Форточка с видом на одиночество (сборник) Барановский Михаил
Я помню эту новогоднюю ночь. Я знал, что запомню ее, хотя память на даты и цифры – не самая сильная моя сторона. Но наступление двухтысячного года я не мог забыть.
Я развелся. Мы разъехались. Ребенок – к жене. Собака – ко мне. Столько боли, столько обид, разочарований, столько одиночества в голой квартире, заставленной коробками с вещами и фрагментами мебели. Гулкое эхо во всех комнатах. Запах быта бывших жильцов. Тридцать первое декабря 1999 года. Я что-то мыл, распаковывал, расставлял по местам. Мне казалось, я начинаю новую жизнь на новом месте, с круглой даты, с нового тысячелетия. Очень символично.
За час до наступления Нового года я отправился к родителям.
Я пробирался по ночному городу – людей на улице практически не было, огни почти не освещали дорогу, где-то завыла собака. Во мраке и тишине то и дело слышались разрывы петард и хлопушек. Без вспышек смеха, без музыки и праздничного шума. Атмосфера была зловещей. Казалось, город осажден невидимым врагом. Навстречу мне шла семья: муж, жена и ребенок – шли молча. Ребенок поджигал какую-то китайскую пиротехнику, бросал ее на землю, она оглушительно взрывалась. Все молчали. Так я и дошел до родительского дома. Бетонные ступеньки до пятого этажа, пошатывающиеся деревянные перила – тысячи раз повторяющийся опыт. Отец был на дежурстве. Мама накрывала на стол. По телевизору нас поздравил Путин. Он стоял у кремлевской стены на улице с непокрытой головой. Вокруг лежал снег. Когда президент говорил, пар почему-то не шел изо рта. Что-то там не додумали кремлевские политтехнологи. Под бой курантов мы чокнулись, поздравили друг друга с Новым годом, выпили, закусили. Я пошел домой и там продолжил расставлять мебель и выуживать из коробок вещи. Достал печатную машинку «Москва».
В восьмидесятые годы она считалась портативной, хотя весила килограммов десять – не меньше. В коричневом, обтянутом дерматином футляре, она была скорее похожа на портативный аккордеон. Клавиши ее стучали на полночной кухне так, будто вбивали гвозди в лист формата А4. Мой творческий процесс шел вразрез с попытками жены наконец-то уснуть.
Сгорбленная настольная лампа, кофе, сигареты, печатная машинка…
Сейчас у меня бесшумный ноутбук. Сигареты и кофе тоже стали лучше. Жены не стало. В доме тихо.
Закончил под утро. Лег спать в еще чужой квартире. Чужой потолок над головой, утренний свет непривычно падал на стену из чужого окна. Собака тоже маялась, вздыхая, переходила с места на место и грузно опускалась на пол. Громко лязгала металлическая подъездная дверь – мои новые соседи возвращались домой или от них уходили гости. Я думал о новой женщине, которую я еще не знаю. О том, как буду жить с ней в этой квартире. Начиналось новое тысячелетие.
Оказывается, иногда проще дождаться нового тысячелетия, чем новой женщины, с которой я смог бы жить счастливо вместе.
Зашел в магазин и вижу – продаются карпики. Они лежали на витрине в осколках льда вместе с какой-то другой более аристократичной рыбой. Как, например, готические осетры, похожие на Кельнский собор. И я их тоже хотел, но карпиков больше. Потому что они показались какими-то родными. Их готовит мама. А лучше мамы никто не делает карпиков. И я почувствовал, что хочу этих карпиков. Я сразу это почувствовал. Так бывает, когда встречаешь где-нибудь женщину. И ты еще про нее ничего не знаешь. Не знаешь, какая она: умная или глупая, горячая или фригидная, добрая или злая. Но ты ее почему-то сразу хочешь. Потому что, возможно, она похожа на ведущую вечерних новостей центрального телевидения. Или на повзрослевшую девочку из детского сада – самую первую твою любовь. Или на маму в молодости, когда она еще не владела искусством приготовления карпиков, а только мечтала о встрече с твоим будущим отцом. И у нее тогда были совсем другие аргументы. Я, вероятно, очень многого хочу от женщины. Я хочу видеть в одном лице и друга, и мать, и любовницу, и ведущую вечерних новостей центрального телевидения. Но все это очень редко сходится в одном человеке. В одной женщине. И всегда приходится выбирать между готической осетриной и одомашненными карпиками. Но иногда может показаться, что это Она. Какая-то случайная прохожая или попутчица в общественном транспорте. Может показаться. Может возникнуть такое ощущение. И вот то же самое с карпиками. Но после первого ощущения приходит второе: карпики, конечно, замечательные, но их надо будет чистить, потрошить… А у них такая липкая чешуя… И как-то сразу чувствуешь, что уже не так сильно хочется их покупать. Ну, так вообще часто бывает, не только с карпиками. Вот, после того, как сильно захотел какую-то незнакомую женщину, подумаешь, что сейчас надо