Сильфида Одоевский Владимир
I
Последние лучи солнца бросали розовые пятна на скошенный луг, серую ленту дороги и деревянный одноэтажный дом странной архитектуры. Владелица усадьбы Анна Власьевна Бобылева, полная и розовая дама лет 50-ти, сидела в гостиной, в кресле, и с страдальческим видом нюхала нашатырный спирт. Единственный сын ее Алексаша – длинный парень 22 лет, лежал на диване, смотрел в потолок и усиленно дымил папироской.
– Скоро ли они, Господи! Поезд, чай, пришел давно, – заговорила после долгого молчания Бобылева. – Ох, опять нога затосковала.
– Не иначе, как что-нибудь печальное вспомнила, – пробормотал Алексаша.
– Что ты говоришь?
– Насчет вашей тоскующей ноги, маменька. Печальное что-нибудь вспомнила она.
– А, дурак?
– Не стоит благодарности, маменька.
– Хоть бы ты делом занялся; то табачищем дымишь, то на потолок плюешь.
– Когда же вы видели, маменька, чтоб я в потолок плевал? Это занятие бесплодное, а я, маменька, существо разумное.
– Разумное, видишь, существо! Где ты это разума набрался? В каком университете?
– Дайте срок, я и без университета мир удивлю.
– Ты бы лучше пошел да отца разбудил. Полно ему дрыхнуть.
– Это возможно! А, впрочем, вот и папенька – в натуральную величину.
– Слава-то, Господи, выспался! – обратилась Анна Власьевна к медленно входившему старику, смиренно и светло улыбавшемуся.
– Сейчас приехать должны.
– А? Так, так, так. Рад, матушка, рад.
Он сел на диван у ног Алексаши.
– Здоровье твое как, матушка? Все таково – ненадежно, а? – И, бросив беглый взгляд на сына, он весело и лукаво подмигнул ему, что доставило Алексаше, по-видимому, неизреченное удовольствий.
– У маменьки ноги тоскуют до чрезвычайности.
– Так, так, так…
– Едут! – крикнул вдруг Алексаша страшным голосом. Старичек вздрогнул. Анна Власьевна слабо вскрикнула и вскочила.
– Ох! Даже в сердце оборвалось. Этакий голосище оглушительный.
Она высунулась в окно.
– И врет – никто не едет.
– Стало быть, маменька, это мне почудилось.
– Ну и дурак!
– И правда, Алексаша, – заметил Бобылев, – голос, у тебя неумеренный. И маменьке при их слабой комплекции…
И он опять лукаво подмигнул сыну.
– Маменька, и она теперь, надо думать, красоткой стала, Валентнна Ниловна. И что только никто ее замуж не взял?
– Ну, как же ты не дурак? Она семерым отказала. И отец уговаривал, и тетки – нет, да и нет! Да и что ей торопиться? Ей и двадцати четырех нет.
– Девица, стало быть, в самом соку.
– Как ты выражаешься! И вот что это, Алексаша; не называй ты меня при них маменькой – все-таки, знаешь, они из Петербурга, а там этак не говорят. Зови меня maman.
– Маман? Извольте, маменька. Маман так маман. А папеньку – папан.
Старичок прыснул от смеха.
– Так, так… а, меня – папан, – забормотал он, хихикая.
Анна Власьевна посмотрела с них с подозрением и встала.
– Оба хороши, – сурово заметила она. – Пойти взглянуть, все ли готово. Я ведь хоть помри – за меня никто не не работает…
И она вышла, хлопнув дверью.
– Волнуется, – конфиденциальным шепотом заметил Бобылев. – Волнуется мамахон твоя: все ж, знаешь, богатые родственники… из столицы…
Алексаша затянулся дымом.
– Это Чибисов-то богат? С каких пор?
– Ну, все же, там хватить, – тут урвет… в трех банках числится или обществах каких… но знаю в точности. Тысяч до семи в год наберет – и их-то двое. – Старичок наклонился к сыну и прибавил испуганным шепотом: – Аферист! пустой человек!
– К нам-то они по надолго?
– На три дня, братец… либо на четыре – как билет позволит. Нилушка писал, что у них прямого сообщения. Торопятся. В Крым уже и женишки наехали… Хи-хи-хи! Да, кстати, – продолжал Бобылев, мгновенно сделавшись серьезным, – ты, Алексаша, достань мне у мамоньки рублей пять. Либо из своих.
– Для машины?
– Винтики, винтики ей нужны, – заговорил Бобылев одушевленно. – Винтики, проволоки, гайки… Я Трофима в город пошлю – он привезет.
Жестикулируя и захлебываясь, он стал несвязно выяснять цель новых приспособлений, благодаря которым опасность трения маятника уничтожится и perpetuum mobile будет достигнуто. Алексаша, не вслушиваясь, смотрел на старика с улыбкой.
– Так пять рублей достаточно для вашей славы?
– Да, да, да… Видишь может быть, это пустяк… но ежели… Только мамахон ни слова, – понимает?
– Ну, натурально! Ах, папан, папан – большой ты фантазер!
– Ну ладно, ладно, ладно… Ты вот потом… ты сам потом скажешь… А? Что? Как будто едут?
Алексаша прислушался.
– И то едут.
Он вскочил с дивана и подошел к окну.
– О, уже они тут как тут, – говорил он, выглядывая из окна. – Во двор въезжают. Нил Нилыч сияет как медный грош, а прелестная Валентина мрачна, как принцесса, полоненная варварами.
– Знаешь, Алексаша, – прошептал Бобылев таинственно, – знаешь, что я тебе скажу: нам нужно их встретит, а то мамахен опять задаст нам фоферу.
Алексаша кивнул головой, поправил галстух, пригладил волосы, и они быстро вышли из комнаты.
II
В одиннадцатом часу Бобылевы и Нил Нилович с дочерью сидели уже за ужином. Валентина Ниловна – худощавая блондинка с длинною пепельною косою, зеленоватыми глазами и тонкими бледными губами, с скучающим видом поглядывала по сторонам, но вслушиваясь в многословные и оживленные рассказы отца – краснощекого, жизнерадостного и толстенького человечка, с хитрыми глазками и широкой улыбкой. Он и ел с аппетитом, и пил с жадностью, и говорил, говорил, говорил… Когда он обращался к Бобылову, старичок, чувствовавший на себе испытующий взгляд жены, смущался и бормотал с заискивающей улыбкой: так, так, так… Алексаша молчал, не спуская глаз с Валентины Ниловны, и пил красное вино стакан за стаканом.
После ужина пошли в сад – большой и запущенный. Звезды уже блеснули на томно-сером фоне безоблачного неба, пророчившего на завтра знойный день. Легкий ветер, приносивший с луга залах свежего сена, мягко шелестел дремавшими листьями старых лип и тополей.
– Как хорошо, – заговорила Валентина вполголоса, – как давно не видела и этого. Ведь я с детства не была в деревне.