Повести о прозе. Размышления и разборы Шкловский Виктор
Люди в мире не равны — одни были богаты, другие бедны, к этому все привыкли. Это существовало в определенной системе, в определенной преемственности и разрушалось вместе с рабовладельческим государством, вместе с феодализмом, разрушалось, и вновь восстанавливалось, и вновь опровергалось.
Человек со смутным происхождением, человек, потерявший свое место в мире благодаря тому, что он потерял свое имя, рождает удивление тем, что с ним происходит, и тем, что он видит.
Том Джонс — незаконный сын богатой помещицы и племянник добродетельного помещика. Его происхождение остается неизвестным. С Томом Джонсом соперничает его брат — сын от законного брака той же женщины. Брат утаивает письмо матери, клевещет на Джонса, соперничая с ним если не в любви, то в планах женитьбы, и добивается в конце концов изгнания Тома.
Том Джонс — хороший молодой человек с естественной нравственностью. Он представляет собой идеал молодого человека середины XVIII века. Идеал основан на естественности удовлетворения жизненных желаний, которые Филдингу кажутся безусловно моральными именно тем, что они естественны.
Поведение Тома Джонса все время анализируется. У Тома Джонса и его брата Блайфила два воспитателя — Тваком и Сквейр. Тваком — богослов, Сквейр — философ. Сквейр знаком с представлениями древних о нравственности, он убежденный платоник, в области нравственной он ученик Аристотеля. Его постоянная поговорка: «Естественная красота добродетели»; любимое выражение богослова: «Божественная сила благодати».
Параллель в поведении двух воспитателей проведена последовательно, и перед развязкой мистер Олверти получает два письма от обоих воспитателей, причем оба пишут на одну тему — о характере Джонса.
У Филдинга риторический анализ сохранен как дело второстепенных и условных героев.
Таким образом, в романе поведение Тома Джонса все время осмысливается с точки зрения двух моралей, причем автор отвергает обе, более отрицательно относясь к морали богослова; сам он защищает не мораль риторов, а свою, томджонсовскую, естественную мораль.
Буржуазная революция придвигалась. Она еще не прошла и не оставила разочарования. Будущее казалось привлекательным и радикально отличающимся от лжи сегодняшнего дня.
Может быть, удача в показе главного героя у Филдинга основана на том, что Филдинг верит в возможность победы героя.
Время лицемерия и компромиссов еще не наступило. Стерн ближе к разочарованию в идеалах французской буржуазной революции, чем Филдинг, — задорнее его.
Тома Джонса считают сыном крестьянки Дженни, случайно получившей образование, и ее учителя Партриджа.
Про Партриджа мы уже говорили; сам Партридж знает, что он не отец Тома, и так как он получает от кого-то пенсию (мы узнаем потом, что помощь шла как вознаграждение за несправедливое обвинение от истинной матери Джонса), то думает, что ему платит мистер Олверти, которого считает истинным отцом Джонса.
Типичный роман приключений осложнен элементами романа тайн.
Чей сын Джонс — не говорится, делаются только намеки, что когда младенца подкинули Олверти, то сестра Олверти (истинная мать Джонса) отнеслась к подкидышу снисходительно, найдя его милым.
Истинная разгадка подготовляется, но все время остается как бы за порогом сознания: сперва выясняется, что Партридж ни при чем.
В дороге изгнанный Джонс спасает уже не очень молодую, но хорошо сложенную женщину, которую хочет убить один проходимец. Джонс, который красив, как Адонис, и силен, как Геркулес, бездумно и легкомысленно сходится с женщиной.
В результате оказывается, что женщина, называющая себя госпожой Вотерс, на самом деле Дженни, изгнанная когда-то из имения Олверти за мнимое прелюбодеяние.
К концу романа герой арестован и с ужасом узнает от Партриджа, встретившегося с Дженни, что он будто бы совершил грех Эдипа — сошелся с родной матерью.
Старое, античное узнавание встает перед нами во всей своей грозной традиционности как непредотвратимая случайность.
В механизме романа эта угроза кровосмешения служит для создания неожиданности открытия истины.
Узнавание, очень традиционное, скрыто ходом, подготовляющим ошибку; при разгадывании ее, следуя за традицией романа ужасов, предугадывают не ту тайну. Неожиданно получив удачливую развязку (счастливый конец), читатель не имеет времени сомневаться и протестовать, так как он только что пережил ужас всех действующих лиц перед эдиповской развязкой.
