В лесах Мельников-Печерский Павел
– Нет, отец Михаил, не надо – пост, – сказал Патап Максимыч.
– В пути и в морском плавании святые отцы пост разрешали, – молвил игумен. – Благослови рыбку приготовить, – прибавил он, понизив голос. – А рыбка по милости Господней хорошая: осетринки найдется и белужинки.
– Нет, нет, отец Михаил, – продолжал отнекиваться Патап Максимыч, – и в грех не вводи.
– Говорю тебе, что святые отцы в пути сущим и в море плавающим пост разрешали, – настаивал игумен. – Хочешь, в книгах покажу?.. Да что тут толковать, касатик ты мой, со своим уставом в чужой монастырь не ходят… Твори, брате, послушание!
– Ох ты, отец Михаил!.. Какой ты, право!.. – сказал Патап Максимыч, сдаваясь на слова игумна и решаясь, по его веленью, сотворить послушание. – Нечего делать, – прибавил он, улыбаясь, – послушание паче поста и молитвы. Так, что ли, писано, отче?
– Ах ты, касатик мой! Ох ты, мой любезненькой!.. – молвил игумен и, подозвав отца Спиридония, велел ему шепнуть Стуколову и Дюкову, чтоб и они не очень налегали на лапшу да на кашу.
Трапеза кончилась, отец будильник с отцом чашником собрали посуду, оставшиеся куски хлеба и соль. Игумен ударил в кандию, все встали и, стоя на местах, где кто сидел, в безмолвии прослушали благодарные молитвы, прочитанные канонархом. Отец Михаил благословил братию, и все попарно тихими стопами пошли вон из келарни.
– Ну, гости дорогие, любезненькие вы мои, – сказал отец Михаил, оставшись с ними в опустевшей келарне, – теперь я вас до гостиного двора провожу, там и успокоитесь… А ты, отец будильник, гостям-то баньку истопи, с дороги-то пускай завтра попарятся… Да пожарче, смотри, топи, чтоб и воды горячей и щелоку было довольно, а веники в квасу распарь с мятой, а в воду и в квас, что на каменку поддавать, тоже мятки положь да калуферцу… Чтоб все у меня было хорошо… Не осрами, отче, перед дорогими гостями, порадей, чтоб возлюбили убогую нашу обитель.
– В исправности будет, отче святый, – смиренно отвечал будильник, низко кланяясь. – Постараюсь гостям угодить.
– Коням-то засыпал ли овсеца-то, отец казначей? – спрашивал игумен, переходя из келарни в гостиницу. – Засыпал бы без меры, сколько съедят… Да молви, не забудь, отцу Спиридонию, приезжих работников хорошенько бы успокоил… Ах вы, мои любезненькие! Ах вы, касатики мои!.. Каких гостей-то мне Бог даровал!.. Беги-ка ты, Трофимушка, – молвил игумен проходившему мимо бельцу, – беги в гостиницу, поставь фонарь на лестнице, да молви, самовар бы на стол ставили, да отец келарь медку бы сотового прислал, да клюковки, да яблочков, что ли, моченых… Ненароком приехали-то вы ко мне, гости любезные, – не взыщите… Не изготовился принять вас как надобно.
В гостинице в углу большой, не богато, но опрятно убранной горницы, поставлен был стол, и на нем кипел ярко вычищенный самовар. На другом столе отец гостиник Спиридоний расставлял тарелки с груздями, мелкими рыжиками, волнухами и варенными в уксусе белыми грибами, тут же явились и сотовый мед, и моченая брусника, и клюква с медом, моченые яблоки, пряники, финики, изюм и разные орехи. Среди этих закусок и заедок стояло несколько графинов с настойками и наливками, бутылка рому, другая с мадерой ярославской работы.
– Садитесь, гости дорогие, садитесь к столику-то, любезненькие мои, – хлопотал отец Михаил, усаживая Патапа Максимыча в широкое мягкое кресло, обитое черной юфтью, изукрашенное гвоздиками с круглыми медными шляпками. – Разливай, отец Спиридоний… Да что это лампадки-то не зажгли перед иконами?.. Малец, – крикнул игумен молоденькому бельцу, с подобострастным видом стоявшему в передней, – затепли лампадки-то да в боковушках у гостей тоже затепли… Перед чайком-то настоечки, Патап Максимыч, – прибавил он, наливая рюмку. – Ах ты, мой любезненькой!
– Да не хлопочи, отец Михаил, – говорил Патап Максимыч. – Напрасно.
– Как же это возможно не угощать мне таких гостей? – отвечал игумен. – Только уж не погневайтесь, ради Христа, дорогие мои, не взыщите у старца в келье – не больно-то мы запасливы… Время не такое – приехали на хрен да на редьку… Отец Спиридоний, слетай-ка, родименький, к отцу Михею, молви ему тихонько – гости, мол, утрудились, они же, дескать, люди в пути сущие, а отцы святые таковым пост разрешают, прислал бы сюда икорки, да балычка, да селедочек копченых, да провесной белорыбицы. Да взял бы звено осетринки, что к масленой из Сибири привезли, да белужинки малосольной, да севрюжки, что ли, разварил бы еще.
Отец Спиридоний низко поклонился и пошел исполнить игуменское повеление.
– Что же настоечки-то?.. Перед чайком-то?.. Вот зверобойная, а вот зорная, а эта на трефоли настояна… А не то сладенькой не изволишь ли?.. Яким Прохорыч, ты любезненькой мой, человек знакомый и ты тоже, Самсон Михайлович, вас потчевать много не стану. Кушайте, касатики, сделайте Божескую милость.
Выпили по рюмочке, закусили сочными яранскими груздями и мелкими вятскими рыжиками, что зовутся «бисерными»…
– Отец Михаил, да сам-то ты что же? – спросил Патап Максимыч, заметив, что игумен не выпил водки.
– Наше дело иноческое, любезненькой ты мой, Патап Максимыч, а сегодня разрешения на вино по уставу нет, – отвечал он. – Вам, мирянам, да еще в пути сущим, разрешение на вся, а нам, грешным, не подобает.
– Говорится же, что гостей ради пост разрешается? – сказал Патап Максимыч.
– Ах ты, любезненькой мой, ах ты, касатик мой! – подхватил отец Михаил. – Оно точно что говорится. И в уставах в иных написано… Много ведь уставов-то иноческого жития: соловецкий, студийский, Афонския горы, синайский – да мало ли их, – мы больше всего по соловецкому.