будет с ней как-то знакомиться, что-то такое говорить… А у нее в настоящий момент, может быть, роман в самом разгаре. Или просто ты ей не понравишься с ходу, и она еще скажет что-нибудь обидное в твой адрес. Ходи потом переживай. И как-то уже не так сильно хочется с ней знакомиться. Настроение еще себе портить. И тут я заметил, что карпики уже почищены от чешуи и выпотрошены, и их нужно только купить, принести домой, присыпать какой-нибудь модной приправой, засунуть в духовку и больше ничего уже с ними делать не надо. Посматривай только в окошко, чтобы не пригорели… Случается, конечно, что та женщина, которую ты так внезапно захотел, и сама поглядывает на тебя с нескрываемым интересом и только ждет, чтобы ты с ней заговорил. И понимаешь, что особых усилий от тебя не потребуется, что все случится как бы само собой, как с карпиками, которые уже почищены и выпотрошены. И тогда соображаешь, что приготовить-то их несложно, зато потом придется отмывать жирный противень и проветривать квартиру, чтобы избавиться от запаха жареной рыбы. И что потом делать с этой женщиной, которая готова на все? Чего это она, собственно, так сразу на все готова? Это подозрительно. Всегда подозрительно, если что-то легко дается. Может, потом полжизни придется на сквозняке провести. И вообще, я уже давно заметил, что когда вот так стоишь перед сырым карпиком и представляешь его себе уже готовым, с золотистой такой хрустящей корочкой, а внутри нежным и сочным, то в этих фантазиях он всегда получается вкуснее, чем в действительности. Когда сам готовишь, а не мама. И захотелось уже что-то решить. То есть надо на что-то решиться. Как говорила моя бывшая жена… Кстати, у бывших жен перед будущими есть одно существенное преимущество – их не выбирают. Бывших жен не выбирают, как съеденных карпиков. Так вот, я стоял перед этим колотым льдом, перед этой уставившейся на меня остекленевшими глазами рыбой и вспоминал слова моей бывшей жены. Она говорила: «Ну, сделай хоть что-нибудь. Хоть что-нибудь сделай, такое… чтобы мне хоть стыдно за тебя было». И вот все это пронеслось в моем сознании, я отошел от карпиков и направился в молочный отдел, где без лишних колебаний приобрел бутылку кефира. Потом еще заглянул в винный и прихватил бутылочку «Chianti».
Вышел из магазина и подумал: может, все-таки надо было взять пару карпиков?
Как только я появился в квартире, тут же раздался телефонный звонок. Я взял трубку, смиренно приготовившись услышать густой бас. Но это звонили из Германии родители. Они разговаривали со мной вдвоем по «громкой связи».
– Ты еще не познакомился с какой-нибудь барышней? – спросила мама.
– Что-то не заводится у меня пока никаких барышень, – ответил я.
– Заводятся блохи, – услышал я папин голос, – а с девушками надо знакомиться. Слышишь? Знакомиться!
За то время, что я живу в Москве, со мной не приключилось ни одного любовного романа, даже повести, даже рассказа. Несколько жалких афоризмов – не в счет.
Брел я как-то по Чистым Прудам. Было начало лета. Я чувствовал себя почти неразличимым в двустороннем потоке людей, затерявшимся в их лицах, брошенным в столпотворения этого города, отданным ему на растерзание как оказавшийся на улице пес, знавший прежде любовь, заботу и домашний уют.
Мне хотелось, чтобы меня подобрали чьи-то ласковые и добрые руки. Мне хотелось уткнуться носом в нежное плечо и просто постоять так в тишине, прижавшись к любимому человеку.
В лодочках на пруду катались влюбленные. Мужчины – на веслах. Барышни – на корме. Везет же некоторым. На скамейках и на газонах вдоль воды веселые компании молодых и не очень людей пили легкие и не очень алкогольные напитки. Трое парней сидели на бордюре и интенсивно трясли головами в такт какой-то ниоткуда не звучащей музыке. Перед ними лежала картонка, на которой кривыми печатными буквами было выведено: «ПОДАЙТЕ НА ПЛЕЕР». «Сумасшедший город», – подумал я.
Зашел в кинотеатр «Роллан». Через полчаса начинался фильм испанского режиссера Альмодовара «Поговори с ней», но билетов уже не было. Еще бы: летний вечер, выходной. Но кассир сказала, чтобы я подошел через пятнадцать минут, когда она будет снимать бронь, и выдала мне талончик за номером четыре.
Через чашечку выпитого эспрессо и одну выкуренную сигарету, через лабиринт из столиков кафе и безразличных взглядов, сидящих за ними мужчин и женщин, я снова добрался до кассы и вместе с другими стал ждать, когда начнут снимать бронь.
Кассирша называла номер талончика и продавала заветные билеты. И вот дошла очередь до меня: второе место, первый ряд.
Я сразу ее увидел, как только зашел в зал. Очень милая, миниатюрная брюнетка с маленькой сумочкой на коленях. Она сидела с краю, в первом ряду, на первом месте. Я сел рядом.