Об этом стоит напомнить подробнее для того, чтобы яснее понять многое в работе английских романистов, знакомых с античной теорией.
Узнавание беспрерывно использовалось в драматургии и оттуда входило в роман.
Аристотель рассматривал «узнавание» в XI главе «Поэтики» не изолированно, а вместе с «перипетиями».
Перипетиями он называл перемену «…происходящего к противоположному…».
Узнавание, изменяющее и переосмысливающее положение человека, поворачивало ход события.
Эдип оказывался сыном своей жены Иокасты и убийцей своего отца и ее первого мужа Лайя.
Узнавание у Софокла происходит через вестника, одновременно являясь «перипетией».
В «Царе Эдипе» «…вестник, пришедший, чтобы обрадовать Эдипа и освободить его от страха перед матерью, объявив ему, кто он был, достиг противоположного…»[19].
В этом месте полезно попытаться выяснить разницу между событийным рядом и сюжетным рядом в произведениях.
Теория сюжета и до сих пор во много раз слабее теории стиха. Событийный ряд отождествляют с сюжетным содержанием произведения. Героя судят только по законам уголовного и гражданского кодекса.
В ранних своих работах я называл событийный ряд «фабулой», а композиционный ряд — сюжетом. Попытка разделения была произведена, по оба термина приводили нас к мысли о чем-то существующем только в искусстве.
Представление о самом явлении или событии, существующих до данного произведения, отсутствовало.
Но и при написании трагедий, основанных на мифе, миф был как бы той действительностью, на которой вырастало новое искусство.
Композиция трагедии Софокла состоит в перипетиях, основанных на узнавании. Зритель знал событийный ряд, но следил за тем, как узнавание Эдипом и Иокастой отдельных звеньев событий все время изменяет их взаимоотношения.
Не событийный ряд сам по себе, а неотвратимость узнавания, медленность его, обратные ходы составляют драматургическую композицию произведения.
Не самый факт, а его преломление в человеческом сознании, так сказать, вступление его в сознание, является материалом художественного произведения.
Таково значение узнавания в этой трагедии Софокла.
Перипетии эллинистической драматургии иные.
Классические перипетии показывали неизбежность того, что должно совершиться, и сосредоточивались на судьбах нескольких избранных роком родов.
Для зрителя они не включали в себя элемента неожиданности.
Возьмем «Орестею» Эсхила. Миф о гибели Агамемнона от руки его жены Клитемнестры, о мести Ореста и о безумии Ореста всем был известен.
Но шло осмысливание мифа, а этот анализ и являлся сущностью переживания. Дело не только в том, что большинство героев не знает своей судьбы. Конечно, зритель соболезнует Агамемнону, приехавшему к себе домой и не знающему, что он будет убит в этот же день.
Клитемнестра приказывает стелить перед мужем ковры и пурпуры, Агамемнон отвечает:
- Да, умеренность —
- Вот лучший дар богов, и тот, кто кончит жизнь
- В благополучье, тот блажен поистине.
Это говорит человек, которого сейчас убьют; конечно, это страшно.
Но еще страшнее то, что Кассандра — пленница-раба и жена Агамемнона — знает его и свою судьбу.
Греческое искусство для анализа часто использовало предсказания; предсказания были как бы первым, невнятным воплощением будущего события.
Но Кассандра сама предсказательница. Влюбленный в нее Аполлон дал ей дар предвидения и, не получив обещанной любви, проклял тем, что предсказательнице никто не будет верить.
Кассандра идет на гибель, зная, что произойдет.
Еще жив Агамемнон, но уже готова рубашка без рукавов, которую накинут на него, готова вода смыть кровь преступления.
Кассандра пророчествует:
- Глядите! Началось!
- Гоните от быка
- Корову прочь! Капканом покрывала
- Она его поймала. Черный рог
- Бодает грудь его. В купальный чан
- Он падает. Воды не пожалела,
- Омыла гостя в бане.
Судьба неизбежна, и Кассандра должна идти на смерть. Эта смерть — одно из звеньев цепи осуществленного проклятия. Герои связаны друг с другом виной предков.
Перипетии эллинистической драмы, перипетии Менандра и Плавта и многих других, происходят среди семей, частные истории которых сами по себе нам неизвестны.
Их судьбы только сейчас перед нами развертываются.
Событийный ряд зрителю был неизвестен и предугадывался только эстетически.
