На испытаниях Грекова И.
Кругом засмеялись. Подошла Лида Ромнич, растирая замерзшие руки. Она была правильного синего цвета и узко вжалась в свою короткую курточку.
– Однако холодно.
– Хотите, я вас согрею? – спросил Скворцов.
Она подняла на него медленные серые глаза. Теткин захохотал.
– Нет, я без пошлости. Я вас заверну в чехол от мотора. Хотите?
В углу лежали большие замасленные чехлы, похожие на ватники великанов. Скворцов взял один, встряхнул и галантно завернул в него Лиду Ромнич.
– И черным соболем одел ее блистающие плечи, – сказал Чехардин.
Она засмеялась. Посиневшие губы, плотно прилипшие к деснам, раздвинулись неохотно, в подобии гримасы. "Как она нехороша все-таки", подумал Скворцов. Лида уселась на пол, плотно завернувшись в чехол.
– Небось тепло? – завистливо спросил Теткин.
– Нет еще, но будет.
Теткин поднял второй чехол:
– Чего добру пропадать? Кому отепление? Скорей признавайтесь, а то сам возьму.
– Ну, да бери уж.
– Не в порядке эгоизма… – бормотал Теткин, заворачиваясь в чехол.
– А токмо волею пославшей тя жены. Знаем, – отвечал Скворцов.
Теткин, окуклившийся, опустился на пол рядом с Лидой. Они молча сидели бок о бок, притихшие, словно потерпевшие бедствие. Самолет, монотонно рыча, всверливался глубже в мороз. Среди оледеневшего металла двое в чехлах казались единственными островками тепла. Манин не выдержал:
– Теткин, пусти погреться.
– А я что? Я не протестую. Полезай. Ишь, орясина, как тебя вымахало! Мослов одних, мослов сколько.
Повозились, укутались, затихли.
– А что ж у меня второе место пропадает? – спросила Лида и вопросительно взглянула на Чехардина. – Хотите?
– Нет, спасибо, я почти не чувствую холода.
– А вы? – обернулась она к Скворцову, подняв на него свои серые скорбные глаза.
Черт, что за глаза! Опять она показалась ему не так уж дурна.
– Ну как я могу отказаться? – фатовски ответил Скворцов. – Желание дамы – закон.
Она даже внимания не обратила, спокойно потеснилась, давая ему место, и сцепила края чехла перед грудью узкой, побелевшей на сгибах рукой.
– Ребята, я жрать хочу, – заявил Теткин. – Такая закономерность, что в воздухе я всегда жрать хочу.
– Если бы только в воздухе, – сказал Скворцов.
– Нет, серьезно. Только взлетишь – так и разбирает. Надо было в дорогу жратвы купить.
– Что же не купил? Тут вот запасливые люди со своей колбасой летят.
– Психологически не могу. Когда плотно наемся, не могу жратву покупать. А вчера как раз зашел в сашисечную…
– Куда? – спросила Лида Ромнич.
– В сашисечную, – невинно повторил Теткин.
– А ну-ка по буквам, – предложил Скворцов.
– Сергей, Александр, Шура…
Все засмеялись.
– Вы напрасно смеетесь, – подал голос генерал Сиверс, – это особое заболевание: органическая безграмотность. У меня двоюродный брат тем же хворал. Цивилизованный человек, инженер-путеец, а до самой смерти писал "парабула".
– Теткин, а как пишется "парабола"? – бессердечно спросил Скворцов.
– А ну вас к черту. Не обязан я вам тут кандидатский минимум сдавать.
Солнце постепенно переместилось и било теперь в правые окошки вместо левых. Чехардин курил, глядя на облака. Генерал Сиверс по-прежнему четко спал, прислонясь к стене. Скворцов начинал согреваться и размышлял о тысяче дел, ожидающих его в Лихаревке. Справа от себя он слегка чувствовал худое, со слабой косточкой, плечо Лиды Ромнич, но не думал ни об этом плече, ни о ней самой.
