Наша маленькая жизнь (сборник) Метлицкая Мария
В Америке он снял им квартиру недалеко от своего дома.
– Чтобы семья была рядом, – объяснил он ей.
Но прекрасный, тихий, зеленый район Кларе не понравился.
– Я здесь от скуки помру, – уверяла эта «светская львица».
А вот Брайтон произвел на нее неизгладимое впечатление:
– Там все свое: и магазины, и люди, и океан наконец.
Алик снял ей квартиру на Брайтоне. Клара опять была недовольна:
– Не хочу жить в чужих стенах. Что я, беженка, что ли?
Алик не стал объяснять, что покупать квартиру дорого и невыгодно. Он просто купил ей квартиру на Брайтоне. С видом на океан.
Инна теперь целыми днями сидела на пляже, подставляя мощное тело лучам солнца. Дети пошли в школу. Клара ходила в магазины и заводила знакомства. У нее была цель – сосватать Инну. Свой товар она нахваливала усердно, тыча всем под нос Иннины фотографии десятилетней давности.
Про сына говорила небрежно – так, ничего особенного. Всегда был малахольным. Сын, дающий ей неплохое содержание, ее по-прежнему не впечатлял. На его детей она тоже не реагировала, невестку подчеркнуто игнорировала – что о них говорить? А Инниных туповатых отпрысков обожала неистово.
Раз в неделю Алик возил Клару по окрестностям (Инна, кстати, сразу отказалась, заявив, что ей и на пляже хорошо). Клара мрачно комментировала увиденное. Америка не произвела на нее впечатления. Алик приглашал ее на обед в рестораны – японские, французские, китайские, пытался удивить. Клара брезгливо ковыряла вилкой в тарелке. Великая кулинарка Клара!
– У нас, на Брайтоне, вкуснее!
Там и вправду было вкусно. Но мы же не об этом! Алик привозил ее к себе в дом. Кларе не нравились обстановка и Аллочкина стряпня. Аллочка тихо плакала и тихо обижалась. Алик это никак не комментировал.
Инна завела себе любовника – здоровенного негра-полицейского. В душе, конечно, Клара была не в восторге. Она рассчитывала как минимум на одессита – хозяина магазина женского белья или владельца ресторана из Бендер. Но счастье Инны для нее было законом, и она неумело варила для новоиспеченного зятька борщи. Через два года Инна родила очень смуглую девочку, хорошенькую, как кукла. Эта девочка стала самой пламенной Клариной любовью.
Полицейский на Инне не женился, но к ребенку приходил исправно, грозно предупреждая в дверях Клару:
– No borsch, mam!
Клара с восторгом возилась с черной внучкой, а Инна по-прежнему грела окорока на брайтонском пляже. У нее был свой ритм жизни. И похоже, она была вполне счастлива.
Клара важно прогуливалась по Брайтону с коляской и на каждом метре цеплялась языком. И персики в Москве были лучше, и колбаса вкуснее, и люди добрее, и квартира у нее была чудная. А какая дача! Одним словом, послушать Клару – ее прежняя жизнь была удивительна и роскошна. Америку она ругала нещадно, обвиняя сына в том, что привез ее, бедную, сюда, не считаясь с ней.
– Мне это надо? – грозно вопрошала она и, не дождавшись ответа, двигалась дальше, подталкивая коляску внушительным животом.
Умерла Клара ночью от инсульта, прочтя Инкину записку, что та уезжает с дочкой и своим возлюбленным в Алабаму – навсегда. Клара зашла в детскую, увидела пустую кроватку внучки, открыла шкаф – он тоже оказался пуст. Она упала на пол и не смогла дотянуться до телефона. К вечеру обеспокоенный Алик приехал к ней. Клара лежала на полу со сжатым кулаком.
На похоронах Алик безутешно плакал. Через полицейское управление он нашел алабамских родственников Инниного любовника, но сестра на похороны не приехала.
Алик поставил Кларе памятник из розового мрамора. Написал трогательную эпитафию. Страдал. Не брился. Держал траур. Взял к себе Инниных детей, устроил их в дорогую школу. Продолжал высылать деньги сестре. Заказал у недешевого художника Кларин портрет по фотографии. Повесил его в спальне. Под портретом стояли живые цветы – всегда. На тумбочке у кровати в серебряной рамке стояла Кларина фотография.
Перед сном он тихо бормотал:
– Спокойной ночи, мамочка.
Аллочка вздыхала, долго ворочалась, удивляясь своему мужу. И думала – действительно малахольный, Клара была все-таки права.
И немного стесняясь своих мыслей, Аллочка засыпала, а Алик еще долго не мог уснуть, страдал и смотрел на Кларину фотографию, тонувшую в ночном мраке счастливой семейной спальни.