Обстоятельства же жизни, обыденность этих людей зрителю были хорошо понятны, и он отождествлял себя с ними.
Герои древней трагедии не добывали хлеба, не боролись за свою поэзию с прозой обыденности. Жизнь была решена, ограждена, коллизии были редки и как бы прикреплены к судьбе определенных родов.
Зритель знал будущее этих могущественных людей, знал то, чего они не знали, и смотрел, как наступает ему известное, анализировал вхождение событийного ряда, новое его воплощение во вновь понятую судьбу героя.
Действующие лица комедий Менандра ближе к зрителю: у них есть долги, они пьют вино, они щедры или скупы, они изменяют, ошибаются в ревности, они бывают хвастливы, их обманывают рабы.
Узнавание стало иным по своему характеру.
Конечно, это узнавание совершается не сразу. Зритель о нем догадывается, герои узнают о нем не сразу, но оно и расширилось по своему применению и в то же время уменьшилось по своему значению.
Конфликты у Филдинга
В искусстве прозы, и в частности у Филдинга, сложные сюжетные построения служат не только для создания занимательности. Занимательность возникает из неожиданности раскрытия характеров.
Явление в романе предстает перед нами не только как неопределенное, неоцененное, но и как еще не познанное. Мы должны, как в жизни, определить наше отношение к явлению и высказать суждение об истинной сущности того, о чем читаем. У Филдинга сюжетное построение — это не только смена приключений, хотя приключения и следуют стремительно друг за другом.
Основное сцепление романа — то, на что направлен анализ читателя, новая оценка поступков героев.
Герой Филдинга понят им в новой сущности. Старые толкования даются все время в противоречивых, но традиционных оценках воспитателей мальчиков — мистера Сквейра и мистера Твакома.
Удачей романа Филдинга является то, что интерес повествования связан с главным героем, с его поступками. Удача эта не скоро повторится. Полемичность вскрытия характера главного героя, его противопоставленность общепринятой нравственности, анализ поведения человека, который счастлив, никого не оскорбляя и удовлетворяя свои желания, возвышает Тома Джонса.
Для Тома нужно не только наслаждение; он единственный активно добрый герой романа.
Строение романа Филдинга сложно и обдуманно. Вставная новелла сохранена только одна: довольно неинтересная история Горного Отшельника, занимающая конец восьмой книги.
Все произведение посвящено не столько развитию, сколько показу одного характера, в противопоставлении естественного, здорового человека с хорошим аппетитом, с желанием чувственных удовольствий, обычному представлению о нравственности.
Филдинг знает значение своего новаторства и, вероятно, не случайно говорит о гении: «Под гением я разумею ту силу, или, вернее, те силы души, которые способны проникать все предметы, доступные нашему познанию, и схватывать их существенные особенности».
Такими силами Филдинг считает изобретательность и суждение:
«…под изобретательностью, как я полагаю, обыкновенно понимают творческую способность, что давало бы право большинству сочинителей романов притязать на нее, между тем как в действительности под изобретательностью следует подразумевать (и таково точное значение этого слова) не более как способность открывать, находить, или, говоря точнее, способность быстро и глубоко проникать в истинную сущность всех предметов нашего ведения. Способность эта, я полагаю, едва ли может существовать, не сопутствуемая суждением, ибо для меня непостижимо, каким образом можем мы открыть истинную сущность двух вещей, не познав их различия; последнее же, бесспорно, есть дело суждения».
Филдинг как будто отвергает изобретательность как создание запутанного способа изложения, который заинтересовывает читателя. Для него главное — способность проникать в предмет, то, что он называет «суждением».
Джонс — положительный герой, не смешной и не условный.
После многих измен Том Джонс, уже признанный наследником благородного богача, снова сватается за Софью; в качестве поруки и залога верности он приводит не доводы разума, а самое привлекательность героини: «—…взгляните на эту очаровательную фигуру, на это лицо, на этот стан, на эти глаза, в которых светится ум. Может ли обладатель этих сокровищ быть им неверным? Нет, это невозможно, милая Софья…»
Джонс как мужчина тоже лучше всех.
Софья оскорблена изменами любимого, которые Филдинг с необыкновенным изяществом вскрывает при помощи интриги леди Белластон, жадной любительницы наслаждений и неотвязной любовницы.
Человек, который уличает Джонса, гораздо виновнее его и гораздо циничнее.