– Ну и выкушал бы с нами чару соловецкую, – шутя сказал Патап Максимыч.
– Ах ты, любезненькой мой!.. Какой ты, право!.. Греха только не будет ли?.. Как думаешь, Яким Прохорыч? – говорил игумен.
– Маленькую можно, – сухо проговорил паломник.
– Ох ты, касатик мой! – воскликнул игумен, обняв паломника, потом налил рюмку настойки, перекрестился широким, размашистым крестом и молодецки выпил.
«Должно быть, и выпить не дурак, – подумал Патап Максимыч, глядя на отца игумна. – Как есть молодец на все руки».
Воротился отец Спиридоний, доложил, что передал игуменский приказ казначею.
– Отец Михей говорит, что есть у него малая толика живеньких окуньков да язей, да линь с двумя щучками, так он хотел еще уху гостям сготовить, – сказал отец Спиридоний.
– Ну, Бог его спасет, что догадался, а мне, старому, и невдомек, – сказал отец Михаил. – Это хорошо с дороги-то ушки горяченькой похлебать… Ну, Бог тебя благословит, отец Спиридоний!.. Выкушай рюмочку.
– Не подобает, отче, – смиренно проговорил гостиник, а глаза так и прыгают по графинам.
– Э-эх! все мы грешники перед Господом! – наклоняя голову, сказал игумен. – Ох, ох, ох! грехи наши тяжкие!.. Согрешил и я, окаянный, – разрешил!.. Что станешь делать?.. Благослови и ты, отец Спиридоний, на рюмочку – ради дорогих гостей Господь простит…
Отец гостиник не заставил себя уговаривать. Беспрекословно исполнил он желание отца игумна.
Выпили по чашке чаю, налили по другой. Перед второй выпили и закусили принесенными отцом Михеем рыбными снедями. И что это были за снеди! Только в скитах и можно такими полакомиться. Мешечная осетровая икра точно из черных перлов была сделана, так и блестит жиром, а зернистая троечная[91], как сливки – сама во рту тает, балык величины непомерной, жирный, сочный, такой, что самому донскому архиерею не часто на стол подают, а белорыбица, присланная из Елабуги, бела и глянцевита, как атлас. Хорошо едят скитские старцы, а лучше того угощают нужного человека, коли Бог в обитель его принесет. Медной копейки не тратит обитель на эти «утешения» – все усердное даяние христолюбцев.
Живет христолюбец век свой рабочих на пятаки, покупателей на рубли обсчитывает. Случится к казне подъехать – и казну не помилует, сумеет и с нее золотую щетинку сорвать. Плачутся на христолюбца обиженные, а ему и дела мало, сколачивает денежку на черный день, под конец жизни сотнями тысяч начнет ворочать да разика два обанкротится, по гривне за рубль заплатит и наживет миллион… Приблизится смертный час, толстосум сробеет, просит, молит наследников: «Устройте душу мою грешную, не быть бы ей во тьме кромешной, не кипеть бы мне в смоле горючей, не мучиться бы в жупеле огненном». И начнут поминать христолюбца наследники: сгромоздят колокольню в семь ярусов, выльют в тысячу пудов колокол, чтобы до третиего небеси слышно было, как тот колокол будет вызванивать из ада душу христолюбца-мошенника. Риз нашьют парчовых с жемчугами да с дорогими каменьями, таких, что попу невмоготу и носить их, да и страшно – поручь одна какая-нибудь впятеро дороже всего поповского достоянья. Сотни рублей платят наследники христолюбца голосистому протодьякону, чтобы такую «вечную память» сорал он по тятеньке, от какой бы и во аде всем чертям стало тошнехонько. И вызвонят и выревут таким способом грешную душу из вечныя муки…
Раскольникам так спасать родителей не доводится – колокола, ризы и громогласные протодьяконы у них возбраняются. Как же, чем же им, сердечным, спасать душу тятенькину?.. Ну и спасают ее от муки вечныя икрой да балыками, жертвуют всем, что есть, на потребу бездонного иноческого стомаха… Посылай неоскудно скитским отцам-матерям осетрину да севрюжину – несомненно получит тятенька во всех плутовствах милосердное прощение. Ведь старцы да старицы мастера Бога молить: только деньги давай да кормы посылай, любого грешника из ада вымолят… Оттого и не скудеет в скитах милостыня. Ел бы жирней да пил бы пьяней освященный чин – спасенье всякого мошенника несомненно.
Откушал Патап Максимыч икорки да балычка, селедок переславских, елабужской белорыбицы. Вкусно – нахвалиться не может, а игумен рад-радехонек, что удалось почествовать гостя дорогого. Дюков долго глядел на толстое звено балыка, крепился, взглядывая на паломника, – прорвало-таки, забыл великий пост, согрешил – оскоромился. Врагу действующу, согрешили и старцы честные. Первым согрешил сам игумен, глядя на него – Михей со Спиридонием. Паломник укрепился, не осквернил уст своих рыбным ядением.
Покончив с рыбными снедями, принялись за чай с постным молоком, то есть с ромом. Тут старцы от мирян не отстали, воздержней других оказался тот же паломник.
Поразвеселились, языки развязались, пошла беседа откровения, даже Дюков помаленьку зачал разговаривать.
– Что, отец Михаил, скучно, чай, в лесу-то жить? – спросил Патап Максимыч у игумна.
– Распрелюбезное дело, касатик ты мой, – отвечал он. – Как бы от недобрых людей не было опаски, лучше бы лесного житья во всем свете, кажись, не сыскать… Злодеи-то вот только шатаются иной раз по здешним местам… Десять годов тому, как они гостить приезжали к нам… Памятки от тех гостин до сей поры у меня знать… Погляди-ка, вот ухо-то как было рассечено, – прибавил он, снимая камилавку и приподнимая седые волосы. – А вот еще ихняя памятка, – продолжал игумен, распахивая грудь и указывая на оставшиеся после ожога белые рубцы, – да вот еще перстами не двигаю с тех пор, как они гвоздочки под ноготки забивали мне.
И показал Патапу Максимычу два сведенных в суставах пальца левой руки.
