Хрустальная сосна Улин Виктор
— Не боясь, что там сунут в руки топор или пилу, — добавил я.
— Ну разве миску с какой-нибудь несъедобной дрянью. Но здесь такое можно пережить. И мы пошли выбираться из чащобы.
За ужином все наконец перезнакомились.
Всего нас приехало тринадцать человек — восемь ребят и пять девушек. Рыжую красотку на самом деле звали Викой. Ольга с обручальным кольцом, действительно была замужем, о чем сразу сама объявила. Молоденькой Люде оказалось в самом всего семнадцать лет, она этим летом окончила школу и устроилась секретаршей к начальнику Славкиного отдела. Приобретать профессиональные навыки ее послали в колхоз.
Командир в выгоревшей штормовке оказался Сашей. Тут же, за ужином, он распределил нас по сменам. Работать предстояло на агрегате витаминной муки — постоянно действующем сельскохозяйственном аппарате с непрерывным дневным циклом. Каждый день, без выходных, двумя бригадами по четыре человека в смену. В одной бригадиром был сам Саша, в другую он назначил Володю — худощавого, молчаливого и слегка седоватого парня лет тридцати. Обсудив все за и против, постановили менять смены через три дня.
Сашина бригада могла идти завтра только во вторую, поскольку с утра ему предстояло решить какие-то вопросы в правлении. Мы со Славкой записались к Володе: он понравился мне своей незаметностью, спокойствием и наверняка отсутствием склонности к не всегда разумным решительным действиям, которую я уже имел удовольствие наблюдать у командира. Оставалось найти для нас четвертого.
— Давай с нами, — предложил я Лаврову.
— Не… — он махнул рукой. — С утра сразу вставать… Неохота, лучше во вторую пойду.
— Я пойду с вами в первую, — вдруг вызвался тот парень, что с утра показался мне противным.
Мягко говоря, я этому не обрадовался; уж больно противной показалась его морда. А небольшой жизненный опыт подсказывал мне, что в действительно поганом человеке именно лицо обычно бывает наименее поганой его чертой. К тому же имя у него было скользкое, одно из не любимых мною — Аркадий. Под стать физиономии, думал я, глядя на него. Да нет, конечно, не в имени тут дело — просто он мне не нравился, и я ничего не мог с собой поделать. Мне просто ужасно не хотелось работать с ним в одной бригаде, но вариантов не было, поскольку все прочие оказались любителями поспать и не хотели в первый же день вставать спозаранку. Скрепя сердце я сказал себе, что ситуация от меня не зависит, что общаться с ним не буду вообще — ведь в бригаде у меня есть верный напарник Славка — и вообще мне с ним не детей крестить, а всего лишь проработать четыре недели на открытом воздухе, да еще в таком грохоте, где и слова лишнего будет не услышать…
В одном все-таки повезло: мы оказались в разных палатках. Кроме очевидного Славки, со мной устроились Лавров и Гена-Геныч, тот самый симпатичный усач с золотым зубом.
Во вторую смену, кроме двух Саш — которых сразу разделили на Сашу-К, то есть командира и просто Сашу — и Геныча, туда попал еще и Костя. Тот самый здоровяк в тельняшке, что победил автобус. Воодушевленный распределением прозвищ, да еще при наличии имени и тельняшки, народ сразу окрестил его мореходом. Девушек отправили на прополку в одну смену, с утра. И еще кто-то должен был готовить еду: колхоз обязался кормить нас днем на полевом стане, а для завтрака и ужина выделял продукты. Подкинутая кем-то из парней невероятно умная идея сделать одну из них поварихой на весь месяц вызвала бурный протест.
— Если хотите, сами кого-нибудь из мужиков выделяйте в повара на весь месяц, — за всех высказалась Тамара, грозно встряхивая своими мощными телесами. — А мы с удовольствием его собачью смену на любом агрегате по очереди отработаем.
Поднялся такой гвалт, что никто никого уже не слышал и не слушал.
— Ну все, пошла езда по кочкам!!! — заорал Саша-К, громко стукнув железной плошкой по столу. — Все. Решаем так… И кухонная работа была разбита на парные дежурства по три дня, как наши смены. Тут же возник очередной неразрешимый вопрос: как справедливо разбить на пары пять девушек — но тут встала секретарша Люда и, потупив вздернутый носик, заявила, что готовить вообще не умеет, даже к газовой плите близко не подходила, а уж к этой и подавно. Все посмотрели на нее с презрительной жалостью, кто-то из девиц радостно съязвил насчет счастья ее будущего мужа, но зато сразу определились поварские смены. Первыми взялись дежурить Тамара и Ольга.
После решения всех организационных моментов Аркадий сорвался с места и убежал к себе в палатку. Вернувшись, со стуком выставил большую химическую бутыль с прозрачной жидкостью. Я даже удивился, как она поместилась в его рюкзаке.
— Так, мужики, все ясно с вами, — поморщился Саша-К. — Значит, без этого никак нельзя обойтись? Хроники убогие…
— Ну, так начало нашей совместной трудовой деятельности, — ответил Аркадий, пощипывая свою гадкую бородку.
— Значит так. Если уже в самом деле душа в заднице горит — выпивайте все в первый день, — сказал командир. — Хоть до успячки допивайтесь. Но — чтоб потом ни-ни. Никаких эксцессов. Ясно?! Меня в парткоме предупредили. Поэтому давайте так: вы тихо, и я тихо. Идет?
— Какие могут быть эксцессы?! — усмехнулся Аркадий, отворачивая тугую крышку. — Что мы, алкаши, что ли… По сто грамм всего и будет. Давайте — быстро сдвигаем кружки!
Но никто не торопился.
— Ну чего вы телитесь? Давайте — испаряется же добро!
— А может, не надо? — нерешительно пискнул кто-то из девчонок.
— Надо, Федя, надо… — Аркадий категорически рубанул ладонью. — Вот ты чего отказываешься? — обратился он почему-то ко мне. — Все пьют, а ты не хочешь? Откалываешься от коллектива? Парткома испугался? Я пожал плечами.
— Аа… — усмехнулся он. — Ты, наверное, вообще не пьешь.
— Почему не пью? — возразил я, ощутив обиду, словно этот сморчок уличил меня в чем-то очень позорном. — Пью. Но не всегда. И… Не со всеми.
Сказав последние слова, я тут же спохватился: ведь их можно было понимать и так, что я отказываюсь пить с нашей только что сложившейся колхозной компанией, хотя имел в виду одного лишь Аркадия. Нависла неловкая тишина.
— Вот что, мужики, — вдруг сказал Славка. — Коли так пошло сразу, то давайте с самого начала и уговоримся: пьянство считать мероприятием добровольным и никого к нему не принуждать.
Все засмеялись, однако Саша-К согласился всерьез:
— Верно сказано. Пусть кто без этого не может — пьет. Но чтоб других не принуждать.
— Иди в свою палатку и соси спирт хоть до потери пульса, — добавила Вика. — А нам тут воздух не порть.
— Почему это я должен уйти? — возмутился Аркадий. — А не вы, к примеру?
— Потому что у вороны две ноги, и особенно левая, — ответил Саша-К.