Образ Софьи несколько голубой, но и в ней Филдинг иронически вскрывает скрытую чувственность, которая и создавала терпение женщины к изменам.
Как же Филдинг решает конфликт?
Идеальная девушка после многих измен Джонса сперва отказывает ему, а потом соглашается на брак, как будто покоряясь приказанию отца. Истинное основание решения дается в охотничьих терминах буйного помещика: «— Ату ее, малый, ату, ату! Вот так, вот так, горько! Ну что, покончили? Назначила она день? Когда же — завтра или послезавтра?»
Перипетии романа жизненны.
Леди неотвязна; она пишет письмо за письмом, снабжая гордые письма страстными постскриптумами.
Джонс, для того чтобы избавиться от своей богатой любовницы, пользуется социальным неравенством между собой и ею. Переписка принимает лихорадочный характер.
По совету Найтингейля он пишет ей условно благочестивое и тем самым печальное письмо, которое кончается словами:
«Поверьте, я не могу быть вполне счастлив, если вы великодушно не предоставите мне законного права назвать вас навсегда моей!»
Ответ следует немедленно; приведу из него отрывок: «…Так вы в самом деле считаете меня дурой? Или воображаете себя способным настолько свести меня с ума, что я отдам в ваше распоряжение все свои средства, которые позволят вам жить в свое удовольствие?»
Дальше идет темный намек, очевидно, на деньги. Письмо кончается приглашением. Джонс отвечает, явно издеваясь: «Неужели вы думаете, сударыня, что если, охваченный пылом страсти, я позабыл о подобающем уважении к вашей чести, то позволю себе продолжать сношения, которые едва ли могут долго укрыться от внимания света и, следовательно, окажутся роковыми для вашей репутации? Если вы такого мнения обо мне, то я при первой же возможности возвращу вам денежные подарки, которые имел несчастье получить от вас; за дары же более нежные навсегда пребуду и т. д.».
Леди ответила так: «Вижу, что вы мерзавец, и презираю вас от всей души. Если вы ко мне явитесь, то не будете приняты».
Безумные призывы леди могут создать впечатление, что она так же страстно любит Джонса, как Джонс любит Софью, но одна мысль о социальном неравенстве кончает их роман.
Однако и после решительного письма леди не хочет терять Джонса и показывает письмо Софье, уверяя, что Джонс хотел бросить невесту, чтобы жениться на леди.
Джонс оказывается наказанным за коварство, которое он первый раз в своей жизни применил.
Здесь одно и то же положение несколько раз использовано переосмысленным.
В деле коварства Джонс оказывается сразу побежденным.
О занимательности докучных сказок
Писатель пишет сам, пишет свое, но не то, что просто вздумается: не он сам выбрал ту обстановку, в которой живет; традиции прошлого также подсказывают слова и фразы, когда человек говорит свое. Но он испытывает вдохновение тем и в том, что именно в этот момент воспринимает все, что было до него, и то, что находится вокруг него, и старыми словами говорит про новое, и, сочетая старые слова, создает новое.
Провинциальный священник Стерн начал публиковать роман, состоящий из девяти маленьких томиков, в 1759 году и издал девятый дом в 1767 году.
Я не напишу, что Стерн кончил роман в 1767 году. Стерн вообще свои произведения не кончал и умел это делать сознательно. В конце девятого тома идет разговор о быке, которого предоставлял господин Шенди окрестным крестьянам. Мать Тристрама Шенди, которая задавала вопросы редко, но зато всегда невпопад, вмешалась в разговор.
«— Господи! — воскликнула мать. — Что это за историю они рассказывают?
— Про белого бычка, — сказал Йорик, — и одну из лучших в этом роде, какие мне доводилось слышать».
На этих словах роман кончается.
Наследник шекспировских шутов и даже по прямой линии потомок шута Гамлета, шутник и пастор Йорик говорит правду, хотя на самом деле разговор шел о вопросе хозяйственном. Но в жизни семьи Шенди каждый разговор затягивался, обрастал рассказами по случаю и превращался в «докучную сказку».