– Как бы не страх от этих людей, какой бы еще жизни! – продолжал отец Михаил. – Придет лето, птичек Божьих налетит видимо-невидимо; от зари до зари распевают они на разные гласы, прославляют царя небесного… В воздухе таково легко да приятно, благоухание несказанное, цветочки цветут, травки растут, зверки бегают… А выйдешь на Усту, бредень закинешь, окуньков наловишь, линей, щучек, налим иной раз в вершу попадет… Какого еще житья?.. Зимней порой поскучнее, а все же нашего лесного житья не променять на ваше городское… Ведь я, любезненькой мой, пятьдесят годов в здешних-то лесах живу. Четырнадцати лет в пустыню пришел; неразумный еще был, голоусый, грамоте не знал… Так промеж людей в миру-то болтался: бедность, нужда, нищета, вырос сиротой, самый последний был человек, а привел же вот Бог обителью править: без году двадцать лет игуменствую, а допрежь того в келарях десять лет высидел… Как же не любить мне лесов, болезный ты мой, как мне не любить их?.. Ведь они родные мои.
– Конечно, привычка, – заметил Патап Максимыч.
– Да, касатик мой, истинное слово ты молвил, – отвечал отец Михаил. – Это, как у вас в миру говорится: «Привычка не рукавичка, на спичку ее не повесишь». Всякому свое, до чего ни доведись… В книзе животней, яже на небеси, овому писано грады обладати, овому рать строити, овому в кораблях моря преплывати, овому же куплю деяти, а наше дело о имени Христове подаянием христолюбцев питаться и о всех истинных христианах древлего благочестия молитвы приносити. Свет истинный везде, и в море далече и во градах, и в весях, и нет места ближе ко Христу-свету, как в лесах да в пустынях, в вертепах и пропастях земных. Так-то, касатик, так-то, родненький!..
– Так у вас в обители, говоришь, соловецкий чин содержится? – спросил Патап Максимыч.
– Чин соловецкий, любезненькой ты мой, а также и по духовной грамоте преподобного Иосифа Волоцкого. Прежде всего о том тщание имеем, како бы во обители все было благообразно и по чину… А ты, миленький отец Спиридоний, налей-ка гостям еще по чашечке, да рюмку-то не жалей, старче!.. Ну, опять же, касатик ты мой, Патап Максимыч, блюдем мы опасно, дабы в трапезе все сидели со благоговением и в молчании… Ведь святые-то отцы что написали о монастырской трапезе? «Яко, глаголют, святый жертвенник, тако и братская трапеза во время обеда – равны суть…» Да ты что осовел, отец Спиридоний, подливай-ка гостям-то, не жалей обительского добра… Ах ты, любезненькой мой, Патап Максимыч!.. Вот принес Христос гостя нежданного да желанного!.. А уж сколько забот да хлопот о потребах монастырских, и рассказать всего невозможно. И о пище-то попекись, и о питии, об одежде и обущи[92], и о монастырском строении, и о конях, и о скотном дворе, обо всем… А братией-то править, думаешь, легкое дело?.. О-ох, любезненькой ты мой, как бы знал ты нашу монастырскую жизнь… Грехи, грехи наши!.. Потчуй и ты, отец Спиридоний!.. Да что же ушицу-то, ушицу?.. Отец Михей, давай скорее, торопи на поварне-то, гости, мол, ужинать хотят.
Минут через пять казначей воротился, и за ним принесли уху из свежей рыбы, паровую севрюгу, осетрину с хреном и кислую капусту с квасом и свежепросольной белужиной. Ужин, пожалуй, хоть не у старца в келье великим постом.
И старцы и гости, кроме паломника, все согрешили – оскоромились. И вина разрешили во утешение довольно. Кончив трапезу, отец Михей да отец Спиридоний начали носом окуней ловить. Сильно разбирала их дремота.
– Ты бы, отче, благословил отцам-то успокоиться, смотри, глаза-то у них совсем слипаются, – молвил Стуколов, быстро взглянув на игумна.
– Ин подите в самом деле, отцы, успокойтесь, Бог благословит, – молвил игумен.
Положив уставные поклоны и простившись с игумном и гостями, пошли отцы вон из кельи. Только что удалились они, Стуколов на леса свел речь. Словоохотливый игумен рассказывал, какое в них всему изобилие: и грибов-то как много, и ягод-то всяких, помянул и про дрова и про лыки, а потом тихонько, вкрадчивым голосом, молвил:
– А посмотрел бы ты, касатик мой, Патап Максимыч, что в недрах-то земных сокрыто, отдал бы похвалу нашим палестинам.
– А что такое? – спросил Патап Максимыч.
– От других потаю, от тебя не скрою, любезненькой ты мой, – отвечал игумен. – Опять же у вас с Якимом Прохорычем, как вижу, дела-то одни… Золото водится по нашим лесам – брать только надо умеючи.
– Слыхал я про ваше ветлужское золото, – сказал Патап Максимыч, – только веры что-то неймется, отче снятый… Пробовали, слышь, топить его, одна гарь выходит.
– Это ему вечор Силантий насудачил, – вступился Стуколов.
– Какой Силантий? – спросил игумен.
– Да в деревне Лукерьине Силантия Петрова разве не знаешь? – молвил паломник.
– А, лукерьинский!.. Коротенька-Ножка?.. Какие знать! – отозвался игумен. – Да чего ж он в этом деле смыслит! Навалил, поди, песку в горшок, да и ну калить!.. Известно, этак, окроме гари, не выйдет ничего… Тут, любезненькой мой, Патап Максимыч, науку надо знать. Кого Бог наукой умудрил, тот и может за это дело браться, а темному человеку, невегласу, оно никогда не дается… Читал ли «Шестоднев» Василья Великого? Там о премудрых-то хитрецах что сказано? «Тайны Господни им ведомы, еже в пучинах морских, еже в недрах земных».
– Это так, отче, это ты верно говоришь, – сказал Патап Максимыч. – Ну, так как же из того песку золото делать?
– Не умудрил меня Господь наукой, касатик ты мой… Куда мне, темному человеку! Говорил ведь я тебе, что и грамоте-то здесь, в лесу, научился. Кой-как бреду. Писание читать могу, а насчет грамматического да философского учения тут уж, разлюбезный ты мой, я ни при чем… Да признаться, и не разумею, что такое за грамматическое учение, что за философия такая. Читал про них и в книге «Вере» и в «Максиме Греке», а что такое оно обозначает, прости, Христа ради, не знаю.
– Почему ж ты знаешь, отче, что из того песку можно золото делать? – спросил Патап Максимыч.