Он представлял себе Лихаревку, обжитую за эти годы, как второй дом, деловую свободу командировки, каменную офицерскую гостиницу (прошлый раз не было мест, пришлось жить в деревянной)… "А как прилетим, – думал он, – сегодня же непременно купаться". И он представил себе, как спустился по пыльной крутой тропинке вниз, к реке, в благословенную зеленую пойму, как разделся, затянул плавки, прыгнул… И сразу же обступила его в мыслях теплая блистающая вода, и он резал ее, отталкивая от себя ногами, чувствуя, как он споро плывет, как он бесконечно, ликующе, по-дурацки здоров, каждым мускулом, каждым пальцем, каждым ногтем здоров… А вечером – пульку. Ребята, кажется, подобрались ничего, и Теткин – для смеху, и вообще хорошо – в Лихаревку. Самолет поревывает, поныривает, а он. Скворцов, летит туда, в Лихаревку, – легкий, бодрый, ничего лишнего; в чемоданчике – эспандер, трусы и бритва, а главное, здоров. Это хорошо: потребует жизнь, любые обстоятельства – пожалуйста, я тут, здоров.
А еще он думал, что многие будут ему там рады, и среди многих – Сонечка Красникова…
Последний раз, как он был в Лихаревке, месяца полтора назад, стояла жестокая ранняя жара. Майор Красников праздновал присвоение очередного звания. Гости собрались в небольшой квартирке Красниковых – уютно, зажиточно, на диване подушки – болгарский крест. Жесткие тюлевые занавески не колыхались. Гости сидели за столом мокрые, разварные и даже водку, с трудом добытую у Ноя (Скворцов пустил в ход личное обаяние), глотали неохотно. Водка была теплая и желтая, как спитой чай. На тарелке, выпучив мертвые глаза, лежала селедка, лилово окольцованная луком. Напротив Скворцова сидел совсем разомлевший капитан Курганов, а рядом с ним – его жена, смуглая, недоброглазая женщина с большим вырезом, косо спустившимся на одно плечо. Курганов, передернув шеей, выпил водки и только что занес вилку, чтобы закусить селедочкой с луком, как жена отчетливой и Злой скороговоркой сказала:
– Будешь есть лук – разверну к стене.
Рука с вилкой повисла в воздухе и послушно опустилась. "Экая стерва", подумал Скворцов. Слева от него сидела жена начальника отдела, Люда Шумаева, худая высокая блондинка с длинной шеей и озабоченными глазами.
– Людочка, отчего не пьешь? – спросил ее Скворцов.
– Жарко, душно. До чего мне здесь надоело, знал бы ты. Кажется, все бы отдала – уехать. Город, шум города я люблю… Театр, оперетку. Оперетку особенно. Я все арии из опереток прямо наизусть знаю. "Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось?" – пропела она ему на ухо.
– Помню, – сказал Скворцов.
– Ты все смеешься, а мне не до смеху. Ну, посуди сам, что я здесь вижу? Рынок, магазин, кухня, дети… Я как заводная кукла – прикована к керосинке…
– А ты бы работать пошла.
– Куда? Здесь на каждое место по десять жен. Нет, уехать, только уехать.
– Ну что ж. Уехать тоже можно. Уговори Сергея…
– Он! Да разве он отсюда уедет? Это такой эгоист, до того в свою работу влюблен, просто ужас. Нет, послушай, почему это так выходит: ему все удовольствия – и днем и ночью…
Скворцов засмеялся и спросил:
– А тебе ночью разве нет удовольствия?
– Очень редко, – печально и просто ответила Люда.
Он поцеловал ей руку. С другого конца стола подполковник Шумаев, маленький человек с черными горячими глазами и бритым, слоновой кости черепом, крикнул ему:
– Что тебе, Пашка, жизнь надоела?
– Вот видишь, какой собственник, – вздохнула Люда.
Капитан Курганов опять робко потянулся к селедке: в эту минуту жена разговаривала с соседом. Скворцов услышал ее слова:
– От этой жары я становлюсь злая, как Муфистофель.