«Докучная сказка» — сказка, рассчитанная на то, что при рассказе ее сказочник будет прерван. Таких сказок много. Приведу одну из Афанасьева: «Сказать ли тебе сказку про белого бычка?» — «Скажи». — «Ты скажи, да я скажи, да сказать ли тебе сказку про белого бычка?» — «Скажи». — «Ты скажи, да я скажи, да чего у нас будет, да докуль это будет! Сказать ли тебе сказку про белого бычка?»[20]
Докучную сказку о перевозе трехсот коз через реку, причем слушатель должен сам все время вести счет козам, рассказывает в XX главе первого тома Санчо Панса Дон Кихоту в тревожную ночь, когда путники услышали какие-то странные удары и бряцанье и ждали, какое невероятное приключение им готовит судьба.
Санчо Панса хотел протянуть время, но рассказывал он сказку, которую не сам сочинил.
Для чего же существуют докучные сказки?
Какая творческая необходимость в них выражается?
Последовательность событий, интерес к тому, что случится дальше, всегда присутствует в произведении. Читая, хочется иногда даже заглянуть в конец, чтобы узнать: чем же все это кончится?
Но подробности, анализ событий тормозят действие. Подробности рассказа усиливают нетерпение, усиливая тем самым занимательность повествования. В авантюрном романе подробности почти и не даются, но там одно происшествие или одна тайна перебивает другую и тем самым ее тормозит.
Таким образом, нетерпение узнать, что произошло дальше, и усилие рассмотреть повнимательнее, как это произошло, находятся друг с другом в предсказанном и выбранном художником противоречии.
Сказка рассказывается со своеобразными фольклорными подробностями: например, троичным повторением попыток, которые осуществляются только на третьем усилии.
Задачи, которые ставятся перед героем сказки, тоже нарастают мало-помалу.
Сам герой часто троичен; у него два брата.
Стилистическое торможение в фольклоре — фактор очень значительный. Торможение в эпическом произведении начинается с описания выезда героя: герой седлает лошадь — описываются подпруги, потники, пряжки, шпильки на пряжках, а между тем впереди подвиг.
В качестве художественной шутки сказочники иногда выделяют торможение из общей композиции произведения, и тогда мы получаем «докучную сказку», — например, сказку про белого бычка.
Но не в качестве шутки, а для получения нового познания создается положение, которое усиливает тормозящие элементы произведения. Значит, надо увеличить давление на плуг, вспахивающий пласт. Получится произведение затрудненной формы. Оно будет содержать в себе усиление «докучных элементов», будет представлять собой новый способ познания, способ познания того, что прежде не познавалось.
Здесь все связано: ослабление и пародирование обрамляющей новеллы, превращение ее в докучную сказку увеличивает значение «отступлений», на которые переносится внимание.
Сервантес вмешивался в спор о справедливости с горячностью пострадавшего. Дон Кихот не только освобождал каторжников, он с высоты своего седла заново выносил приговор, изменяя законы. Санчо не только удивляет людей остроумием, но и выпускает ряд законов, которые хотел бы издать сам Сервантес.
У Стерна много общего с Сервантесом. В томе девятом Стерн поместил воззвание к музе Сервантеса: «Любезный Дух сладчайшего юмора, некогда водивший легким пером горячо любимого мной Сервантеса, — ежедневно прокрадывавшийся сквозь забранное решеткой окно его темницы и своим присутствием обращавший полумрак ее в яркий полдень — растворявший воду в его кружке небесным нектаром и все время, пока он писал о Санчо и его господине, прикрывавший волшебным своим плащом обрубок его руки и широко расстилавший этот плащ над всеми невзгодами его жизни — —». Именем Сервантеса Стерн клялся, восклицая: «Клянусь прахом моего дорогого Рабле и еще более дорогого Сервантеса!»
Сервантес оказался не человеком, написавшим о Дон Кихоте и его слуге, а узником, написавшим о Санчо и его господине. Взаимоотношения героев как бы перевернуты.
Санчо, развертывающий аналогии и уходящий при помощи этого развития от прямого повествования, Санчо-опровергатель ближе Стерну, чем Дон Кихот.
Санчо — благоразумный шут, свободный от условностей. Сервантес говорил, что шуты должны быть умнее всех. Бедный священник Йорик — одно из воплощений самого Стерна.
В то же время Йорик на своем невероятно худом коне и Дон Кихот, но без веры в «золотой век».
В романе Стерна есть и прямой потомок Санчо: это слуга дяди Тоби, капрал Трим. Старая религиозная мораль опровергается не только проповедью Йорика, которую находят случайно между страницами одной книги, но и комментариями капрала Трима к ней.
В условном, шуточном мире, в котором все течет, вытесняется и превращается в тени, Трим — точно мыслящий человек, и ему Стерн передает авторские моральные оценки.