Кинотеатр – отличное место для знакомства.
Свет медленно погас. Мне с детства нравилось, как, волшебно испаряясь, гаснет свет в кинотеатрах.
Периферийным зрением я рассматривал ее, а она – меня. Ее глаза блестели в темноте, отражая свет экрана. Я увидел это плечо, в которое хотел уткнуться носом. Всей своей конфигурацией: трогательными низменностями и возвышенностями, оно было идеально приспособлено для этой цели. Оно было совсем рядом. (Но вряд ли с этого стоит начинать). До меня доносился легкий запах ее духов, я слышал ее дыхание в перерывах между репликами киногероев испанского режиссера Альмодовара.
Где и при каких только обстоятельствах ни встречаются будущие влюбленные. Знал я одну молодую пару. Они всем рассказывали, что познакомились в театре. А на самом деле она работала медсестрой в кабинете проктолога, а он однажды пришел к ней на процедуры по поводу трещин прямой кишки. Она даже не знала, как его зовут. Лечение было анонимным, и в регистратуре ему присвоили номер четыреста двадцать шесть. И как-то он позвонил ей по телефону и говорит:
– Оля, здравствуйте. Это четыреста двадцать шестой.
Она говорит:
– Здравствуйте, четыреста двадцать шестой.
– Вы меня помните? – спрашивает он опасливо.
Она говорит:
– Да, четыреста двадцать шестой, помню вас хорошо.
– Вы меня в лицо помните? – спрашивает он у медсестры-проктолога.
Короче, познакомились.
Весь фильм я придумывал эту фразу, с которой обращусь к ней. А фраза все не давалась.
На экране двое придурковатых героев ухаживали за своими возлюбленными, которые были в коме и находились в больнице практически без надежды на излечение. Врачи считали, что разговаривать с ними бесполезно. Но у испанского режиссера Альмодовара было другое мнение на этот счет. Короче, все эти монологи, адресованные живым трупам, постоянно сбивали меня с мысли. В конце концов, рядом со мной сидел живой человек, на ответ которого я очень хотел бы рассчитывать.
В результате вот что я придумал. Я скажу ей, чуть понизив тембр своего баритона, с легкой хрипотцой, как я это умею: «Простите, если вы не откажетесь выпить со мной кофе после фильма и если, не разочаровавшись друг в друге, мы захотим встретиться еще, то очень интересно будет узнать: что привело нас в один день, в один кинотеатр, на один сеанс, на соседние места?»
Таким образом, я хотел дать ей понять, что, во-первых, далеко не дурак, а во-вторых, возможно, в этом стечении обстоятельств есть какой-то высший смысл, если не сказать, промысел Божий.
Тем временем закончился фильм, зажгли свет, пошли титры, пошли люди. Публика поднималась с мест и направлялась к выходу. Во рту у меня пересохло от десятка раз повторенной фразы, которая уже потеряла вкус, как долго жеваная жвачка. Мне захотелось писать, и я рванул в туалет. Почему-то я пребывал в полной уверенности, что когда выйду оттуда, то застану ее в фойе кинотеатра или, в крайнем случае, на выходе из него. Возможно, она тоже захочет пописать, и тогда я подожду ее.
Господи! Ну, почему ты так жесток ко мне?
Я, как потерявшийся пес, метался по кинотеатру, выбегал на улицу, всматриваясь в удаляющиеся женские силуэты, снова возвращался назад. Всюду сновали чужие люди, мельтешили и заслоняли собой пространство, в котором она могла скрыться в любой момент и исчезнуть навсегда. «Потерял! Потерял! – стучало в мозгу. – Потерял!» Я втягивал носом воздух в надежде различить запах ее духов, который еще хранило мое обоняние. Вглядывался в маскарад лиц в надежде опознать ее профиль, который еще хранила моя память. Потерял! Потерял! Мне хотелось скулить и выть от обиды и беспросветной тоски по этим сияющим в темноте глазам, по этому плечу, в которое мне так и не случилось уткнуться носом.
Господи, если ты все спланировал заранее: привел меня в кинотеатр, дал мне невостребованный кем-то билет, посадил рядом с ней и названием фильма подсказал, что надо делать, то почему позволил мне пойти в туалет? Где ты был в этот самый ответственный момент? Какие срочные дела отвлекли тебя от изначального замысла? Что-то случилось в небесной канцелярии? Или ты опаздывал на концерт Элвиса Пресли? Может быть, сам пошел пописать? Я надеюсь рано или поздно получить ответ. Никуда не уходи.