– Ах ты, любезненькой мой!.. Ах ты, касатик! – воскликнул отец Михаил. – А вот я тебе все поряду скажу. Ты вот у нас в часовне-то за службой был, святые иконы видел?
– Видел, – отвечал Патап Максимыч.
– Хороши? – спросил игумен.
– Нечего и толковать, – отвечал Патап Максимыч. – Такого благолепия сроду не видал. У нас, в Городецкой часовне, супротив вашей – плевое дело.
– То-то же, – сказал игумен. – А чем наши иконы позолочены? Все своим ветлужским золотом Погоди, вот завтра покажу тебе ризницу, увидишь и кресты золотые, и чаши, и оклады на евангелиях, все нашего ветлужского золота. Знамо дело, такую вещь надо в тайне держать; сказываем, что все это приношение благодетелей… А какие тут благодетели? Свое золото, доморощенное.
– Так неужель у тебя в скиту про это дело вся братия знает? – сказал Патап Максимыч.
– Как возможно, любезненькой ты мой!.. Как возможно, чтобы весь монастырь про такую вещь знал?.. – отвечал отец Михаил. – В огласку таких делов пускать не годится… Слух-то по скиту ходит, много болтают, да пустые речи пустыми завсегда и остаются. Видят песок, а силы его не знают, не умеют, как за него взяться… Пробовали, как Силантий же, в горшке топить; ну, известно, ничего не вышло; после того сами же на смех стали поднимать, кто по лесу золотой песок собирает.
– Как же, честный отче, сами-то вы с ним справляетесь? – спросил Патап Максимыч.
– Ох ты, любезненькой мой, ох ты, касатик мой!.. Что мне сказать-то, уж я, право, и не знаю, – заминаясь, отвечал отец Михаил, поглядывая то на паломника, то на Дюкова.
– Сказывай, как есть, – молвил Стуколов. – Таиться нечего: Патап Максимыч в доле по этому делу.
– По золотому? – спросил игумен, кидая смутный взгляд на паломника.
– А по какому же еще? – быстро подхватил Стуколов и, слегка нахмурясь, строго взглянул на отца Михаила. – Какие еще дела могут у тебя с Патапом Максимычем быть? Не службу у тебя в часовне будет он править… Других делов с ним нет и быть не должно.
– А я думал, что ты, любезненькой мой, с Патапом Максимычем по всем делам заодно, – несколько смутившись, молвил игумен.
Быстро Стуколов с места встал и торопливыми шагами прошелся по келье. Незаметно для Патапа Максимыча легонько толкнул он игумна.
– Расскажи ему, отче, как вы с песком тем справляетесь, – сказал он потом мягким голосом.
– Да уж, пожалуйста, поведай мне, – молвил Патап Максимыч. – Бог даст, заодно станем работать… Прииски откроем.
– Ах ты, любезненькой мой! Ах ты, касатик!.. – воскликнул отец Михаил, обнимая Патапа Максимыча. – А ты вот облепихи-то рюмочку выкушай. Из Сибири прислали благодетели, хорошая наливочка, попробуй… Расчудесная!
Патап Максимыч выпил облепихи. Наливка оказалась в самом деле расчудесною.
– Ну, так как же, отче? – сказал он. – Как у вас песок-то в золото переделывают?
– Теперь у нас такого знатока нет, – отвечал игумен. – Был, да годов с десяток помер. А ноне, любезненькой ты мой, Патап Максимыч, вот как мы делаем. Я, грешный, да еще двое из братии только и знаем про это дело. Летней порой, тайком от других, мы и сбираем сколько Бог приведет песочку, да по зиме в Москву его и справляем… А на Москве есть у нас други-приятели, в этом деле силу они разумеют. Господь их ведет, какою хитростью делают они из нашего песку золото, а на нашу долю сколько его причитается, деньгами высылают… По науке, касатик ты мой, по науке до этого доходят, а мы что? Люди слепые, темные, куда нам разуметь такую силу!
Задумался Чапурин… Обращаясь к отцу Михаилу, сказал он:
– Вот и я то же говорю Якиму Прохорычу: прежде испытать надо, а потом за дело браться.
– Справедлива речь твоя, любезненькой ты мой, – отвечал игумен, – справедливая речь!.. «Искуси и познай» – в писании сказано. Без испытания нельзя.
– Вот и думаю я съездить в город, – сказал Патап Максимыч, – там дружок у меня есть, по эвтой самой науке доточный. На царских золотых промыслах служил… Дам ему песочку, чтоб испробовал, можно ль из него золото делать.
– Что ж, съезди, съезди, любезненькой ты мой!.. Уверься!.. Не соваться же в самом деле в воду, не спросясь броду? – говорил игумен.
Паломник с досады опять вскочил, пройдясь раза два по келье, сердито он взглянул на отца Михаила и вышел.
– А много ль, примерно, каждый год наберете вы этого песку? – спросил Патап Максимыч шумна.
– Да что наше дело! Совсем пустое, – отвечал отец Михаил. – Ино лето чуть не полпуда наберешь, а пользы всего целковых на сто, либо на полтораста получишь.
– Что так мало? – спросил Патап Максимыч. – Ведь золота пуд на плохой конец двенадцать тысяч целковых.
– Ах ты, любезненькой мой!.. Что же нам делать-то? – отвечал игумен. – Дело наше заглазное. Кто знает, много ль у них золота из пуда выходит?.. Как поверить?.. Что дадут, и за то спаси их Христос, царь небесный… А вот как бы нам с тобой да настоящие промысла завести, да дело-то бы делать не тайком, а с ведома начальства, куда бы много пользы получили… Может статься, не одну бы сотню пудов чистого золота каждый год получали…
Смолк Патап Максимыч. Погрузился он в расчеты. Между тем вошел Стуколов и еще суровей взглянул на отца Михаила. Тот вздохнул тяжело, спустил на лоб камилавку и потупил глаза.
– Что же? Какое теперь будет твое решенье? – спросил у Патапа Максимыча Стуколов.
– Да я не прочь, только наперед съезжу увериться, – отвечал Патап Максимыч.
– Когда поедешь? – спросил паломник.
– Отсюда прямо, – отвечал Патап Максимыч.
Петухи запели, отец Михаил с места поднялся.