– Муфистофель, – повторил Скворцов.
– Это правда, – печально сказала Люда. – Сколько ему достается – это нельзя передать. Он и дочку в садик, он и на рынок, и все он. Я и сама хозяйка неважная, ничего не скажешь, но сготовлю и на стол подам безропотно. А она ему швырком: ешь! Прошлый раз Сергей у них в карты играл, так она им тарелку с помидорами прямо по столу так и двинула кошмар! Нарезаны помидоры как ногой, ни маслом не заправлены, ни что. А она…
– Не надо о ней, Людочка, – попросил Скворцов. – Ну ее к бесу.
Заиграла радиола. Столы сдвинули, начались танцы. Две-три пары вяло задвигались по крашеному, до блеска натертому полу. Подполковник Шумаев подошел к жене и вежливо поклонился. Люда встала и положила ему на плечо руку, желтоватую и тонкую, как церковная свечка. Она была на полголовы выше мужа. Скворцов заметил, что она босиком. Узкие босые ступни – про них хотелось думать: не ступни, а ладони. На этих ступнях-ладонях она двигалась легко, проворно, чуть изгибаясь, как очень худая молодая кошка ходит вокруг ног своей хозяйки.
– И все-таки она бисиком, – сказала Муфистофель. – И как только муж терпит.
– Жарко, – ответил сосед.
– Всем жарко, но никто, кроме нее, не позволяет. Все в каблуках. Не деревня.
Скворцову сделалось душно, он встал из-за стола и пошел проветриться. По дороге его кто-то перехватил за руку. Это был сам хозяин, герой торжества, новоиспеченный майор Красников. Большая звезда празднично поблескивала на его новеньком двухпросветном погоне. Красников был счастлив и пьян.
– Посиди со мной, Паша! Я тебя во как люблю. Все собирался тебе сказать, да случая не было. Я тебя люблю. Не веришь?
– Отчего же? Верю.
– Ну, садись, друг мой закадычный.
Скворцов сел.
– Выпьем, Паша, за… В общем, за наши достижения. Вот я, майор…
Выпили. Водка была еще теплее, чем вначале. Просто горячая водка. Скворцова чуть не стошнило.
– Ну, люблю я тебя, как сукиного сына, честное слово, – говорил Красников в судорогах пьяной любви к ближнему. Он стиснул Скворцова поперек шеи и стал целовать.
– Пусти, брат, душно, – сказал Скворцов.
– Брезгаешь? Ну, ладно, брезгай. Все равно я тебя люблю.
– За что же ты меня так особенно полюбил?
– Ты – человек политически подкованный.
– Вот как? – удивился Скворцов.
– Честное слово. И я тоже политически подкованный. Я все перевожу на уровень теории. Вот недавно приходит ко мне моя Соня – хорошая женщина, но развитие еще не на высоте – и жалуется на трудности в домашнем хозяйстве. Я сказал: "Соня, во всем нужно базироваться на теорию". И с трудом достал книгу "Мужчина и женщина", том второй. Очень глубокая книга. Прочитала. И как ты думаешь? Помогло. Ей-богу, помогло! Вот она сама тебе подтвердит. Соня!
Подошла, улыбаясь, невысокая крепенькая женщина с гладко натянутыми на круглой головке черными волосами. Красников, не вставая, притянул ее к себе.
– Хочу тебя познакомить. Это – Паша Скворцов, любимый человек моего сердца. А это – Соня, законная жена.
– А мы уже знакомы, – сказал Скворцов.
– Ничего, я вас еще раз познакомлю, крепче будет. Дай ему руку, Соня.
– Красникова Соня, – сказала она, подавая руку дощечкой. Черные глаза у нее были выпуклые и чистые до сияния.
– Я тут. Соня, рассказывал майору, как я тебе по хозяйству помог. Было дело?
– Было-было, – сказала Соня, чуть-чуть подмигнув Скворцову. – А теперь тебе пора баиньки, ты уже набрался достаточно.
– Я-то? Я еще как штык.
– Слушайся маму.