Я часто думаю о Боге. Например, когда лечу в самолете – всегда о нем думаю. Я думаю о нем хорошо. Особенно когда самолет попадает в зону атмосферного фронта, в зону турбулентности и его начинает трясти. Я надеюсь на Бога больше, чем на пилота – лауреата Всероссийского конкурса «Крылья России». Надеюсь на него больше, чем на двигатели, произведенные на орденоносном авиамоторном заводе. Или когда в поликлинике сдаю какие-нибудь анализы: кровь или мочу по Нечипоренко. Когда я беспокоюсь о своем сыне или родителях. Даже когда замышляю написать роман. Кажется, я гораздо чаще думаю о Боге, чем он обо мне. Это и понятно: Бог один, а нас много. Он о нас знает все, а мы о нем – практически ничего. Наверное, ему так удобнее, чтобы мы о нем почти ничего не знали.
А может, нам достаточно только веры в то, что он есть. Может, где-нибудь, в какой-нибудь другой галактике есть другой Бог. Бог другой галактики – не местный. И какие-нибудь зеленые человечки знают про него все-все. Может, они вследствие этого более счастливы. Может, их Бог чаше выходит в социум, чаще тусуется, а не живет анахоретом, как наш. Как я. Тогда получается, что зеленые человечки не верят в Бога. Они просто знают, что он есть.
Я долго жил один. Без женщины. Без Бога. Совсем один. Летом еще ничего, когда один. А зимой…
Я выходил на улицу и растворялся в толпе секссимволов.
Старожилы не могли припомнить таких холодов. (Старожилы – это люди, которые никогда ничего не могут припомнить.)
Мороз и солнце. День чудесный. Шел слепой снег. Навстречу мне брел человек средних лет со следами потертости о тротуар и шершавость жизни. В одной руке он держал початую бутылку водки, в другой – надкушенное мороженое. Хорошо. Празднично. Бесшабашно. Мне так никогда не удавалось.
Женщины с розовыми от мороза лицами шли мне навстречу, но не для встречи. Ах, не для встречи! Ни для секса в жарких смятых простынях с обжигающим дыханием страсти. И даже не для милой прогулки вдоль замерзшей реки, где дети играют в хоккей. Собаки трусили мне навстречу, но не виляли приветственно хвостами, не тыкались мордами в сосульках в мою пока еще теплую руку.
Все они: мужчины, женщины, звери, улицы, машины, счастье, любовь, небесные светила, жизнь моя гребаная двигались мне навстречу лишь для того, чтобы разминуться со мной и оставить меня.
Нищий копался в мусорном баке. Выудил оттуда упаковку каких-то лекарств. В то время, когда я проходил мимо, он обернулся:
– От чего эти таблетки, не знаете?
«Что с тобой происходит? – спрашивал я себя. – Может быть, просто сходишь с ума? Тихо, незаметно для окружающих. Соскальзываешь по гололедице в канун Нового года, в какое-то новое сумасшествие?» Вокруг переливались гирлянды, распивалась водочка, искрился, похрустывая крепким соленым огурцом, новогодний снежок. А ты подтаиваешь. Нехорошо. Но объяснимо. Один в чужом городе. Сбежал из привычного социума, от родных, от друзей, от подруг. Чтобы тихо сойти с ума в чужом городе. Это так романтично и даже высокохудожественно.
Одномерное отражение в зеркале – это все, что могло подтвердить реальность твоего существования. Никто не провожал меня, когда я шел на работу, никто не смотрел мне в спину, когда я выходил из квартиры. И страшная мысль: а вдруг у меня нет спины?
Темный подвальный кабак. Саксофон казался буйным. Он кряхтел, выкручиваясь и извиваясь. Пытался вылезти из смирительной рубашки. Не выходило. Тогда он принялся биться в истерике, срываясь в плач, в какие-то судорожные конвульсии. И барабаны подняли страшный шум и тоже бились в падучей. И только контрабас в углу тихо бубнил себе что-то под нос и загадочно хмыкал.
Накурено. Слезились глаза. Чувствовал себя заблудившимся ребенком. Чувствовал себя стариком.
Дома на кухонном столике остались таблетки от бессонницы. В шкафчике над печкой пузырек корвалола. Под кроватью пачка нераспечатанных, покрытых пылью презервативов. Срочно нужна горячая женщина на зиму!
На лице – трехдневная небритость. В руках – мелкая дрожь.
Вспоминал, как сидел в парикмахерской. Уткнувшись взглядом в кучки разбросанных по полу собственных волос. Думал о старости. Ощущение такое, что стригут миттельшнауцера.
Совесть скулила, как собака с того света, которую не погладил однажды, когда пожалел испачкать руки.
Курил. Дым обжигал глаз, лопнул кровеносный сосуд, хрусталик зрачка блестел от влаги, а все вокруг мутнело и расплывалось, как будто смотришь сквозь стекло, залитое дождем. Как будто играют джаз.
Кто, думал, придет на мои похороны? Вспоминал их лица, загибал пальцы. Не хотел, чтобы там был мой сын. Он говорит: «Похороны – это когда людей сажают в землю, и они там выздоравливают».
В руке подрагивала сигарета. Занемевшие яйца заставили сменить позу. Колено ударилось о днище стола, вздрогнула рюмка и пепельница. Коньяк еще плескался, оставляя масляный след на боках рюмки. Яйца оттаяли и сделались незаметными, как у трупа.