Проще не бывает
Вообще-то они старались его не беспокоить – только крайний случай, самый крайний, когда без него уже точно было не обойтись. А так оберегали, жалели, понимали, какая непростая у него жизнь. Родное дитя. Дитятко, прости господи, сорока лет. Крупный, полноватый и вовсю лысеющий дядька, если разобраться. А для них, стариков, как он их теперь называл конечно же дитятко. А жизнь и вправду была, мягко говоря, непростой – все неприятности накинулись разом, в одночасье, оскалившись зубастой пастью. Капитализм (хотели – получите), созданный только здесь, на отдельно взятой территории родного государства, которое, впрочем, как всегда, в любые времена оставалось таинственным и пугающим, притягивающим и отталкивающим, загадочным для всех мало-мальски цивилизованных людей. Приходилось выживать. Она, эта жизнь, не намекала, а громко заявляла – выживет здесь сильнейший, слабакам тут не место. В слабаках ходить не хотелось. Но часто просто не было сил. Никаких – ни душевных, ни физических. Всё на сопротивлении. Впрочем, и к этому привыкают.
Сдали родители, как ему казалось, сразу, в один день. Но это, конечно, было не так. Просто до времени они тоже старались сопротивляться, отчаянно не желая мириться с наступающей немощью и болячками. И опять, опять главная тема – жизненный рефрен: не беспокоить его. Только когда самый край! Ну просто некуда деваться. Вот тогда-то и звонила мать, отец почему-то стеснялся больше – конечно, трудно активному и зарабатывавшему всю жизнь приличные деньги человеку (только бы семья ни в чем не нуждалась) сказать правду: «Да, я пенсионер, почти старик, и не я теперь тебе, как привык, а ты – мне». Невозможно это сказать даже собственному сыну. А он его считал собственным сыном, тут не было никаких сомнений, кстати, ни у кого. Но об этом позже.
Сегодня отец позвонил. Сначала – общий разговор:
– Ты не занят? Говорить можешь?
Потом, смущенно кхекая:
– Слушай, нам так неловко, но ты же знаешь, мать не встает, и моя нога… В общем, дышим на балконе. На двух табуретках. Шера с Машерой, прости господи, – горько добавил он и, вздохнув, замолчал.
– Конечно, заеду, о чем речь, сразу после работы, давай список и без вступлений, o’кeй?
Отец опять вздохнул и засуетился, понимая, что отнимает у сына драгоценное время.
– Господи, куда же эта бумажка подевалась? А! Вот она! – облегченно вскрикнул он. – Пишешь? – И затем несложные пункты. – Только яблоки не забудь матери обязательно! Ты же знаешь, ей на ночь нужно непременно съесть яблоко, – беспокоился он. – И не покупай мясо в «Перекрестке» – там такие цены!
– Господи, пап, ну какие цены! – взорвался сын. – Мое время дороже! Все, до вечера!
Отец вздохнул и медленно положил трубку на рычаг.
Мать сошлась с ним, когда сыну было шесть лет. С матерью у мальчика с рождения была острая зависимость друг от друга – ощущаемая физически неразрывная и неколебимая связь, нежная дружба и взаимное уважение и бесконечная, томительная любовь.
В детстве на уровне известного всем эгоистического страха – а если вдруг умрет мама? И ужас среди ночи, и холодный пот по спине. В юности, конечно, бывало всякое – стыдно вспоминать. Но позже, в зрелости, любовь к матери стала таким явным и глубоким чувством, вечным беспокойством, болью и страхом – не дай бог, не дай бог! Маменькин сынок! Если хотите, то да! Абсолютно маменькин. При этом вылетевший из теплого и сытого отчего дома в двадцать лет – абсолютно добровольно (ну мужик я или не мужик?!). Он часто размышлял, как она смогла не покалечить его, не изуродовать – со всей своей авторитарностью и безумной любовью. Как хватило у нее на это мудрости? Как сумела она определить эту тончайшую грань, не переборщить, не перегнуть, расставить тонко и чутко акценты, чтобы вырос человек, жизнеспособный мужик. С ее, в общем-то, деликатным подходом к жизни, с плотно вбитыми с детства установками, что хорошо, а что плохо, абсолютно не работающими сейчас. Его всю жизнь это разрывало на куски – мальчик из приличной семьи, постулаты понятны и известны: не зарься на чужое, не лги без необходимости, ничего не делай за счет других, не поступай с людьми так, как не хотел бы, чтобы поступали с тобой, сохраняй лицо – с этим легче жить, поверь моему жизненному опыту. Ничто не стоит душевного комфорта и равновесия.
И проще: помоги старику, защити женщину, не пройди мимо плачущего ребенка – семейные заповеди. А кто не знает, как сложно следовать заповедям при нашей-то человеческой слабости и людских пороках?
А вообще-то хотелось соответствовать и нравиться хотя бы себе. Ему казалось иногда, что он оставляет себя истинного где-то дома, словно сдает на хранение, а на улицу выходит другой человек – с холодными глазами, пружинистой походкой, подобранный, осторожный и предусмотрительный, готовый к жесткой обороне и изнурительной борьбе. Не он, кто-то другой. Ну а если образно – то ему казалось, что он надевает пластмассовые белые детские челюсти с клыками из магазина, где продается подобная ерунда.
Итак, из прошлого: ему было шесть лет, когда мать задумала уйти от его отца. Верным детским чутьем, краем уха, он конечно же понимал, что не все в порядке в Датском королевстве, – засыпая, слышал за закрытой дверью разговоры родителей на повышенных тонах, видел их молчание утром и поджатые губы матери, ее раздражение и плохое настроение, ее слезы и долгий взгляд в одну точку. Что-то цеплялось в голове и тут же благополучно из нее выветривалось. У него были свои проблемы. А они – взрослые – сами разберутся.