— Хочешь — возьми плошку, налей туда своей вонючей гидрашки и лакай на четвереньках, — добавил я, уничтожая его до конца. — Потом мы тебя в реку бросим, когда будет достаточно.
— А тебе и не предлагаю, — окрысился Аркадий. — Ну ладно, мужики.
Идем в нашу палатку, раз дамы против. Кто со мной?
Он встал, держа бутыль подмышкой.
За ним поднялся фиксатый Геныч. Немного поколебавшись, к нему присоединился Лавров — что меня, надо сказать, сильно удивило. Посмотрев на Гену, к ним присоединилась Тамара. Поддернула свои отвисшие груди, едва прикрытые зелеными лоскутками купальника, и пошла, играя огромной мясистой задницей.
Больше желающих выпить не нашлось.
Посидев еще немного за дощатым столом, мы допили холодный чай, погрызли тающие остатки домашнего печенья. Потом Саша-К ушел на ферму разведывать насчет молока, а мы перешли на кострище.
Судя по всему, предыдущая смена любила отдохнуть вечером: место было оборудовано с любовью и знанием дела. Для самого костра выложили специальную площадку из кирпичей. Вокруг расположились доски-скамейки и несколько толстых бревен. Даже дров нам на первый вечер оставили в изрядном количестве.
Вкрадчиво и незаметно спустились сумерки. Загустели, словно вишневый кисель, но совсем еще не стемнело, и луна, робко всходящая над паромной переправой, была желтой и даже слегка красноватой. Мы не спеша разожгли костер. С болота веяло влажноватой прохладой — и конечно же, налетела туча комаров. Сидя у костра, мы яростно обмахивались ветками. Сухие дрова, как назло, горели ровным пламенем, пуская волнистую струю чистого жара, и ни единой струйки дыма не выбивалось из-под тяжело рассыпающихся поленьев. Я сходил в палатку, надел резиновые сапоги, натянул оба свитера на рубашку, а поверх еще и свой армейский китель. Одежда стала непроницаемой, однако руки остались беззащитными. Наконец кто-то догадался сунуть в костер сырую ветку. Сразу повалил густой дым, сизыми волнами завиваясь у земли. Мы закашляли, протирая глаза, однако комары отступили.
А потом вдруг стемнело, и воздух стал совершенно недвижим, и дым, раскрутившись, пошел вверх прямой ровной колонной. Но и комары тоже исчезли. То ли насытились, то ли просто улетели спать. И сделалось невыразимо хорошо. Так, как только может быть у тихого ночного костра в молодости, когда предстоящая жизнь кажется столь же бесконечной, загадочной и счастливой, как само раскинувшееся над головой настоящее, не городское, совершенно черное небо. Незаметно вернувшийся командир принес десятилитровую флягу с парным молоком. Мы пустили по кругу несколько кружек. Я быстро надулся так, что живот забулькал, словно грелка. За лесом прогудел поезд. Далекий и печальный, протяжный его голос длинным эхом пронесся над степью и рекой, медленно угасая во влажном ночном воздухе где-то у переправы.
Все молчали.
— Ну что, Женя? — вопросительно взглянул на меня Славка, — Наверное, пора…
Я и сам чувствовал, что пора. Достал из чехла гитару, слегка подстроил сбившиеся струны. Поудобнее устроился на толстом, высоком бревне. Передо мной сидели ребята. Парни и девушки, с которыми предстояло провести целый месяц. Я еще не узнал их толком, и даже не все имена впечатались в память. Но на их лицах плясали теплые отсветы костра, отчего они казались милыми, и уже почти родными. Я взял несколько аккордов, разминая пальцы. Новые струны звучали чистыми, колокольными тонами. И голос мой, кажется, был готов к работе. Закрыв на секунду глаза, я запел:
- — Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены,
- Тих и печален ручей у хрустальной сосны…
Я очень любил эту песню. Хотя она была очень грустной, почти надрывной, как все песни про разлуку. Но петь ее сейчас было приятно и совсем не грустно. Ведь ни о какой разлуке не шла речь. Впереди был целый месяц — бесконечный, как будущее счастье… Народ слушал, даже не переговариваясь между собой. Песня, кажется, оторвала всех от себя и заставила наконец поверить, что мы действительно вырвались из города и оказались на воле. Вместе с чем-то еще, обещающим и куда-то зовущим.
Катя сидела напротив меня, рядом со Славкой — и не отрываясь, смотрела на меня. Мне бы, конечно, было приятнее, если бы она сидела рядом со мной, но зато так я мог видеть ее через огонь.
— Женя, а откуда ты взял хрустальную сосну? — спросила она, когда, допев, я опустил гитару, и последний звук второй струны медленно растаял в ночном воздухе. — Мене кажется, у Визбора вообще-то была янтарная.
— Да, обычно янтарная, какой же ей быть еще, — согласился я. — Но однажды я на одной записи слышал, как Юрий Иосифович сказал именно «хрустальная». Может, просто оговорился, думал в тот момент о чем-то другом.
— О рюмке водки, например, — вставила Вика.
Все засмеялись, но я продолжал:
— Хрустальная… Абсурд, конечно. Но мне так этот образ понравился, что с тех пою всегда именно так.
— Надо же… хрустальная сосна… Что же это такое может быть? — задумчиво проворила Катя.
— Может, инеем покрытая, — предложил я.
— Или оттепель была, дождь прошел, а ночью ударил мороз, и наутро она оказалась словно стеклянная, — добавил Славка. Все замолчали. Словно каждый пытался представить себе эту непонятную и очевидно не существующую в природе хрустальную сосну. А я запел дальше.
Я любил и, вероятно, умел исполнять песни на гитаре. И знал их неимоверное множество. Десятки, сотни, может быть, даже тысячу текстов и мелодий. В моем репертуаре было практически все: барды, романсы, эстрада разных лет — на любой вкус. Но я знал, что в первый вечер, когда меня еще никто не знает, надо показать что-то особенное. Заинтересовать собой сразу — и тогда на весь месяц мне будет обеспечено стопроцентное обоюдное удовольствие петь весь вечер перед друзьями у костра…
И сегодня я решил показать им не Окуджаву и не романсы, и даже не шлягеры, которым легко было бы подпевать — а одного лишь Визбора. Тем более, что я знал уйму его песен. И начав с известной, сразу перешел на другие — которые были практически незнакомы большинству людей, не собиравших записей специально для разучивания и исполнения. Пел я про парусник и про ледокол, и про другой ледокол, и про усталый пароходик, про космос и про встающий после пьянки город Иркутск, про рояль в весеннем лесу и про пули, которые пролетят мимо, и про женщину, которая больше нигде не живет…
Я чувствовал себя в ударе. И понял, что поймал нужную струю: народ слушал завороженно. Катя вообще не спускала с меня глаз, крепко схватившись, очевидно, от избытка чувств, за Славкину руку. Даже маленькая Люда, которой по возрасту совершенно не должны были нравиться эти песни, грустно смотрела в костер, ковыряя прутиком красные угли.
В этот вечер можно был петь бесконечно. Но я почувствовал, что с непривычки уже начинают болеть подушечки пальцев левой руки. И, кроме того, чутьем исполнителя — так, словно я и в самом деле был не случайным инженером, а настоящим профессионалом — я знал, что народ еще не устал и хочет песен еще, еще и еще. Значит надо завершать выступление именно сейчас. Чтоб замолчать, не востребованным до дна, удовлетворив не до конца. И не успеть сразу надоесть слушателям. И я решительно отложил гитару.