Трим близок к Санчо Пансе и своей манерой повествования и даже сам рассказывает в романе докучную сказку — «Историю о короле богемском и семи его замках».
История эта, конечно, так же прерывается, как описание переправы коз, которым Санчо Панса отвлекал Дон Кихота перед сукновальней. Но после докучной сказки идут слова Трима о евреях, неграх и об инквизиции; слова эти были новы.
Не только Робинзон Крузо торговал неграми; Санчо Панса — современник колониального могущества Испании — мечтал о том, чтобы в подаренном ему королевстве или острове вассалы оказались бы неграми, тогда бы он обратил черное в золотое, продав своих подданных.
Стерн знал, что Санчо был сыном своего века. Сам он мечтал о большем: «Если бы мне предоставили, как Санчо Пансе, выбрать по вкусу королевство, я бы не выбрал острова, или королевства чернокожих, чтобы добывать деньги: — нет, я бы выбрал королевство людей, смеющихся от всего сердца».
Сам Стерн относился к тюрьме и рабству как передовой человек своего времени.
Он обиняком в «Сентиментальном путешествии» говорит о Бастилии. Узник Бастилии заменен говорящим скворцом в клетке.
Скворец стонет в клетке: «Мне не вырваться». Стерн думает о нем по дороге в Версаль. Он хочет на своем гербе, как нашлемник, поместить изображение пленной птицы.
Не только Бастилия — тюрьма. Душа человека того времени была в тюрьме. «Я не уйду, я не вырвусь», — мог написать на своем гербе Стерн. Он хочет с шуткой пролезть между прутьями клетки. Но клетка была хорошо сделана.
В книгах Стерна, книгах печальных, он первый показал трагедию больших городов.
В Париже он увидел нужду бедняков: «…парижские граждане так скучены в своих клетках, что им просто негде рожать детей».
Скворец Стерна совсем не мирная птица, и она говорит о важном. Сам Стерн ненавидел рабство.
Герой Смоллета Родрик Рэндом спасается от нужды тем, что вместе со своим дядей торгует неграми. Он покупает в Гвинее четыреста негров и везет их в Парагвай. Путь был благополучен. Рэндом рассказывает о нем так: «…мы отплыли от мыса Негро и через шесть недель достигли Рио де-ла-Платы, не встретив по пути ничего примечательного, если не считать эпидемической лихорадки, похожей на ту, какая бывает в тюрьмах, разразившейся среди наших негров и унесшей немало матросов…»
О неграх и о их судьбе Стерну написал негр по фамилии Санчо и по имени Игнатий. Стерн решил вставить рассуждение о судьбе негров в свой роман, и местом оказалась речь Трима. Трим и дядя Тоби поставили вопрос по-военному: «…сейчас военное счастье вручило хлыст нам — у кого он может очутиться в будущем, господь ведает! — »
Эти слова дяди Тоби — слова храброго человека, который понимает, что дело идет о насилии, и угрожает насильникам насилием же, а не божеским наказанием.
Обитатель королевской тюрьмы, Сервантес знал, что делает, послав Дон Кихота освобождать узников.
Писатель, не дожидаясь апелляции, сам пересуживает осужденных по законам гуманизма.
Все поиски Дон Кихота, ведущие его от приключения к приключению, сводятся к бесполезным попыткам бороться со злом слабыми руками.
Сервантес хотел освободить колодников и вернуть маврам родину.
Стерн хотел освободить запутавшуюся человеческую душу от предрассудков и вернуть ее к «естественной разумности». Он думает, что это можно сделать шуткой. Поэтому ему не нужны приключения, и он останавливает действие: узник здесь, в обыденной жизни, с ним ничего не случается, но он не может освободиться.
Событийная связь заменяется тем, что читатель ждет прямого повествования, а вместо этого все время получает отклонение, причем автор все время поддерживает ожидание читателя на скорое возвращение к основной теме; поддерживается оно путем повторения одной и той же фразы, возвращающей нас к прошедшей сцене.
История рождения героя романа Стерна «Тристрам Шенди» идет почти на трехстах страницах, как и разговоры о зачатии героя продолжаются больше ста страниц.
Обычный роман начинался или с рождения героя, на описание которого тратилось две строчки, или с описания выезда героя.