Однажды отец долго собирал чемодан в спальне – мать сидела на кухне и курила. Он, маленький, что-то, несомненно, чувствовал, помнил, как громко колотилось сердце. Потом отец зашел в его комнату и порывисто, резко притянул его к себе. Он запомнил, что отцовские руки крупно дрожали. Отец взял чемодан и вышел, громко хлопнув входной дверью. Мать зашла к мальчику спустя какое-то время, прижала его к себе и заплакала.
– Вот и все, – бормотала она. – Конец нашей семейной жизни. Вот и все.
Ему хотелось вырваться из ее плотных объятий и что-то спросить. Но он не посмел. Тогда она сама посадила его на маленький, расписанный под хохлому детский стульчик напротив себя и уже спокойно и четко объяснила ему ситуацию.
– Мы разошлись с твоим отцом, сынок. Ну, так сложилось. Ты уже взрослый человек (Господи, это ему-то, шестилетнему ребенку) и должен нас понять. Так бывает. Бессмысленно жить вместе, если уже ничего друг с другом не связывает. Хотя, нет, конечно, я конченая эгоистка! Ты, и только ты, нас связываешь. Это, конечно, самое главное, ты же понимаешь. Но есть еще я, я у себя, понимаешь? И моя жизнь. Ну не хочется ее псу под хвост, да?
Он кивнул, почти ничего не понимая. А мать продолжала бормотать:
– В общем, невозможно стало вместе жить, сын. Ты потом поймешь меня, я уверена, а сейчас просто прости и прими на веру. Я знаю, что делаю тебе больно, но дальше было бы еще больнее.
Она что-то еще бормотала скороговоркой, тихим шепотом, вытирала ладонью слезы, прижимая его к себе сильнее, потом говорила уже громко, страстно, что-то объясняя ему, а на самом деле конечно же себе. Ему была тягостна эта сцена, и еще почему-то было сильно жалко мать и неловко как-то – ну зачем она так горестно плачет? А потом она отодвинула его от себя и сказала, честно глядя ему в глаза:
– Я полюбила другого мужчину. Вот и вся история. В этом-то все и дело.
В голове были каша и полный сумбур. Он устал, сильно вспотел и понял из этого только одно – отец с ними жить больше не будет. По большому счету это не огорчило его и не расстроило. Важно было задать один вопрос – главный, – и он его задал.
– А ты? Ты будешь со мной жить? – спросил он и почувствовал, как что-то гулко бухнуло у него в груди.
– Господи! Что ты себе думаешь? – ужаснулась мать. – Разве мы можем куда-нибудь друг от друга деться?! Мы неразделимы – ты и я. Понимаешь? – тихо сказала она, и он видел ее бледное лицо и огромные темные глаза, полные тоски и отчаяния. Она повторила: – Мы с тобой неразделимы.
Он кивнул.
– Ничто и никогда нас не сможет разлучить. Запомни это навсегда.
Он снова кивнул.
– Бедный мой ребенок! – Она засмеялась. – Захочешь от меня избавиться – не избавишься. – Мать провела рукой по его голове. – Ну все, давай ложись, хватит с тебя впечатлений.
Ложиться ему совершенно не хотелось, и он слегка спекульнул:
– А мультики посмотреть можно?
Мать вздохнула и кивнула:
– Сегодня тебе все можно.
Минут через десять он смотрел «Остров сокровищ» и уже не думал ни о чем. А когда засыпал, мелькнула мысль, что жизнь меняется – ну и ладно. Главное – мать будет рядом с ним и обещала ему, что это навсегда. Он привык ей верить и крепко уснул, вполне счастливый. По большому счету все оставалось на своих местах. А по поводу каких-то изменений он не беспокоился.
Отец уходил тяжело, рывками – то приходил и спал в гостиной, то исчезал на недели. Когда он приходил, мать опять сникала и виновато опускала голову. Он слышал, как она просила отца:
– Ну будь мужиком, все кончено. Порви. И начни свою жизнь.
Он отвечал ей:
– Ишь ты какая, хочешь, чтобы все ладком да рядком. И чтобы меня не было в твоей жизни. Чтобы все с чистого листа. А я есть, понимаешь, я есть! Живой и битый, но есть, уже полуживой, но есть. И придется тебе с этим жить.
Мать опускала голову еще ниже. А через полгода отец женился – спешно, скоропалительно на странной, пугливой и тихой женщине с нездешним именем Богита.
Он помнил, как эта худая и бледная тетка протянула ему холодную узкую руку и сказала:
– Будем друзьями.
Он послушно кивнул.
Когда отец окончательно ушел, мать расцвела, повеселела и опять стала петь по утрам. А вечерами, закрывшись у себя в комнате, часами тихо ворковала по телефону, и он слышал ее частые и хрипловатые смешки. И понял тогда – она счастлива.
Отчим пришел к ним в гости через месяц после окончательного ухода отца. Мать предупредила:
– Сегодня в гости к нам придет очень важный для меня человек.