Красников покорно встал и сделал ручкой:
– Гуд-бай.
Сонечка вывела мужа в соседнюю комнату и довольно быстро вернулась.
– Готов, спит. Он у меня, когда выпьет, такой послушный, такой сознательный, ну прямо прелесть. Другие мужья издеваются, посуду бьют, а он все культурно. Сам ботинки снимет, на цыпочках идет – детей не разбудить. Нет, ничего не скажешь, я сравнительно с другими счастливая.
– Приятно видеть счастливую женщину, – сказал Скворцов.
Кто-то принес гармошку. "Русского, русского!" – закричали гости. Гармонист развернул мехи, и родные, поскрипывающие, заикающиеся звуки так и поплыли, подмывая, по доскам пола. Соня Красникова пошла плясать. Этаким кубариком она плясала – плавно и складно. Казалось, именно так должны были плясать наши бабушки, целые поколения наших бабушек – и пра, и пра… Скворцов смотрел на нее, очарованный каким-то сложным чувством, очень ощущая себя русским. Когда снова завели радиолу, он пригласил Сонечку танцевать. У нее оказалась очень тонкая, прямо-таки муравьиная талия, резко делившая ее пополам, и за эту талию он ее поворачивал, и она слушалась, снизу глядя ему в глаза. Маленькое золотое сердце на тонкой цепочке подрагивало в вырезе ее голубого платья, на самой границе загара. Скворцов танцевал с наслаждением и неохотно остановился, когда кончилась музыка.
– Постойте, у меня, наверно, чайник вскипел, – сказала Сонечка. Пойду, посмотрю.
Он пошел за ней. В кухне горела керосинка. Теплый свет падал сквозь слоистое, слюдяное окошко. Чайник молчал.
– И не шумит… – сказала Сонечка.
На столе, под полотенцами, отдыхало что-то печеное, должно быть пироги. Рядом стояли чашки – ручками все в одну сторону. Сонечка тихо дышала. В оранжевом свете, поблескивая, поднималось и опускалось золотое сердечко. Стоя рядом, он обнял ее, и она опять послушалась, как в танце. Вокруг ее рта стоял островок чистого дыхания. Он поцеловал источник этого дыхания и обомлел: он провалился во что-то свежее и душистое, как только что скошенное сено…
Но тут зашумел чайник…
– Братцы, пойму видать! – закричал кто-то.
Все бросились к иллюминаторам. Внизу лежала широкая, в полземли, зеленая полоса, вся изрезанная темноватыми водяными жилами. Могучая река, разветвленная на множество рукавов, показывала сразу все свои извилистые изгибы. Время от времени солнечный луч, отраженный от водной поверхности, ударял в глаза, и какой-нибудь участок реки на миг становился пролитой ртутью. Даже отсюда, далеко сверху, было видно, как все это огромно.
– Да, неплохая речка, – сказал генерал Сиверс.
– А вот и наша Лихаревка! – закричал Скворцов.
– Где, где?
На резко очерченном, как ножом срезанном, берегу виднелась одна длинная улица с домами-бусинками по краям. Немного поодаль белели домики побольше.
– Жилой городок – видите?
– По местам! Идем на посадку! – крикнул второй пилот.
Все расселись по скамьям. Самолет, круто кренясь и поворачивая, начал снижаться. Из круговращения внизу постепенно выплыли аэродромные постройки, взлетно-посадочная полоса, метеобудка, длинный, натянутый ветром шахматно-клетчатый чулок. Самолет с жужжанием выпустил шасси, ощутимым толчком коснулся земли и побежал, подпрыгивая, по грунтовой дорожке.
Кругом лежала совершенно плоская, совершенно пустая степь. Ветер пригибал к земле иссушенные до невесомости остовы мертвых трав. Самолет остановился. В последний раз взревели моторы и замолчали.
– Прибыли, – сказал лейтенант Ночкин.
Прибывшие, толкаясь чемоданами, начали пробираться к выходу. Снаружи солдат прислонил к борту самолета жидкую металлическую лесенку. Люди спустились на сухую, горячую землю. Жара сразу же навалилась на них, тяжелая, как кирпич.