Несколько минут мы тихо сидели у костра, слушая его треск и шипение. Потом кто-то из ребят принес магнитофон и начались танцы. Народ уже, конечно, устал от всего суетного дня, но несколько человек все-таки вышли в круг. На кассете шло подряд много очень быстрых мелодий, и с каждой новой записью силы танцующих иссякали. Наконец на площадке у костра остались всего двое — Лавров и девица с кольцом. Ольга, так, кажется, ее звали.
Быстрый танец они танцевали непривычно: не просто выламывались друг перед другом, а держались за руки, и почти синхронные движения их были пластичны и не лишены грации. Но скоро устали и они. Магнитофон замолчал: в первую ночь стоило экономить батарейки. Мы еще некоторое время посидели у остывающего костра, молча поглядывая на рубиновые угли, а потом тихо разбрелись по палаткам.
4
Утром я проснулся от странных звуков.
Открыв глаза, я лежал несколько минут, не вылезая из мешка. Судя по всему, снаружи уже рассвело и даже взошло солнце: косой потолок палатки источал теплое янтарное сияние. И откуда-то неслись звуки, напоминавшие протяжный скрип, или свист. Я оделся и выбрался наружу. Было еще по-утреннему знобко; весь громадный луг казался серым от недавно выпавшей росы.
А звуки раздавались из-за перелеска — то чаще, то реже, одинаково протяжные и тревожно тянущие душу… Господи, да ведь это журавли!
— вдруг догадался я, вспомнив прошлый год. Как я сразу не узнал их щемящие крики? Они, конечно же, на большом лугу. Я быстро побежал туда. Болото преградило мне путь. Из-под ног выскочила лягушка, с размаху плюхнулась в черную воду, мгновенно и бесшумно исчезнув на дне. Журавли кричали все громче и призывнее, но я их так и не увидел — может, они были и вовсе не на том лугу, а где-нибудь еще дальше, за следующим перелеском: в сыром утреннем воздухе невозможно определить расстояние по звуку.
Постояв немного, я пошел обратно к лагерю. Мой след отчетливо темнел на серой мокрой траве.
На кухне уже хозяйничали Тамара и Ольга с кольцом. Обе были какие-то заспанные, с усталыми, синеватыми лицами, и в то же время какие-то разморенные — словно всю ночь гуляли. Да, похоже, в этой компании до гулянок доходит быстро, — подумал я. Я помог им растопить печь, потом отправился к реке. Вода оказалась совершенно черной и такой холодной, что от одного ее вида сводило зубы. Но я все-таки стащил свитер, зашел в струю, насколько позволяли сапоги и, замирая, умылся и даже немного поплескал на себя.
А солнце уже вовсю сияло над противоположным берегом; и роса сверкала, словно тысячи быстрых бриллиантов, и пора было будить остальных.
На гулкий звон ржавого лемеха, что висел на огромной черемухе возле кухни, народ начал выползать из палаток. А журавли все еще кричали. Громко и надрывно, словно хотели разбудить нас как следует.
— Слышишь? — спросил я сонного Славку.
— А что это?… — зевнул он.
— Журавли.
— Журавли?! — мгновенно проснувшись загорелся он. — Пошли посмотрим!
— Да я ходил уже… За болотом они, не видать ничего.
— Вечером туда слазаем! После работы.
— Вечером их уже не будет, я их повадки по прошлому году помню.
Лучше подождем, пока выйдем во вторую смену, тогда с утра за ними и отправимся.
— Заметано, — ответил Славка.
Мы не успели съесть безвкусное подобие каши, сотворенное нашими полуживыми поварихами, как к лагерю, оглушительно сигналя, подъехал разбитый грузовик.
— Эй, работники городские, мать вашу растудыт так и эдак!!! — заорал шофер, молодой кудрявый парень в цветастой рубахе. — Живо кончай жратву, на работу пора ехать!
— Остынь, а то радиатор, на хрен, выкипит, — ответил Саша-К. — Сейчас, еще пять минут. Чай допьют и поедем. Мы же первый день, не думали, что ты так рано появишься!
— А я не могу ждать! — заерепенился тот. — Сказал садись — значит садись.
А то сейчас развернусь и уеду, и будете шесть километров до полевого стана пешком баздюхать!
Он опять загудел и нажал на газ. Двигатель дико взревел на холостом ходу. Славка закашлялся, поперхнувшись чаем.
— Давай-давай, — кричал шофер. — Это вам не в городе перед телевизором!
Через коленку вашу мать!! Еще полминуты, и адью!
— Какой ты скорый, а, — вдруг пропела рыжая Вика, вставая из-за стола. — Ты все остальное тоже так же быстро… Или хоть что-то не торопясь умеешь?
Она подошла к машине и, встряхнув дьявольскими своими волосищами, нежным движением погладила капот.
— Немного еще подожди.
Шофер замолчал, будто его выключили и выпучился на нее с разинутым ртом.
— А ты зайди пока к нам, молока вчерашнего выпей, — продолжала Вика, склонив голову и поводя плечами.
Груди ее шевельнулись, как живые, под чистой белой футболкой, надетой на голое тело.
— Не… Спасибо… — хрипло выдавил шофер, не спуская с нее горящих глаз. — Молока не надо. Я так подожду…
Мы быстро управились с невкусным завтраком и полезли в грузовик. Вика молча забралась к шоферу в кабину. Мы со Славкой подсадили в кузов девчонок — Катю и секретаршу Люду, — запрыгнули сами, и машина понеслась.
Саша-К, которому надо было с утра поймать председателя, Аркашка и наш бригадир Володя сидели на корточках в углу кузова, девчонки пристроились на каком-то тряпье. А мы со Славкой стояли в полный рост, держась за помятую кабину.
Когда машина пролетала ухаб, кузов подпрыгивал, словно желая оторваться от шасси и лететь своей дорогой — и сердце замирало, мгновенно облившись сладким ужасом. Встречный ветер бил нам в лица, трепал волосы, забирался мне под китель, обжигая утренним приятным холодком.
Колхоз, лето, дорога, ветер навстречу… Молодость.
В душе было радостно и свободно.
Шофер завез Сашу в правление, потом сгрузил девчонок на краю морковного поля и, наконец, доставил на полевой стал нас. Так началась наша работа.
5
За годы колхозного стажа — и в студенческие времена, и уже здесь, в НИИ, я сделался профессиональным сельхозрабочим. Потому что не осталось, пожалуй, такого вида сельскохозяйственной техники, которая была бы мне незнакома. Я работал на веялке, на стогомете и на молотилке, на измельчителе и даже на достаточно редком у нас картофелекопателе, и таскал мешки около гранулятора… Но почему-то больше всего мне нравился именно агрегат витаминной муки — то есть, сокращенно, АВМ, — на котором нам предстояло работать нынче. Не знаю, почему, ведь работу на этом агрегате не могла назваться легкой. Там всегда было жарко и пыльно, и стоял такой грохот, что к концу смены уши казались заложенными ватой. Но зато результат труда подлежал немедленной оценке.