Он все понял.
Мать накрыла на стол, испекла пирог с яблоками. Убрала квартиру. Надела свое любимое платье – синее в белый горох. Распустила волосы. И он гордо подумал, что она очень красивая и молодая, его мать. Гость ему тоже понравился – крепкий, высокий дядька, с темными, вьющимися волосами, зачесанными назад. В руках он держал здоровущую коробку с какой-то техникой. Ух ты! Пожарная машина! И откуда это, интересно, он узнал? Потом сидели за столом, ужинали, пили чай, и обычно немногословная мать что-то говорила, говорила. И очень много смеялась. А вечером, перед сном, зашла к нему, как обычно, в комнату: ну, как всегда, поцелуйчики, объятия, разговоры, объяснения друг другу в любви – каждодневный ритуал, известный только им одним. И потом спросила:
– Ну как он тебе, понравился?
– Нормально, – серьезно ответил сын.
– Ну вот и славно, – вздохнула она. И добавила: – А я в этом и не сомневалась.
Она счастливо рассмеялась, чмокнула его в щеку и привычно подоткнула одеяло.
Где-то через полгода отчим переехал к ним и сразу затеял ремонт – новые обои, новая плитка, а еще привез новую стиральную машину и огромный цветной немецкий телевизор «Грюндиг». Мальчишки приходили смотреть на эту чудо-технику и, конечно, завидовали. А мать помолодела и стала еще красивее. С утра, взбивая омлет или тесто для блинчиков, она теперь пела. Не ходила – летала, и на лице ее была постоянно загадочная полуулыбка.
С отцом он виделся крайне редко – тот уехал строить какой-то дворец спорта на Урале. Говорили, что проект грандиозный и для него, архитектора, это огромная ступень в дальнейшей карьере.
Новый мамин муж мальчику очень нравился – ну, во-первых, у мамы теперь постоянно было хорошее настроение и она много смеялась. Во-вторых, она часто пекла пироги с капустой и мясом, которые он так любил, в-третьих, отчим приносил домой всякие вкусности и сюрпризы – то торт-мороженое, то длинную, шершавую, пахнущую летом дыню под Новый год. Это не считая машинок, тракторов и подъемных кранов. Когда он вечером заходил домой, они с матерью обязательно ждали сюрприза, и, открывая сумку, мать, счастливая, всплескивала руками и с гордостью называла его добытчиком. Но не это, конечно, главное. Хотя приятно, что и говорить. Кто же не любит подарки? А главное то, что в доме радостно, тепло и все довольны. И еще теперь по выходным они обязательно куда-нибудь выбирались – или в гости, или в кино, или в театр, или в музей, или в цирк. Но больше всего он любил недалекие путешествия на машине. Например, в Абрамцево, где на стенах небольшого, уютного старого дома висят картины, есть смешная избушка на курьих ножках, резная скамья, и все это, загадочное и притягательное, стоит в таинственном и темном вековом лесу. Еще он обожал поездки в Архангельское – там было уже все другое – никакой камерности Абрамцева или Муранова, только широта, блеск, роскошь, помпезность. Дивная мебель, роскошные интерьеры, на улицах античные скульптуры, которые на зиму укрывали мешковиной, аккуратные дорожки, гроты, прекрасный парк и чудная, крохотная, семейная церквушка с погостом на высоком, крутом берегу реки. А после этих фантастических впечатлений и фантазий, в которых он представлял себя то графом, то рыцарем, то гусаром, они обязательно ехали в ресторан обедать.
– У матери должен быть отгул от кухни, – объяснял отчим.
В ресторане он долго читал меню, было сложно выбрать, хотелось всего и сразу. А потом, конечно, мороженое с фруктами, сливками, вареньем. И обязательно лимонад. Отчим с матерью долго пили кофе, а он уже скучал и, видя краем глаза, как отчим гладит мамину руку своей широкой сильной ладонью, смущенно отводил взгляд.
Скучал ли он по отцу? Да, наверное, особенно когда получал его короткие и редкие письма с фотографиями тех мест, где тот работал. Мать интересовалась:
– Ну что он там пишет, что интересного? Дашь почитать?
Он пожимал плечами и равнодушно протягивал матери конверт:
– Читай на здоровье, что мне, жалко?
Никаких секретов. Отчима он назвал папой примерно через год совместного проживания. Получилось случайно, просто в разговоре обратился: «Пап, слушай!» – и увидел, как замерли оба: и отчим, и мать. Отчим покраснел, смущенно кашлянул и через минуту ответил на его вопрос. В общем, можно сказать, все произошло само собой, как-то естественно и обыденно. Родной отец появлялся редко, примерно раз в восемь-девять месяцев. Да, конечно, они обязательно встречались, гуляли, сидели в кафе. Отец рассказывал о своей жизни, работе. Но это как-то все было неблизко, и он слушал его вежливо, но вполуха и рассеянно кивал. Когда ему исполнилось лет пятнадцать, отец спросил:
– Ну, как там у тебя на личном? Есть девушка?
Он смутился и отрицательно мотнул головой. Отец хохотнул и сказал:
– А у меня в твоем возрасте был уже целый хоровод!
Сын пожал плечами.