Из голубого павильона вышел офицер и направился к самолету. Майор Скворцов, держа руку у козырька, сказал:
– Товарищ дежурный, прибыла специальная группа из Москвы для выполнения работ в войсковой части. На борту спецгруз весом четыреста килограммов. Старший группы майор Скворцов.
– Здравия желаю, – ответил дежурный, подавая руку. – С приездом вас.
Жилой городок, расположенный невдалеке от райцентра Лихаревка, еще не имел своего названия. Он состоял из двух-трех совершенно одинаковых каменных домов в два этажа, с ампирными веночками по фасадам, нескольких деревянных бараков и множества сараев с толевыми крышами. Еще была здесь кирпичная красно-белая школа, совершенно такая же, как во всех других городах, и недостроенный Дом офицеров с двенадцатью пузатыми колоннами, грубо облицованными цементом.
В городке было три гостиницы: деревянная, каменная и "люкс". Деревянная – для тех, кто попроще, гражданских и вообще всякой мелочи. Строение было барачного типа, хотя и большое; так называемые "удобства" – на улице. Каменная гостиница считалась рангом повыше, селили там главным образом офицеров. Стояла она на круглой площади, задуманной строителями как центр городка. В каменной гостинице был предусмотрен водопровод и удобства внутри. Последней ступенью роскоши был "люкс", где размещали генералов и вообще большое начальство. Здесь были фикусы, по верхней кромке стен золотой багет, и при каждом номере ванна. Впрочем, в летние месяцы вода шла редко, а когда шла, то со свистом и совершенно ржавая, так что разница между деревянной, каменной и "люксом" сказывалась больше не в быте, а в почете. Строено было это все плохо, хромо, щелясто. С повышением ранга увеличивалось, главным образом, количество картин на стенах, стекляшек на люстрах и золоченных цацек "под бронзу".
Конструктора Ромнич разместили, конечно, в деревянной. Заполнив анкету у дежурной, она заплатила за неделю вперед и взяла квитанцию.
– Одно женское место, третий номер, вторая дверь направо, – нелюбезно сказала дежурная.
Лида Ромнич вошла в небольшую комнату, оклеенную пестрыми, в букетиках, обоями. Окно было завешено мокрой простыней, пахло предбанником. По стенам стояли три железные койки; две были заняты, одна свободна. На занятых спали две фигуры, с головой укрытые простынями; по простыням путешествовали мухи. Свободная койка была застлана темно-синим грубошерстным одеялом с надписью "Ноги". В изголовье торчком стояла взбитая подушка с заправленными внутрь уголками, а над надписью "Ноги" висело чистое вафельное полотенце. Стульев не было. Лида осторожно, чтобы не стукнуть, поставила чемодан на пол и села на кровать. Кровать под ней задвигалась и жестоко заскрипела. Толстая женщина напротив проснулась и высунула из-под простыни помятое сном, пятнами покрасневшее лицо. Увидев Лиду, она улыбнулась, и стало видно, что она молода, добра и хорошо выспалась. Лида улыбнулась ей в ответ. Женщина протянула ей маленькую влажную руку с рыжими на концах пальцами фотографа:
– Лора Сундукова.
– Лида Ромнич.
– Ой, я про вас знаю! Вы – конструктор, правда?
– Правда.
– Очень уважаю женщину, если она конструктор. Мне про вас Теткин рассказывал. Вы ведь тоже у Перехватова?
– Да. Кстати, Теткин с нами прилетел. Только что.
– Да неужели? – просияла Лора. – Радость какая! Где ж его разместили? В каменной?
– Нет, как будто здесь.
– Здесь! Если здесь, это хорошо, – откровенно светясь, сказала Лора. Подумать, как мило! Томка, Теткин приехал! Надо одеваться.