К агрегату привозили машины или тракторные тележки свежескошенной травы — ее предстояло разгрузить вилами, потом тем же способом перекидать в бункер, похожий на ребристый кузов самосвала. Трава проходила длинный путь по транспортерам и внутренностям агрегата, кружилась невидимая в горячих струях циклонов и, пройдя несколько кругов в огромном вращающемся сушильном барабане, высыпалась из горловин раздатчика готовой травяной мукой. То есть просто-напросто мелко изрубленным, искусственно высушенным сеном. Оставалось только вовремя подставлять бумажные мешки.
Около барабана бывало жарко даже в прохладный день. Грохотал привод, предсмертно скрипели опорные ролики, завывал вентилятор, нагнетавший горячий воздух — и перекрывая все остальное, ревело за толстым стеклом соляровое пламя в камере сгорания. Возле горловин можно было просто сойти с ума от стука. Дико выла мельница — несколько железных дисков, между которыми измельчались в труху стебли сухой травы. Скрежетали и грохотали разболтанные приводы раздатчика-дозатора. Все крутилось, сновало вверх и вниз, нехотя ползли облепленные смазкой и травой цепи по маслянисто блестящим звездочкам. С непривычки казалось, что вся эта техника вот-вот взорвется или просто разлетится вдребезги, не оставив вокруг себя ничего живого. Потом постепенно наступало привыкание, и грохот казался не таким уж адским, и становилось ясным, что по крайней мере в нашу смену никакого взрыва не будет.
Однако все время приходилось оставаться начеку. Поскольку можно было в любой момент остаться без пальцев или без всей руки, а то и без головы — стоило лишь зазеваться или ненароком на что-нибудь облокотиться. Конструкторами, конечно, предусматривались различные защитные элементы, кожухи и ограничители, не позволявшие ничему лишнему попасть в опасную зону движущихся частей. Но все эти полезные, не влияющие на рабочие качества машины детали давно были потеряны, сломаны или просто утащены. Впрочем, я почти нигде не встречал на подобных аппаратах каких-либо сохранившихся защитных приспособлений.
Впрочем, если рассуждать здраво, то по-дурному убить может и дома разрядом тока из неисправной розетки…
Тем более, я эту технику знал и работать на ней не боялся. Наибольшей неприятностью на АВМ была сама мука, которая валилась непрерывным потоком из жерл дозатора: стоило замешкаться, убирая полный полуторапудовый мешок, как эта чертова горячая труха начинала сыпаться, как вихрь — застилая глаза, забивая нос и уши, кусачими колючками заползая под одежду…
Помимо нас, простых рабочих, АВМ обслуживали два техника, считавшихся квалифицированными — хотя при своем опыте я мог бы с ними поспорить. Один пожилой и толстый, в зеленой кепке, представился как дядя Федя. Второго, который был помоложе — точнее, не поддавался возрастному определению — мы звали просто Николаем. И находился при АВМ еще один мужик по имени Степан — средних лет, чуть косоватый, с огромными баками и вечной хитрой усмешкой на широком лице. Техники работали попеременно, Степан числился возчиком: лениво погоняя желтую кобылу, он каждый день с утра до вечера грохотал на раздолбанной телеге, отвозя готовые мешки от агрегата к навесу, где они согласно технологии оставались сутки на свежем воздухе, чтоб полностью остыть и лишиться опасности самовозгорания, а потом уже из-под навеса на склад. По прямой навес отстоял от АВМ на десяток метров, и теоретически мы могли обойтись без Степановой кобылы, перетаскивая их не спеша в течение смены на руках — но дорогу перегораживал гранулятор.
Огромное, мрачное сооружение размером с трехэтажный дом. Его полагалось монтировать рядом с АВМ, чтобы готовую муку тут же перерабатывать в гранулы, которые лучше хранятся, не слеживаются и не гниют.
Но здешний гранулятор, по сути, названия своего не оправдывал. А являлся, можно сказать, лишь полномасштабным макетом. Надо думать, что колхоз отвалил за него немалые деньги. Но агрегату не повезло, причем по-крупному. То ли денег все-таки не хватило, то ли мастера из «Сельхозтехники» с самого начала работ оказались пьяными в стельку, но гранулятор, смонтировали в неправильно: развернули по чертежу ровно на со восемьдесят градусов. Так, что приемный бункер, который по всем правилам должен смотреть на АВМ, всегда готовый принять свежую муку, очутился на противоположной стороне. И проклятую траву пришлось бы сначала возить телегой на гранулятор, а потом точно так же — и опять с неправильной стороны — отвозить гранулы под навес. Но кроме того, мастера перепутали еще и расположение кабелей в намертво забетонированных трубах под фундаментом. Так что правильно подключить все приводы к распределительному щиту через пульты не брался никто.
Да, похоже, особо и не пытался. Потому что за год, прошедший с моего пребывания тут, несчастный гранулятор не приобрел признаков жизни, зато существенно облегчился от ненужных деталей. С него исчезли все электродвигатели, которые под силу отвинтить и снять без подъемных приспособлений. И даже громадный полутонный мотор дробилки был поднят с толстых — в руку толщиной! — анкерных ботов и сдвинут на метр в сторону. Вероятно, его не утащили лишь потому, что не нашли применения в личном хозяйстве. Сорванные приводные цепи ржавели по всей округе, сквозь них дружно прорастали лопухи. Фундамент искрошился, кое-где просел, а кое-где вспучился, и из него невинно, словно так положено, торчали веселые ромашки. А на верху самого большого циклона, поднявшегося в небо метров на десять, свила себе гнездо какая-то птица.
Огромный агрегат медленно разваливался на части, напоминая скелет какого-нибудь мамонта. Но когда я спросил дядю Федю, почему его не демонтируют, на хрен, чтоб на загораживал дорогу — тот хитро усмехнулся и ответил, что машина свое дело служит. В том смысле, что при приезде всяческих комиссий председатель колхоза издали показывал, что у него, как и положено, работают в паре два сложных агрегата. Тем более, даже один АВМ производил столько грохоту и дыма, что с некоторого расстояния было уже не понять, сколько агрегатов функционирует в самом деле. И проверяющие верили и ставили плюсы в нужных графах.
Нам же из-за этого умирающего монстра приходилось по много раз за смену нагружать и разгружать Степанову телегу. В первый день работы дядя Федя суетился вокруг нас, наблюдая и поминутно дергая ненужными указаниями. Потом понял, что, как это ни странно, но мы — никчемные с точки зрения деревенского жителя городские инженеры — оказались знатоками агрегата, и успокоился. Тем более, что обслуживание АВМ не отличалось особой хитростью. Требовалось лишь загрузить бункер свежей травой, потом поднять его с помощью гидропривода — что я умел делать не хуже дяди Феди — и можно было в полном смысле слова загорать, пока вся порция не пройдет через сушилку и дробилку. Правда, требовали постоянного внимания горловины раздатчика, откуда сыпалась трава, но с этим вполне справлялся один человек.
Поэтому мы сразу начали работать по вахтам: в течение часа один стоял у горловин, а остальные загружали бункер. Не расслабляясь, конечно, без предела: стоило лишь зазеваться, как очередной приехавший шофер, которому все было до лампочки, мог за одну секунду свалить новую траву метрах в десяти от бункера. И эту кучу потом приходилось перекидывать вилами часа два. Однако уговорами и руганью можно было заставить любого водителя въехать на бетонное возвышение перед агрегатом и выгрузить свой груз прямо в бункер. После чего оставалось лишь подчистить просыпавшееся, поднять бункер и в самом деле отдыхать.