Моя квартира – в центре города.
В центре квартиры – огромный диван.
В центре дивана – я.
В форточке – кусок звездного неба, часть Вселенной, фрагмент бесконечности.
И тут меня посетила простая и ясная мысль, что мы одни во Вселенной без начала и конца.
И что Бога тоже нет.
И все мы, как доверчивые малыши из детского сада, которые ждут, что за ними придут родители.
А никто не явится из этого безвоздушного пространства, из этой бездонной пустоты.
И нам некому будет броситься на шею.
Никто не заберет нас отсюда.
Я слышал долгое эхо молчания в однокомнатной квартире.
Форточка с видом на бесконечность.
Форточка с видом на одиночество.
Форточка с видом на бесконечное одиночество.
Ужин на одного.
Диван на одного.
Никто не придет.
Хорошо, что сейчас лето. Плохо, что я сижу в Москве, а не поехал куда-нибудь к морю. Но все равно хорошо, потому что лето. В прошлом году, летом, я был на Кипре.
Я не ездил в отпуск больше четырех лет. Я хотел отдохнуть за все эти годы. Законсервировать себя ощущением отдыха, как сохраняют в вакууме пакеты с молотым кофе.
И вот я лежал на пляже кипрского города Лимассол, ловил кончиками век радугу солнечного спектра, растекался по лежаку подтаявшей на солнце медузой. Надо мной пронзительно голубое, как глаза младенца, небо. В ушах у меня наушники от плеера. Я слушал джаз.
Этот плеер я купил в Москве. Зашел в магазин, выбрал, подхожу к продавцу. Тот спрашивает:
– Вы в армии служили?
Я решил, что он меня перепутал с каким-нибудь своим бывшим сослуживцем.
– Нет, – говорю.
– А военный билет у вас есть?
Ну, думаю, Лужков – сука. Мало того, что без паспорта на улицу не выйдешь, так еще и плеер без военного билета не продают. Оказалось, он мне скидку хотел дать по поводу наступающего двадцать третьего февраля. Какое счастье, что кончилась бесконечная московская зима.
Пятки красные – песок раскаленный. На нем можно готовить турецкий кофе. Море шкварчало и пенилось. Соль проступала на коже, как на вяленой вобле. И пинта пива в покрытом испариной бокале как нельзя кстати. Рядом девушки загорали топлес. Это было похоже на сон – хотелось ущипнуть их за эти торчащие соски. Только для того, чтобы убедиться в реальности происходящего и не для чего больше.
На Кипр я прилетел с другом. Его зовут Алик. Я его очень люблю. Мы знаем друг друга почти всю жизнь – с детского сада. С детского сада Алик конопат, как переспевший банан. В школе он был отличником. Я у него списывал. В своей взрослой жизни он тоже отличник – правильный, обстоятельный, дотошный и к тому же примерный семьянин. Его не страшно отпускать на отдых одного без жены и ребенка даже с таким распиздяем, как я. Перед нашим отъездом я зашел к нему домой.
– Зачем ты берешь с собой четыре пары обуви? – обреченно спросила его жена.
И он подробно объяснил ей, зачем ему четыре пары обуви. На это ушло минут двадцать.
На следующий день он явился в аэропорт, навьюченный двумя огромными баулами и рюкзаком, как одногорбый верблюд.
Запасливость Алика не знает границ и таможенного контроля.
Что бы я у него ни попросил, – у него было. Однажды я разлил на балконе нашего номера молоко. Нагло ерничая и издеваясь, я поинтересовался: не захватил ли он с собой тряпку? Каково же было мое изумление, когда Алик полез в сумку, долго сопел и, наконец, извлек оттуда тряпку ростовского происхождения. А еще продолжительно сокрушался, что забыл взять с собой прищепки. Замечательные бельевые прищепки, которые он всегда берет с собой, а в этот раз, вот ведь бля… – забыл!
Всем известно, что есть две необъяснимые вещи: откуда берется пыль и куда деваются деньги. И Алик знает ответ, по крайней мере, на второй вопрос. Всю свою наличность я смело вверил ему. Он вел нашу бухгалтерию: считал, экономил и планировал. Он даже собирал все чеки.
– Зачем ты собираешь эти чеки? – как-то, не выдержав, спросил я.
Его ответ меня потряс:
– Все так быстро забывается.
Короче, с Аликом на Кипре я был, как у Христа за пазухой.
К тому же он мог говорить по-английски. Отличник!
Помню первый наш ужин. С горем пополам и с Алика помощью мы заказали салат, красного вина «Отелло» и ягненка на ребрышках. Ягненок оказался крепким орешком. Слава богу, перед отъездом я посетил стоматолога. Поставил столько коронок, что даже голос у меня стал металлокерамический.
– Гарантия на зубы пятьдесят лет, – гордо сообщил мне врач.