Конечно, уже через год появились и девушки. Начались какие-то истории, романчики, разговоры по телефону до полуночи. В общем, обычная история. А в девятнадцать, учась на втором курсе, в какой-то шумной и случайной малознакомой компании он встретил Машу. Заметил ее сразу, несмотря на приглушенный свет, обилие народа и густой, висящий слоями табачный дым. Она была тоненькая, очень тоненькая, с детской, неразвитой грудью и почти плоской маленькой попкой – девочка-подросток. Вообще-то, не его сексотип, как говорили тогда. Но вот лицо у нее было замечательное, завораживающее, притягивающее, нездешнее какое-то лицо. Острый подбородок, четко обозначенные скулы, чуть вздернутый тонкий нос и огромные, черные, без зрачков, глаза. При этом белая кожа, нежная, почти прозрачная, так, что была видна голубая жилка на виске. Несколько мелких конопушек на носу и легкие, рыжеватые завитки волос, которые явно раздражали сейчас их обладательницу, активно участвующую в каком-то жарком споре, и она тонкими пальцами нервно закладывала непослушные пряди за маленькие прозрачные уши.
– Кто это? – спросил он у пробегавшего приятеля, кивнув в сторону Рыжей – так сразу он ее окрестил, как оказалось потом, на всю жизнь.
– Маша Томашевская, из театрального, по-моему. Янкина подружка. В общем, все справки – у Янки, – доложил приятель и спешно удалился.
Ага, как же, у Янки! Главной сплетницы, сводницы и интриганки. Через десять минут, как только он отойдет от Янки, Рыжая прознает про его интерес. Дудки! Он решил справиться без посторонней помощи. У него получилось. Спустя пару часов он провожал ее до дома. Жила она в центре, на Лесной, в старом кирпичном доме с тихим, зеленым двором.
Влюбился он в нее сразу, почти молниеносно, за короткий путь в полчаса от метро до ее темного и мрачного подъезда. Будучи человеком достаточно, как ему казалось, опытным, здесь он растерялся и робел спросить ее телефон, поцеловать или обнять. Просто робел. Она сама предложила ему подняться и выпить чаю. Он удивился – на часах было полпервого.
– А родители? – растерянно спросил он.
– Тирана-отца нет в наличии, – рассмеялась Маша. – А с маман у нас свобода нравов. Никакого контроля и полное взаимопонимание.
Хорошие дела, подумал он. Вот так, запросто, среди ночи. Он рассеянно топтался на месте.
– Да идем, не робей, – засмеялась Маша. – Да и маман, наверное, отсутствует, в смысле, ночует у своего любовника. Так что не пугайся. Я к тебе приставать не буду! – И она опять рассмеялась хриплым, ведьминским смехом.
Пешком они поднялись на второй этаж. Света на лестнице не было, и она, чертыхаясь, долго не могла попасть ключом в замочную скважину. Наконец они вошли, и Маша нажала на выключатель. Прихожая осветилась тусклым светом старого, в кованых лапах фонаря. В прихожей на полу валялась куча обуви, на подставке старинного, мутноватого зеркала в темной, резной, деревянной раме, изъеденной жуками, лежали стопкой старые журналы. Тут же, на зеркальном подстолье, стояли флакончики с духами, и в узкой медной вазочке одиноко засыхала крупная, бордовая роза. Они переступили через ворох обуви и зашли в комнату. Там было не лучше: платья, блузки – на спинках стульев, огромный, древний книжный шкаф до потолка, тяжелая люстра из прежних времен – бронза, бронза и разномастные плафоны: и старые, родные, и просто лампочки – видимо, там, где плафоны уже были разбиты. На стенах – картины и фотографии. Большой круглый стол под малиновой, с кистями, вытертой скатертью, а на столе… Господи, чего там только не было на этом столе! И чашки с ободками чая и кофе, и обертки от конфет, и расчески, и бусы, и кремы, и даже, прости господи, колготки.
«Да! – подумал он. – Богема! Видела бы это мама!»
А Маша уже кричала ему с кухни:
– Иди, чай готов!
Кухня была крошечная, тоже захламленная, но на удивление уютная – самодельная деревянная мебель, расписанная вручную – какие-то жар-птицы, диковинные бабочки и цветы, маленький стол под огромным малиновым шелковым абажуром с кистями. И на стенах – тарелочки, доски, сухоцветы. «Симпатично, конечно, оригинально, но убрать бы не мешало», – заключил он про себя.
А рыжая Маша, позвякивая браслетами, наливала в маленькие чашечки крепкий чай, бесконечно курила длинные сигареты в мундштуке и рассказывала ему про свою жизнь. Про то, что мать с отцом родили ее в восемнадцать лет – будучи совсем детьми. Про художника-отца, человека талантливого, но пьющего. Про балерину-мать – слабую, безалаберную, но славную.
– Она у меня совсем дитя, ну, в смысле, что к жизни не приспособлена. В магазине вечно купит что-то не то, деньги тратит нелепо и считает, что в жизни самое главное – любовь, – рассмеялась Маша.
– А ты? – тихо спросил он.
– Что – я? – не поняла она.
– Ну, что ты считаешь в жизни самым важным?