– Ахти, закалякался я с тобой, разлюбезный ты мой, Патап Максимыч, – сказал он. – Слышь, вторы кочета поют, а мне к утрени надо вставать… Простите, гости дорогие, усните, успокойтесь… Отец Спиридоний все изготовил про вас: тебе, любезненькой мой, Патап Максимыч, вот в этой келийке постлано, а здесь налево Якиму Прохорычу с Самсоном Михайлычем. Усни во здравие, касатик мой, а завтра, с утра, в баньку пожалуй… А что, на сон-от грядущий, мадеры рюмочку не искушаешь ли?
Патап Максимыч с Дюковым выпили по рюмке, выпил и гостеприимный хозяин. Паломник мрачно простился с отцом Михаилом.
Крепко полюбился игумен Патапу Максимычу. Больно по нраву пришлись и его простодушное добросердечие, его на каждом шагу заметная домовитость и уменье вести хозяйство, а пуще всего то, что умеет людей отличать и почет воздавать кому следует. «На все горазд, – думал он, укладываясь спать на высоко избитой перине. – Молебен ли справить, за чарочкой ли побеседовать… Постоянный старец!.. Надо наградить его хорошенько!»
Уверения игумна насчет золота пошатнули несколько в Патапе Максимыче сомненье, возбужденное разговорами Силантья. «Не станет же врать старец Божий, не станет же душу свою ломать – не таков он человек», – думал про себя Чапурин и решил непременно приняться за золотое дело, только испробует купленный песок. «Сам игумен советует, а он человек обстоятельный, не то что Яким торопыга. Ему бы все тотчас вынь да положь».
В думах о ветлужских сокровищах сладко заснул Патап Максимыч, богатырский храп его скоро раздался по гостинице. Паломник и Дюков еще не спали и, заслышав храп соседа, тихонько меж собой заговорили.
– Эк его, старого хрена, дернуло! – шептал паломник. – Чем бы заверять да уговаривать, а он в город советует: «Поезжай, уверься!» Кажется, все толком писал к нему с Силантьевым сыном – так вот поди ж ты с ним… Совсем с ума выступил!
– Что ж, пущай его съездит, – молвил Дюков.
– Пущай съездит! – передразнил паломник приятеля. – А что Силантий-от продал ему? Какой у него песок-от?
– Мяконькой? – улыбнувшись, спросил Дюков.
– То-то и есть, – ответил Яким Прохорыч. – Надо дело поправлять.
– Надо, – согласился Дюков.
– Ты вот что сделай, – говорил паломник. – В баню с ним вместе ступай, подольше его задерживай, я управлюсь тем временем. Смекаешь?
– Ладно, – сказал Дюков.
– Сибирским подменю, настоящим.
– Понимаю.
– Целковых на триста отсыпать придется, – ворчал Стуколов. – Ишь оно, пустое-то мелево, чего стоит!.. Триста целковых не щепки… Поди-ка выручай потом.
– Выручишь! – сказал Дюков.
– Выручим ли с Патапа, нет ли, а завтра же я триста целковых со старого болтуна справлю… Эка язык-от не держится… Слышал?… Ведь он чуть-чуть про картинку не брякнул…
– Да… Я, признаться, струхнул, – молвил Дюков.
– Писано было ему, старому псу, подробно все писано: и как у ворот подольше держать, и какую службу справить, и как принять, и что говорить, и про рыбную пищу писано, и про баню, про все. Прямехонько писано, чтоб, окроме золотого песку, никаких речей не заводил. А он – гляди-ка ты!
– Да, – согласился Дюков.
– Хоть бы тысчонок десять с Патапа слупить, – молвил паломник. – И за то бы можно было благодарить создателя… Ну, да утро вечера мудренее – прощай, Самсон Михайлыч.
– Спокойной ночи, – отвечал, зевая, полусонный Дюков и, повернувшись на бок, заснул.
Но паломник еще долго ворочался на тюфяке – жаль было ему расставаться с сибирским песком.
Поднялись ранехонько, на заре, часу в шестом. Только узнал игумен, что гости поднимаются, сам поспешил в гостиницу, а там отец Спиридоний уж возится вкруг самовара.
– Что, гости дорогие, каково спали-ночевали, весело ли вставали? – радушно улыбаясь, приветствовал Патапа Максимыча с товарищами отец Михаил.
– Важно спали, честный отче! – ответил Патап Максимыч. – Уж так ты нас успокоил, так уважил, что вовеки не забуду.
– Ах ты, любезненькой мой!.. – говорил игумен, обнимая Патапа Максимыча. – Касатик ты мой!.. Клопы-то не искусали ли?.. Давно гостей-то не бывало, поди голодны, собаки… Да не мало ль у вас сугреву в келье-то было!.. Никак студено?.. Отец Спиридоний, вели-ка мальцу печи поскорее вытопить, да чтобы скутал их вовремя, угару не напустил бы.
Молча поклонился гостиник и поспешил исполнить веление настоятеля.
– А в баньку-то? – спросил игумен Патапа Максимыча. – Уж опарили… Коли жарко любишь, теперь бы шел. Мы, грешные, за часы пойдем, а ты тем временем попарься.
По строгому монастырскому уставу, что содержится в скитах, баня не дозволяется. Мыться в бане, купаться в реке, обнажать свое тело – великий грех, а ходить век свой в грязи и всякой нечистоте – богоугодный подвиг, подъятый ради умерщвления плоти. Возненавидь тело свое, смиряй его постом, бдением, бессчетными земными поклонами, наложи на себя тяжелые вериги, веселись о каждой ране, о каждой болезни, держи себя в грязи и с радостью отдавай тело на кормление насекомым – вот завет византийских монахов, перенесенный святошами и в нашу страну. Но не весь этот завет исполняется. Старые народные обычаи крепко держатся, и баня с вениками, которым, говорят, еще апостол Андрей дивовался на Ильмени, удержалась в пустынях и в монастырях, несмотря на греческие проклятья. Не ходят в баню лишь те скитские жители, что самое подвижное житие провождают, да и те ину пору не могут устоять против «демонского стреляния» – парятся.
В Красноярском скиту от бани никто не отрекался, а сам игумен ждет, бывало, не дождется субботы, чтоб хорошенько пропарить грешную плоть свою. Оттого банька и была у него построена на славу: большая, светлая, просторная, с липовыми полками и лавками, менявшимися чуть не каждый год.
Узнав из письма, присланного паломником из Лукерьина, что Патапа Максимыча хоть обедом не корми, только выпарь хорошенько, отец Михаил тотчас послал в баню троих трудников с скобелями и рубанками и велел им как можно чище и глаже выстрогать всю баню – и полки, и лавки, и пол, и стены, чтобы вся была как новая. Чуть не с полночи жарили баню, варили щелоки, кипятили квас с мятой для распариванья веников и поддаванья на каменку.