Она откинула простыню и села, беззастенчиво показывая милое белое тело, обволоченное солнцем по выпуклостям. Напряженно нагнув голову, она стала застегивать сзади обширный голубой бюстгальтер. На второй кровати зашевелилась простыня, из-под нее высунулась темная мелкокудрявая голова со смуглым смешным личиком.
– Лора, страдалица, опять Теткин приехал, снова переживать!
– А я не против переживать, я за.
Накинув сарафан, Лора взяла полотенце и вышла.
Из-под простыни вылезла черненькая девушка, вертлявая и кудрявая, как пуделек. Темные красивые глаза смотрели скорее печально, в противоречии со смеющимся ротиком, полным неправильных, сдвинутых зубов.
– Я Тамара, зовут Томка. А та, полная, это Лора. Она в Теткина влюбилась, прямо смех. Я ей говорю: брось, а она продолжает, прямо как психованная. Теткин и Теткин, и никого другого, это надо же! Я лично в нем ничего не вижу особенного, мужчина как мужчина, лысый и довольно пожилой, хотя и молодой годами, но интересным его не назовешь, правда?
Томка не говорила, а словно журчала, слитно, без передышек, только иногда наклоняла голову, спрашивала: "Правда?" – и смотрела вбок. Она начала одеваться, проворно шевеля локтями.
– Вы не смотрите, я такая худая, прямо стыдно! Лора, она даже чересчур полная, а я худая, кому что, но Лорка, она по-своему очень даже интересная. Хотя у нас в КБ ее интересной не считают, слишком полна. А по-моему, полнота, если не слишком, даже украшает женщину, правда? Лорке полнота идет, она все-таки мать, девочка и мальчик, Маша и Миша. Лорка она до ужаса рукодельница, французской гладью умеет, для меня это недоступно, я только русской, по сеточке, без набивки, но я рукоделием не увлекаюсь, это слишком несовременно, правда?
Лида сначала хотела отвечать, но быстро убедилась, что "правда?" вопрос риторический.
– Подумать только, мы с Лорой тут скоро месяц, время бежит, условий никаких, жара, мухи, койки жесткие, на пленке эмульсия так и ползет, дешифрируй, как хочешь, в столовой суп "бе эм" и котлеты "бе гэ"; "бе эм" – значит без мяса, а "бе гэ" – без гарнира. Дома я большая любительница изящно покушать, я салат "оливье" сделаю – как художественная картина, я создана для хозяйства, так муж говорит. Он у меня мужчина интересный, хотя росту мало и лысина пробивается. Меня он называет "макака", но это так, а в душе он меня до ужаса любит. Получку принесет – и все мне, из рук в руки. Я бы не работала, но хочу на телевизор скопить, чтобы дома была культура, а то, говорят, муж будет куда-то стремиться, правда?
– У меня тоже нет телевизора.
– Ну, вам, с вашей зарплатой на телевизор скопить – раз плюнуть, не то что мне. Я техник-лаборант, шестьсот получаю, да муж тысячу [в тогдашнем масштабе цен], от таких денег не каждый месяц отложишь, все на еду уходит, прямо смешно, никаких последствий. Все мои подруги сбережения имеют, а я нет. Я только так говорю – хозяйственная, но нет, это я постряпать хозяйственная, а экономить я не умею, для этого не создана, я люблю, чтобы деньги не считать, чтобы по ветру летели деньги. Я ресторан люблю посещать. Для чего и жить, если себе отказывать, детей нет, скоро конец молодости, правда? Лорка, она здорово экономная, ну да ей и надо, все-таки одинокая, муж у нее ушел, слышали? Ушел к какой-то зануде, оставил двух детей, Маша и Миша, – ужас какая трагедия, я даже плакала, честное слово, ведь это…
Она не договорила, потому что пришел удар – глубокий, красивый, бархатный. Стекла лениво отозвались.
– Звуковой барьер, – сказала Томка.
– Нет, тол, килограммов двести, – поправила Лида.