– Так это ж, чтоб проверить, эксгумацию делать придется, – пошутил я в ответ.
В течение последующих двух недель на Кипре мы больше ни разу не заказывали мяса. Питались исключительно морепродуктами: октопусы, каракатицы, креветки и разная рыба.
Сложностей с зубами и языком у нас практически не возникало. Почти во всех кипрских тавернах имелось меню на русском, предлагавшее отведать не только местные, но и блюда русской кухни. Например, мы с восторгом прочитали: «Русская еда: борщ (суп)».
Когда все рыбное меню было нами досконально изучено и пропущено через себя, я вспомнил о рыбе, которую мы здесь еще не пробовали. Так мы приступили к мучительным поискам кефали. Сначала выяснялось, что кефаль по-английски – red mulled. Потом выяснилось, что red mulled по-русски – это барабулька. Потом под видом кефали нам пытались всучить see bus, который на самом деле является морским окунем.
Но раньше, когда я ел see bus за счет одного академика в закрытом элитном клубе «Монолит» в Москве, я этого еще не знал. Там у всех официантов внешность и дикция дикторов Центрального телевидения. И после каждого заказанного блюда они говорят «спасибо».
Академик уверял, что в каких только странах ни заказывал он этот see bus, но так, как готовят его в «Монолите», нигде не готовят.
– А что это за рыба? – спросил я его.
– Ну, – сказал он, – see – это море.
– А bus – автобус?
– Да, – сказал академик, – морской автобус.
Официант получил от академика сто баксов чаевых. А уж сколько стоил в «Монолите» этот морской автобус – мне неведомо.
Хорошо, что чаевые на Кипре входят в стоимость трапезы. По крайней мере, так мне сказал Алик. Мы их никому не давали, считая, что, как говорится, all including.
В общем, все было замечательно. Для полного счастья нам не хватало только женского общества. В этом вопросе вся ответственность была возложена на меня. Я, собственно, и не возражал. Готов был отплатить добром за добро. Хотя, честно говоря, и сам не умею знакомиться с женщинами на улицах, в транспорте, на пляжах и в других общественных местах массового скопления женщин.
Но сколько людей обрели свое счастье, заговорив со случайной прохожей, попутчицей в общественном транспорте, купальщицей, принесенной волной Средиземного моря…
Не думаю, что все они блистали остроумием или хотя бы просто умом. Может, как раз отсутствие этих добродетелей и позволило им сделать первый шаг без страха и упрека. Мне же для знакомства нужен веский предлог: например, обморок случайной прохожей, возгорание троллейбуса, несчастный случай на водах. Но ничего такого на наших глазах не происходило. И мы продолжали, как бы это сказать, поститься. И даже не из-за моей нерешительности, а потому что не было подходящих кандидатур.
– Надо было приезжать со своим самоваром, – грустно заметил Алик.
Я даже сразу не понял метафоры, не соотнес самовар с Тулой. Если накануне человек полдня сокрушался, что не привез из России бельевых прищепок, вполне возможно, что теперь он переживает, что не взял с собой самовар.
– С другой стороны, – продолжал Алик, – приехал бы с женой, наверняка по закону подлости вокруг было бы море женщин.
– Не расстраивайся, – сказал я. – Все у нас еще впереди. Вот увидишь.
Я почувствовал на себе огромную, как Аликовы баулы, ответственность за то, чтобы он один раз за всю свою долгую и праведную семейную жизнь отдохнул по-человечески.
В тот же вечер мы, как всегда, покинули наш отель «Марафон» и отправились в город. С моря дул легкий бриз. В воздухе безраздельно властвовала курортная праздность. Пахло эвкалиптами. В одной из рыбных таверн мы заказали осьминога и вина. Осьминог в русскоязычном меню значился, как «восьминог». Я высказал предположение, что переводчику показалось странным слово «осьминог». Может, он даже сначала написал «семиног», но засомневался, пересчитал ноги у этой твари и пришел к выводу, что правильно будет назвать его «восьминогом». Но Алик сразу определил, что это прямой перевод с латыни – октопусы. Окта – восемь.
Знания часто бывают губительны для фантазии.
Разделавшись с восьминогом, мы отправились дальше. Зашли в английский паб с караоке выпить кофе. Какая-то барышня довольно чисто пела «АББУ». Я решил, что она англичанка. Наши в английских пабах не поют. С ней за столиком сидел ангел. Белокурый, как водится, лет примерно двадцати. В отличие от ангела, его подруга обладала более земными формами: широкими плечами и не менее широким, несколько сползшим, задом. Я ее про себя почему-то сразу назвал комендантом общежития. У ангела были огромные раскосые глаза и, как я успел заметить, пирсинг на пупке. Это был ангел нового поколения. Поколения «ПЕПСИ», «СНИКЕРСОВ» и «ТАМПАКСОВ». Поколения пирсинга.
На следующее утро мы завтракали в нашем отеле. Ничего особенного: омлет с вареной кукурузой, но тут я чуть не поперхнулся. «Это был ангел», – как поет Гарик Сукачев. Ангел с пирсингом и комендант общежития завтракали за соседним столиком.