У Стерна остается только призрак действия, и вместо старого романа, в котором рассказывалось о главных событиях, Стерн дает как бы антироман, в котором ведут действие ожидания событий, но интерес перенесен на обычно не описываемое, на психологию героев и на игру с ожиданием читателя.
Битва с белым медведем. Стерн и Вольтер
Стерн связывал себя и с Сервантесом и с Вольтером. В VIII главе первого тома он помещает посвящение, которое ни к кому не адресовано, анализирует каждый из элементов посвящения и тем самым превращает посвящение в анализ того, что же такое посвящение.
«Я утверждаю, что эти строки являются посвящением, несмотря на всю его необычайность в трех самых существенных отношениях: в отношении содержания, формы и отведенного ему места; прошу вас поэтому принять его как таковое и дозволить мне почтительнейше положить его к ногам вашего сиятельства, — если вы на них стоите, — что в вашей власти, когда вам угодно, — и что бывает, милорд, каждый раз, когда для этого представляется повод, и, смею прибавить, всегда дает наилучшие результаты».
Здесь посвящение пародировано прежде всего тем, что оно не предназначается «…ни для какого принца, прелата, папы или государя, — герцога, маркиза, графа, виконта или барона нашей или другой христианской страны…».
Позднее, в новых томиках романа, появятся другие посвящения, именные, но это посвящение свободе.
Кроме посвящения, в поэмах обязательно было обращение к музам.
Музой своей Стерн выбирает луну. Он обращается к ней со словами: «Светлая богиня, если ты не слишком занята делами Кандида и мисс Кунигунды, — возьми под свое покровительство также Тристрама Шенди».
Луна выбрана потому, что она «способна дать книге моей ход и свести от нее с ума весь свет».
Через восемьдесят шесть лет, по совету Поприщина в повести Гоголя «Записки сумасшедшего», луну бросились спасать бритоголовые люди. «Капуцины, которых я застал в заде государственного совета великое множество, были народ очень умный, и когда я сказал: „господа, спасем луну, потому что земля хочет сесть на нее“, то все в ту же минуту бросились исполнять мое монаршее желание и многие полезли на стену с тем, чтобы достать луну…»
Луна была и оставалась светилом сумасшествия, тоски и неблагоразумия. Стерн как бы принимает покровительство Вольтера — автора «Кандида».
От издания вольтеровского романа до выхода первого тома «Тристрама Шенди» не прошло и года, Вольтер — влиятельный писатель, непрерывно выступающий по вопросам, решение которых важно для Стерна, но тем не менее романы Вольтера и романы Стерна отличаются друг от друга во всех деталях своего построения.
Вольтер пользуется в «Кандиде», почти не изменяя их, формами греческого романа. Этот традиционный роман со всеми его топами пародирует условные формы: они использованы для того, чтобы через них передать злободневный материал, который вытесняет старое содержание, утверждая тем самым значение современной темы.
И Вольтер и Стерн могут быть рассмотрены только с учетом положения авторов в истории. Самый характер эротики у Стерна так же, как и эротичность Дени Дидро, могут быть поняты как предвестье буржуазной революции, снимающей запреты с «естественного» и борющейся с религией и феодальным обществом.
Старые запреты так же, как и старые приемы риторического анализа и традиционные сюжетные места (топы), пародируются и снимаются. В основном анализ риторический у Стерна заменяется анализом психологическим, Действия героев иначе объясняются. Старая риторика, ссылки на Цицерона и многих других, злоупотребление риторической терминологией и все сообщения неожиданных сведений пародийны.
Античная традиция риторического романа о воспитании — «Киропедия» Ксенофонта — пародируется Стерном в «Тристраме Шенди» Тристрапедией, которую пишет старик Шенди.
Тристрапедия целиком основана на традиционной учености, показанной как курьез.
По вопросу об одежде Тристрама отец обращается к книге Альберта Рубения «De re vestiaria veterum»[21].
Книга эта тут же конспектируется на двух страницах.
Учиться думать Тристрам должен был по хриям — правилам схоластики.
«— И вот, если вышколить память ребенка, — продолжал отец, — правильным употреблением и применением вспомогательных глаголов, ни одно представление, даже самое бесплодное, не может войти в его мозг без того, чтобы из него нельзя было извлечь целого арсенала понятий и выводов».
Берется пример — белый медведь.
«— Белый медведь? Превосходно. Видел ли я когда-нибудь белого медведя? Мог ли я когда-нибудь его увидеть? Предстоит ли мне когда-нибудь его увидеть? Должен ли я когда-нибудь его видеть? Или могу ли я когда-нибудь его увидеть?