– Ну так вот, я и говорю: ведь это очень трагично, когда муж уходит от жены! Прорабатывали его, но без результата. Я своего вот так держу: он только одним глазом посмотрит на женщину, я и то не пропускаю, говорю: не смотри. Он смеется: никто мне не нужен, кроме тебя, макака. Любит. Я его тоже люблю, только я не такая уж темпераментная, я и в девушках целоваться не любила, особенно когда страстно целуются, я этого не выношу, наверно, оттого, что очень худая, как вы думаете? Вы вот тоже худая, наверно, тоже не особенно страстная?
Лида не успела ответить: в дверь постучали.
– Кто там? – спросила Тамара.
– Можно войти?
– О боже, мужчина! – засуетилась Томка, засовывая под матрас какой-то предмет туалета. – Входите!
Вошел майор Скворцов – весь подобранный, сапоги блестят, ремень с портупеей затянут до предела.
– Лидия Кондратьевна, я за вами.
– Почему за мной?
– Если я правильно понял обстановку, вы еще не обедали. В здешней столовой время обедов кончилось, а время ужинов еще не началось. Но я, вступив в переговоры с персоналом, решил эту проблему. Приглашаю вас к столу.
– Ладно, сейчас иду. Только мне надо умыться и переодеться.
– Сколько времени вам на это понадобится?
– Минут десять.
– Отменно. Ровно через десять минут жду вас в вестибюле.
Скворцов откозырял и вышел.
– Какой интересный! – воскликнула Томка. – Это ваш поклонник?
– Что вы! Мы с ним сегодня только познакомились.
– Тем лучше. Я таких мужчин очень люблю: в точности мой вкус! Дома я себе не позволяю, соблюдаю семейный очаг, а здесь – отчего нет? На серьезное нарушение не пойду, а так – потанцевать, посмеяться – не вижу ничего дурного. Мужчина интересный, рост высокий, я это люблю, хотя сама вышла за низенького, и лицо интеллигентное, хотя прелести особой нет, но зато сразу виден ум, правда?
– Пожалуй, да. Я как-то не обратила внимания.
– Зато он на вас очень даже обратил, поверьте моему опыту. Я всегда вижу, кто на кого обращает, это у меня как ясновидение, даже муж говорит. Он только еще успеет подумать в направлении, а я уже ревновать начинаю. Все чтобы было мое, каждая мысль и каждое дыхание: вот как я понимаю семейную жизнь!
– Где здесь можно умыться?
– Во дворе налево, корыта такие стоят с умывальниками. Я вас провожу, хотите?
– Нет, спасибо, найду.
Пока Лида умывалась, прошло еще два удара. Вообще воздух в Лихаревке был насыщен ударами, и пора было уже не обращать на них внимания.
– Пока не достроен Дом офицеров – а судя по замыслу, это будет дворец, – я вынужден кормить вас в предприятии общественного питания, которое лучше всего характеризуется русским термином «живопырка».
Майор Скворцов говорил очень по-своему: бегло, складно, щеголевато, голосом, натянутым, как струна, с каким-то даже легким дребезгом на гласных. Как будто звон невидимых шпор молодцевато сопровождал каждое слово. Наверно, из-за контраста манеры говорить и содержания все вместе выходило почему-то очень смешно. "А он ничего, – подумала Лида Ромнич. Хорошо, что он за мной зашел".
Столовая помещалась в нескладном одноэтажном здании с грибообразной пристройкой. У входа росло деревце на подпорке с тремя жалобно растопыренными ветками. Пыльные серо-зеленые листья, скрученные от жары полутрубочками, словно просили пить. На дереве висел плакатик: "Старший техник-лейтенант Неустроев".
– Почему старший техник-лейтенант?
– Гримасы быта, – отвечал Скворцов. – Заместитель по тылу, генерал Гиндин, после неудачных опытов по озеленению городка распорядился прикрепить к каждому офицеру персональное дерево, за которое означенный офицер отвечает головой. Судя по состоянию данного конкретного дерева, голова старшего техника-лейтенанта Неустроева находится в угрожаемом положении.
– Ну-ну, – сказала Лида. – А проще говорить вы не можете?
– Если надо, могу, – смеясь, ответил Скворцов.