Я дождался, пока они закончат трапезу.
– Вы верите в курортные романы? – спросил я ангела.
Она только улыбнулась и ничего не ответила.
– Не тратьте сил, – сказала комендант. – Мы сегодня уезжаем.
– Куда? – вырвалось у меня.
– В Москву.
– Оставьте ваш номер. Я позвоню из Москвы, – предложил я ангелу.
– Лучше вы оставьте свой – мы вам сами позвоним, – строго сказала певица.
Я продиктовал номер телефона.
Я почувствовал, что теряю ее, как хирург теряет больного. Слишком поздно пациент попал на операционный стол. Слишком много крови потерял.
– Разве я похож на телефонного террориста? Я позвоню один раз. Только «почтальон звонит дважды», – для красивости добавил я.
– Мы вам сами позвоним, – снова встряла певица.
– Позвоните, – обратился я к ангелу, – я вам книжку свою подарю.
– Вы что, писатель? – язвительно поинтересовалась комендантша.
– Да.
– А может, еще и поэт? – вероятно, она решила, что я шучу.
– Нет. – Я не стал им рассказывать о том, что писать стихи и заниматься онанизмом я начал в пубертатный период практически одновременно, когда их еще и на свете не было. А потом бросил и то и другое. Но жизнь такая штука: нет-нет, да и сорвешься.
А ангел так ничего и не сказал. Она только улыбалась и блестела глазами.
В этот вечер мы с Аликом объявили траур. Полотенца на нашем балкончике были приспущены и траурно колыхались на ветру. Мы пили темный ром «Капитан Морган», закусывали его круассанами и скорбели.
– С чем у тебя круассан? – спросил Алик.
– Without anything, – не задумываясь, ответил я.
Через три дня и нам надо было улетать. Они пролетели незаметно, как три бутылки рома «Капитан Морган».
В последний день, выходя из лифта на завтрак, мы встретили двух потрясающих блондинок.
Блондинки смотрели на нас с нескрываемым вожделением.
До отъезда в аэропорт Лорнаки оставалось несколько часов.
Алика ждали в Ростове жена и сын. Меня в Москве – женщины, которых я не люблю и мучаю.
Там, на Кипре, сидя на нашем гостиничном балкончике, мне как-то вскользь подумалось, будто это очень хорошее место для творческого отпуска. И чем больше я удалялся от Кипра во времени, тем чаще вспоминал этот балкончик, белый пластиковый стол со стульями, море за перилами, воздух, наполненный какой-то счастливой беспечностью, праздностью, запахом эвкалиптов и йодистых соединений. Мне все больше казалось, что это просто идеальное место для написания романа. Сесть вот так на балкончике и сочинять. Ничто не отвлекает, никакие телефонные звонки, я уже не говорю о работе и всяком таком.
Я могу трудиться, когда все отдыхают. Меня это не расхолаживает. Работал же я в Сочи, в газете «Черноморская здравница» и ничего. Был даже награжден вымпелом «Золотое перо». Из всего редакционного коллектива, кроме меня, еще только у двух журналистов висели на стенках в кабинетах такие вымпелки. Нас так и называли: «три пера». Ну, одним словом: «трипера». Завистники.
Конечно, на Кипре я бы уже непременно что-нибудь написал. Это место и этот балкончик, кажется, созданы для творчества, для писательства. Даже Максим Горький это понял, несмотря на пролетарское происхождение. На Кипре или на Капри – не велика разница.
А что путного можно написать, сидя в столице?
Я решил пожарить омлет. Включил Стиви Уандера. Достал из холодильника яйца, молоко, головку репчатого лука, болгарский перец, мясистый розовый помидор, кажется, он называется «бычье сердце», бутылку подсолнечного масла. Вымыл овощи. Сначала я построгал на дощечке лук и сразу бросил его на сковородку, уже в горячее масло. Потом мелко и очень аккуратно нарезал перец и отправил туда же. И только после этого – помидор. Хорошенько взбил яйца с молоком. Овощи уже пожарились, и лук стал золотистым. Помидоры и перец выпустили сок. Пошел такой запах. Жаль, я не Зюскинд. Тогда я влил туда яйца с молоком, посолил, поперчил, присыпал приправой «Травы итальянской кухни» и накрыл крышкой. Теперь можно было и закурить. Я некоторое время посматривал, как омлет дышал под запотевшей крышкой и рос.