– А, – беспечно отмахнулась она. – Я вообще пока над этим не задумывалась. Родители развелись – а как могло быть иначе? Отец устал от материных экзерсисов и полной жизненной неприспособленности, прожил с ней пару лет и сбежал, женился на простой русской тетке, она его пестует, считает гением и печет пироги. Он вроде жизнью вполне доволен, но пишет всякую херню, – вздохнула Маша. – Впрочем, это все неплохо продается. А маман порхает по жизни, в каждом любовнике ищет прекрасного принца и, как водится, не находит. Убивается и, набравшись сил, продолжает поиски.
Ему было страшно и как-то неловко слышать эти речи. Ему, мальчику из правильной и стабильной семьи, живущей по укладу, традициям, определенному и, как казалось, единственно верному семейному устройству, было все это незнакомо и непонятно, но получалось, что люди живут по-разному, в том числе и так.
– Алименты отец не платил, да и какие с художника алименты? – продолжала Маша. – Мать получала копейки, гроши, жили бы совсем тяжело, если бы не дед со стороны матери. Подкидывал нам изредка деньжат. Он жил бирюком на старой даче в Краснове, но был сказочно богат. Из цеховиков, понимаешь?
Он понимал все это смутно, но Маша говорила, что дед государству не доверяет и все свое добро, нажитое нечестным трудом, хранит в погребке на даче. Ни мать, ни сама Маша этого добра в глаза не видывали, но надеются после смерти этого Гобсека разжиться в полную силу.
Он поморщился – такие разговоры были ему явно не по душе, но он убеждал себя, что она шутит, конечно же шутит. А как иначе? Ведь она же при этом смеется. И еще он думал о том, как сильно, невозможно сильно ему нравится эта молодая рыжая женщина. Как его непреодолимо тянет к ней и как сильно и ярко все то, что происходит с ним, – такого не было еще никогда в его молодой жизни. Он поднялся и поблагодарил за чай. Хороший, интеллигентный, воспитанный мальчик из приличной семьи. Они вышли в коридор, и он все никак не решался уйти и глупо топтался на месте, мучительно подбирая слова для прощания.
Маша подошла к нему и обвила его шею своей тонкой и, как оказалось, сильной рукой.
– Останься, – шепнула она ему в ухо.
Что говорить, так у него не было больше никогда и ни с кем во всей его последующей жизни. Никогда. Так волнительно, остро, сладко и горько, как с ней, – всегда, каждый раз, сколько бы они ни были вместе. И еще пронзительная и жгучая боль – никогда, никогда эта женщина не будет до конца его.
Она все-таки ускользала от него – даже в самые сокровенные моменты, когда измученная, липкая от пота, опустошенная до донышка, засыпала в его крепких и молодых объятиях. Тогда он еще не знал, что так будет всегда и что именно это станет его мучить, угнетать, раздавливать, бесить и доводить до полного душевного изнеможения.
Когда рассвело, она заснула, а он так и не мог спать, потрясенный и раздавленный всем произошедшим, находясь в полном смятении и какой-то непонятной, необъяснимой тревоге. Осторожно выпростав руку из-под ее спины, он вышел на кухню. Смертельно хотелось курить. Он стоял, голый, у окна и смотрел на тихий, зеленый московский двор, в котором еще не проснулась жизнь. И не было человека счастливее и несчастнее его. Почему? Этого он не мог себе объяснить никогда. Всю его неровную, рваную жизнь с ней он не мог объяснить даже себе это странное чувство огромного счастья, распирающего болью грудь, и пугающего, тревожного страха. А вдруг? Что – «вдруг»? Да вполне понятные мужские фобии: «А вдруг это у нее не только со мной так, а вдруг у нее было так до меня и будет с кем-то лучше, чем со мной, после?»
Вдруг, вдруг… Потом он убедил себя, что этот страх потери, почти физический ужас, и есть любовь. Но позже, с годами, он все-таки признавался себе, что дело тут было не в любви, вернее, не в ней одной. Дело тут было именно в ней, в Маше. Именно она ни на секунду, ни разу не дала ему понять: мы вместе, мы одно целое. Она всегда была сама по себе, и никто не смел посягать на ее внутреннюю свободу и самоопределение. Абсолютная единица и личность, она не пыталась никогда настоять на своем, но делала все сама, обходясь без советов, презирая чужой жизненный опыт, не собираясь считаться с чьим-либо мнением, игнорируя чужие взгляды и мировоззрение. У нее были ни от чего и ни от кого не зависящий, безусловный взгляд на все происходящее и полная, ненавязчивая уверенность в своей правоте. Таких внутренне свободных людей он не встречал никогда – ни до, ни после нее.
Он стоял и курил, погруженный в свои мысли, как вдруг услышал щелчок замка, дернулся, заметался и лихорадочно схватил какое-то полотенце, попытавшись прикрыть им свои чресла. На пороге кухни возникла маленькая и очень худая рыжеволосая женщина с густыми, темными веснушками на лице.
– Привет! – без всякого удивления и замешательства бросила она.
Он, обалдевший, кивнул. Она подошла к плите и стала жадно пить воду из чайника. Напившись, протянула ему узкую, сухую кисть и представилась:
– Марина.