Они вошли в дверь с надписью "Общий зал". В довольно обширном помещении толпились столы, покрытые сивой клеенкой. На столах ножками вверх стояли стулья. Уборщица мела пол, сердито шаркая веником.
– Здесь, кажется, уборка… – нерешительно сказала Лида.
Ее робкий тон воодушевил Скворцова:
– Ничего, ничего, проходите.
Он провел ее между столиками, под раскаленным взглядом уборщицы, к дальней двери с табличкой: "Зал N_2. Пользование, кроме старших офицеров, воспрещается". Лида опять замялась.
– Будьте спокойны, – сказал Скворцов. – Вы имеете дело со мной. Пока я здесь, вам обеспечен офицерский харч.
В маленьком "зале N_2" было светло и даже довольно игриво: белые занавески, веселенькие, трафаретиком, стены, голубые клеенки. Между окнами висел плакат с лозунгом: "Предотвратим залет мухи!" – а сами окна были забраны частой проволочной сеткой. Несмотря на это, мух в зале было порядочно. С потолка свисали безопасные для них, высохшие от жары липучки. Горячий солнечный свет крутыми, твердыми какими-то столбами входил в окна. За столами уже сидели сегодняшние попутчики. Лида кивнула им и села, осматриваясь.
На степс напротив висела большая, масляными красками, картина, по-видимому, копия с васнецовского "Ивана-царевича на сером волке", но копия вольная, фантастическая. Писанная явно неумелой рукой, она дышала какой-то дикой искренностью. Сказочные, аляповатые цветы розово светились в лесной черноте. Царевич, глупый и пучеглазый до одури, крепко держал поперек туловища поникшую в обмороке девицу. Ее рыжие волосы летели вбок, как пламя горящего самолета. Волк, насмешливо улыбаясь, вывалив язык, скакал прямо вон из картины, грудью на зрителя…
– Вас, кажется, заинтересовало данное произведение изобразительного искусства? – спросил Скворцов. – Даю пояснения. Всегда мечтал работать гидом. Это грандиозное полотно писал местный самодеятельный художник майор Тысячный. Страдает безответной любовью к живописи.
– Почему безответной?
– А неужели вам нравится?
– Чем-то – да.
– Пронзительная картина, – подтвердил генерал Сиверс. – Я бы ее купил. А он не продает своих работ, этот Тысячный?
– Кажется, нет.
– Жаль, я бы купил.
Чехардин, прищурившись, взглянул на картину:
– Народный примитив… Впрочем, не без чего-то.
– Вы это серьезно? – по-детски спросил Ваня Манин, перебегая глазами от лица к лицу. – Ну, значит, я дурак.
– Я тогда тоже дурак, – сказал Скворцов. – Никакой художественной ценности в этой картине я не вижу, хоть убейте.
– Правильно! – поддержал его Теткин. – Я тоже не вижу. Говорят, в капиталистических странах ослу кисть к хвосту привязывают, он и рисует, а потом эти картины продают за большие деньги…
– Молчите, Теткин, – отмахнулась Лида и повернула к Скворцову страдающие глаза. – Вы ничего не видите в этой картине? Нет, ничего вы не видите! Какие же вам картины нравятся?
– Какие? Ну, многие… – неопределенно отвечал Скворцов.
К этому вопросу он был не подготовлен. В живописи он был слаб. Он вообще во многих вещах был слаб и отлично это сознавал, но до того был восприимчив и чуток и к тому же так хорошо владел речью, что зачастую с полуслова понимал что к чему и умел казаться неопытному глазу чуть ли не знатоком. Сейчас он тянул время, чтобы поймать намек, хоть маленький… Тут бы он развернулся.
– Какие же именно?
Фу-ты черт, как на грех, он не мог вспомнить ни одной картины: ни названия, ни художника. Одна, впрочем, сейчас представилась ему очень отчетливо: тюремная камера, вода, крысы на кровати, бледная женщина с открытыми плечами, откинувшая голову в страшном отчаянии… Красивая картина! Как же ее?