Овсов, тяжело вздыхая.
— Эй, оброть! — закричал Мартын. Прибежал цыганенок с уздой. Мартын поймал кобылицу и подвел ее к Овсову:
— Гроши.
Василий Ильич подал ему деньги. Цыган помял бумажку.
— Добавь.
Овсов пожал плечами: нет, дескать. Мартын прищурился, показывая на левый карман пиджака. Василий Ильич плюнул и в сердцах сунул цыгану пятерку.
В тот же день Василий Ильич вспахал и заборонил полоску, а на следующий — посадил картофель. Теперь Овсов все время проводил на огороде.
— Ты подумай, Маша, — убеждал он жену, — все будет свое: огурцы, капуста, лук, морковь, на будущий год землянику разведем.
— Да не чуди ты, — отмахивалась Марья Антоновна. — Неужели ты думаешь, я здесь до осени буду сидеть и дожидаться твоей капусты?
— А куда же ты денешься?
— Уеду в город.
— Кому ты там нужна? Дочке? Она еще, наверное, не может от радости опомниться, что тебя нет. Будешь, голубушка, здесь жить и в колхозе работать.
— А может быть, я свинаркой знаменитой стану? — ехидно спрашивала Марья Антоновна.
— Со временем, может быть.
— Ох, не смеши, отстань.
Василий Ильич надеялся, что со временем жена привыкнет. Он шел в огород один. Полол гряды, поливал их, пикировал рассаду, то есть занимался тем делом, каким обычно пренебрегают в деревне мужчины. Иногда и Марья Антоновна появлялась в огороде.
— Физкультурой, что ли, позаниматься? — говорила она, поглаживая бедра, и принималась мизинцем выдавливать ямки на грядах.
— Так, что ль, огурцы сажают?
Покопавшись, Марья Антоновна отряхивала руки и уходила со словами:
— Только перепачкалась с твоими огурцами.
Наблюдая за женой, Василий Ильич недоумевал. Там, в городе, она все лето не вылезала из огорода. А здесь словно ее сглазили.
Пока Овсова не трогали, словно о нем забыли. Но это только казалось ему. В Лукашах про Овсовых ходили самые разноречивые толки. Этого Василий Ильич не знал. Сам он нигде не появлялся, да и его, кроме Матвея, никто не посещал. Сходить в правление колхоза он до сего времени не решился и со дня на день откладывал свидание с председателем.
Как-то в обеденный час Василий Ильич с женой пили чай. За окном послышался громкий разговор. Василий Ильич открыл окно и выглянул на улицу. Там стояли Матвей Кожин и председатель колхоза в синей выгоревшей майке и сандалиях на босу ногу. Правой рукой Петр держал велосипед, а левой, что-то доказывая, стучал в грудь Матвея. Увидев Василия Ильича, он улыбнулся и торопливо проговорил:
— А вот и он сам. А ну, Василий Ильич, помоги разрешить нам спор.
Глава седьмая.
Рядовой колхозник
Председатель ждал, что Овсов придет в правление с заявлением о вступлении в колхоз. Но тот не приходил. А самому навестить Василия Ильича не было времени.
Когда пошел слух, что Овсов вспахал огород на цыганской лошади, а картофель на посадку взял у Кожина, председатель обиделся.
— Как ни бедны мы, а здесь-то могли помочь. Что ж это он?..
— Известно — овсовская натура. И батька, Илья, такой же был. Сам просить не будет и в долг, хоть умри, не даст, — говорили колхозники.
Дела в Лукашах, по сравнению с прошлым годом, шли лучше. Да и колхозники глядели веселей. Трудодень окреп, заставил себя уважать. Но Петр не испытывал особой радости. Он видел, что это не его заслуга… Заслуга целиком принадлежала государству, которое снизило налоги и втрое повысило заготовительные цены на лен. А он сделал мало, до смешного мало. Самое большое, чего смог добиться председатель, — это заставить народ поверить в его, председателя, честность. Петр понимал, что на одной честности далеко не уедешь. Пока только лен приносил доход, все остальное — убытки. Петр занялся животноводством. Но что бы он ни предпринимал, ничего не получалось. Скотные дворы развалились. Надо было ставить новые, типовые — на кирпичных столбах. Но как строиться? Во всем районе кирпича днем с огнем не найдешь. Его завозили на станцию поездом и отпускали ограниченно — строго по нарядам.
— Какое головотяпство! — возмущался Петр. — Глину за тридевять земель возить. Вот бы свой заводишко иметь да торговать кирпичом. Все колхозы района брали бы его у меня… Это же деньги!
Так возникла мечта о своем кирпичном заводе. Она жгла председателя, ни днем, ни ночью не давала покоя. Еще в годы кооперативного товарищества в Лукашах был построен маленький кирпичный завод. Теперь от него остались развалившийся сушильный навес и печь, которую лукашане потихоньку растаскивали. Петр решил потолковать о заводе с активом. Этот актив никем не выбирался и создался сам собою, незаметно. Просто-напросто с наступлением длинных зимних вечеров на огонек приходили в правление колхоза люди — посидеть, почитать газету, поговорить о политике. Завсегдатаями были Кожин, Сашок и еще трое молчаливых колхозников. Нередко засиживались до глубокой ночи и так курили, что дверь все время надо было держать открытой.
Душой и организатором этих вечеров был Петр, хотя он этого не замечал и чаще всего оставался только слушателем. Обычно он сидел, навалясь грудью на стол, и, не мигая, смотрел куда-нибудь в угол или на окна. Зато, когда оживлялся, говорил долго и мечтательно. Простоватое лицо председателя — бледное и малокровное, ничем не привлекательное — в эти минуты слегка розовело, а обычно спокойные глаза лихорадочно сияли. Он мечтал. Мечтал вслух до тех пор, пока чей-нибудь голос, тоже задумчивый, не перебивал: