Французская жена Берсенева Анна
– Потому что в обеденное время здесь мало людей. И совсем нет молодежи. В Париже молодежи нет в тех кафе, где дорого.
– Ну, тут-то не Париж, – усмехнулся Гена. – У нас молодежь гуляет не по-детски. Тем более в Москве. Москва, Марья Дмитриевна, она ведь у всей России под горой – отовсюду в нее деньги катятся.
Они сели за столик у окна. Пруд был виден ясно, воздух дрожал над ним осенним золотом. Наверное, от этого Марии казалось, что душа ее дрожит и трепещет тоже. Да, конечно, от этого.
– Осень в Москве так же хороша, как в Париже, – сказала она, переводя взгляд на Гену. И тут же смутилась: – Я стала говорить банальности.
– Вас можно сутки напролет слушать.
Выбрали куриную лапшу, картошку с грибами; меню в этом кафе оказалось домашнее. Когда Мария сказала об этом, Гена кивнул:
– Да, надо было поинтереснее поискать. Домашнюю-то лапшу вам и сестра готовит, наверное.
Мария об этом не думала, но то, что он, оказывается, не просто зашел в кафе, потому что захотел есть, но думал о том, чтобы доставить ей удовольствие, показалось приятным. И не просто приятным – она снова почувствовала что-то вроде смущения.
Это было странно. Мария давно уже заметила главную разницу между отношением французских и русских женщин к тому, что мужчины оказывают им внимание. Когда Таня гостила у нее в Париже, они даже обсуждали эту разницу.
Если в глазах француженок внимание мужчин выглядело безусловно приятным, но в общем-то естественным, то русских женщин оно буквально потрясало. Создавалось впечатление, будто все они сознают в себе какую-то необъяснимую неполноценность, а потому не ожидают, что могут кому-то понравиться.
Те же из русских женщин, которые подобной неполноценности в себе не сознавали – Мария знала многих в русском Париже и могла об этом судить, – производили неприятное впечатление своей демонстративной самоуверенностью, за которой тоже угадывалось что-то ущербное.
Но в себе Мария этой русской странности не чувствовала никогда. Мужчины обращали на нее внимание часто, и это казалось ей естественным. Когда она оценивала свою внешность словно бы сторонним взглядом, то понимала: красавицей она считаться, разумеется, не может, хотя бы потому, что в ней нет ничего яркого, но утонченность ее черт, скорее всего, привлекательна.
К тому же мама была права, когда говорила, что у Мари врожденное чувство стиля, а потому мужчинам приятно находиться в ее обществе.
В общем, удивляться тому, что мужчина смотрит на нее смущенным и восхищенным взглядом, ей не приходилось ни в молодости, ни в зрелые годы.
И вдруг вот сейчас, сидя у окошка, за которым сияет гладь московского пруда, она то и дело отводит взгляд от карих Гениных глаз и при этом сознает, что ей хочется смотреть в них снова и снова… А от чего такая странность, непонятно.
Они пообедали почти в молчании. Перебрасывались лишь незначительными фразами, какими перебрасываются люди, случайно оказавшиеся за одним столом и познакомившиеся непосредственно за обедом. Но при этом Мария не чувствовала случайности ни в чем, что с нею сейчас происходило, и не понимала, почему не находит слов, чтобы сказать об этом Гене.
В отличие от еды, кофе оказался безвкусным.
– Кажется, в Москве вообще нет хорошего кофе, – сказала Мария. – Я еще в прошлый раз это заметила и поэтому купила его теперь в Париже. И, представьте, забыла в московской квартире! Это было в тот день, когда мой племянник Ваня, сын моей сестры Нелли, привез меня из аэропорта сюда, в Ермолаевский переулок, – пояснила она. – Так что в Тавельцеве парижский кофе до сих пор никто еще не попробовал.
– А что ж потом забрать не заехали? – пожал плечами Гена. – Германа Тимофеевича попросили бы, у него же тут рядом клиника.
– Я просто забыла про этот кофе. Думаю, от волнения. Я всегда волнуюсь, когда встречаюсь с родными.
– Непростая вы женщина, – покачал головой Гена. – Тяжело вам по жизни, наверное.
– Нет, что вы, – улыбнулась Мария. – Моя жизнь нисколько не тяжела. Мне кажется, по сравнению с тем усилием, которое каждую минуту приходится прилагать для вашей жизни здесь, наша жизнь во Франции вообще не слишком трудна. Но, правда, может быть, все дело только в том, что для французской жизни требуется совсем другое усилие, и оно привычное для меня.
– А какое усилие? – с интересом спросил Гена.
Мария с самого начала заметила вот этот постоянный интерес к жизни, который чувствовался и во взгляде его, и в голосе, и во всем облике. И этот интерес тоже был ей приятен в нем. Ей все было приятно в нем, в едва знакомом человеке – как удивительно!
– Я затрудняюсь точно объяснить, – сказала она. – Быть может, это просто терпение. Да, наверное, это так. Мы терпимее относимся к необходимости выживать. Не боимся выживать. Не ждем, что кто-то нам поможет. Надеемся только на себя, на свою работу, на свой банк, в конце концов. Но, мне кажется, сами ситуации, в которых нам приходится проявлять это свое терпение, гораздо более предсказуемы, чем у вас.
– Да уж, что у нас тут жизнь непредсказуемая, это точно, – хмыкнул Гена. – Ну так ведь это ж хорошо. Пока молодой, во всяком случае. Как в поезде едешь – впереди все новое и новое. Интересно!
– Я и не жалуюсь, – снова улыбнулась Мария.
– Когда кофе на дачу отвезете, пригласите меня в гости. – Он улыбнулся в ответ. – Буду потом в Сибири рассказывать, что настоящий парижский кофе пил.
– Но для этого совсем не обязательно ехать в Тавельцево! – воскликнула Мария. – Ведь этот кофе здесь, всего в квартале отсюда. Мы можем просто пойти и выпить его сейчас. В квартире, конечно, есть кофеварка или что-нибудь, чтобы сварить.
Эта простая мысль почему-то так взволновала ее, что она даже стала говорить сбивчивыми, торопливыми и в то же время громоздкими, неловкими фразами.
– Получается, в гости напросился…
– Нисколько не напросились. Мне будет приятно выпить с вами кофе. Пойдемте?
Гена кивнул. Его глаза блеснули при этом, как блестят под дождем каштаны в треснувшей кожуре.
В квартире стояла та тишина, которая всегда устанавливается в необитаемом жилище. Мария знала ее по своему дому в Кань-сюр-Мер. Если она приезжала туда зимой, то в первые минуты, даже в первый час ей казалось, будто дом не только необитаемый, но даже неодушевленный.
Пакет с молотым кофе лежал в плетеной сумке, которую Мария оставила на диване в гостиной. Она собирала эту сумку прямо перед выходом из парижской квартиры – складывала в нее все, о чем вспоминала в последние минуты. И вот пожалуйста, все-таки вышла с этой сумкой неловкость, до сих пор ее содержимое не попало к тем, кому предназначалось.
Ей вдруг показалось, что она думает о каких-то глупых вещах. Вернее, сама она вдруг показалась себе глупой, а еще вернее – как-то мгновенно поглупевшей.
– Я… сварю кофе, – этим вот неожиданным в своей глупости тоном проговорила Мария.
Кофейной машины в кухне не обнаружилось. Когда она насыпала кофе в турку, у нее дрожали руки.
Парижский кофе был слишком крупного помола, чтобы варить его по-турецки.
«Как мы станем его пить? Соринки будут липнуть к губам», – подумала Мария, глядя на собирающуюся на поверхности коричневую пенку, которая в самом деле была усыпана кофейными соринками.
Гена обнял ее за плечи. Его объятье было нежным и тяжелым. И губы… Марии показалось, они оставляют у нее на коже теплые дорожки. Как улитки, которые выползают после дождя на веранду ее приморского дома. Очень нежные улитки…
– Что вы со мной, Марья Дмитриевна, делаете, а? – тихо проговорил Гена.
Они целовались, пока что-то не зашипело у них за спиной и по кухне не разнесся запах горелого кофе. Мария на мгновенье оторвалась от Гениных губ и засмеялась.
– Что вы смеетесь? – спросил он, вглядываясь в ее глаза.
Его глаза были так близко, что в них хотелось окунуться, как в темные, с торфяной водой лесные озера. Когда Мария была маленькая, папа рассказывал ей про такие загадочные озера, которыми полны русские леса.
– Ничего, – сказала она, проводя ладонью по Гениной щеке. – Просто мы целовались и не заметили, как кофе убежал… Классическая любовь!
Глава 7
«Я впервые потеряла голову. И впервые счастлива. Оказывается, это так и должно быть. Как жаль, что я до сих пор об этом не догадывалась!»
Впрочем, как она могла бы догадаться об этом раньше? Для того чтобы это стало очевидным, нужен был он. То, что она испытывала теперь, было не счастьем вообще – все было связано именно с ним и только с ним вошло в ее жизнь.
– Знаешь, ведь я этого, наверное, просто боялась.
– Чего – этого?
Гена спросил не открывая глаз. Марии на секунду стало жаль, что он не открывает глаз, потому что его глаза нравились ей до замирания сердца.
– Вероятно, непредсказуемости, – сказала она. – Да, наверное. Непредсказуемости жизни. Я это понимаю, потому что привыкла осознавать свои чувства.
Это она объяснила со слегка оправдывающейся интонацией, хотя никогда прежде способность осознавать свои чувства не казалась ей предосудительной или хотя бы странной.
– А теперь не боишься?
Гена открыл глаза и искоса посмотрел на нее. Его голова так глубоко была погружена в подушку, что его взгляд был Марии еле виден. Но любовь все равно была в его взгляде явственна, ее ни с чем нельзя было перепутать.
– Теперь я об этом не думаю. Я вообще мало стала думать! – засмеялась она. – Вернее, о малом. А еще вернее – о главном. Ты знаешь, мир как будто бы прояснился вокруг меня. Из него ушло множество ненужных подробностей, он перестал дробиться на мелочи. Он весь стал состоять из очень крупных вещей.
Гена повернулся к Марии и, быстро притянув к себе ее голову, поцеловал в губы. Это не могло быть простой телесной страстью, потому что она, простая и телесная, только что была ими удовлетворена. А значит, это была любовь – та же, такая же, какую чувствовала сейчас и Мария.
– Ну что, встаем? – сказал Гена. – Белый день на дворе.
И, не дожидаясь ее ответа, сел на кровати и сразу же встал, подошел к окну, разбросал в стороны тяжелые шторы. Все это он сделал единым движением, сильным и вольным; Мария залюбовалась им.
Тело у него было тяжеловатое, может быть, даже грузное, но эта грузность нисколько не мешала ему двигаться легко, грациозно. Это в самом деле была грация сибирского медведя, во всяком случае, такое сравнение, пришедшее Марии в голову в первую же минуту, когда она увидела Гену, и теперь казалось ей точным.
Снежинки кружились за окном, приникали к стеклу, отшатывались, взмывали вверх и снова исчезали в сером небе. Мария следила за ними как завороженная, потому что на их живом, подвижном фоне стоял перед нею Гена.
– Мы поедем сегодня в Тавельцево? – спросила она.
– Как хочешь.
– Я не была там неделю. Но не хочу.
– Значит, не поедем.
– Может быть, Таня обижена на меня. За эту неделю были дни, когда я забывала ей даже позвонить.
Мария почувствовала, что у нее порозовели щеки, – она вспомнила, что это были за дни, как они их проводили…
Наверное, Гена тоже это вспомнил – он шагнул к кровати и вдруг быстро нырнул к Марии под одеяло. Она не ожидала этого и тихонько ахнула.
– Я ненадолго, не бойся, – шепнул он ей на ухо. – Поласкаю только.
Его ласки отличались от всех, какие она знала до сих пор. У нее не было мужа, но, конечно, были мужчины, которым она в разные годы отдавала часть своей жизни. Все они были утонченными людьми – других она не могла представить рядом с собой, – и утонченность в постели была ей так же необходима, как вечером в ресторане, куда заходили после премьеры в «Одеоне», пили шампанское, говорили о спектакле… У нее были прекрасные любовники, она не была обойдена мужскими ласками.
Но когда Гена развернул Марию к себе лицом, он сразу же положил ее на спину снова, подтянулся на ней повыше, всю ее накрыл собою… Она не смогла сдержать вскрик – ее тело наполнилось его силой, и наполнилось в одно мгновение, как будто он не накрыл ее собою, а ударил.
Все у нее внутри билось и вспыхивало, взлетало к горлу, туманило голову, да была ли у нее в эти минуты голова, что это вообще такое, зачем?..
Потом она почувствовала, что он опускается пониже, и не просто опускается, а одновременно становится частью ее – всего ее тела.
Да, они соединялись телами, конечно, это было так, конечно, хотя в реальности, наверное, это выглядело обыкновенно – мужчина и женщина сотрясаются в размеренных и одновременно лихорадочных, страстных движениях, и ходит над ними ходуном одеяло. Но не все ли равно, как это выглядит в какой-то там реальности, что это такое, реальность, да нет же ее и не было никогда!..
– Ну, Марья Дмитриевна!
Гена наконец сбросил одеяло, откатился в сторону и, взглянув на нее с другого края кровати, покрутил головой.
– Что?
Ей хотелось смеяться. Ей было так легко, так хорошо – ни на что другое она не была сейчас способна. Она и засмеялась, беспечно, как девчонка.
– Синяков тебе наставил, вот что! – Он засмеялся тоже. Они были счастливы одинаково. – Глянь-ка – и вот, и вот, и вот тут еще, на груди…
Мария скосила взгляд – никаких синяков у нее на груди не было. Она видела только его пальцы, короткие, широкие, сильные. В нем вообще было много силы, которая чудесным образом скрывалась за его обаянием. Еще ей почему-то казалось, что в нем немало наивности. Конечно, она не могла знать это наверняка, но ощущение было именно такое. Как много ей еще предстояло узнать о нем, и как же это было прекрасно!
– Ничего, – сказала она. – Если будут синяки, это ничего. – И добавила без всякой связи с предыдущими словами: – Я никогда не видела таких мужчин, как ты.
– Каких – таких?
– С такими… сочетаниями разных качеств. Даже мой папа, самый необыкновенный мужчина, которого я видела в жизни, был очень… как сказать… Однообразен? Нет, конечно, нет! Един? Да, наверное – един во всех своих проявлениях. А ты то такой, то совсем другой, и все равно это ты.
– Это мне не очень понятно, Марья. – Виноватое выражение мелькнуло в его каштановых глазах. – Потом я тебя понимать научусь. Уже в Париже, наверное. А пока любуюсь только.
Утонченности в нем не было совсем. Но его комплименты – вернее, те слова, которыми он заменял комплименты, – по сути своей были утонченны безусловно.
Им захотелось есть одновременно, и они стали одеваться, болтая.
– Ты отца-то хорошо помнишь? – спросил Гена, подавая Марии ее халат, который она не могла найти и который, оказывается, соскользнул за кровать.
– Конечно. Мне было пятнадцать лет, когда он умер. В его сознании, в его мире прошло все мое детство, началась моя юность. Я очень сильно его помню.
– Он ведь врачом работал?
– Да. Когда он был моложе, то оперировал. Но с возрастом, конечно, перестал.
– Почему – конечно?
– Потому что это было бы безответственно, оперировать, уже не имея необходимой реакции. Он консультировал в клинике. И говорил: это даже хорошо, что стало меньше работы – наконец у него появилось время на жизнь. На маму, на меня.
– У них же с мамой с твоей разница в годах большая была? – спросил Гена, завязывая пояс на своем длинном махровом халате.
– Тридцать лет.
– Ого! Последняя любовь?
– Нет.
– Не последняя? – засмеялся Гена.
– Не любовь. Мне кажется, их связывала не любовь.
– А что же?
Он посмотрел удивленно. Мария пожала плечами.
– Забота. Долг. Это с его стороны. А с маминой – восхищение. Она была из семьи католиков-аристократов, но, мне кажется, даже к Богу мама не относилась с таким благоговением, как к папе.
– Однако! – покрутил головой Гена. – Странный у них был брак. Извини, конечно, дело это не мое.
– Тебе не за что извиняться. В самом деле странный. Мама однажды сказала мне, что всю свою любовь папа отдал своей первой семье, вот этой, которая осталась в России. Но даже то, что досталось нам, это очень много, так она сказала.
Да, именно так. Мария ясно помнила тот день, когда это было сказано.
Глава 8
Мама остановила машину у садовой стены и потянулась. В плечах у нее при этом что-то тоненько хрустнуло, и она засмеялась.
– Становлюсь старой, – сказала мама. – А была уверена, что со мной этого не произойдет никогда.
– Ты не становишься старой, тебе еще только тридцать пять лет, – рассудительным тоном заметила Мари. И тут же с любопытством спросила: – А почему ты была уверена, что не сделаешься старой?
– Потому что твой отец всегда относился ко мне как к ребенку. И до сих пор так относится. Ну, если не совсем как к ребенку, то все-таки как к очень юному существу. Хотя дочке, которую я ему родила, завтра исполняется десять лет.
Дочка, которой завтра исполнялось десять лет, зажмурилась от удовольствия. День рождения у Мари был в мае. В этом году Пасха наступила поздно, поэтому он совпал с пасхальными каникулами, и его решили отпраздновать здесь, в Кань-сюр-Мер.
Узнав об этом, Мари обрадовалась невероятно. Нигде она не видела такой яркой весны! Глициния перевешивалась через садовую стену лиловыми, розовыми, белыми шапками, а бугенвиллеи казались разноцветным салютом, который взвился в воздух и каким-то непонятным образом остался висеть у людей над головами.
Мама стала вынимать из машины пакеты и коробки с продуктами. Она собиралась приготовить все сегодня, чтобы завтра, когда папа приедет утренним поездом, сразу сесть за праздничный стол.
– Открывай пока двери, – сказала она, протягивая дочери ключи.
Мари вставила самый большой ключ в замок тяжелой деревянной калитки. Ключ не хотел поворачиваться – возможно, заржавел за то время, что они не были здесь.
Мари обернулась, чтобы спросить маму, не надо ли чем-нибудь смазать замок. Мама как раз закрывала багажник «Ситроена», но Мари успела заметить в глубине багажника еще одну коробку, самую большую; ее мама почему-то не вынула. Прежде чем крышка багажника опустилась, Мари разглядела на коробке эмблему магазина из пассажа Гревен, и сердце у нее забилось так быстро, что даже дыхание занялось. Конечно, это кукольный дом!
С месяц тому назад, когда они с мамой гуляли по Большим Бульварам, их застиг дождь, и они забежали в этот пассаж. И вот там-то, в витрине под сводами галереи, прямо напротив входа в музей восковых фигур, Мари увидела это чудо.
Передней стены в кукольном доме не было, и можно было рассмотреть оба его этажа. На первом располагалась гостиная с крошечным камином, который, не исключено, можно было даже топить – во всяком случае, выглядел он совершенно настоящим. Миниатюрная мебель в гостиной была сделана из розового дерева, диван обит золотым шелком, а на окнах этой удивительной комнаты висели шторы с золотистыми кистями. На втором этаже была спальня с кроватью, застеленной голубым кружевным покрывалом. И зеркало в этой спальне было, и стояли перед ним на туалетном столике всевозможные флаконы и коробочки, а в один флакон, который едва можно было разглядеть, было даже что-то налито, наверное, духи…
Мари тогда напрочь забыла, что ей скоро исполнится десять лет, что она уже взрослая, ходит в лицей, читает Мопассана и обсуждает потом с папой, почему у Жанны де Во оказалась такая скучная жизнь… Красота этого кукольного дома заворожила ее совершенно, как маленькую девочку! И чтобы уж совсем ее ошеломить, в той же витрине пассажа были выставлены куклы, для которых дом и предназначался, – маленькие принцессы с золотыми волосами.
Она тогда стояла перед витриной так, словно остолбенела. А сейчас, при мысли о том, что этот дом может принадлежать ей, Мари вообще чуть сознания не лишилась.
– Что там? – спросила мама, захлопывая багажник. – Не открывается?
Она взяла в каждую руку по пакету и подошла к калитке.
– Д-да… Кажется… – пробормотала Мари.
Мама поставила пакеты на мостовую и, взяв у дочки ключ, отперла замок. За те несколько секунд, которые ей для этого понадобились, Мари успела прийти в себя.
– У тебя всегда получается! – сказала она. – А у меня этот замок никогда не открывается с первого раза. Почему?
– Потому что я здесь выросла, – улыбнулась мама. – Это ты у нас парижанка, а для меня Париж до восемнадцати лет был городом вавилонского столпотворения.
Историю о том, что произошло, когда маме, то есть тогда еще не маме, исполнилось восемнадцать лет, Мари знала с детства. Папа, то есть тогда еще тоже не папа, конечно, – приехал в Кань-сюр-Мер зимой, в межсезонье, и хозяйка пансиона, где он остановился, сказала ему, что девочка из дома напротив недавно похоронила родителей, и вот уже неделю никуда не выходит, и хотя на встревоженные расспросы соседей отвечает, что все у нее хорошо, но они же понимают, что это не так.
У Мари было живое воображение, и она с ужасом представляла, какое одиночество и отчаяние чувствовала восемнадцатилетняя Моник де Ламар в по-зимнему безлюдном приморском городке, в сплошной промозглой стылости старых каменных стен, вдобавок больная – у нее уже начался тяжелый бронхит, – и какое чувство охватило ее, когда отец встал на пороге этого дома и спросил: «Не могу ли я вам помочь, мадемуазель? Я врач, а вы, мне кажется, не совсем здоровы».
Папа всегда сразу понимал, что кому-то плохо. И одновременно с этим пониманием, если еще даже не раньше, думал, чем может помочь. Да, конечно, он был врачом, но дело было даже не в этом. Мари охватывала гордость, когда она думала о нем. Таких, как ее папа, больше нет на свете!
– Возьми пакеты, Мари, – сказала мама, открывая калитку. – И поторопись, если хочешь, чтобы я успела испечь торт.
Конечно, Мари этого хотела. Но история про мамино знакомство с папой вспомнилась ей так ярко, когда они вошли в этот дом – в тот самый дом, – что она спросила:
– Мама, а папа сразу в тебя влюбился? С первого взгляда?
Мама остановилась. Мари на секунду показалось, что она вздрогнула. Правда, когда мама заговорила, ее голос прозвучал ровно, но Мари была проницательна, и ее трудно было обмануть.
– Я не думаю, что бывает любовь с первого взгляда, – сказала мама. – И потом, я в тот вечер была жутко больна, у меня распух нос, слезились глаза, и я видела все вокруг очень смутно. А спрашивать потом у мужа, с какого взгляда он в меня влюбился, – согласись, дорогая, это было бы глупо.
«Она не хочет мне что-то говорить, – подумала Мари. – Но почему?»
Впрочем, выспрашивать у мамы то, что она не хотела рассказывать сама, Мари не стала. Она с раннего детства знала, что делать это нельзя. А сейчас, когда она выросла настолько, что начала осознавать свое поведение, словно бы со стороны себя видеть ясным и здравым взглядом, – ей стало казаться, что такая вот сдержанность была в ней не то что с детства, а еще даже и раньше; вероятно, она с этим родилась.
Они прошли через небольшой, вымощенный каменными плитами внутренний дворик. Плитам было столько же лет, сколько и дому – четыреста. Они блестели, словно отполированные, и во время дождя по ним можно было скользить, как по льду. Мари частенько так и делала, это было очень весело.
Мадам Бежар, соседка, исправно поливала цветы, и они встречали теперь хозяев веселыми взглядами. Да, Мари всегда казалось, что цветы не просто растут в каменных вазах или в подвесных кашпо, а смотрят на людей и что-то о них думают, оценивают их поступки. Она додумалась до этого сама, после того как мама сказала ей, что Бог видит все, что делают люди! Ведь, чтобы видеть, надо же ему откуда-то на людей смотреть? Вот он и смотрит из цветов, они – как будто его глаза. А ночью, может быть, он смотрит из звезд, а зимой из снежинок. Да мало ли откуда он может смотреть – отовсюду!
Мама открыла входную дверь, и они вошли в дом. Пока мама возвращалась за оставшимися у калитки свертками и пакетами, Мари привыкала к дому. Это всегда бывало так, когда они приезжали из Парижа в Кань-сюр-Мер, и ей было понятно, почему: дом ведь тоже живой, как и цветы, а значит, без людей он жил своей отдельной жизнью, к которой им теперь следует привыкнуть.
Впрочем, на этот раз времени на такие вот неясные размышления не было. Мама сразу принялась готовить, а Мари – помогать ей. По дороге они остановились на площади, где по утрам всегда бывал рынок, и купили зелень; ее Мари и мыла теперь в большом сите.
Мама тем временем сбивала в фаянсовой миске яичные желтки и сахар для торта. А в углу кухни стояла еще одна миска – с серебристыми сардинками. Старый месье Кристоф принес их сразу, как только увидел, что ставни дома уже открыты.
Мамина семья покупала у него свежую рыбу, еще когда и мама была ребенком, и месье Кристоф – самым молодым рыбаком в Кань-сюр-Мер.
Сардинки предстояло почистить и приготовить. А готовить так быстро и легко, как мама, Мари не умела, поэтому она полностью погружена была в свое занятие – в мытье салатных листьев.
– Я не хотела бы, чтобы у тебя внутри оставалось что-то невысказанное, – вдруг сказала мама. – Не стоит держать в себе вопросы, лучше задать их прямо.
– Какие вопросы? – спросила Мари. Но тут же поняла, что глупо делать вид, будто она не понимает, что мама имеет в виду, и проговорила: – Да, я не решалась…
– Ну так решись. О чем ты хотела меня спросить?
Мама смотрела на нее своим прямым внимательным взглядом. Мари любила этот взгляд – он казался ей не просто внимательным, а еще и очень красивым. Она вообще любила маму и гордилась, когда кто-нибудь говорил, что они похожи. Этого невозможно не заметить! Мама брюнетка с серыми глазами, и Мари тоже. И может быть, когда Мари вырастет, то научится делать все не медленно и рассеянно, как сейчас, а так же быстро и элегантно, как мама. Ну конечно, она научится не быть рассеянной, ведь мама наделила ее ясностью разума.
Это папа так про них с мамой говорит, а значит, так оно и есть, потому что папа умнее всех на свете.
Впрочем, что это такое, ясность разума, Мари понимала не очень. Разве разум может быть каким-то другим, а не ясным?
– Так о чем? – повторила мама.
Наверное, ей показалось, что Мари все еще не решается спросить. Но это было совсем не так.
– Я хотела узнать, почему ты думаешь, что папа не влюбился в тебя с первого взгляда, – сказала Мари. – Знаешь, мама, мне показалось, что ты думаешь, будто он вообще в тебя не влюблялся. Мне показалось или ты правда так думаешь?
– Я правда так думаю, – сказала мама.
Мари оторопела. Она ожидала, что мама возразит ей, может быть, даже рассмеется, скажет, что у нее в голове, как обычно, крутятся странные фантазии. И вдруг – такой ответ…
– Но, может быть, тебе просто показалось? – пробормотала Мари.
И сразу же поняла, что это глупое предположение. Мама и папа женаты уже семнадцать лет – Мари родилась у них не сразу. И, конечно, они знают друг друга даже лучше, чем каждый из них знает самого себя.
Впрочем, и свою дочь мама знала не хуже, чем себя.
– Ты разумная девочка, Мари, – сказала она. – Мне кажется, ты не из тех, кто не решается увидеть очевидное из-за страха перед жизнью.
– У меня нет страха перед жизнью, – кивнула Мари.
– Вот именно. Поэтому я думаю, что ты правильно меня поймешь. Когда мы познакомились с твоим папой, он был погружен в глубокое горе. Его русская семья, жена и дочь, остались в СССР, и он не знал даже, живы ли они, но понимал, что, во всяком случае, никогда их не увидит.
Конечно, Мари знала, что у папы в молодости была другая семья и что она осталась в России. Но почему так получилось, папа никогда не говорил, и она не расспрашивала об этом ни его, ни маму. Может быть, потому, что та его русская дочка была теперь даже не просто большая, а совсем взрослая – однажды Мари высчитала, что ей должно быть уже больше тридцати лет, – и эта разница между ними казалась ей не просто разницей в годах, а настоящей пропастью. Да и Россия была чем-то вроде другой планеты… В общем, она никогда не думала, что на отношения ее родителей как-нибудь влияет папина прежняя русская семья.
– И вот в этом состоянии глубокого горя, – продолжала мама, – он познакомился со мной. А я до знакомства с ним была просто наивная девочка, которая с рождения считала, что мир устроен исключительно разумно и оптимистично, и которую даже война в этом не разубедила. И вдруг эта девочка осталась одна, потому что ее родители умерли, будто в страшной сказке, в один день. Они умерли от пневмонии, – напомнила мама.
– Я знаю, – кивнула Мари.
– Одним словом, я была растеряна и подавлена, и папа сразу это почувствовал.
– Ты думаешь, что он только пожалел тебя, а не полюбил? – спросила Мари.
– Не только. Конечно, он умеет сочувствовать, как немногие умеют. Но по отношению ко мне тогдашней… Он почувствовал, что я так же одинока, как он, в этом было все дело. Да, у меня остались родственники, но это была всего лишь дальняя родня из двух семейств, к которым принадлежали мои покойные родители, и дальняя не столько даже по крови, сколько по душе. Никого близкого у меня не осталось, и когда я это осознала, то меня охватило такое отчаяние, словно вместо сердца у меня в груди пропасть. И точно такая же пропасть была в груди у него. Вот и все. – Мама улыбнулась. – Когда он сказал мне, что если бы мог пойти со мной к алтарю, то сделал бы это, – был вечер, я только что поправилась после бронхита, мы впервые вышли прогуляться вдвоем к пирсу, – я не знала, что на это ответить.
– Почему? – спросила Мари. – Потому что хотела непременно пойти к алтарю?
Несмотря на потрясение, которое вызвали в ее душе мамины слова, она спросила об этом с любопытством. Как интересна, оказывается, была жизнь ее родителей! А ей-то казалось, что у них все обыкновенно…
– Не только поэтому, – ответила мама. – Я ничего тогда не понимала в жизни, и мне казалось, что людей может соединить только неземная любовь, а если такой любви нет, то им не надо быть вместе.
– Но разве это не так?
Сама Мари думала именно так, и ей было непонятно, почему сейчас мама говорит о себе тогдашней с почти снисходительной улыбкой.
– Ты думаешь точно так же, как я тогда. – Все-таки мама угадывала ее мысли без усилия, хотя все школьные подружки говорили, что по лицу Мари невозможно догадаться, что у нее в голове. – Видно, так и должна думать девочка. Что ж, надеюсь, жизнь у тебя сложится не менее счастливо, чем она сложилась у меня. Нет, моя дорогая, не только неземная любовь соединяет людей на земле. Если они чувствуют, что вместе им по каким бы то ни было причинам лучше, чем порознь, то это немало. Очень немало! Именно это я и поняла в ту ночь, которую провела в раздумьях. Я знала, что твой отец вряд ли влюблен в меня, хотя бы потому, что пора его сильных чувств прошла. И не знала, влюблена ли в него сама. Я была тогда слишком подавлена одиночеством, чтобы переживать такое романтическое чувство, как влюбленность. И никогда оно не связывалось в моем сознании с таким взрослым мужчиной, как он. Да что там взрослым – он казался мне тогда просто старым! Я ведь была обыкновенной веселой девчонкой и в качестве объекта для влюбленности могла себе представить только мальчишку-одноклассника, но никак не ровесника своего покойного отца.
– Тогда почему ты уехала с ним в Париж? – затаив дыхание спросила Мари.
Почему в Париж – это было ей вообще-то понятно: в таком маленьком городке, как Кань-сюр-Мер, на такую семью, как у ее родителей, даже и сейчас смотрели бы косо, а двадцать с лишним лет назад… Трудно представить, что мама с папой смогли бы здесь остаться.
– Не знаю. – Мама развела руками. – Наверное, Бог меня направил, другого объяснения у меня нет. Утром твой папа зашел ко мне проститься за час до поезда. И я сказала, что готова поехать с ним.
– Но как же вы успели на поезд? – спросила Мари. – Ведь ты должна была собрать вещи!
И сразу же поняла глупость своих слов. Мама улыбнулась.
– Мы уехали вечерним поездом, – сказала она. – А днем я пошла к кюре, чтобы спросить его совета.
– А папа? – спросила Мари. – Он пошел с тобой? Но ведь он же совсем не ходит в церковь.
– Да, его отношение к церкви выглядит в моих глазах сложно, хотя я знаю, что в Бога он, как бы там ни было, верит. Но все-таки к кюре я пошла одна.
– А о чем ты хотела его спросить?
– Я хотела… Ведь мы не могли обвенчаться и не могли даже заключить брак в мэрии, потому что твой отец был обвенчан со своей первой женой. Он ничего не знал о ее судьбе, и по всем законам, божьим и человеческим, это означало, что он женат. Поэтому я не понимала, чем будет моя жизнь с мужем, и будет ли он мне мужем вообще. Мне необходимо было знать, что такое будет наш брак перед Богом. Кюре был тогда у нас в Кань-сюр-Мер совсем старенький, он венчал еще моих родителей и крестил меня.
– И он разрешил тебе уехать с папой?
– Он знал меня с рождения, знал мой характер, воспитание. И сказал: поступай, как велят тебе сердце и разум, Моник. Такая девушка, как ты, может положиться на свое сердце и на свой разум. И мне сразу стало легко – там, в моем сердце, – и разуму моему легко стало тоже. – Мама улыбнулась. – Твой отец, то есть твой будущий отец, думал, что я хочу белое платье, флердоранж – все, что хотят юные девушки, когда выходят замуж. Но дело было не в этом, о флердоранже я совсем не думала. Если бы кто-нибудь сказал мне за год до того, что для меня все это ничего не будет значить, то я не поверила бы. Но когда я встретила твоего отца… Мне стало казаться: если моя судьба складывается странно, то ничего такого, что принято, уже и не нужно – счастье тоже придет ко мне странным путем. Я сама не очень понимала, почему так думаю, ведь я выросла в очень религиозной семье… Но оказалось, что я думала правильно: счастье пришло.
– А когда ты это поняла – что оно пришло? – спросила Мари. – Когда вы сели в поезд?
Мама рассмеялась.
– Нет, конечно, нет, – сказала она, вытирая слезинку, которая от смеха потекла у нее по щеке. Руки у нее были в муке, и на лице осталась белая дорожка. – Когда мы сели в поезд, я почувствовала только растерянность и почти что ужас. Я не понимала, куда еду, зачем. В Париж, с совершенно чужим человеком… И муж он мне или все-таки не муж? И может быть, он сам уже жалеет о своем опрометчивом поступке и скажет мне об этом прямо на вокзале, как только мы приедем в Париж? Ужас, ужас!
Она махнула рукой, подняв мучное облачко, и снова засмеялась.
– Но как же?.. Как же ты это выдержала?