Загорать или лечь спать в старом автобусе без колес, что стоял за агрегатом и служил бытовкой и складом запчастей. А можно было даже сходить к недалекой столовой и выпить холодной ключевой воды из огромной бочки, что наполнялась насосом из пробуренной тут же скважины, а потом набрать трехлитровую банку, чтоб моги попить другие.
В первый же вечер Саша-К объявил, что работать нам предстоит по открытому наряду. То есть денег мы не получим, а нас лишь будут кормить обедом на полевом стане да выдавать продукты для ужина и завтрака, ну и еще молоко на ферме. Кто-то зароптал, но меня такой расклад не удивил и не огорчил, а даже обрадовал. В колхозе мне заплатили всего однажды. Семь рублей пятьдесят копеек за две недели труда. И за эти деньги — если их можно назвать таковыми — нам не давали жизни. Продуктов выделяли только чтоб мы не умерли с голоду — напоминая об оплате. Гоняли, как негров на плантации — напоминая об оплате. И так далее. Здесь же, судя по всему, нас не собирались попрекать копейками. Да еще по возвращении, если повезет, имелась надежда выпросить у начальства отгулов восемь. В нашей жесткой системе с турникетом и двумя злыми вахтершами, прозванными «сестрами Геббельс», это кое-что значило.
А если бы за работу заплатили хоть полтинник, об отгулах не стоило бы мечтать: об этом рассказывал Мироненко, который, как и я, в молодости имел богатый опыт сельхозработ. Однако норму выработки за смену с нас требовали. Она была, конечно, не такой уж большой но работать приходилось не для вида. Агрегат наш именовался «АВМ-0.65», что означало, что за смену при средних условиях из средней свежескошенной травы он мог давать в среднем шесть с половиной центнеров травяной муки. В пересчете на мешки это выходило сто семьдесят пять штук. И только тот, кто хоть однажды вкалывал на таком агрегате, способен оценить, много это или мало.
В первый день с непривычки работать было тяжело. К тому же нас тормозил Аркадий. Стоя на вахте у горловины, он двигался с такой ленивой медлительностью, что едва не половина муки рассеивалась в воздухе, пока он, недовольно кряхтя, отваливал полный мешок к куче готовых, а потом так же неторопливо подставлял следующий. За час его работы из дозатора на землю просыпалась огромная зеленая гора муки, которую раздул ветер. И все-таки за первую смену мы насыпали сто тридцать девять мешков — до нормы не хватило немного. Вечерняя смена, как мы узнали ночью, тоже не дотянула — они дали сто пятьдесят с чем-то.
На второй день после Аркашкиной вахты у раздатчика опять зеленела гора муки. Подошедший на смену бригадир Володя бросил к его ногам несколько пустых мешков и молча указал на прислоненную к стойке лопату. Аркадий пытался витиевато возразить — Володя оборвал его короткой и емкой фразой.
— Ладно, — вздохнул Аркашка. — Ссыплю… вот только схожу к бочке, немного умоюсь.
— Сейчас ссыплешь, — тихо бросил Володя. Аркадий опять хотел возразить, но бригадир смотрел на него молча и непреклонно. И, вздохнув, он принялся убирать. Стояние у горловин было вообще каторжной работой. А пересыпать муку лопатой с земли в мешок — на характеристику этого процесса у меня не доставало словарного запаса. Колючая травяная пыль стояла столбом, а Аркашка, голый до пояса, обливался потом. Через пару минут он стал зеленым, как ящерица, от облепившей муки, но покорно продолжал сгребать траву под мрачным взглядом Володи. Мы со Славкой сидели в тени автобуса на отломанном сиденье, и, как в бане, хлестали себя ветками полыни, отгоняя яростных слепней. Я видел, как мучается Аркадий со своей кучей травы, и мне вдруг стало его жаль.
— Может, поможем? — я вопросительно взглянул на Славку. — Хоть мешок ему подержим, что ли?
— Пошел он… — неожиданно огрызнулся мой добродушный друг Славка. — Сам навалил, сам пусть и разгребает.
И мы, как ни в чем ни бывало, продолжали париться полынью. Наконец Аркадий догреб свою траву и, с трудом разогнув спину, направился к нам. Но в этот момент Николай опустил бункер и непристойными жестами — поскольку никакой крик не долетел бы до нас сквозь грохот агрегата — велел идти загружать новую порцию свежей травы. Сломленный Аркашка покорно взял вилы и пошел с нами… Зато у раздатчика он больше не сачковал. Держал пустые мешки наготове возле себя. И уже до обеда мы выдали девяносто восемь штук. Всего же на второй день мы насыпали сто восемьдесят семь, перекрыв норму. Вторая смена тоже не прохлаждалась, однако нас они не догнали, дав сто семьдесят девять. За ужином Саша-К объявил, что уж завтра они нас точно обгонят.
— Посмотрим, — кратко ответил за всех нас Володя.
На третий день нам привезли несколько тележек особо тонкой травы, которая сохла гораздо быстрее обычной. Агрегат молотил, как зверь, перекрывая запланированную производительность, мы тоже от него не отставали — даже Аркадий, казалось, втянулся в общий азарт — и сделали двести три мешка! Удивился даже видавший виды дядя Федя. И опять, как ни старалась вторая смена, но победить нас они не смогла, насушив всего сто девяносто семь…
Работа, конечно, была тяжелой. Не говоря об изнурительных вахтах у раздатчика, даже просто бросать траву вилами в бункер тоже не казалось самым легким из развлечений. Особенно досаждали слепни, гудевшие вокруг нас густым роем. В первый день они замучили меня так, что я, невзирая на жару, натянул на себя рубашку. Но, как ни странно, от этого стало лишь хуже. Слепни набрасывались на меня, как озверелые, и я не успевал бить рукавицей по обжигающим вспышкам укусов. За обедом словоохотливый Степан объяснил, что слепней привлекает темный фон: ведь лошади и коровы темнее окружающей обстановки, поэтому работать голому должно быть спокойнее. После обеда я присмотрелся и понял, что вредные насекомые в самом деле не безразличны к цвету: на Славкины черные вельветовые брюки они слетались стаями. Прокусить толстую материю они не могли, поэтому просто сидели, облепив его ноги сплошным поблескивающим панцирем, так что было тошно смотреть.
У горловин всегда дул ветер от вентилятора, поэтому слепней там не было. Зато сыпалась травяная мука, которая колола и жалила не хуже. И еще имелся один особо несуразный фланец на изогнутом трубопроводе, о который я постоянно бился головой, нагибаясь за следующим мешком. В первый же день я набил здоровенную шишку и проклинал все на свете, но за обедом Володя признался, что с ним случилось то же самое. Славка и Аркадий были пониже нас ростом, поэтому они не страдали.