Диву дался Патап Максимыч, войдя в баню; уважение его к отцу Михаилу удвоилось. Такой баней сроду никто не угощал его. В предбаннике на лавках высоко, в несколько рядов, наложены были кошмы, покрытые белыми простынями; весь пол устлан волоками, и на них раскидано пахучее сено, крытое тоже простынями. В бане на полках и на лавках настланы были обданные кипятком калуфер, мята, чабер, донник[93] и другие пахучие травы. На лавках лежали веники, стояли медные луженые тазы со щелоком и взбитым мылом, а рядом с ними большие туеса[94], налитые подогретым на мяте квасом для окачивания перед тем, как лезть на полок. На особом, крытом скатертью, столике разложены были суконки, мелко расчесанные вехотки[95] и куски казанского яичного мыла.
– Сумел банькой употчевать отец игумен, – молвил Патап Максимыч дюжим бельцам, посланным его парить. – Вот баня так баня, хоть царю в такой париться. Ай да отец Михаил!
Две пары веников охлыстали бельцы о Патапа Максимыча, а он таял в восторге да покрикивал:
– Поддавай, поддавай еще!.. Прибавь парку, миленькие!.. У, жарко!.. Поддавай и ты, поддавай!..
И дюжие бельцы, не жалея мятного кваса, плескали на спорник[96] туес за туесом и, не жалея Патапа Максимыча, изо всей силы хлыстали его как огонь жаркими вениками.
Вдруг Патап Максимыч прыгнул с полка и стремглав кинулся к дверям. Распахнув их, вылетел вон из бани и бросился в сугроб. Снег обжег раскаленное тело, и с громким гоготаньем начал Чапурин валяться по сугробу. Минуты через две вбежал назад и прямо на полок.
– Хлыщи жарче, ребятушки!.. Поддавай, поддавай, миленькие! – кричал он во всю мочь, и бельцы принялись хлыстать его еще пуще прежнего.
Три раза валялся в сугробе Патап Максимыч, дюжину веников охлыстали об него здоровенные бельцы, целый жбан холодного квасу выпил он, запивая банный пар, насилу-то, насилу отпарился.
И когда лег в предбаннике на разостланные кошмы, совсем умилился душой, вспоминая гостеприимного игумна.
– На все горазд отец Михаил, – говорил он Дюкову, – а уж насчет бани, просто сказать, первый человек на свете.
– Старец хороший, – чуть слышно промычал Дюков и задремал на кошме. Он тоже упарился.
Между тем как Патап Максимыч наслаждался в бане, паломник, рассчитав время, тихими стопами вышел из часовни и отправился в гостиницу. Там заперся изнутри и вошел в келью, где ночевал Патап Максимыч. Порывшись в его пожитках, скоро нашел пузырек, взятый у Силантья. Стуколов поспешно его опорожнил и насыпал своим песком. Положив пузырек на прежнее место, паломник преспокойно отправился в часовню и там усердно стал перебирать лестовку, искоса взглядывая на игумна. Взоры их наконец встретились. Смутившийся игумен возвел очи горе.
В келарне потрапезовали, когда Патап Максимыч с Дюковым воротились из бани. Игумен поспешил в гостиницу.
– Ну, банька же у тебя, отче!.. – сказал Патап Максимыч, низко кланяясь отцу Михаилу. – Спасибо… Вот уважил, так уважил!..
– Ах ты, любезненькой мой! Ах ты, касатик мой! – восклицал игумен, обнимая Патапа Максимыча. – Уж не взыщи, Христа ради, на убогих наших недостатках… Мы ото всей души, родненький. Чем богаты, тем и рады.
– Не ложно скажу тебе, отче, сроду так не паривался. Уж такая у тебя банька, такая банька, что рассказать невозможно… – говорил Патап Максимыч.
– После баньки-то выкушать надо, – молвил игумен, наливая рюмку сорокатравчатой, – да и за стол милости просим. Не взыщи только, любезненькой ты мой, Патап Максимыч.
Обед был подан обильный, кушаньям счету не было. На первую перемену поставили разные пироги, постные и рыбные. Была кулебяка с пшеном и грибами, была другая с визигой, жирами, молоками и сибирской осетриной. Кругом их, ровно малые детки вкруг родителей, стояли блюдца с разными пирогами и пряженцами. Каких тут не было!.. И кислые подовые на ореховом масле, и пряженцы с семгой, и ватрушки с грибами, и оладьи с зернистой икрой, и пироги с тельным из щуки. Управились гости с первой переменою, за вторую принялись: для постника Стуколова поставлены были лапша соковая да щи с грибами, а разрешившим пост уха из жирных ветлужских стерлядей.
– Покушай ушицы-то, любезненькой ты мой, – угощал отец Михаил Патапа Максимыча, – стерлядки, кажись, ничего себе, подходящие, – говорил он, кладя в тарелку дорогому гостю два огромных звена янтарной стерляди и налимьи печенки. – За ночь нарочно гонял на Ветлугу к ловцам. От нас ведь рукой подать, верст двадцать. Заходят и в нашу Усту стерлядки, да не часто… Расстегайчиков к ушице-то!.. Кушайте, гости дорогие.
Отработал Патап Максимыч и ветлужскую уху и расстегайчики. Потрудились и сотрапезники не успели оглянуться, как блюдо расстегаев исчезло, а в миске на донышке лежали одни стерляжьи головки.
– Винца-то, любезненькой ты мой, винца-то благослови, – потчевал игумен, наливая рюмки портвейна. – Толку-то я мало в заморских винах понимаю, а люди пили да похваливали.
Портвейн оказался в самом деле хорошим. Патап Максимыч не заставил гостеприимного хозяина много просить себя.
Новая перемена явилась на стол – блюда рассольные. Тут опять явились стерляди разварные с солеными огурцами да морковью, кроме того, поставлены были осетрина холодная с хреном, да белужья тешка с квасом и капустой, тавранчук осетрий, щука под чесноком и хреном, нельма с солеными подновскими огурцами, а постнику грибы разварные с хреном, да тертый горох с ореховым маслом, да каша соковая с маковым маслом.
За рассольной переменой были поданы жареная осетрина, лещи, начиненные грибами, и непомерной величины караси. Затем сладкий пирог с вареньем, левашники, оладьи с сотовым медом, сладкие кисели, киевское варенье, ржевская пастила и отваренные в патоке дыни, арбузы, груши и яблоки.
Такой обед закатил отец Михаил… А приготовлено все было хоть бы Никитишне впору. А наливки одна другой лучше: и вишневка, и ананасная, и поляниковка, и морошка, и царица всех наливок, благовонная сибирская облепиха[97]. А какое пиво монастырское, какие меда ставленные – чудо. Таково было «учреждение» гостям в Красноярском скиту.
Насилу перетащились от стола до постелей, Патап Максимыч как завел глаза, так и пустил храп и свист на всю гостиницу. Отец Михей да отец Спиридоний едва в силу убрались по кельям, воссылая хвалу создателю за дарование гостя, ради которого разрешили они надокучившее сухоядение, сменили гороховую лапшу на диковинные стерляди и другие лакомые яства. Отец Михаил, угощая других, и себя не забывал. Не пошел он к себе в келью, а, кой-как дотащившись до постели паломника, заснул богатырским сном, поохав перед тем маленько и сотворив не один раз молитву: «Согреших перед тобою, Господи, чревоугодьем, пианственного пития вкушением, объедением, невоздержанием…»
Дюков тоже завалился на боковую. Один только постник Стуколов остался свежим и бодрым… Когда сотрапезники потащились к постелям, презрительно поглядел он на объевшихся, сел за стол и принялся писать.
Часа через полтора игумен и гости проснулись. Отец Спиридоний притащил огромный медный кунган с холодным игристым малиновым медом, его не замедлили опорожнить. После того отец Михаил стал показывать Патапу Максимычу скит свой…
И братские кельи и хозяйственные постройки срублены были из толстого кондового леса, а часовня, келарня и настоятельская «стая» из такой лиственницы, что ее облюбовал бы каждый строитель корабля. Все было пригнано вплотную, ничего не покосилось, ничего не выдалось ни вперед, ни назад. Не было в кельях ни вышек, ни теремков, никаких других украшений, зато глядели они богатырскими покоями. Внутри келий не было так приглядно и нарядно, как в женских скитах: большие, тяжелые столы, широкие лавки на толстых, в целое бревно, ножках, изразцовые печи и деревянные столярной работы божницы в углах – вот и все внутреннее убранство. Ни зеркальца, ни картинки на стене, ни занавески, ни горшков с бальзамином и розанелью на окнах, столь обычных в Комарове и других чернораменских обителях, в заводе не было у красноярской братии. Только и было сходства с женскими скитами в опрятности и удушливом запахе ладана и восковых свеч. В сенях между кельями понастроено было несчетное число чуланов, отделявшихся не жиденькими перегородками, а толстыми мшеными срубами. И везде так широко и просторно. Не то что в келье, в каждом чулане с привольем могла бы поместиться любая крестьянская семья из степных, безлесных наших губерний.
У отца Михаила заведен был особый порядок: общежитие шло наряду с собственным хозяйством старцев. И монахи и бельцы получали от обители пищу и одежду, но каждый имел и свои деньги. На эти деньги и ели послаще в своих кельях и платья носили получше того, какое каждый год раздавал им казначей. Большею частью старцы Божьи изводили свои денежки на «утешение», то есть на чай да на хмельное и разные к нему закуски. Редкий день, бывало, пройдет, чтоб честные отцы не сбирались у кого-нибудь вкупе: чайку попить, пображничать да от писания побеседовать; а праздник придет, у игумна утешаются, либо у казначея. Так и коротали дни свои небесные ангелы, земные же человеки, проводя время то на молитве, то на работе, то за утешением. Монастырь был богатый, и братия весело поживала во всяком довольстве и даже избытке.
На конный двор пошли, там стояли лошади рослые, жирные, откормленные, шерсть на них так и лоснится. Сыплют им овса, задают сена без счета, без меры, зато и кони были не чета деревенским мужичьим клячам, слоны слонами. На что хороши разгонные лошади у Патапа Максимыча, да нет, далеко им до игуменских. Заглянули в сараи, там телеги здоровенные, кибитки с кожаными верхами и юфтовыми запонами, казанские тарантасы, и все это на железных осях с шинами в два пальца толщиной, все таково крепко да плотно сработано и все такое новое, ровно сегодня из мастерской… Отправились на скотный двор, там десятка четыре рослых жирных холмогорских коров, любо-дорого посмотреть, каждая корова тамбовской барыней смотрит. А на птичном дворе куры всех возможных пород, от великанов голландок до крошек шпанок. В особом помещенье содержались гуси, утки, индейки, цесарки, это уж так, для охоты и ради «утешения» мирских гостей, посещавших честную обитель во время мясоедов.
В работные кельи зашли, там на монастырский обиход всякое дело делают: в одной келье столярничают и точат, в другой бондарь работает, в третьей слесарня устроена, в четвертой иконописцы пишут, а там пекарня, за ней квасная. В стороне кузница поставлена. И везде кипит безустанная работа на обительскую потребу, а иное что и на продажу… Еще была мастерская у отца Михаила, только он ее не показал.
– Домовитый же ты хозяин, отец Михаил, – сказал Патап Максимыч, возвращаясь в гостиницу. – К тебе учиться ездить нашему брату.
– Ох ты, любезненькой мой! – восклицал игумен. – Какой ты, право! Уж куда тебе у нашего брата, убогого чернца, учиться. Это ты так только ради любви говоришь… Конечно, живем под святым покровом владычицы, нужды по милости христолюбцев, наших благодетелей, не терпим, а чтоб учиться тебе у нас хозяйствовать, это ты напрасно слово молвил.
– Не обык я зря, с ветру говорить, отец Михаил, – резко подхватил Патап Максимыч. – Коли говорю – значит, дело говорю.
– Ну, ну, касатик ты мой – ублажал его игумен, заметив подавленную вспышку недовольства. – Ну, Христос с тобой… На утешительном слове благодарим.
И низко-пренизко поклонился Патапу Максимычу.
– Живет у меня молодой парень, на все дела руки у него золотые, – спокойным голосом продолжал Патап Максимыч. – Приказчиком его сделал по токарням, отчасти по хозяйству. Больно приглянулся он мне – башка разумная. А я стар становлюсь, сыновьями Господь не благословил, помощников нет, вот и хочу я этому самому приказчику не вдруг, а так, знаешь, исподволь, помаленько домовое хозяйство на руки сдать… А там что Бог даст…
– Что ж, дело доброе, коли человек надежный. Облегчение от трудов получишь, болезный ты мой, – говорил отец Михаил.