– Мне не пришлось ничего выдерживать. За окном была ночь, поезд шел вдоль моря, и мне казалось, я слышу, как оно ревет в темноте, ведь была зима… А здесь, в вагоне, горел тихий свет, колеса тоже постукивали тихо, проводник принес чай, поставил на столик, и на скатерти заплясало золотое пятно, а рядом он положил вечернюю газету…
– И тебе стало спокойно, да? – догадалась Мари.
– Нет, совсем другое. Я перевела взгляд с этого золотого пятна на лицо твоего отца и поняла, какая тоска у него в сердце. Просто неизбывная тоска! Вот в ту минуту со мной что-то произошло. Я перестала думать о себе и стала думать о нем. Я словно бы увидела то же, что видит он, и то же почувствовала: сплошная тьма кругом, одиночество подступает к горлу, а рядом только глупая девочка, которая занята только своими наивными мыслями…
– И… что?.. – снова спросила Мари.
Не спросила даже, а выдохнула.
– И все сразу встало на свои места. Я поняла, зачем моя жизнь. Никогда со мной больше такого не было, поэтому я запомнила ту минуту. Нет, это не произошло так логично – я не то чтобы поняла цель своей жизни. Но вся она, вся жизнь как есть, встала передо мной. Мне показались смешны мои детские сомнения. И еще я почему-то вспомнила войну. То утро, когда я, совсем ребенок, сидела на подоконнике вот в этом доме, на втором этаже, и смотрела в окно, как в город входят немцы. Они шли по набережной молодцевато, эффектно и выглядели красиво, как выглядят все офицеры, во всяком случае, в глазах девчонок. И тут моя мама тоже подошла к окну и увидела, на кого я смотрю и каким взглядом. Она схватила меня за руку, стащила с подоконника и дала мне пощечину. Это случилось впервые в моей жизни, и больше такого не бывало. Ее глаза горели гневом, и она сказала: «Как ты смеешь ими любоваться?! Тебе нравится их форма, их молодцеватость? А ты знаешь, что они убили всю семью на ферме Тибо, всех детей, и даже самого маленького, Анри, ему было восемь месяцев, и они убили всех только за то, что у них мама еврейка? Ни один порядочный человек не может любоваться убийцами!» Меня охватило такое отвращение к себе, что я разрыдалась. Мама задернула шторы так резко, что оторвалось несколько петель, и, ни слова ни говоря, вышла из комнаты. – Она помолчала, потом сказала тихо: – Я не знаю, почему вспомнила все это в ту минуту, когда увидела жизнь глазами моего мужа, там, в вагоне. Может быть, потому что он тоже воевал – он рассказывал мне об этом… Нет, вряд ли в этом было дело. – Она отрицательно покачала головой. – Просто я поняла, что все это – тот гнев в сердце моей матери и вот эта тоска в сердце моего мужа, – это очень сильно. А то, что чувствую я, все мои полудетские страхи, – ничего по сравнению с этой силой не значит. Я села рядом с моим мужем и положила голову ему на плечо. Он обнял меня. Мы молчали. Поезд шел в темноте вдоль моря. – Мама наконец перестала вглядываться в то невидимое, что стояло сейчас перед ее глазами яснее, чем связки сухих трав на стене кухни, перевела взгляд на Мари и улыбнулась. – Ну-ну, – сказала она, – я тебя, кажется, напугала. Но ничего страшного не было! Потом, когда мы приехали в Париж и началась наша семейная жизнь, все оказалось чудесно. Я поняла, как хорошо иметь мужа, которого не надо вести по жизни, наоборот, он сам помогает тебе в этой жизни освоиться. И к тому же оказалось, что юная девочка с ее неопытностью и не слишком молодой опытный мужчина в определенном смысле очень подходят друг другу. – Мама вдруг смутилась и поспешно произнесла: – Ах, это тебе не надо!..
– Что – не надо? – воскликнула Мари. – Мама, ну расскажи мне! Ну почему ты не хочешь сказать?!
– Нет-нет. – Мари показалось, что вид у мамы стал смущенный. Но почему? – Нет-нет, – повторила она, – тебе еще не обязательно это знать. Во всяком случае, я не могу обсуждать это с десятилетней дочерью. Я думаю, тебе достаточно понимать, что наша с твоим отцом жизнь с самого начала стала… Ну, скажем, гармоничной во всех отношениях. А теперь возьми шампиньоны и вымой их хорошенько. Мы сделаем из них белый соус к цыпленку.
Уже вечером, когда мама поднялась в комнату дочери, чтобы поцеловать ее на ночь – это была та самая комната, в окно которой маленькая Моник де Ламар смотрела, как немцы входят в ее родной город, – Мари спросила:
– Мама, а как ты думаешь, у папы нет сейчас тоски в сердце?
– Такой глубокой, какая была тогда, я думаю, нет, – ответила мама. – Все-таки у него теперь есть мы с тобой, это кое-что да значит. Но никто не может сказать наверняка, что он знает сердце другого человека, даже очень близкого. Особенно если это русское сердце. Русское сердце, русский ум – мне всегда казалось, это что-то такое, что невозможно узнать до конца.