Кормили нас в прохладной столовой, где поварихой и раздатчицей работала свирепая суровоголосая баба неопределенного возраста, которую все звали тетей Клавой. Руки у этой тети были до локтей покрыты наколками, а материлась она так, что могла заткнуть за пояс любого из механизаторов, не говоря о нас. Но готовила, как ни странно, не очень плохо; ее обед, состоявший из одной огромной миски мутно дымящегося варева с плавающими на поверхности оранжевыми глазками маргарина, мы съедали моментально. Да и вообще сама нехитрая церемония обеда доставляла потрясающее, не достижимое в обычной жизни удовольствие. Не спеша уйти с агрегата, с каждым шагом ощущая, как за спиной остается его надсадный гул, а уши освобождаются от засевшей пробки. Отвернуть кран у бочки с водой и плескать студеную, только что закачанную из-под земли воду себе на спину, замирая от мучительного блаженства. Потом стоять в очереди к раздаче в толпе механизаторов, беззлобно толкаться за своей миской, и с непонятной гордостью чувствовать себя точно таким же — усталым, сильным, загорелым, натруженным… Потом взять еще три порции для девчонок, которые жались в стороне, стараясь не слышать звучащие кругом слова. Сесть за грубый стол под цветастой клеенкой у чисто выбеленной стены, с наслаждением жевать толстый ломоть хлеба… Описать все это было трудно. Так стоило просто пожить.
В первый день Катя села в столовой напротив меня, и я увидел ее руки — черные, изрезанные и перемазанные травой.
— Ты что же, без перчаток полешь? — спросил я.
— Да… Собиралась в суматохе, взять забыла. Да ладно — мне же не на арфе играть, в конце концов.
— У меня в рюкзаке есть перчатки, — сказал сидевший рядом с нею Славка. — Захватил на всякий случай. Если забуду, вечером напомни — я тебе отдам.
— Спасибо, мальчики! — улыбнулась Катя.
Вика, которая почему-то всегда садилась рядом со мной, вздохнула.
Люда не прореагировала.
Эта секретарша вообще оказалась странной девицей. С первых минут общения стало ясно, что она одновременно невероятно глупа и непомерно высока в мнении о себе. Было видно, что ее не волнует в жизни ничто, кроме своего залакированного начеса да тщательно накрашенных ногтей. Как ни странно, и прическа и ногти сохранялись у нее в неизменном состоянии. Вероятно, дело было не в перчатках и не в аккуратном купании; я не сомневался, что Люда проводит немало времени, каждый день по несколько раз обновляя свой внешний вид. Хотя я не понимал, зачем ей это надо. При всей своей терпимости, я просто на дух не выносил таких пустышек. И здесь в колхозе лишний раз не взглянул бы на эту Люду, если бы не одно обстоятельство, которое воздействовало на меня помимо воли.
В первый же вечер, когда после еды все разделись и пошли обновлять речку, оказалось, что у Люды белый купальник. Я даже решил, что она забыла в городе пляжный костюм и теперь бесстыдно ходит прямо в нижнем белье. Но присмотревшись — смущаясь двусмысленной ситуации, пытаясь отвернуться и все-таки будучи не в силах справиться с собой — я понял, что это именно купальник: цветные лямочки, тесемочки, и даже сверкающий, как натуральное золото, замочек в виде ромашки между ее худых лопаток говорили, что изделие предназначено для всеобщего обозрения. Но ткань его была не просто белой, а какой-то невероятно тонкой, просвечивающей, как папиросная бумага; я раньше такой никогда не видел. Спереди на Люду невозможно было смотреть, не краснея: обтягивающий ее материал ничего не прятал. А лишь подчеркивал круглые контуры ее сосков, и темное туманное пятно плотно скученной, наверняка очень пышной растительности в нижней части ее живота…
Это заметили сразу все. Саша-К хмыкнул, ничего не сказав. Володя пробормотал что-то осуждающее, а потом, отойдя подальше сплюнул и выматерился в полный голос. А Костя с Аркашкой буквально пожирали ее глазами.
Особенно привлекало их Людино купание. Купалась она тоже не как все: не плескалась и не ныряла, а медленно и величественно, словно королева на отдыхе, переплывала по кругу на спокойном месте, старательно держа над водой свой драгоценный начес. А неподалеку, делая вид, будто не смотрят на нее, тщательно бултыхались мужики, которые старались под любым предлогом оказаться поближе. Потому что в момент выхода из воды Люда оказывалась хуже чем голой. Мокрая ткань никуда не девалась, но, намокнув, делалась абсолютно прозрачной, открывая теперь уже абсолютно все подробности ее интимных мест. Любая другая девчонка, наверное, сразу бы переоделась во что-то более приличное.
Люда же не спеша вытиралась полотенцем и спокойно шагала с лагерь в своем непристойном купальнике. Парни, пристроившись с разговорами, шли рядом, жадно хватая глазами то, что постепенно пряталось под медленно просыхающей материей. Но так и не срывалось совсем. Сначала я думал, что эта маленькая дура ничего не соображает. Но потом стало ясным, что все прекрасно понимает и умеет этим пользоваться.
Природа обделила Люду сложением в сравнении с другими девицами; даже мясистая Тамара выглядела привлекательнее. Груди ее, хоть и совсем молодые, уже обвисли; худые ноги с острыми коленками не имели манящей женской округлости; бедра, вероятно, могли появиться лет через десять — равно как и задница — но пока тело ее, лишенное выпуклостей, было ровным, как у куклы. В обычной ситуации на нее никто бы не обратил внимания. Но прозрачный купальник делал свое дело, и Люда не оставалась обделенной. И пусть вокруг нее увивались отпетые хлюсты вроде Аркашки — она довольствовалась такими. Даже к костру, куда все приходили тепло одетыми на ночь, Люда являлась в купальнике. И садилась так, чтобы было видно ее убогое богатство.
Девчонка вызывала во мне отвращение, но не смотреть на нее я почему-то не мог; поэтому пересаживался так, чтобы ее вовсе не видеть. Или отворачивался в другую сторону и терпел, пока она, замерзшая и искусанная комарами, убегала одеваться. И самое главное — я не понимал, чего она хочет добиться. Просто привлечь внимание парней? Это казалось очевидным объяснением на первый взгляд.
Но в один из первых же вечеров произошел инцидент, который разрушил ясность. Был неимоверно тепло, а у меня с отвычки быстро устали пальцы, и танцы начались рано. Люда не успела натянуть трико — и пошла танцевать в купальнике. За ней наперебой ухлестывали Костя-мореход и Аркадий. Но если Костя, при всей его внешней грубости, все-таки не переходил грань деликатности, то для Аркашки предела не было ни в чем.
Пригласив Люду на медленный танец, он сначала просто обнял ее спину. Руки его постепенно опускались, пока не достигли худой Людиной задницы. Но и на этом Аркашка не остановился. Как-то весь опустившись — ноги, что ли согнув в коленях? — и сделавшись с нею одного роста, он скользнул вниз по ее прозрачным трусам и совершенно спокойно сунул ладонь ей между ног. Такого я не ожидал даже от Аркашки. Люда же ответила быстро и исчерпывающе. Остановившись и спокойно отстранившись от кавалера, она двинула его коленом в причинное место.
Удар, нанесенный резко, точно и с молниеносной быстротой, был вероятно, так силен, что Аркашка сложился пополам и уполз в своею палатку. И в этот вечер больше уже не танцевал. А в последующие даже не садился рядом с Людой.