— Хотел бы я увидеть белого медведя. (Иначе как я могу себе его представить?)»
Дальше идут предположения о том, что произойдет, если кто-нибудь встретится или не встретится с белым медведем.
«— Если я никогда не видел, не могу увидеть, не должен увидеть и не увижу живого белого медведя, то видел ли я когда-нибудь его шкуру? Видел ли я когда-нибудь его изображение? — Или описание? Не видел ли я когда-нибудь белого медведя во сне?»
Но предмет риторического анализа еще не исчерпан.
Теперь надо выяснить: «— Стоит ли белый медведь того, чтобы его увидеть?
— Нет ли в этом греха?
— Лучше ли он, чем черный медведь?» На этом кончается пятый том знаменитого романа. Это не балагурство, а битва со схоластикой, продолжение боя, который вел Рабле.
Белый медведь схоластики был страшным зверем, обитающим во всех университетах.
Белый медведь лежал на дороге к истинному знанию. На примере с белым медведем анализ только смешон. Но вот другой пример анализа, уже трагического: отец узнал о том, что его сын умер.
Начинаются цитаты и риторика.
«Мой отец справился со своим горем иначе — совсем не так, как большинство людей древнего или нового времени; он его не выплакал, как евреи и римляне, — не заглушил сном, как лопари, — не повесил, как англичане, и не утопил, как немцы, — он его не проклял, не послал к черту, не предал отлучению, не переложил в стихи и не высвистел на мотив Лиллибуллиро.
— Тем не менее он от него избавился».
Отец Тристрама утешился риторически-схоластической игрой с белым медведем.
«Философия имеет в своем распоряжении красивые фразы для всего на свете. — Для смерти их у нее целое скопище; к несчастью, они все разом устремились отцу в голову, вследствие чего трудно было связать их таким образом, чтобы получилось нечто последовательное. — Отец брал их так, как они приходили».
«— Это неминуемая судьба — основной закон Великой хартии — неотвратимое постановление парламента, дорогой брат, — все мы должны умереть».
«— Чудом было бы, если бы сын мой мог избегнуть смерти, а не то, что он умер».
«— Монархи и князья танцуют в том же хороводе, что и мы».
«… — Где теперь Троя и Микены, Фивы и Делос, Персеполь и Агригент? — продолжал отец, поднимая почтовый справочник, который он положил было на стол. — Что сталось, братец Тоби, с Ниневией и Вавилоном, с Кизиком и Митиленой? Красивейшие города, над которыми когда-либо всходило солнце, ныне больше не существуют; остались только их имена, да и те (ибо многие из них неправильно произносятся) мало-помалу приходят в ветхость, пока наконец не будут забыты и не погрузятся в вечную тьму, которая все окутывает. Самой вселенной, братец Тоби, придет — непременно придет — конец».
Пародийность здесь усиливается влиянием соседних кусков. Весь материал учености отца и вся его библиотека пародийны.
Речи Цицерона о горе переосмысливаются формулами католического проклятия, так же как и описание воспитания героя; переосмысливаются чудачества отца, все дано в опровергнутом виде; дается анализ причудливости и нелогичности психологии.
Трагичен анализ человеческой души, бегущей от черствой прозы жизни в чудачество.
Шутка вводит в литературу новый анализ характера. Лавровый венец поэта временно заменен не парадным, но десятки раз упомянутым головным убором — колпаком с бубенчиками.
Бедный Йорик новой Англии с деревьями дыма, уже вставшими выше деревьев леса, — шут.
Он говорит, что в английском государстве неблагополучно.
Вольтер думал, что мир надо обучить правилам того разума, которым философ уже обладает.
Стерн видит неустроенность нового мира. Его остроумие превышает рассудительность локковской самодовольной Англии.
Джона Локка, замечательного мыслителя стерновского времени, К. Маркс характеризовал, подчеркивая иллюзорную окончательность философских его решений и их внеисторичность. Он, разбирая один из споров Локка, характеризует этого философа как представителя «новой» буржуазии во всех ее формах — промышленников против рабочих и пауперов, коммерсантов против старомодных ростовщиков, финансовой аристократии против «государственных должников», который «даже доказывал в одном своем сочинении, что буржуазный рассудок есть нормальный человеческий рассудок…»[22]
Стерн и Локк, или остроумие и рассудительность