Он кивнул и сипло произнес свое имя.
– Я спать, – объявила она и пошла в свою комнату.
Ничего себе нравы! Он начал постепенно приходить в себя. И опять что-то противно царапнуло по сердцу. Значит, ситуация вполне рядовая – голый мужик на кухне. Он сел на стул и закрыл глаза, а потом как подбросило – Господи, ведь он не позвонил своим! Такое с ним случилось впервые – чтобы он не предупредил! Бог мой, пока он тут захлебывается в страстях, они там сходят с ума! Он увидел старый, заклеенный скотчем, раздолбанный телефон и набрал свой домашний номер. Трубку сорвали с первого звонка.
– Пап! Прости, прости, ради бога! – бормотал он.
– Живой?! – хрипло спросил отец.
А он все бормотал извинения. «Сволочь я! – подумал он. – У меня тут море счастья разливанное, а у них там «Скорая» у подъезда наверняка». Он тихо прошел в ее комнату – она безмятежно спала, и нога ее по-детски свисала с кровати. Он торопливо оделся и еще раз внимательно и долго посмотрел на нее. Почему-то ему захотелось, чтобы она проснулась и открыла глаза. Но сон ее был крепок – она дышала спокойно и ровно. Он вышел в коридор и осторожно открыл входную дверь.
На улице уже пели птицы, и даже шли по тротуару какие-то ранние люди. Город чуть остыл за ночь и еще не успел набрать густого июльского жара. Он посмотрел на часы – метро уже открылось. Он глубоко вздохнул и зашагал к ближайшей станции. Дверь открыла мать, внимательно посмотрела на него и, убедившись в том, что он жив-здоров, вздохнула и спокойно сказала:
– Иди спать, – и добавила вслед беззлобно и бессильно: – Ну и гад же ты!
Он, соглашаясь, кивнул, зашел на кухню, открыл холодильник и с жадностью сжевал подряд две большие котлеты. Мать сидела на стуле и смотрела на него.
– Прости меня, – попросил он и признался: – А я, кажется, влюбился.
Мать помолчала пару секунд и проговорила:
– Я вижу.
Он подошел к ней, чмокнул ее в щеку, погладил по руке и еще раз попросил:
– Ну пожалуйста, прости.
– Иди уже спать, с тобой все ясно.
– А что, мам, так видно? – попробовал побалагурить он.
– Видно, – отозвалась мать. – Ты похож на идиота.
Он счастливо заржал и пошел к себе. Еле хватило сил, чтобы стянуть джинсы и майку. Он рухнул на кровать и тотчас, моментально провалился, как в яму, в сон.
А в семь часов вечера он стоял под дверью на Лесной, не решаясь нажать на звонок. Когда он наконец позвонил, дверь ему открыла Марина.
– Привет, – ничуть не удивившись, рассеянно произнесла она. – А Маруси нет дома, проходи, обожди.
Она посторонилась в узком коридоре, и он, растерявшись, прошел в квартиру.
– Хочешь чаю? – спросила Марина – он потом так и звал ее, без отчества всю жизнь. Он смущенно кивнул. Она поставила чайник и сказала ему:
– Я уйду через полчаса, а ты ее жди.
Он опешил:
– А это удобно?
– В каком смысле? – не поняла она.
Он пожал плечами. Пока он пил на кухне чай, Марина собиралась в комнате, что-то напевая. «Странные все-таки», – подумал он. Марина заглянула на кухню и бросила ему:
– Пока! Если не дождешься, просто захлопни дверь – там «собачка».
– Счастливо! – успел выкрикнуть он ей вслед.
Допив чай, зашел в комнату. На стене висели фотографии – юная Марина на даче на скамейке под кустом жасмина, Марина в гриме и балетной пачке, Марина на море по грудь в воде. Одним словом, одна сплошная Марина, большая, судя по всему, любительница своих изображений. А в книжном шкафу под стеклом стояла черно-белая фотография маленькой девочки с кудряшками, с не по-детски взрослым, осмысленным взглядом. «Кто это? – не понял он. – Маша или ее Марина?» Мать и дочь были удивительно похожи друг на друга. Он вытащил из книжного шкафа томик Чехова, сел в кресло и не заметил, как уснул. Проснулся он от того, что кто-то ерошил его волосы.
– Эй! – смеялась Маша. – Ну ты и здоров дрыхнуть! Я уже полчаса по квартире, как слон, топаю.
Он вскочил и начал суетливо ей объяснять свое присутствие в ее доме.
– Все нормально, – отмахнулась она. – Только есть хочу, умираю.
Потом они жарили яичницу с помидорами, пили кофе, а потом… А потом все было снова – с той же силой и нежностью и какими-то глупыми и очень важными словами, которые срывались с его губ, а она тихо смеялась и прижимала свой тонкий палец к его губам и шептала:
– Не надо, не надо, все и так понятно. Слова ничего не стоят, поверь.