Она же с прежней невозмутимостью каждый вечер присаживалась к костру полуголая.
Я абсолютно ничего не понимал в женской психологии.
Запуск нашего агрегата был не минутным делом, остановка требовала еще больше времени: погасив факел, ждать, пока выйдут все остатки травы, иначе в неподвижном барабане сухие стебли могли потом вспыхнуть. Поэтому агрегат и работал с утра до вечера без передышки. Уходя на обед, мы грузили бункер под завязку, оставляя одного дежурного у раздатчика. А потом передавали грохочущий аппарат приехавшей второй смене.
Только забравшись в кузов грузовика, я начинал ощущать, как устало тело, как болят руки и колется мука, насыпавшаяся везде, куда только попала.
И каким наслаждением было, вернувшись в лагерь, бежать к реке и бултыхнуться в быструю струю. Ее течение не давало плыть даже вниз: за пару минут оно уносило на километры, дальше деревни. Приходилось купаться кругами: спустившись в воду выше лагеря, выбираться у песчаного брода, идти по берегу обратно и повторять ту же процедуру. Вода была чертовски холодной — такой, что после третьего заплыва было уже тепло вылезать на воздух. Но мы купались мужественно; бегали, орали, визжали, брызгались… Народ выдерживал не больше трех-четырех заходов. Сначала сдавались девчонки, потом Аркадий, и наконец даже стойкий Володя. Мы со Славкой держались до конца. И лишь почувствовав, как изнутри поднимается холодная дрожь, мы выбирались из речки и стремглав неслись к лагерю, пытаясь согреться на бегу. Там ждала сухая одежда, махровое полотенце, чистые носки… Натертая кожа горела огнем, и тело охватывала приятная легкая истома, и верилось наконец, что еще один трудовой день закончен, а впереди — бесконечный, как сама жизнь, вечер. Наполненный розовым светом заката, запахом свежего дыма, звонкими звуками гитары и нехитрыми танцами на траве…
6
**В первый же вечер выяснилось, что кто-то из нас должен идти на ферму за молоком.
— Саша-командир велел часов в десять отправляться, — сказала за ужином Тамара. — Это недалеко отсюда. Говорит, километра два в один конец.
— Я знаю, — сказал я. — Мы прошлом году тоже за молоком на ферму ходили. Правда, не отсюда, а из деревни. Ближе получалось.
— Пошли, тогда сегодня мы сходим, что ли? — предложил Славка.
— Давай, — согласился я. — Обновим парное молоко… Давай, Тамара, справку от председателя…
В десять часов, прихватив две пустые десятилитровые фляги, стоявшие на кухне еще с той смены, мы двинулись в путь. Вечерело. Воздух пока держал теплый солнечный свет — но само солнце клонилось к закату. Большое, круглое и красное, висело оно за нашими спинами, над черными деревьями острова. Мы не спеша шагали по серой колее, пробитой грузовиком по лугу. Потом поднялись наверх около паромной переправы и зашагали по пыльной дороге.
Вечерняя дорога, которой не казалось конца, лежала перед нами. Красное солнце осталось позади, быстро падая в расселину между островом и высоким правым берегом. А перед нами над дорогой, над дрожащей в далекой сумеречной дымке деревней, и даже над густо лиловеющей цепью неблизких гор, перекинулась полоса облаков. И солнце, прощаясь, красило их в нежный розовато-сиреневый цвет.
— Смотри, какое чудо эти облака, — почему-то тихо сказал я. — Какой удивительный цвет…
— Как черносмородинное мороженое, — вздохнул Славка.
— Черносмородинное? А где тебе его доводилось пробовать? Неужто в нашей дыре его где-то подают?
— Нет, конечно. В Москве как-то раз. В командировке.
— В командировке… — повторил я. — В командировке — боже мой, какое гнусное слово. Командировка, командир, начальник, план, аттестация, работа… Как далеко вся эта гадость сейчас. Звонок будильника, турникет, охота за свободным вкладышем…
— Ругань начальника, — продолжил Славка. — И очередь у кассы за несколькими трешницами.
— И у кассы тоже… Ничего этого теперь нет. Словно ничего и не было — ни телефонных звонков, ни давки в автобусе. Ни-че-го. Никакой этой мышиной возни. Нет и не будет целых четыре недели. Ничего, кроме этой вечерней дороги. И сиреневой дымки заката, и свода облаков, нависших малиновой аркой над нами, и звука наших шагов в теплой пыли, и тихого позвякивания крышек на пустых флягах…
— Красиво говоришь, Женя, — улыбнулся Славка. — Ты, случаем, стихи не пишешь?
— Стихи? Да нет, даже не пробовал никогда. Жизнь — она, знаешь, как-то больше все прозой диктует…
— Да, прозы хватает… Вот, например, перед самым отъездом начальник мне ласково сказал… А! — он ожесточенно взмахнул рукой, прерывая сам себя. — Ну его к едреной матери. Всех и все — к едреной матери… Не хочу ни о чем даже вспоминать. Ты прав — ничего не надо, пусть ничего больше сейчас не будет. Только твоя вечерняя дорога.
— «Вечерняя дорога», а сам материшься, как кучер, — усмехнулся я.
— И это верно, — вздохнул Славка.
Ферма раскинулась невдалеке от дороги, чуть ближе деревни — почти сразу за кладбищем.
Мы прошли по скользким деревянным мосткам, проложенным по жидкой грязи, ровным слоем заливавшей скотный двор, и остановились у грубо склоченной будки, где помещался холодильник. Надсадно ревел дизель, питающий током доилку; под низким навесом мычали, толкались и вздыхали бурые коровы. Пожилая доярка, внимательно повертев в узловатых руках нашу бумажку с размашистой подписью председателя, налила молока.
— Выпьем, что ли, парного? — предложил я, когда мы вышли за ворота.
— Давай на дорогу отойдем, там воздух почище.
Мы поднялись на насыпь и встали около какой-то изгороди. Я откинул крышку фляги и протянул Славке. Он сделал несколько глотков и поставил ее на землю.
— Пей, не стесняйся, — сказал я. — Все равно останется, двадцать литров на тринадцать человек — это залиться можно.
— Не хочу больше, — Славка покачал головой. — Я вообще-то молоко не очень люблю.
— А я — так очень…
Молоко было теплым, сладковатым и полным того особого, ни с чем не сравнимого запаха, какой бывает только у парного. Я пил долго, чувствуя как теплые струйки текут по подбородку и капли падают в мягкую дорожную пыль. Оторвался я от фляги лишь когда понял, что больше в меня просто не войдет.
— Ну и силен же ты пить, — покачал головой Славка.
— А ты думал? Все, теперь каждый день буду сюда ходить. Никому не уступлю право хлебнуть первым прямо на дороге. Будем ходить вместе?
— Будем, — улыбнулся Славка. — Может, и еще кого-нибудь с собой возьмем.