Взглянул на часы. Было два ночи. Я открыл окно и вдохнул воздух. После дождя он был влажным, свежим и каким-то осязаемым. Казалось, его можно пить. Я глотал прямо из окна, как из горлышка. И не мог надышаться. Никогда еще воздух не доставлял мне такого удовольствия. Обычный московский воздух. Только после дождя. Звезды подмигивали мне с неба. И на какой-то миг я испытал счастье. В свои сорок лет я вдруг понял, что уже взрослый. Я курю в квартире. В собственной квартире. Могу не спать ночью, слушать своего любимого Стиви Уандера. И вообще делать, что захочу. Жарить омлет, например. А могу, скажем, позвонить и вызвать проститутку. Я этого, правда, никогда не делал, но все равно… Стало как-то очень приятно от того, что я такой самостоятельный и совсем уже взрослый. Удивительно, но то, что меня так сильно угнетало многие годы – одиночество, вдруг в один прекрасный момент обернулось несказанным наслаждением.
Радость одиночества омрачается только тем, что ее невозможно ни с кем разделить.
Я решил, что надо почаще ставить Стиви Уандера. А роман я напишу. Никуда он не денется… Напишу я этот роман. Даже если придется сидеть в этом городе безвылазно. Я переложил омлет в тарелку, открыл «Chianti», но не стал сразу пить, потому что даже вино должно ПОДЫШАТЬ.
Какие славные порой бывают ночи.
Вот, помню, однажды ночью сидел я в баре. Бывает, знаете, одна какая-нибудь мало что значащая фраза или слово увязнет в мозгу и крутится там, как заевшая грампластинка. Сидишь, пьешь ром, никого не трогаешь, а на кончике языка вертится настойчивым рефреном, к примеру, странное, непонятно откуда взявшееся польское имя Кшиштов.
Это, как чужой сон, попавший к тебе в постель по ошибке, как неправильно набранный номер телефона.
Носишься со своими проблемами и рефлексиями, как Дуня с трудоднями. Складывается – не складывается. Пишется – не пишется…
Под творческий кризис хорошо идет омлет с овощами и «Chianti», селедочка с водочкой, ром с лимончиком, сгодится и «Бехеровка»…
Тут ко мне подошла красивая, изящная девушка огромного роста. И хотя я сидел на высоченной табуретке у барной стойки, девушка смотрела на меня сверху вниз.
– Скучаете? – спросила она и, не дав ответить, сказала: – Не угостите меня виски с содовой?
Я заказал ей виски с содовой и себе порцию рома.
Я смотрел на ее ноги, облаченные в рваные джинсы, но их гипотенуза превышала поле моего периферийного зрения, и взгляд все время соскальзывал.
Ее ноги напомнили мне газопровод Уренгой – Помары – Ужгород.
Бармен принес нам выпивку. Девушка взяла свой стакан.
– Как говорит моя бабушка, – сказала она, – что куплено, то нажито.
Мы чокнулись.
Она села рядом, так, что мне пришлось неестественно задрать голову, чтобы посмотреть ей в лицо. Я почувствовал себя астрономом.
Заглушая музыку, заныл шейный остеохондроз.
Господи, в человеке столько органов, что никогда не знаешь, что может заболеть.
Сегодня, покупая ортопедический матрас и ортопедическую подушку, я подумал, что для полного комплекта не хватает только ортопедической женщины.
Я опустил голову. На уровне моих глаз была ее грудь, слегка задрапированная просвечивающимся хлопком майки. Девушка достала сигарету. Я еле дотянулся, чтобы дать ей прикурить. Ее лицо казалось неестественно маленьким в сравнении с бюстом. Как бывает на фотографиях, если какая-то часть тела выдвигается на первый план, слишком близко к объективу.
– Как вас зовут? – прокричал я сквозь громкую музыку вверх, как будто обращаясь к богу.
– Мария, – донеслось оттуда.
Как будто мы разыгрывали сцену из романа Свифта.
Мария сообщила, что занимается конным спортом. Я сразу подумал, что на лошадь она должна взбираться без помощи стремени.
Однажды в Теберде я катался на лошади с Юрой Орловым, который появился в моей жизни так же внезапно, как и исчез из нее. Надо сказать, что ни о том, ни о другом я не жалею.
Юра сказал:
– Если лошадь упадет, надо зажать ей нос, и тогда она встанет.
– С какой стати ей падать? – спросил я.
– Ну, мало ли, – сказал Юра.
– А если упаду я, она знает, что делать?
Но Юра не услышал. Он ускакал, и с тех пор я его не видел.
Этому пятнадцатимиллионному городу нет до меня никакого дела. Да что там городу, – всему миру нет до меня никакого дела.
Вот только Мария появилась в моей жизни, за что мы и выпили. Ее грудь смотрела на меня большими карими глазами сквозь легкую паранджу майки с сочувствием и пониманием.
– Давай закажем еще? – предложила Мария.
– А много не будет?
– Как говорит моя бабушка, – сказала она. – Если берешь, бери много – все равно скажут, что взял.
Мы чокнулись и снова выпили.
– Однажды, – сказал я Марии, – когда я поднимался по лестнице в свою квартиру, мне навстречу бросилась огромная серая крыса. Она пробежала рядом, чудом не врезавшись в мой ботинок.
– Бедный мой мальчик, – что-то закапало мне на рубашку и брюки. Это роняла слезы Мария. Ей было искренне жаль меня.