– Надежный человек, – молвил Патап Максимыч. – А говорю это тебе, отче, к тому, что если, Бог даст, уверюсь в нашем деле, так я этого самого Алексея к тебе с известьем пришлю. Он про это дело знает, перед ним не таись. А как будет он у тебя в монастыре, покажи ты ему все свое хозяйство, поучи парня-то… И ему пригодится, и мне на пользу будет.
– Ладно, хорошо, любезненькой ты мой, все покажу, обо всяком деле расскажу, – отвечал игумен. – Что ж, как ты располагаешься?.. В город отсюда?
– Сегодня же в город, – сказал Патап Максимыч.
– Погости у нас, убогих, гость нежданный да желанный, побудь с нами денек-другой, дай наглядеться на тебя, любезненькой ты мой, – уговаривал отец Михаил.
Но Патап Максимыч не внимал уговорам и велел запрягать лошадей.
На расставанье написал он записочку и подал ее отцу Михаилу.
– Пошли ты, отче, с этой запиской работника ко мне в Красную рамень на мельницу, – сказал он, – там ему отпустят десять мешков крупчатки… Это честной братии ко Христову дню на куличи, а вот это на сыр да на красны яйца.
И вручил отцу Михаилу четыре сотенных.
– Ах ты, любезненькой мой!.. Ах ты, кормилец наш! – восклицал отец Михаил, обнимая Патапа Максимыча и целуя его в плечи. – Пошли тебе, Господи, доброго здоровья и успеха во всех делах твоих за то, что памятуешь сира и убога… Ах ты, касатик мой!.. Да что это, право, мало ты погостил у нас. Проглянул, как молодой месяц, глядь, ан уж и нет его.
– Нельзя, отче, нельзя, пора мне, и то замешкался… Дома есть нужные дела, – отвечал Патап Максимыч.
– Не забудь же нас, убогих, не покинь святую обитель… Ох ты, любезненькой мой!.. Постой-ка, я на дорогу бутылочку тебе в сани-то положу… Эй, отец Спиридоний!.. Положи-ка в кулечек облепихи бутылочки две либо три, полюбилась давеча она благодетелю-то, да поляниковки положь, да морошки.
– Напрасно, отче, право, напрасно, – отговаривался Патап Максимыч, но должен был принять напутственные дары отца игумна.
Паломник с утра еще жаловался, что ему нездоровится. За обедом почти ничего не ел и вовсе не пил. Когда отец Михаил водил Патапа Максимыча по скиту, он прилег, а теперь слабым, едва слышным голосом уверял Патапа Максимыча, что совсем разнемогся: головы не может поднять.
– Поезжай ты в город с Самсоном Михайлычем, – говорил он, – а я здесь, Бог даст, пообмогусь как-нибудь… Авось эта хворь не к великой болезни.
– Да как же мы без тебя, Яким Прохорыч?.. – заговорил было Патап Максимыч. – С тобой-то бы лучше, ты бы и сам уверился… Дело-то было бы тогда без всякого сумнения.
– И теперь знаю, что оно безо всякого сумнения, ты ведь только Фома неверный, – сказал Стуколов. – Нет, не поеду… не смогу ехать, головушки не поднять… Ох!.. Так и горит на сердце, а в голову ровно молотом бьет.
– Когда ж свидимся? – спросил Патап Максимыч.
– Да уж, видно, надо будет в Осиповку приехать к тебе, – со стонами отвечал Стуколов. – Коли Господь поднимет, праздник-от я у отца Михаила возьму… Ох!.. Господи помилуй!.. Стрельба-то какая!.. Хворому человеку как теперь по распутице ехать?.. Ох… Заступнице усердная… А там на Фоминой к тебе буду… Ох!.. Уксусу бы мне, что ли, к голове-то, либо капустки кочанной?..
Отец Спиридоний и уксусу и кочанной капусты принес. Соколову обложили голову, но он начинал бредить, заговорил об Опоньском царстве, об Египте, о Белой Кринице.
– Эка бедняга, как его размочалило. Гляди-кась, – тужил, стоя, Патап Максимыч.
Делать нечего, поехал с одним Дюковым.
Отец игумен со всею братией соборне провожал нового монастырского благодетеля. Сначала в часовню пошли, там канон в путь шествующих справили, а оттуда до ворот шли пеши. За воротами еще раз перепрощался Патап Максимыч с отцом Михаилом и со старшими иноками. Напутствуемый громкими благословеньями старцев и громким лаем бросавшихся за повозками монастырских псов, резво покатил он по знакомой уже дорожке.
Проводив гостя, отец Михаил пошел в гостиницу к разболевшемуся паломнику.
– Ах ты, старай дурак! – вскричал больной, вскочив с места и швырнув с головы капусту. – И речью говорено тебе, и на письме тебе писано, а ты, кисельная твоя голова, что наделал?.. А?..
– Что ж я такого наделал, Якимушка?.. Кажись, дело-то клеится, – трусливо говорил отец Михаил.
– Клеится! – передразнил игумна Стуколов. – Клеится! Шайтан, что ли, тебе в уши-то дунул уговаривать его в город ехать? Для того разве я привозил его? Ах ты, безумный, безумный, шитая твоя рожа, вязаный нос!
– Да что ж ты ругаешься, Якимушка?.. Ведь он и без того хотел в город ехать, – оправдывался игумен. – Как же бы я перечить-то стал ему, сам рассуди.
– Твое дело было уверять его, тебе надо было говорить, что в город не по что ездить… А ты что понес?.. Эх ты, фофан, в землю вкопан!.. Ну если б он сунулся в город с силантьевским-то песком? Сам знаешь, каков он… Пропали б тогда все мои труды и хлопоты.
– Прости, Христа ради, – отвечал отец Михаил. – Признаться, этого мне и на ум не вспадало.
– То-то и есть. На ум ему не вспадало! Эх ты, сосновая голова, а еще игумен!.. Поглядеть на тебя с бороды как есть Авраам, а на деле сосновый чурбан, – продолжал браниться паломник. – Знаешь ли ты, старый хрыч, что твоя болтовня, худо-худо, мне в триста серебром обошлась?.. Да эти деньги у меня, брат, не пропащие, ты мне их вынь да положь… Много ли дал Патап на яйца?.. Подавай сюда…