Я как-то не задумался над его последними словами. Мы подхватили ношу и зашагали к лагерю. Солнце уже скрылось за островом, и теперь небо на западе горело розовым светом, делая совершенно черным зубчатый силуэт леса. Мягко пружиня своей еще не остывшей пылью, дорога вела вдоль реки, мимо парома — к лагерю, который показался вдали, смутно белея палатками, между которых уже резвился неяркий в ранних сумерках огонек костра…
Потом мы опять сидели у огня и пели. Костер, заваленный зелеными ветками, щедро дымил, разгоняя комаров. Я исполнял совершенно автоматически, витая мыслями где-то далеко и высоко. И спокойно рассматривал своих колхозных товарищей. Тамара сидела с Генкой, а Саня Лавров — с окольцованной Ольгой. Я заметил еще вчера, что они везде — и в столовой, и у костра — садятся вместе. Неужели наша компания уже начала делиться по парам? Костя-мореход, судя по всему, ни с кем делиться не собирался: он занял место между Викой и Людой и уделял внимание обеим сразу. А Аркадий пристроился к Кате. Люда его отшила, причем весьма болезненным способом; к Вике он, вероятно, не решался приближаться на расстояние удара, Ольга и Тамара были прочно заняты. Катя же подходила: она казалась свободной, безобидной и беззащитной. Не обращая никакого внимания на сидящего с другой стороны Славку, он придвинулся к ней тесно и шептал что-то на ухо с таким видом, будто их давно и крепко что-то связывает. Катя глядела на огонь, и красные отсветы плясали в стеклах ее очков. Я смотрел, и мне было неприятно, что Аркашка за ней ухаживает. Странно, но я ощущал в себе нечто вроде ревности. Хотя на каком основании имел право испытывать подобное чувство? Между Катей и мной ничего не было и не могло быть; я вообще не собирался ни с кем сходиться в колхозе. Но тем не менее факт имелся налицо: что Катя нравилась мне настолько, что соседство любого мужчины с нею приносило неудовольствие. Любого, кроме Славки — он в счет не шел, так как являлся моим лучшим другом. И, кроме того, я знал его слишком хорошо и не сомневался, что он-то к Кате приставать не собирается…
Так я пел и играл, думая о каких-то неожиданных и странных вещах и даже не заметив пролетевшее время. Принесли магнитофон и начались танцы. Мне не хотелось ни дергаться, ни обниматься под музыку, и я пошел на кухню пить молоко. Оно уже совсем остыло и даже загустело сверху чистыми сливками. Я налил себе в алюминиевую кружку и опустился за стол.
Кругом стояла темнота: ведь, наверное, было уже около двух. Постепенно глаза привыкли к мраку, и я различил очертанья навеса, темные букеты цветов в больших банках — их девчонки нарвали на лугу и расставили еще днем по столу — оставленные кружки, миску с хлебом, забытый кем-то транзисторный приемник… Плотный черный воздух словно поглотил в себе музыку, еле доносившуюся от недалекого костра, и отчетливо слышались обступившие меня ночные звуки. Протяжно крикнула сова на болоте. Раз, потом еще — отрывисто и резко, — словно кого-то поймала и радовалась этому. Подал голос сверчок около кухни, под забором в примятой траве. Прошуршала возле изгороди то ли мышь, то ли змея. И откуда-то из-за перелеска вдруг раздался тонкий перезвон колокольчика: видимо, на большом лугу, или даже еще дальше, паслись в ночном лошади… Когда я вернулся к костру, народ сидел вокруг костра. Магнитофон играл из травы песню про лаванду, под которую танцевали всего две пары. Гена с Тамарой просто топтались на месте, очень крепко обнявшись. Лавров с Ольгой действительно танцевали. Они выделывали невероятно красивые, гладкие и скользящие движения. Со стороны казалось, что Саша ловит Ольгу, вырывающуюся из его рук — а она, хоть и ускальзывает, но позволяет себя поймать. Это было грациозно и даже как-то трепетно.
Кроме того, я вдруг заметил, какие у нее прекрасные, ровные, невероятно длинные ноги. Ольга мне совершенно не нравилась, но все-таки, как любой нормальный мужчина двадцати четырех лет, теоретически неравнодушный к женскому телу, я иногда исподтишка рассматривал и ее. Подобно всем другим девицам, по лагерю она ходила практически голая, лишь едва прикрывая необходимые места весьма откровенным оранжевым купальником. Хотя прикрывать было нечего: Ольгино тело не выделялось ничем особенным; полураздетая, она обратила бы на себя мужской взор лишь в обществе полностью одетых женщин. Рядом с такой же полуголой, но великолепно сложенной Викой Ольга совершенно проигрывала. Однако сейчас, пусть и укрытые старым вылинявшим трико, ноги ее прямо-таки били по глазам. Казалась, вся Ольга состоит из одних только ног — которые, хоть это и звучит банально, росли у нее прямо из подмышек. А возможно, и не росли — просто, танцуя с Лавровым, она показывала себя совершенно иной, чем днем в обычной жизни.
Я вспомнил, как Сашка однажды говорил, что занимался в ансамбле бальными танцами. Узнав об этом, начальник его тонко и едко высмеивал, а Мироненко, принципиально не признающий никаких развлечений, кроме походов и грубого спорта, выразился даже, что мужчина, занимающийся танцами, есть не мужчина, а нечто неприличное. Саня тогда обиделся, и я безуспешно пытался его защитить. Но никогда не видел, как он танцует. И даже не представлял, что это так здорово. И все-таки, на кой черт ему сдалась замужняя Ольга? Взял бы лучше Вику, она все-таки свободна, — думал я. Тот факт, что, вероятно, только Ольга из всех умела по-настоящему танцевать, мне даже не пришел в голову.
Я посидел у костра с полчаса. Постепенно все разошлись. Последней, пожелав нам спокойной ночи, исчезла в темноте Катя. Мы со Славкой остались вдвоем. Пары продолжали танцевать, не чувствовали усталости.
— Полезли и мы спать, что ли? — предложил я.
— Пошли. Только… Только я еще на речку схожу, — ответил Славка.
— Ладно, тогда до утра, — сказал я.
Засыпая, я слышал, как от костра доносится тихая музыка. Как ни странно, она не мешала, а наоборот, подхватила и понесла куда-то — в остаток ночи, который можно было отдать сну.
Журавли, видимо, облюбовали соседний с нами луг.
Их протяжные крики разбудили меня и на второе утро, и на третье. И я опять вскакивал раньше всех и бежал к реке умываться. Правда, помощи на кухне больше не требовалось: там уже вертелись Геныч с Лавровым. Будто и вовсе не ложились спать. Наверное, так оно и было — и позавтракав, они заваливались спать до своей вечерней смены. Впрочем, меня не касалось, кто когда спит. И с кем — тоже.
Шофер приезжал по-прежнему рано, но уже не гудел и не зубоскалил. Тихо вылезал из кабины и замирал около столовой напротив сидящей Вики. Стоял, пока мы завтракали, не спуская с нее глаз, как загипнотизированный. Когда она бросала на него мимолетный взгляд, он краснел и отворачивался.
Мы по-прежнему ездили в кузове, а Вика забиралась в кабину. Не знаю уж, чем они там по пути занимались, но грузовик ехал очень медленно. Так, что мы со Славкой стояли в полный рост, не держась за борта, чем вызывали буйный ужас девчонок. И были этим горды, как два молодых петуха. Впрочем, мы и были молодыми. Все быстро сделалось привычным.
Дорога через деревню, небольшая встряска на железнодорожном переезде, заезд по узкому проселку на поле, где пололи девчонки, потом к нам на АВМ.