И он удивился этому ее знанию и, смутившись, замолчал. Под утро он все же уснул, Маша его разбудила и потребовала воздуха, леса и реки. Они быстро собрались, нарезали бутерброды, налили в термос чаю и пошли на Белорусский вокзал. Она сказала, что знает дивное место на берегу Москвы-реки, тихое и чистое. Они приехали туда, долго шли от станции по пыльной, узкой дороге, нещадно слепило июльское солнце. Они зашли в подлесок перевести дух и задержались там на долгих два часа, потому что опять неистово и нежно любили друг друга, и было уже наплевать на жару, речку и все дальнейшие планы. Но до речки они все же дошли, и место оказалось и вправду тихое и безлюдное, даже почти незагаженное. Маша сорвала с себя легкий сарафан и, голая, бросилась в воду. Они поплыли наперегонки, но у узкой речушки оказалось сильное и холодное течение, и они, обессиленные, вышли на берег, выпили чаю и заснули, обнявшись, на зеленой траве, крепко-крепко. Это было самое счастливое лето в его жизни. Они не расставались ни на день. В августе родители засобирались к родне в Одессу – мать долго уговаривала его поехать с ними, но отец сказал ей твердо: «Оставь его, видишь, его здесь нет. Он на другой планете».
Однажды она приехала к нему – зашла в квартиру и удивилась:
– Боже, какая у вас чистота! Все по местам, с ума сойти!
Он открыл холодильник и поставил греть на плиту жаркое – мать оставила ему еды недели на две.
Она ела и качала головой от восторга.
– Боже, как вкусно! И мясо, и малосольные огурчики! У тебя маман – гигант, – заключила она. И добавила с грустью: – А мы живем одним днем, безалаберно как-то живем. Знаешь, я суп ем только в столовке в альма-матер.
– Ну, у всех по-разному, – дипломатично ответил он.
А она задумчиво протянула:
– В общем, жена из меня будет никакая. Нет школы! – И, испугавшись самой себя, со смущенным смешком добавила: – Зато я честно обо всем тебя предупредила. Теперь с меня взятки гладки!
Это правда, с нее всегда были взятки гладки. Как с гуся вода. Весь август пролетел в бешеной круговерти – днями они шатались по Москве, где уже определились их места – скамейка на Патриарших, кафешка на Бронной, сквер у Никитских, переулочки Замоскворечья, киношка в «Ударнике». Вечерами ехали к кому-то на квартиру: в августе у многих были свободные хаты – родители разъезжались в отпуска. А ночи, ночи были точно только их. На Лесной в августе почти не появлялись – пропадали у него на Вернадского. Сначала Маша возмущалась:
– Живешь на выселках!
А потом привыкла и оценила – да, воздух, лес под окном. Нет, неплохо, тихо. Действительно – спальный район. Правда, им было не до сна.
К сентябрю приехали родители. Мать критически осмотрела его – похудел, побледнел. Как-то протянула ему Машину заколку, посоветовала:
– Отдай владелице.
А он ходил с дурацкой улыбкой на лице и распевал:
– «А я кружу напропалую с самой ветреной из женщин».
И еще про то, как ругает мама, «что меня ночами нету».
Мать не ругала, нет, а только посмеивалась и качала головой. И еще грозно напоминала – скоро институт! Четвертый курс, между прочим!
В сентябре разбежались по институтам. Полдня прожить без Маши было невыносимо. После лекций мчался к ней, сидел в сквере напротив, вглядываясь в прохожих – только бы не пропустить.
Однажды в октябре мать сказала:
– Что же ты скрываешь от нас свою девушку? Приводи!
Он передал Маше, что в субботу родители ждут на ужин. Она удивилась и задала абсолютно нелепый вопрос:
– А для чего?
– В каком смысле, для чего? – разозлился он. – Просто познакомиться.
– А зачем? – вновь удивленно поинтересовалась она.
Нет, все-таки что-то ей абсолютно непонятно. Даже не знаешь, как человеку в девятнадцать лет можно объяснять такие вещи. А она канючила:
– А может, рассосется? Ну, не люблю я все это – здрасьте, здрасьте, шаркнуть ножкой, нож – вилка. А чем вы занимаетесь? А какие планы на будущее?
Но здесь он был тверд: во-первых, родители – нормальные люди, а во-вторых, как он им объяснит, что она не хочет приходить к ним в дом в их присутствии? Бред какой-то! Маша, вздыхая, согласилась. Он встретил ее у метро и купил маме букет садовых ромашек. Конечно, та накрыла стол – скатерть, пирог, курица, салат, бутылка вина. Маша не робела, просто недоумевала – к чему такой парад? Посидели, пообщались на общие темы. Без напряга. А потом пошли в его комнату, и она спросила:
– Я останусь?
Он помолчал и попытался ей объяснить, что это не очень здорово и их не поймут.
– Почему? – удивилась она. – Они же догадываются, что мы не просто за ручку ходим. Мы же взрослые люди? В конце концов это называется ханжество.
– Да нет, – оправдывался он. – Просто у нас так не принято, понимаешь, ну не готовы они пока к этому.
Она тогда впервые всерьез обиделась. Он спустился и поймал такси.
Назавтра мать ему сказала на кухне как бы так, между прочим:
– Ты же знаешь конечно же, я за любовь. Но она не жена, понимаешь? И ты не обольщайся. Люби себе на здоровье, но не заморачивайся.
Он разозлился: