Заметки пассажира. 24 вагона с комментариями и рисунками автора Бильжо Андрей
Об’Яснительная записка
Однажды Александр Кабаков предложил мне писать в создаваемый тогда журнал «саквояж», которым он будет руководить. Это случилось в Италии в совместной литературно-художественной поездке. Тянулись тягостные минуты ожидания автобуса. Все последние байки и анекдоты были уже рассказаны, курильщики курили, некурящие дышали их дымом. Время от времени все замолкали. Тут-то он и сделал мне свое предложение. Мне показалось, что Александр Абрамович оговорился. Наверно, он хотел сказать «рисовать», но, так как вокруг стояли одни писатели, а художником был только я, сказал «писать». Чистый Фрейд.
Я решил, что, будучи человеком болезненно порядочным, кабаков не стал исправлять свою оговорку. «Будь что будет», – подумал я – и в Москве написал первый текст. Кабаков позвонил и похвалил. Мне это было очень приятно. И вот я в течение двух лет ежемесячно вспоминал свои железнодорожные поездки – их запах, вкус, настроение, приключения – и перемены, которые эти поездки во мне совершали. Писал я эти тексты от руки черными чернилами. Той же ручкой, что рисую обычно свои картинки многие годы. Тексты эти я два года диктовал по телефону девушке Марине Подвигиной. С Мариной я никогда не встречался, но голос ее знаю хорошо. Она первый читатель – ее реакции были естественны и мне очень дороги.
Многие из моих знакомых читали эти истории в журнале «Саквояж СВ», когда куда-то ехали в поезде, и потом мне звонили и говорили: сделай книжку. Мол, в текстах много смешного, грустного, теплого и точного. Я подумал, что глупо и самонадеянно спорить с людьми, чьим мнением я дорожу.
Я вернул в тексты кусочки, удаленные оттуда редактором из соображений экономии журнального места. Многое дописал. Нарисовал картинки, разумеется, той же ручкой, снабдив их комментариями. Я попросил Людмилу Великову, мою добрую знакомую, автора учебника по русскому языку, мое сочинение прочитать и исправить ошибки, что с тревожной радостью вернуло меня за школьную парту. А замечательного дизайнера Андрея Бондаренко я попросил превратить все это в книжку. Пассажир – а все мы в этой жизни пассажиры, – прочти ее и забудь… в поезде. Автор благодарит всех упомянутых в объяснительной записке и всех упомянутых в этой книжке попутчиков. Без них ее либо не было бы вовсе, либо она была бы совсем другой. Как, впрочем, и я сам.
Вагон 1. Детская железная дорога
На юг мы всегда ездили в плацкартном вагоне: мама, папа и я. Слово «отпуск» звучало как праздник. Плацкартный вагон – это было его, отпуска, начало, когда туда. И его конец, когда обратно. Все за одним столом, и все едят и разговаривают. Это и есть праздник. Курица, вареные яйца, домашние котлеты, помидоры и огурцы. Впрочем, помидоры и огурцы – это на обратном пути.
– Где соль? Куда ты положил соль?
– Ты же сама укладывала продукты.
– Ах, ну да, вот же она…
И на столе появляется соль в пузырьке из-под лекарства или фанерном фиолетово-лиловом спичечном коробке с портретом писателя Горького.
– Ой, простите пожалуйста, можно у вас соль? А то мы свою забыли.
Ты лежишь на верхней полке и смотришь на накрытый стол. Натюрморт, вид сверху.
– Мам, дай овсяное печенье.
Грызешь его на верхней полке, смотришь в окно и слушаешь взрослые разговоры. Кто куда едет и кто где был раньше. Печенье крошится на подушку, и до первой воды крошки еще долго будут жить в волосах.
А потом ожидание моря у окна.
– Скоро будет, скоро, – говорит знаток.
И все сидят у окон на одной стороне вагона. Когда туда – то море со стороны боковых полок, справа. И вдруг: «Море! Море!! Море!!!» – покатилось по вагону. Вот оно – синее, между черными вертикалями кипарисов. Я никогда не кричал, я, затаив дыхание, молчал. Хотел, чтобы море было только моим. Разве мальчик-сосед за перегородкой может чувствовать то же самое, что я? Нет, конечно! Конечно нет!!!
Архипо-Осиповка, Туапсе, Джубга, Одесса, Пицунда, Симеиз. Комнатки и сарайчики, которые пахли побелкой, снимались на месте. Плавки с завязками сбоку. Фрукты, съеденные на пляже солеными от морской воды губами. Кинотеатры под ночным черным южным звездным открытым небом. «Лимонадный Джо», «Семь невест для семи братьев», «Разиня», «Девушка из банка». Вокруг кинотеатра на деревьях – мальчишки, которым я завидовал. Над кинотеатром – запах магнолий и акаций, который смешивался с запахом духов. А звук фильма смешивался с хулиганством цикад. После фильма мы с папой «смотрели на звезды».
– Мы пойдем посмотрим на звезды, – говорил игриво папа маме, и мы отходили в темноту пописать. Это был наш секрет. А утром пораньше опять на море. Занять место, натянуть из простыни тент на четырех кривых палках.
– Катя, не стой в воде ногами! – Это запомнилось почему-то на всю жизнь. А еще был Белгород-Днестровский с нашествием божьих коровок. Их было так много! Они лежали в три слоя, хрустели под ногами, и на камнях оставались красные в черную крапинку следы. Божьи коровки кусались! И больно! Про «Птиц» Хичкока я узнал много позже. И везде были очереди в столовые. В местечке Затока в качестве гарнира были «зирочки». Маленькие звездочки из серии макаронных изделий. Типа паста. Каждый день – «зирочки».
А на пароходике, который шел из Туапсе в Архипо-Осиповку, всех тошнило. Даже рвало. Даже супермена, которым я до этого акта восхищался. Всех, кроме моего папы. А потом дорога обратно. Плацкартный вагон. По дороге на каждой остановке пассажиры высыпали на платформу.
– Здесь помидоры не берите, дальше будут дешевле и лучше.
– Возьмите кукурузу, горячая!
Яблоки покупали ведрами, ведрами покупали кизил для варенья и алычу. При виде алычи родители почему-то вспоминали стихотворение:
- Растет в Тбилиси алыча
- Не для Лаврентий Палыча,
- Не для Лаврентий Палыча,
- А для Анастас Михалыча.
Что это были Берия и Микоян, я узнал значительно позже.
– Мама, а где папа?
– Пошел арбуз покупать.
Куда же он пошел, я его не вижу из окна. Мы же скоро поедем. Поезд дернулся и поехал, а папы нет. В вагоне много сочувствующих:
– Да я видел его, он туда побежал. Поезд уже мчится, а папы нет. Надо дернуть стоп-кран.
– Не волнуйтесь, догонит.
И вдруг появляется улыбающийся папа с арбузом.
– Ну где же ты был?
– Да торговался долго. Зато дешево взял. Вскочил в последний вагон. Успел, слава богу.
Арбуз с треском разрезается.
– Угощайтесь.
– Да у нас свой, спасибо.
Напротив режут арбуз поперек, кружками и половинками, а папа всегда резал вдоль, дольками. И я так режу сейчас. И вот снова все около окон, только уже слева.
– Все, больше моря не будет, – грустно говорит знаток.
А потом очередь за такси на вокзале и гигантская Москва, которая стала после поездки на юг еще больше. И увеличилась маленькая квартира.
– Какой шоколадный мальчик!
Это про меня.
– Как вырос!
Это вечно и про всех. И папа ставит меня к дверному косяку и карандашом отмечает мой рост. И рядом с черточкой ставит число, месяц и год. Я ложусь спать, и мне снится море. Буду обязательно моряком. Обязательно! «Будущему моряку от старого моряка на День Рождения». Эту книжку «Салажонок» подписал мне хозяин съемной комнаты в Симеизе. Эта книжка стоит у меня на полке до сих пор.
От нее пахнет тем морем. Морем моего детства. Оно только мое.
Вагон 2. Южное направление
После многократных путешествий на юг с родителями – ура, мы едем в отпуск! – став студентом, я отправился туда уже один. Ведь уже взрослый. Я загрузился в знакомый с детства плацкартный вагон поезда Москва – Сухуми. Мама надавала кучу еды, а есть один я стеснялся. Как-то странно есть одному. Что я, действительно, сяду за стол, выложу жратву и буду наворачивать ее под взглядами остальных пассажиров? Да я и сейчас бы не смог, а тогда и подавно. Впрочем, и угощать я стеснялся, и с чужими есть стеснялся. Поэтому я поедал котлеты, как последний подлец, тайком, лежа на верхней полке. Есть-то хочется. Голод не тетка, а особенно для семнадцатилетнего созревающего организма. Так всю дорогу и пролежал и проел на верхней полке, глядя в окно, как в детстве. В Сухуми тоже было как-то одиноко. С девушками познакомиться не удалось, поэтому ничего не оставалось, как есть харчо в забегаловке у рынка. Лучшего харчо с тех пор я не ел. Еще я купался. И читал. Почему-то Золя. И много молчал. Жил я у знакомых моих родителей. Она была врач, он – экскурсовод. (Позже, во время известных военных событий, они чудом спаслись, бросив двухкомнатную квартиру с мебелью, коврами и хрусталем. А также с большой лоджией, на которой я спал. Интересно, ведь в этой квартире кто-то живет? И чувствует себя при этом спокойно. Непонятно, как это получается у людей…) Уехал я из Сухуми раньше намеченного, записав на рынке гибкие пластинки с песнями Высоцкого из кинофильма «Опасные гастроли». Пластинки были круглыми фотографиями с видом Сухуми. Это была какая-то грустная поездка.
А спустя года три я ехал в Адлер уже вдвоем. С женой. Сдали сессию – и вперед. В Адлере мы фарцевали жвачками в виде сигарет. Были они то ли югославскими, то ли венгерскими. Продавал я их раздатчицам в столовой, и на эти деньги мы жили. Жвачки нам доставали в московской гостинице «Белград», где, уйдя на пенсию, дежурным администратором по этажу подрабатывала моя мама. Не то чтобы это был великий бизнес, но на экскурсии в Гагры и на озеро Рица, а также на два-три похода в ресторан хватило.
Мы с женой поехали в Судак уже дипломированными специалистами. Сняли какой-то сарай со щелями, читали по вечерам вслух «Трех мушкетеров» и между главами зачали сына. Так что Дюма-отец – его крестный папа. Употребляемое нами белое сухое кислое вино, к счастью, не отразилось на его здоровье никак. Видно, пили его мы немного. А много и не получалось, так как от его употребления возникала дикая изжога. Вино это продавалось из квасных бочек, и его называли «косорыловка». Закусывали мы это вино мелкой рыбешкой. Мойвой. Ничего другого не было. Зато мойва эта, кстати, была везде. От севера до юга и от запада до востока нашей необъятной родины с реками, озерами, морями и океанами. Только мойва! Шаланды, полные кефали, Костя уже никуда не приводил. То ли старым стал, то ли кефаль кончилась. То ли шаланда у Кости прохудилась.
Сначала в Симферополь, а потом в Симеиз мы ехали в плацкартном вагоне уже втроем. Я, моя жена и 14-летний сын, зачатый, как было сказано чуть выше, в Судаке. Я как раз вернулся из Канн, откуда регулярно выезжал в Монако. Там, в Монако, меня не покидала мысль, что, мол, наш родной Крым не хуже. Вернулся на родину и решил сравнить. В Симеизе мы сняли сарайчик на горе. Вечно пьяная, большегрудая, толстая, в засаленном фартуке хозяйка насильно прижимала мою голову к своей груди и, гладя меня по лысине, приговаривала: «Розенбаум ты мой, Розенбаум». Потом она совсем разошлась и стала приходить ко мне с гитарой: «Давай выпьем и споем, Розенбаум». Через неделю такой жизни мы от нее съехали. Я узнал, что в детском туберкулезном санатории сдают места. Пошел к главному врачу на прием. Выяснилось, что мы заканчивали с ним один и тот же медицинский институт. Он сказал, что больных с открытой формой туберкулеза, то есть заразных, в санатории давно нет, и сдал нам огромную палату. Я бы сказал, зал. С выходом на террасу с колоннами. В греческом стиле. По-над морем. Режиссер Павел Лунгин, с которым я впоследствии познакомился, несколько лет назад снимал там свой фильм «Бедные родственники». Именно на этой колоннаде. Так что место знаменитое. И потому что я там жил, и потому что фильм там снимали.
Не нарушая сложившихся традиций, из Симеиза мы везли в Москву персики, сливы и абрикосы.
Монако оказалось все-таки лучше Крыма. Чище. Это была моя последняя поездка на юг в поезде. А самолетом я еще много раз летал туда.
Вагон 3. Продолжение следует
Я до сих пор не могу понять, как мои родители могли мне в пятнадцатилетнем возрасте разрешить работать в геологической партии, но мы часто не понимаем собственные поступки, а что уж тут говорить о поступках родителей? Понять не могу, но очень благодарен. Это ведь важнее. К платформе товарного состава крепилась грузовая машина с крытым брезентом кузовом. По-моему, ГАЗ-51. Впрочем, я в машинах, тем более в грузовых, ничего не понимал. В кузове лежали спальные мешки, палатки, кастрюли, баки для воды, какие-то ящики. В общем, геологический груз. Мне сказали, что я за него отвечаю.
А за машину отвечает ее водитель – Костя Перов, или просто Перо. Костя три года отсидел вместо службы в армии, а почетной обязанностью потом ему родина не разрешила воспользоваться. Да он и не очень хотел. Остальные члены партии НИЛЗАРУБЕЖГЕОЛОГИИ должны были прибыть на место назначения самолетом, а место назначения – город Чимкент – Казахская ССР. Аббревиатура НИЛ в сочетании с «зарубеж» и «геология» для меня звучала как название реки, да и сейчас звучит так же. На станции Москва-Cортировочная Перо не то чтобы выпил, а упился до состояния алкогольной комы. Милиционер, поднявшийся на нашу платформу, чтобы проверить груз и документы у сопровождающих, решение принял сразу:
– Так, машину снимаем, водителя в вытрезвитель…
– А я? – спросил я.
– А у тебя вообще еще паспорта нет…
Тогда, как молодогвардеец на фашиста, смело и нагло я посмотрел на него и отчеканил:
– Я комсомолец! Даю слово, что доставлю груз, – здесь милиционер посмотрел на тело Кости, – и машину по назначению. Мы не можем допустить, чтобы экспедиция НИЛЗАРУБЕЖГЕОЛОГИИ, важная для страны, была сорвана!
Милиционер отдал честь и лихо спрыгнул с платформы. Вскоре мы поехали. Это было удивительно – ехать по железной дороге под открытым небом, сидя в матерчатом кресле или в кабине машины, которая едет, но при этом стоит, либо спать в кузове, в спальнике. Последнее я и делал. На следующий день я ненадолго застал Перо трезвым. С одиннадцати часов он был уже готов. Состав то стоял, то ехал. Вокруг было родное Черноземье. Во время очередной остановки Костя решил пописать с платформы. Видимо, он считал, что струя, соединяющая его тело с Черноземьем, тверда, потому что он сильно наклонился вперед, но физика… Физика – это серьезная наука! У меня мама преподавала физику. Я знаю! Костя лежал лицом вниз, раскинув руки, как бы обнимая и охраняя описанный им только что участок родной земли. Я соскочил с платформы, закинул руку героя себе на плечо и поднял его. Если бы у Пера была забинтована голова, то наша группа напоминала бы скульптурную композицию «Два бойца». Тем временем по составу прошла угрожающая судорога. Так бывало перед отправлением. Как я перевалил этот испачканный черноземом мешок через борт платформы – не знаю. Стресс дает силы. Через семь суток водка, взятая Пером с собой, закончилась, и он превратился в нормального циничного водилу. С утра до вечера он рассказывал мне про баб и зону, про зону и баб – это все, что он знал и видел в жизни. Менялись географические зоны, а он про баб и зону. Мы проезжали мимо Аральского моря, где местные бабы угощали нас печеными сазанами, а он – про баб и зону. Спустя пятнадцать суток, ночью, мы прибыли на станцию Чимкент-Cортировочная. Было темно и душно. Мне захотелось чего-то чистого и белого. На душе было тревожно и грязно. Я дошел до станции, вошел в павильон, потом прошел по длинному серому коридору и уперся в дверь с красным крестом. Я постучал.
– Заходите, – услышал я. В чистом белом халате за столом сидела медсестра. – Чего тебе? – спросила она.
– Ничего. Можно, я здесь немножко посижу?
– Чаю хочешь?
Я пил чай с конфетами и очень хотел домой к маме. Я начал взрослеть. Мне всегда нравилось словосочетание «продолжение следует». В нем есть что-то железнодорожное. Куда-то ведь следует это продолжение. Вот и я объявляю в громкоговоритель: «Пассажиры, будьте внимательны, продолжение следует!»
Вагон 4. Половое созревание
За четыре месяца работы рабочим в геологической партии в Средней Азии я сильно повзрослел. Во-первых, я видел «коммунизм», и не один. Едешь по дороге Казахстана, стрелка направо – «Коммунизм № 1»; едешь дальше, стрелка налево – «Коммунизм № 2» и т. д. Это совхозы, и я там был, кумыс там пил. Во-вторых, мне исполнилось шестнадцать лет, и я выпил полную алюминиевую кружку красного болгарского вина, что потом делал не один раз. В-третьих, я видел, как занимаются любовью в одном спальном мешке. Этого я не делал. Мечтал, но не делал. В-четвертых, мне выписали первую зарплату, но денег не дали: «В Москве получишь!..» В-пятых, в Алма-Ате я загляделся на девушку и чуть не врезался в фонарный столб (явно повзрослел) и выронил мороженое, фруктовое с орехами, в шоколаде, на палочке, и расплакался – в Москве же такого нет (нет, все-таки остался ребенком). Но в общем я возмужал, отпустил челку до бровей, гордился первыми усами и расстраивался из-за первых прыщей. Кстати, я недавно придумал слоган для рекламы средства от юношеских угрей:
«Ищи-свищи, прощай прыщи!» По-моему, неплохо. Но вернемся в русло.
Итак, в моей голове была каша, состоящая из массы впечатлений: ощущения собственной значимости и комка комплексов неполноценности, распутать который мог бы только уже умерший доктор Фрейд или, на худой конец, еще не родившийся доктор Курпатов. Впрочем, вряд ли – кишка тонка. Вот таким я и должен был вернуться в Москву и продолжить учебу в 10-м классе. Впереди была только дорога домой. Железная дорога!
К платформе товарного состава уже прикреплена грузовая машина с крытым брезентом кузовом. Теперь-то точно знаю: ГАЗ-51. В кузове – видавшие разные виды спальные мешки; штопаные палатки; закопченные кастрюли и мешки с остатками фасоли, лука, какой-то ненужной старой обуви членов экспедиции женского пола. – По дороге поменяете у казашек себе на еду, не везти же в Москву, в самом деле…
Мой старший напарник, водитель и бывший зэк Костя Перов, остепенился и не собирался пить так истерически и самозабвенно, как он это делал, когда мы ехали из Москвы. Обратно Перо ехал тоже другим. Он был влюблен в замужнюю повариху. Разлука и неразрешимость ситуации сделали его задумчивым и романтичным. Поэтому в дорогу он взял только шесть бутылок водки.
До свидания, Алма-Ата. На частых остановках к нам бежали казашки в галошах, а уходили, точнее уковыливали, в лодочках и туфлях на каблуках, которые их превращали в клоунесс. А у нас оставалось мясо, рыба, кумыс. Фасоль, правда, пришлось просто подарить – местные дамы считали, что это красивые камешки, а наши аргументы, что если эти камешки сварить, то они станут не хуже картошки, их смешили.
Однако спустя трое суток стал подступать голод. Вокруг степь. Магазинов нет. Менять уже нечего. Стоим несколько часов. Перо почувствовал что-то своим профессиональным нутром. Вечером он мне сказал:
– Давай я тебя подсажу. Посмотри, что в соседнем вагоне?
Я заглянул в маленькое оконце наверху. Вагон дополна был загружен кабачками.
Операцией руководил Костя, он же стоял на стреме. А я работал форточником. Кабачки вылетали из окна прямо в шершавые ладони напарника и тут же складировались в пустые спальные мешки. Такого они еще не видели. Мы тут же раскочегарили примус, разлили по чуть-чуть. Я отрезал первую дольку, чтобы бросить ее в кипящее на сковородке масло… Немая сцена. В наших глазах ужас и счастье, что в сумме дает недоумение. Кабачок на разрезе был кроваво-красным.
– Это арбуз… – тихо проговорил Перо.
– Точно, арбуз, – попробовав, подтвердил я.
Длинные, нежно-зеленые, ничем внешне не отличающиеся от кабачка. Ни до, ни после я не видел и не пробовал таких арбузов. Они были поразительно сладкие. А косточки были белые, вроде как незрелые. Да, обманчива внешность, все нужно попробовать, все потрогать, все попытаться понять. На следующем перегоне я выкинул из вагона этих ягод штук двадцать. Перо прятал их профессионально и веселился – это была его стихия. Он меня уважал, а мне это было почему-то приятно, но стыдно и страшно.
Забегая вперед, скажу: арбузов я в Москву привез много, и мы с ними встречали Новый, 1970 год.
Мог бы, конечно, привезти и больше, но… когда я проснулся на следующий день после ограбления вагона (а как еще сказать?), мне показалось, что я на съемках фильма. Мы стояли около маленькой станции, которая была запружена людьми. Это были военные в выцветших гимнастерках, с перебинтованными головами и на костылях, а женщины в фартуках и косынках несли им банки с молоком, пирожки, миски с картошкой. Это кино я видел много раз.
Двое из военных подошли к нашей платформе. Ловко перепрыгнули через ее борт, и мы поехали вместе. Костя достал арбузы, водку, они – хлеб. Мы выпили. Оказалось, что ночью нашу платформу присоединили на горке к военному эшелону, который шел из Семипалатинской области, где только что закончился военный советско-китайский пограничный конфликт. Про остров Даманский все знали, да я и сам бросал в китайское посольство чернильные пузырьки, но вот про Семипалатинск не знал никто. Мы слушали рассказы двух контуженых лейтенантов и молчали. Я, московский подросток, и зэк-водила Костя Перов. Я продолжал взрослеть.
Вагон 5. Столкновение
Мы ехали квартирьерами. Это очень гордо звучало. Красивое слово, ответственное поручение. Нас было десять – восемнадцатилетних студентов-медиков. Мы должны были за неделю подготовить… нет-нет, не квартиры – бараки для жизни ста пятидесяти девушек. И главное – не уехать обратно, а остаться с ними там на два месяца. Предвкушение искушения!.. Стоит ли вообще описывать это томление в указанном выше возрасте? Может быть, и стоит, учитывая тот факт, что знаю я про это еще и как психиатр, занимавшийся именно этим возрастом, да места не хватит. Впрочем, каждый это помнит… Или узнает еще.
В общем, поезд нес нас, молодых, горячих, красивых, навстречу приключениям, любви и арбузам. Надо сказать, что отобрал нас туда, как в старом американском вестерне, старший друг-однокурсник, бывший десантник, могучий мужчина со шрамом через всю щеку от глаза до подбородка. Он был назначен командиром этого сельхозотряда «Ахтуба» и в этом качестве призван был отвечать за целость и сохранность девушек, а мы – мы никак не имели права его подвести. Здесь, пожалуй, я сокращу дорогу до пункта назначения, тем более что дорога обратно важнее.
Ну вот, собраны и застелены сто пятьдесят кроватей, над которыми натянуты пологи от комаров. От кого же еще? Покрашены сортиры, выставлены столы под навес. Миссия выполнена. Да вот и толпа красавиц! Только командир совсем другой. Властная, здоровая, горластая, грудастая рыжая баба. Старшекурсница. Сразу конфликт. Один, другой, третий. А где же наш Саня? Тишина в ответ.
Мы собирали арбузы и объедались ими. Ели так. Бросали арбуз на землю – он раскалывался, а в центре оставался комочек без косточек. Серединка. Ее-то и ели. Или – разрезали арбуз на две равные части, двое садились на колени напротив половинок, руки за спину, и кто быстрее съест. Мы тайком пили портвейн, крутили романы и после отбоя таскались на сеновал. Рыжая была похожа на надсмотрщика. Она охотилась за нами и, кажется, получала удовольствие, когда ловила, отчитывала и наказывала. О том, что такое садизм, я узнал позже, когда стал психиатром. Где же ты, Саня? И вдруг эта новость… Все! Как будто арбуз выскользнул из рук и разлетелся на мелкие кусочки. Никакой вкусной серединки. Он разлетелся вдребезги. Оказывается, за день до отхода поезда с отрядом «Ахтуба» Саня выбросился из окна. Все сразу стало другим. Цвет арбуза пугал, романы оказались скучными, свидания на сеновале превратились в сходки. В общем, начался бунт. Бунт против рыжей. Она в наших глазах олицетворяла то, что мы не любили и чего в Советском Союзе было много: ложь, пафос, несправедливость. Я был лидером. Эта история докатилась до Москвы. Поднялся шум. Меня выгнали из отряда.
И вот мы сидим на станции Ахтуба. И ждем поезда в Москву. Я, выгнанный, за компанию со мной мой товарищ Вова, девушка со сломанной ногой в гипсе, которую я любил, и, видимо смотрящий за нами, уже прошедший армию наш однокурсник Андрей Панасенко, из окружения рыжей. Сели на поезд вечером, после распития дежурного портвейна отошли ко сну.
Утром, заговорщически подмигивая, Панасенко зашел к нам в купе, и мы пошли курить в тамбур.
– Ну чего, мужики. Мне повезло! Баба со мной на верхней полке ехала классная! Грудь – во! Как два арбуза! Не, в натуре, я ее …!
– Да ты ж ее не видел. Мы сели в поезд, уже темно было. Все спали.
– А чего там видеть-то? Жаль, она скоро выходит.
Честно говоря, я и сейчас не знаю, верить в это или нет. Впрочем, у него много было таких рассказов:
– А чего? Я одну в ложе, в театре, во время антракта. Не, я ее не знал. В антракте познакомились…
Пауза. А он дальше:
– Это что, вот я однажды стюардессу… В самолете… Во время полета…
Последняя история мне до сих пор не дает покоя. Каждый раз, когда я куда-нибудь лечу и вижу стюардессу, я вспоминаю Панасенко. Ну где? Где в самолете можно это сделать со стюардессой? И в какой момент? Каждый раз во время полета мучаюсь этими вопросами.
Ну а в Москве меня хотели выгнать из института. Дали испытательный срок. Обошлось, в общем, пронесло.
Вот, собственно, и вся история. Почему так поступил Саня, что произошло с ним – до сих пор загадка. Рыжая стала крупным акушером-гинекологом. А Панасенко – урологом. В середине 90-х я его встретил на пивной точке. Пьяного, спившегося, отовсюду уволенного… Вот так. Поезд одного сломался и встал. Поезд другого – ушел. А кто-то мчится с комфортом в СВ, перебирая в памяти свои железнодорожные поездки и не зная, до какой остановки едет его личный состав.
Вагон 6. Дромомания, или Вагабондаж
Два этих красивых слова – психиатрические термины, обозначающие периодически возникающее стремление к перемене места, к поездам, к бродяжничеству. При появлении этого влечения, не раздумывая о последствиях, больной бросает семью, работу, учебные заведения. Человек в этом состоянии оказывается на пристани, на вокзале и часто без денег едет куда попало. Скитания продолжаются дни, недели. Это, конечно, из области психических расстройств, но в каждом перемещающемся из точки А в точку Б есть немного дромоманического.
Уже в предвкушении путешествия, пусть даже недолгого и недалекого, меняется настроение. Появляется этакая смесь приподнятости, экзальтации и тревоги, а порой даже страха. Количество первой краски и второй в этой смеси обратно пропорционально возрасту. Чем «отъезжающий» моложе, тем больше первой краски или только первая, в старости – только вторая. А появляется такое настроение, потому что каждое путешествие – это приключение, впечатление, остающееся в памяти навсегда, часто с поразительно выпуклыми мелочами.
Мы идем по плацкартным вагонам ночью. Мы идем из вагона-ресторана к себе в купейный вагон. Смотреть на спящих на боковых полках сродни подглядыванию. Чувство неловкости смешивается с любопытством. Одни спят внизу. Ты смотришь на них сверху вниз, они беззащитны – дети, женщины, старики. Разные позы: от скромных до откровенных. Другие спят наверху, их лица на уровне твоих глаз, губ, носа, практически в интимной близости с твоим лицом. Запах одних быстро сменяется запахом других в этом общем запахе одеколона, пота, мочи, колбасы, яиц.
Вот мы в своем купейном вагоне поезда Ташкент – Москва. Мы занимаем весь вагон – агитбригада Второго медицинского института. В купе Извольский с Лактионовым стали играть на гитарах. Делали они это виртуозно. Первый – прямой потомок министра финансов Временного правительства Керенского, второй – сын известного советского художника («Письмо с фронта»). Оба были высокие и худые, с длинными и тонкими пальцами. Были, потому что уже нет ни первого, ни второго. У Извольского были голубые глаза и черная бородка.
Этот человек появился вдруг. Он без разрешения присел на краешек нижней полки. На нем была синяя майка и синие наколки. Полный набор: от торчащих из-под майки голов Ленина и Сталина до портрета девушки на плече и змеей вокруг меча. Он закурил вонючую гадость. Его пальцы были другими. В медицине это называется «симптом барабанных палочек», то есть концы пальцев были сильно утолщены. А ногти были в виде «часовых стекол» – это тоже медицинский термин. Два этих симптома – признак букета хронических болезней. Синий сказал, что Извольский играет как дьявол и на дьявола похож. Он попросил его сыграть полонез Огинского. Извольский сыграл. Синий заплакал. Он стал рассказывать, что отсидел в общей сложности лет двадцать. Все, конечно, по глупости, и что сейчас он освободился и едет к маме в Бузулуки. Я запомнил название этого населенного пункта. Уж больно красиво звучит – Бузулуки! Да и сама фраза «к маме в Бузулуки» – хороша! Потом он принес откуда-то бутылку водки. Мы распили ее. Он что-то бормотал, Извольский с Лактионовым что-то играли. Потом все разошлись по своим купе. Исчез и Синий.
Уже под утро поезд вдруг резко остановился. Я слышал спросонок какой-то шум за окном, какие-то крики. Поезд тронулся, и я опять заснул.
Часов в двенадцать дня мы сидели в том же купе и ждали чай. Проводник принес сразу шесть стаканов. Ловко, как только умеют проводники, поставил их на столик.
– Слыхали, вчерашнего-то, ну, этого, что с вами сидел, сняли с поезда. Зажал в тамбуре разносчицу пирожков. Ну, та заорала… проводники его скрутили и сдали милиционерам. Поезд остановили и сдали.
Я спросил проводника:
– А в Бузулуках когда мы останавливаемся?
– Часа через три. А тебе что там?
– Так, ничего, название красивое… – ответил я.
Проводник ушел, прихватив с собой пустую бутылку из-под вчерашней водки. А мы еще долго играли этой фразой «к маме в Бузулуки». Это обозначало для нас мечту, которой не суждено осуществиться.
Вагон 7. Соловецкий роман
Очень хотелось на Соловки.
То ли потому, что это острова, то ли потому, что они в Белом море. А может, потому, что Соловки были окутаны духом диссидентства, а он в 19 лет пьянил. А может… В общем, в 1972 году с большими зелеными рюкзаками мы сели в поезд Москва – Кемь. Кемь, кстати, – это аббревиатура петровских времен. Когда ссылали, накладывали резолюцию – «К Е… Матери», а чтобы звучало как-то помягче, видимо, добавляли мягкий знак на конце. Вот и получилось – КЕМЬ. Впрочем, эти сведения я не проверял.
Нас было четверо: два моих школьных друга, Саша и Юра С., и мой институтский друг Миша. Одним словом, советский художественный фильм. Романтический, любимый «Три плюс два». Только, в отличие от героев фильма, мы ехали не на Черное море, а на Белое, и не на машине, а на поезде, и пока не было никакого арифметического действия. Пока… Попивая, как тогда водилось, какую-то гадость типа портвейна «Три семерки» или «Тринадцатый номер», мы неслись в плацкартном вагоне на русский север. На Соловки, но не в Соловки. Второй вариант означал ссылку, в лагеря. Предлог, а какая большая смысловая разница. Наш выбор был самостоятельным, поэтому – «на».
Интересно, думает ли машинист о том, что в этой длинной гусенице, мозгом которой он является, на верхних и нижних полках, лежа, сидя, и стоя, и куря в тамбуре, спя, выпивая, закусывая, вспоминая свое прошлое, строя планы на будущее, – мчатся судьбы? И у каждой впереди свои встречи – первые, последние, случайные, страшные, счастливые, короткие и длиною в жизнь. Четырьмя фрагментами внутренностей этой гусеницы, пьющими портвейн и строящими планы на будущее, были мы: три студента-медика и студент плехановского института.
В Кеми мы сменили железнодорожный транспорт на морской и сели на пароходик, то ли «Лермонтов», то ли «Пушкин». Сейчас не помню. Их было два, и они были одинаковые. Так вот где встретились поэты. В Белом море. В Кеми. По выходным они ходили вместе, по будням – один по четным, другой по нечетным.
Не буду описывать Соловки. До сих пор для меня, видевшего много чудесных мест на земном шаре, это – остается одним из самых любимых и самых странных. Все. Не об этом сейчас. На Соловках мы мужали, изучали историю нашей родины, слушая Галича и ведя антисоветские разговоры с прокуренными «Севером» и «Беломорканалом» диссидентами. Пили с ними водку из граненых стаканов и алюминиевых кружек. Экскурсоводшами на Соловках были архангельские студентки. Вместо одной из этих экскурсоводш я водил экскурсии. И однажды, видимо, наговорил лишнего – в группах часто были дети репрессированных, и они осторожно спрашивали, где могут быть захоронения заключенных. А эта группа, не задававшая никаких вопросов, как оказалось, состояла из жен секретарей райкомов области. В общем, по их сигналу приехали из Архангельска двое мужчин в штатском: «Где здесь у вас такой экскурсовод, в красных вельветовых штанах?» Меня спрятали тогда, и никто меня не заложил из турбюро. Эти двое покрутились несколько дней и отвалили. А так бы прощай институт и здравствуй Кемь. Обошлось.
А экскурсоводша эта, вместо которой я водил экскурсии, стала моей женой. Так что получилось «Четыре плюс один». На Соловки я возвращался еще много раз. Правда, уже не через Кемь, через Архангельск. А Юра С. закопал на Соловках свои штиблеты, мол, вернусь – раскопаю. Не вернулся. Он закончил медицинский, стал гинекологом, потом была какая-то темная история с криминальным абортом. Его посадили, и вскоре нашли его красивое тело на обочине дороги. В его жизни была одна короткая, но большая любовь – к американке, защитившей диплом по русскому авангарду и работавшей в посольстве США. Но в его историю вмешался КГБ – его любимую выдворили из СССР, а Юре С. предлагали сотрудничество. Он отказался. Миша стал проктологом, довольно известным в Москве, на Соловки он возвращался еще один раз – у него был роман с другой экскурсоводшей, но его роман не имел никакого продолжения. Вскоре он женился на нашей однокурснице. Саша стал крупным государственным чиновником и был на Соловках еще два раза. Его женой стала дочь советского дипломата, долго работавшего в Париже. Но когда мы ехали в поезде Кемь – Москва в общем вагоне, мы ничего этого не знали. Мы пили портвейн и строили планы на будущее.
Вагон 8. Короткая встреча
По-моему, это был январь. Я со своим другом Мишей и подругой Таней сел в поезд Москва – Псков. Будущий архитектор Матвеев так вкусно рассказывал об этом городе и своем друге-скульпторе, что мы собрались и поехали.
– Найдете самую большую пятипролетную звонницу, постучитесь и спросите Всеволода Петровича Смирнова. Да его все там знают. Он вас примет, устроит…
Дорога во Псков из Москвы недлинная. Сели, немного выпили (а как без этого?) – и спать. Я и Таня спали наверху. Между нами была пропасть. Ну ладно-ладно, это я так, для красоты, литературки подпустил.
Темным ранним холодным утром мы стояли около пятипролетной звонницы, которая, к счастью, оказалась рядом с гостиницей, где мы сняли два номера. («Только на два дня, а дальше потом к нам сборная по лыжам приезжает. Из Сыктывкара!» Администратор с перманентом сообщила нам об этом почему-то с великой гордостью.) Зайти к Всеволоду Петровичу Смирнову следовало непременно: передать привет от Матвеева, узнать про достопримечательности… Вру, конечно. На самом деле хотелось увидеть настоящего скульптора, кузнеца, архитектора в настоящей мастерской, да еще в звоннице. Я постучал в кованую дверь. Раз, два, три, десять. Дернул. Дверь открылась, а за ней еще одна, а там третья. Я смело открыл четвертую и оказался сразу в огромном помещении, в центре которого на троне восседал могучий, красивый, с окладистой седой бородой, крупным носом и мягкими губами крепкий старик. Впрочем, может быть, мне тогда он показался стариком. На нем был грубой вязки свитер с кожаными заплатками даже на животе.
– Стучаться надо! – басом прогремел он. – Чего пришел?
Я что-то стал мямлить и мять ушанку в руках.
– Садись сюда! – перебил он меня и ногой подтолкнул маленькую детскую лавочку. Я сел и оказался у него в ногах, как мопс на пуфике. Два его помощника прекратили работу и стали смотреть за этим явно не премьерным показом.
– Ну?
– Да вот мы…
– Так ты не один?! Оставил девчонку на морозе?! Не стыдно? Давай ее сюда. А друга? И друга заодно!
…После мы по-ученически прилежно следовали всем данным нам советам, всасывая в себя с морозным воздухом впечатления. Псково-Печерский монастырь, Изборск… В Пушкинских Горах мы заночевали, не могли расстаться с Михайловским, точнее с Пушкиным. Вернулись в гостиницу поздно вечером и обнаружили наши вещи выставленными за дверь. Значит, приехала сборная по лыжам. Из Сыктывкара! Вон у администратора как кудри вьются и грудь колышется. Лыжница она в прошлом, что ли?
– Девочку пристроим, а вы ночуйте где хотите…
И вот я… нет, уже мы стоим перед знакомой кованой дверью. Первая, вторая, третья. Тук-тук. Входите. Мы открываем четвертую дверь. Ба!.. Длинный стол ломится от еды. Здесь лучше сказать: от яств. Гости в театральных костюмах – артисты местного драматического театра. Во главе стола на троне хозяин с гигантским жбаном со щами. На разливе.
– Девчонка справа от меня пусть садится. Симпатичная. На тебе, держи и гладь.
И он дает Тане метровую, полированную, с резьбой кость, сужающуюся у одного конца, но заканчивающуюся все-таки небольшим утолщением.
– Знаешь, что это? Это детородный орган моржа. Мне его якуты подарили. Гладь его, гладь, он это любит.
А потом все ушли. И мы с моим другом остались в мастерской вдвоем. И долго бродили по этому музейному пространству. Горело множество свечей в многоязыковых кованых подсвечниках. За маленькими окнами в темноте шел крупный светящийся снег. Как в мультфильмах. Я внимательно разглядывал, трепетно держа в руках, копию посмертной маски Пушкина. Несчастный. Жалкий. Я даже подумал про Башмачкина Акакия Акакиевича. Вру. Это я сейчас так подумал. Глядя на маску вновь.
Проснулись мы от трубного голоса:
– Спите, сони?
Мы слезли с печки. В центре мастерской в дубленке до пола стоял огромный Смирнов. Перед уходом он нас перекрестил и поцеловал в лоб:
– Идите с богом.
Спустя три десятилетия, выпивая в январе в маленьком венецианском ресторанчике, я узнал от замечательного искусствоведа и реставратора Савелия Ямщикова, что Всеволод Петрович Смирнов в Ленинграде в блокаду потерял всю семью. Жить в этом городе он больше не мог. И навсегда уехал из него во Псков. Для которого сделал очень много. А в поезде Псков – Москва я ничего этого еще не знал; глядя в темное окно, я вспоминал ночь в мастерской, обаятельного самодура и не понимал, что во мне рождается желание быть художником. Под стук колес. Под стук колес.
– Ну что, выпьем?
– А подо что?
– Под стук колес…
Вагон 9. Путешествие зимой на север
В середине 70-х я был сильно увлечен русским севером и будущей женой, с которой там познакомился. С годами увлечение деревянным зодчеством прошло, а жена осталась. Так что ничто не проходит бесследно. Родилась она в городе Каргополе, что в Архангельской области, куда мы однажды и отправились со своими друзьями, будущими архитекторами, в плацкартном вагоне. К слову сказать, сам я архитектором не стал чудом. После восьмого класса даже сдал экзамены в школу с архитектурным уклоном. Но, проучившись там две недели, вернулся в свой родной класс. Скучал. Многое в моей жизни, если не все, решают эмоции. Потом не раз меня посещала мысль бросить медицинский и поступить в МАРХИ (Московский архитектурный институт. – Ред.). Нравился мне их какой-то творческий дух, да и девушки там были, между нами, более творческими. Во всех отношениях. У своего школьного друга, а ныне известного московского архитектора, я даже «рабствовал» на дипломе. Рамки ему заливал тушью.
Но вернемся в плацкартный вагон, в котором трясутся моя будущая жена, мой только что упомянутый друг Леша и два его однокурсника – Шура и Юра. Они как раз, как водится, разливают по стаканам портвейн. Так что мы вовремя. Распитие портвейна, впрочем, занятие коварное, особенно в поезде. И здесь нужно быть очень внимательным, чтобы не проехать свою остановку. У каждого она, конечно, своя. У нас тогда она называлась Няндома, и поезд там стоял всего две минуты. А из Няндомы уже на рейсовом автобусе – в древнерусский город Каргополь. Нет-нет, ни слова о деревянном зодчестве и о знаменитой каргопольской игрушке. Это в путеводителях и рекламных проспектах. …Стояла зима. Сейчас уже нет таких зим, чтобы и снег пушистый, и много его, и мороз, и солнце, и церкви, церкви, церкви. И деревянные дома с дымком из труб. И все в валенках. И на центральной площади работало радио. И единственная пивная. Тоже на центральной площади. Пили пиво стоя, из своих банок. Выходили на улицу, потом в помещение обратно – погреться – и опять на улицу. А пиво в Каргополе варили свое и очень этим гордились. Какие-то легенды нам рассказывали про рецепты петровских времен, про медали в Париже, ну и, как водится, кульминация в рассказе – мол, это любимое пиво английской королевы. Бедная королева, она и сигареты «Новость» курила, и коньяк армянский пила, и пивом его, оказывается, каргопольским запивала. Вот и здорова была, и всю жизнь со своими зубами.
Жили мы в этом удивительном городе у школьного учителя дяди Пети. У него в избе стоял огромный фикус, до потолка, а еще говорили, что дядя Петя любит мальчиков. Но говорили это по-доброму как-то, любит и любит, что уж в этом плохого, в самом деле.
А из Каргополя на открытом грузовике мы отправились в местечко Ошевенск – там жила двоюродная бабка моей будущей жены. Еще из достопримечательностей там был недействующий Ошевенский монастырь. Ошевенск оказался уж совсем неземным чудом. Огромная деревня, а жило в ней всего три бабки. Деревянные дома размером с пятиэтажки и баньки вдоль замерзшей маленькой речки. Бабки нам баньку затопили, а потом стол накрыли. А на столе и шанежки, и рыбник, и латка, и царские соленые рыжики. Рыжики эти, между прочим, раньше мужики собирали ночью, босиком. Нащупывали их твердые сопливые тельца пальцами ног. Царский рыжик должен был проходить целиком в горлышко бутылки. Поэтому-то его ночью и собирали, к утру он уже вырастал. Стоит ли здесь говорить знатокам, что лучшей закуски под водку нет. А незнатокам все равно, пусть они водку кока-колой запивают. Потом нам бабки частушки пели матерные и все веселились-веселились. По большей части бабки.
Через год я женился. Шура стал главным архитектором маленького, но известного города под Москвой. Но его я не видел уже очень давно, а Юру М. я тогда видел вроде бы в последний раз. Он вскоре разбился на своих «Жигулях». Под Новый год – 31 декабря. Торопился его встретить. И с собой еще двух попутчиков случайных прихватил. Попутчики тоже торопились, но совсем не туда, куда попали с Юрой. На похоронах плакали все девушки МАРХИ. Юра М. был яркий и любвеобильный. А с Лешей мы продолжаем путешествовать. По Марокко, Швейцарии, Сицилии. У нас теперь другие увлечения. Он много лет не пьет и сидит за рулем, а я рядом в качестве штурмана, не всегда трезвого. Вот ведет Леша машину и говорит: «А мог ли ты, Андрюша, представить себе, когда мы с тобой сидели за одной партой, что я буду катать тебя по дорогам…?» – «Нет, – отвечаю я, – не мог. А помнишь ты, Леша, поездку в Каргополь?..» И мы начинаем вспоминать все, что только что вами прочитано. А за окном машины Марокко, Сицилия, Швейцария. А на заднем сиденье контролирует весь этот рассказ моя жена, которая родилась в Каргополе.
Вагон 10. Романтическое путешествие
Поезд из Москвы шел до станции с красивым названием Серебряные Пруды. Звонко, прозрачно и романтично. Да и я был тоже романтичным юношей. Впрочем, почему был? Юношей я перестал быть, конечно, но романтика, по-моему, никуда не делась. Хотя могла бы… За окном вагона проносилось бабье лето. И внутри нас тоже было бабье лето. И золотистый, как оно, портвейн. А что еще надо для отличного настроения? Сейчас мы небольшой веселой компанией доедем до пункта назначения, а там каждый из нас по одному отправится врачом в свой картофельный отряд, в смысле в отряд, убирающий картошку. А что? Не страшно. Мы же уже много знаем, и надо же когда-то наконец начинать самостоятельную практику. Соврал. Страшновато было. Но пока мы вместе и за окном бабье лето – не страшно.
И вот Серебряные Пруды. А там выясняется, что картофельные отряды еще не прибыли и нам надо пожить дня два в вагоне. Это, доложу я вам, отдельное ощущение. На путях в тупике стоит вагон, и ты там живешь в купе. Твой вагон стоит, а вокруг пути и путей много. И по ним все куда-то едут, а твой вагон стоит. Он стоит, окруженный путями, и ты ходишь через эти пути и возвращаешься в свой вагон, который где был, там и остался. А вокруг гудки, стук колес и круглосуточный женский голос сверху. Я никогда не мог понять, откуда берется этот женский голос. Громкий, гулкий, важный. Он с детства мне нравился, и мне до сих пор кажется, что принадлежит он одному человеку. Или не человеку? Или даже неловко подумать кому. Может быть, Ему? Может быть, у Него женский голос? Загадочные обрывки фраз, цифры. Голос руководит жизнью этого железнодорожного мира. Но что-то я расфилософствовался. А между тем студентки первого курса строительного института в количестве ста пятидесяти человек уже ждут врача, и он к ним прибыл. Молодой и красивый. Поселили меня в одну комнату с преподавателями. Человека четыре их было, по-моему, и все доценты. И еще с нами проживала стая сумасшедших, огромных, жирных мух. Справиться с ними было невозможно. Они, мухи, ужасно кусались. Чудовищно кусались! Я тогда выяснил, что мухи, оказывается, кусаются осенью, потому что у них брачный период. Он, оказывается, протекает у всех по-разному. А я, романтик, всего этого не знал. В комнате находиться было невозможно, и целый день я где-то пропадал. Сначала сидел на приеме, потом в деревенской библиотеке. Мух там почему-то не было. Видимо, книги их не очень интересовали. И еще я любил наблюдать за курами. Я и сейчас люблю за ними наблюдать. Как они важно ходят, как смотрят боком, как лапку многозначительно поджимают. Я про кур нарисовал много карикатур. Несколько сотен. Я даже предположил, что никто не знает продолжительности жизни этой умной птицы, так как она всегда погибает в расцвете сил и без остатка отдает себя людям. Как-то я пришел домой очень поздно. Свет был погашен. Доценты спали. Мухи вроде тоже. Я разделся. Вдруг один доцент говорит:
– Там, на столе, мы тебе оставили…
В лунном свете стоял граненый стакан, до краев полный водки. Я, конечно, уже выпивал. Но перед сном? Романтик, я считал, что выпивают, чтобы пообщаться.
– Выпей, выпей… Мухи не будут кусать!
Как будущий врач я должен был все испытать на себе. И я махнул. Спал в этот раз, в отличие от других, как убитый. Проснулся весь покусанный мухами. Больше я не экспериментировал.
Вообще Серебряные Пруды были мрачноватым местом. Пруд там вообще был один и вовсе не серебряный. Гуси, правда, были. Глядя на клинья перелетных птиц, они беспомощно били крыльями, не в силах оторваться от земли. Так и людям хочется иногда улететь куда-нибудь, но всегда что-то держит здесь.
Так вот, про мрачность. Где-то за сараем я, романтик, случайно наткнулся на отрубленную коровью голову. Она просто, по-бытовому, валялась в грязи. В ее открытых мертвых глазах отражалось и двоилось живое небо бабьего лета, по которому плыли облака. На глазах с небом сидели мухи, видимо наслаждаясь тем, что корова не прогоняет их хвостом, и не понимая, что хвоста, как и туловища, у этой коровы нет вовсе. Так же, по-бытовому, в колее в полколеса спал, положив ладошки под голову, как ребенок, местный колхозник. Был рабочий полдень, и ярко светило солнце. На колхознике тоже сидели мухи, и он тоже не прогонял их.
Все девушки, к счастью, были здоровы. Вызывали меня в основном по поводу болей внизу живота. И я всех, у кого месячные, освобождал от работы. Девушки это, конечно, быстро поняли. Когда на работу не вышло пол-отряда, меня вызвал к себе его командир.
– Нам картошку надо убирать, а ты здесь развел лазарет! – орал он.
Я внимательно его выслушал, после чего предложил ему проверить, обманывают ли меня студентки, и если да, то написать ректору моего медицинского института письмо, чтобы меня отчислили как неуспевающего. После этих слов командир заткнулся. Я-то отлично понимал, что девушки меня обманывают, но уж слишком они были хороши, и мне их было слишком жалко. А еще мне было приятно, что меня они любили, а его – нет.
Дорогу из Серебряных Прудов в Москву я помню плохо. Но то, что приехал немного другим, – это точно. Вообще, мы всегда возвращаемся немного другими.
Вагон 11. Загогулина
После окончания медицинского института и получения диплома, где в графе «специальность» было обозначено «лечебное дело», меня ждало распределение. Стоя перед комиссией, я заявил, что хочу дальше учиться на психиатра, но выяснилось, что мест в ординатуру по этой специальности нет. Нужен был блат, а его не было тоже. Вот здесь и появился Сурен Сиропович: «Хотите путешествовать? Хотите плавать? Увидеть дальние страны, моря и океаны, пальмы и белые пароходы?..»
Дальше я уже не слышал. Я уже это все видел и уже куда-то плыл. И приплыл. В НИИ гигиены водного транспорта. Я все время вру, когда говорю, что работал в НИИ морской медицины. Просто это второе, придуманное мной название звучит романтичнее и суровее. Как-то по-мужски. А в первом случае огорчает унизительное для врача (все-таки лечебное (!) дело) слово «гигиена». Это легкомысленное «гиги», это японское «йена» и это непонятно откуда взявшееся «гиена». В общем, все в целом не очень гигиенично звучит. А потом еще это название кандидатской диссертации, случайно попавшееся мне на глаза и запомнившееся на всю жизнь: «Гигиеническая оценка перегретого подсолнечного масла». Правда, тошнит уже от названия? Какая должна быть, интересно, самооценка у автора? По-моему, желание уйти из жизни, отравившись этим самым перегретым подсолнечным маслом, должно было его не покидать. Красивый был бы суицид!
В общем, я попал в НИИ ГВТ. Звучало это еще страшнее. Да-да, так и говорили, как подумалось: НИИ ГаВнаТе. Это отдельная поэма. Изучая физиологию труда капитанов дальнего плавания, я много ездил по портовым городам нашей родины. Так я оказался в Архангельске 78-го года. Капитаны учились тому, как не столкнуться с другим судном в океане. А сталкивались они часто, особенно на тренажерах. Здесь-то я их как раз и обследовал. А еще они писали в пробирки, которые я маркировал и отправлял в термосы с жидким азотом, предназначенные для хранения спермы быков-производителей.
Жил я в Архангельске у Тараса Григорьевича Шевченко. Нет-нет, это не шизофрения. Он был мужем тети моей жены. Выдающаяся личность. Бывший летчик-испытатель, в то время он был крупным областным начальником по газу. Неуемный мужик! Энергия валила через край. Он громко хохотал, громко говорил, улыбался всем ртом, показывая белые, местами золотые зубы. Всех обнимал, теребил, угощал. И пел. Причем петь начинал после первой рюмки, а потом и пить продолжал, и петь. Его репертуар был бесконечным и состоял из советских эстрадных песен, которые я тогда не переносил, но он действовал на меня как удав на кролика, и, загипнотизированный, я ему подпевал. В тот вечер мы все это проделали, то есть выпили и попели, и Тарас Григорьевич посадил меня в поезд Архангельск – Москва, щедро снабдив дефицитной рыбой – палтусом, омулем, сигом. «Провожающих просьба освободить вагоны». Поехали. А окно-то в купе закрывается не до конца. А за окном-то апрель. Проводница, как выяснилось, в соседнем вагоне. Пошел искать. Нашел. В купе накурено, сидит проводница – здоровенная баба – и три мужика при ней. Что-то пьют.
«Садись к нам, борода». Это мне. Сбегал, принес рыбы: «Угощайтесь…» – «О! Вот это да!» Стали расспрашивать, кто да что. Я в модных дымчатых, каплевидной формы очках. Москвич. Врач. Интересно. «А спирт будешь? Раз врач, должен спирт пить! Ты ж мужик! Давай!» Это с подъёбкой. Мне наливают в стакан тонкого стекла, что предназначен для знаменитых железнодорожных подстаканников, чистый спирт. До краев. Тишина. Кадр из фильма «Судьба человека». Я – Сергей Бондарчук, они – фашисты. Медленно выпиваю стакан чистого спирта (даже сейчас страшно), периферическим зрением фиксирую, как меняются лица врагов. У них отвисают челюсти. Я их сделал! Ставлю стакан. Встаю. Главное – дойти до купе. Вспоминаю, зачем пришел (сильно дует из окна).
Что-то говорю проводнице, прошу ее как-то помочь. Она смеется. Точнее, ржет, и все три мужика ржут. Цепляюсь с кем-то словами. Бац! Бац! Я получаю несколько раз в глаз, под дых и тихо отползаю. Все. Конец фильма.
На следующий день я проснулся с огромным фингалом под глазом, с разбитой физиономией и – о ужас! – с разбитыми дымчатыми очками, которые были сделаны по фантастическому блату (1978 год!). Моя модная оправа потеряла свою каплевидную форму. Во рту не сухость – наждак. На душе – витальная тоска. Стук колес синхронен стуку в висках. Спирт, спирт, спирт… Изуродованные очки, они напоминают мне о том, о чем хочу как можно скорее забыть. Надо их срочно восстановить и получить еще одни, они должны были быть готовы к моему приезду. Они прикроют бланш под глазом, завтра же на работу в НИИ ГВТ. Где ты, моя Москва? Никогда я так не хотел в свой родной город. Наконец-то перрон. Ярославский. Такси. Быстрей, быстрей домой. Первое, что я делаю, войдя в квартиру, звоню очковому мастеру.
– Здравствуйте, можно Виктора Семеновича Кузина?
– Виктор Семенович вчера попал под троллейбус… Похороны послезавтра.
Я еще подумал некстати: «Это был его «Последний троллейбус». Да, ему не повезло вчера больше, но сегодня хуже мне.
Вот такая вот получилась загогулина, как сказал однажды любитель одноразовых троллейбусных поездок. Но до той исторической поездки еще больше десяти лет.
Вагон 12. Возвращение с болью
Это был февраль 1979-го. Я садился в поезд Севастополь – Москва с двумя чемоданами, пятилитровой металлической банкой греческого оливкового масла, о котором тогда мало кто знал (см. год), коробкой с пятьюдесятью консервными банками без этикеток, в которых были брюшки скумбрии, тоже в оливковом масле, массой впечатлений и чудовищной болью. Болели все тридцать два моих еще крепких зуба. Дикая ноющая боль выдавливала слезы из слезных желез, вызывая настороженное сочувствие попутчиков. Успокаивало только знание. Впрочем, знание меня всегда успокаивает, а неведение тревожит: я вошел в поезд с холода в тепло, и боль началась. Значит, через полчаса она пройдет. Если не есть ничего горячего и холодного, боль появится вновь только в Москве, когда я выйду на перрон из тепла на холод. Это все было следствием моего путешествия.
– Практически начальная стадия цинги, – так сказал севастопольский стоматолог.
Я даже как-то загордился. Цинга! Романтично…
В Севастополь, город русских моряков, я пришел из шестимесячного плавания, в которое ушел из порта Находка, будучи сотрудником уже упомянутого НИИ ГВТ, занимавшегося изучением физиологии труда моряков. Плавбаза, на которую я прибыл, ловила скумбрию рядом с островами Хоккайдо и Хонсю в Тихом океане. Япония была видна невооруженным глазом. Еще ее можно было попытаться понять, смотря телевизор, который работал круглосуточно, как и сама плавбаза, и транслировал все каналы японского телевидения. А также ее, Японию, можно было увидеть совсем близко и даже потрогать, пожав руку строгому японцу, раз в неделю проверяющему размер ячейки трала. У него, японца, была красная повязка на рукаве, как у школьного дежурного, с белым словом «КАМАНДИР».
Скумбрию, которую мы ловили, тут же обрабатывали сто пятьдесят рыбообработчиц и закатывали ее с греческим оливковым маслом в консервные банки. «Скумбрия в масле» – гласила этикетка. Совсем чуть-чуть для Кремля, а также для себя делали еще так называемые консервы «Брюшки». У скумбрии вручную высекалась брюшная часть. Вручную, потому что необходимо было отсечь ее анальное отверстие вместе с прямой кишочкой. Машина этого делать не могла из-за разного размера рыбы. Отсюда дефицит этой продукции, о которой знали только члены ЦК КПСС и рыбаки. По этим же причинам на этих консервах и не было этикеток. Брюшки эти в банке были закручены рулетом. Тончайшие, прозрачные, нежнейшие. Они буквально таяли во рту. Кладешь такое брюшко на язык и наслаждаешься, слегка прикрыв глаза. Ничего подобного потом в своей жизни я не ел и не видел.
В общем, это я объяснил, с чем я садился в поезд Севастополь – Москва. Что откуда взялось. А в голове моей был багаж историй… История о тайфуне «Джуди», в «глаз» которого мы попали и чудом спаслись; история о контейнере с японскими магнитофонами, который случайно попал в трал с рыбой (все магнитофоны были в рабочем состоянии); история о первом помощнике капитана, изрядном говнюке и стукаче; история о том, как делали брагу из ларечного сахара и гранулированных дрожжей, купленных специально для этого членами экипажа в Сингапуре по дороге на промысел; история о внематочной беременности рыбообработчицы; истории любви в начале промысла и разводов в конце, а также история семичасового таможенного досмотра в Севастополе. Когда члены экипажа сидели по каютам после восьмимесячного рейса, а их жены (мужья) и дети ждали их все это время на причале.
Да, чуть не забыл… В чемоданах я вез вещи, купленные в магазине «Альбатрос». Купленные на боны. Это как «Березка» и сертификаты, но только для моряков. В чемодане лежали: детский синтетический костюмчик голубого цвета (передан сотруднице для ее сына через два месяца после того, как мой сын из него вырос); шерстяная женская кофта для жены с расклешенными рукавами (проеденная молью, лежит до сих пор на даче); дикого канареечного цвета рубашка, ни разу мной не надетая и сданная впоследствии в комиссионный (деньги пропиты); иностранные конфеты, сигареты «Мальборо», виски и прочая, тогда завораживающая формой, а сегодня не удивляющая даже содержанием глупость. Выпито, съедено, выкурено.
Поезд Севастополь – Москва медленно подошел к заснеженному перрону. Там стояла моя жена и мой папа, который держал в руках тулуп, переделанный в дубленку. Кстати, портной, делавший эту работу, был известен тогда на всю Москву. Разбогатев, он поехал как-то отдыхать в Венгрию и утонул в озере Балатон. А жил он в Москве около одноименного магазина. Магазина «Балатон».
Я вышел из поезда. По щекам моим текли слезы. От зубной боли они были или нет – я тогда не мог разобрать.
Вагон 13. Товарный состав
Родители моей жены жили в Архангельске. В Москву они приезжали раза три-четыре в год. На Ярославском вокзале всегда встречал их я.
Встреча носила чисто деловой характер. Я заходил в плацкартный вагон поезда Архангельск – Москва, дождавшись, когда выйдут практически все пассажиры. Находил нужный отсек с родителями жены и вытаскивал откуда только возможно было неподъемные сумки со связанными тряпочками ручками; тяжелые бесформенные баулы, перевязанные веревками; коробки с самодельными приспособлениями для переноса. На вид небольшие, но по тяжести – свинцовые. Все это перлось до стоянки такси с многочисленными остановками и непроизносимыми, да и непечатаемыми выражениями. Потом весь этот скарб стаскивался в маленькую шестиметровую кухню. Ну а дальше… Дальше несгибающимися руками доставались многочисленные, тщательно забинтованные и переложенные старыми газетами «Правда Севера» трехлитровые банки и бутылки. Сердце оттаивало, и душа расправлялась. Вот красная с бело-зелеными боками, практически никогда не портящаяся брусника; вот бордовая крупная клюква; вот янтарная, мягкая, нежная, привередливая морошка; вот герой-самогон, настоянный на том и на сем и чистейший; вот банки с белыми прессованными солеными сопливыми груздями. («Белый» – это сорт. По цвету они были синюшными.) А вот жирный, пахучий палтус и соленая треска. Ее потом вымочат в молоке и будут запекать на противне с картошкой и сметаной. Латка – так называется это блюдо. И пошла, пошла первая рюмочка, уже из графинчика хрустального, а за ней тут же без промедления груздь, предварительно со звуком «чпок» оторванный от своих собратьев слизлявых и в сметану нырнувший. Нет, не могу дальше описывать все это. Делаю паузу. Должен махнуть. Махну и продолжу.
Ну вот, продолжаю. Через неделю родителей жены я провожал в обратный путь. В плацкартный вагон поезда Москва – Архангельск заносились неподъемные сумки с метрами сосисок и колбас; баулы с килограммами разного мяса; коробки с кубами сливочного масла; цилиндрами и параллелепипедами сыра. Все это раскладывалось на и под полки.
…Но родители жены хотели быть поближе к любимой дочери и к недавно появившемуся любимому внуку. Так исчезли северные дары. И теперь мы садились в поезд и сходили на станции Щекино, как это не раз делал Лев Николаевич Толстой. Правда, здесь наши пути с великим писателем расходились. Он направлялся в Ясную Поляну, а мы – в город Советск по раздолбленной пыльной дороге на раздолбанном грязном автобусе. Город казался мне очень странным. В нем, например, было теплое, незамерзающее озеро. А еще в нем был клуб – желтый, с пятью белыми колоннами. Типичный Палладий. Мог ли великий итальянский архитектор представить себе, что в далекой России спустя столетия в каждом большом и маленьком городе будет стоять типа его «застывшая музыка». Но в основном Советск состоял из желтых трехэтажных коттеджей, построенных после войны для генералов. А самое глубокое впечатление на меня производили местные мужики. Они все как один ходили в кепках, связанных из мохера нежных пастельных цветов – розового, голубого, желтого, зеленого… Они напоминали конфеты «Подушечка», что продавались в магазинах на вес и без обертки. Верхняя часть головы у краснолицых пропитых мужиков как бы светилась и флюоресцировала из-за мохеровой волосистости. Этот ореол, к моему счастью и ужасу, еще и колебался на ветру.
Как-то я приехал в Щекино на поезде из Новороссийска. Это была осень, и привез я с собой деревянный, с щелями, ящик с виноградом и кучу всяких фруктов и овощей. На платформе меня встречали родители жены. На этот раз они меня! А дома, в Советске, меня встречали маленький сын, жена и накрытый стол с домашними пельменями, маленькими домашними же тушенными в сметане голубцами и котлетами, естественно домашними и тоже маленькими. Всё в мисках чуть меньше тазика. Ну и, конечно, самогончик. Ему-то что, он един и в Архангельске и в Советске.
Родители жены задержались в Советске недолго. Они тосковали по родине и вернулись в Архангельск. Вновь на какое-то время появились грузди, морошка, в общем, можно было бы начинать читать с начала…
Теперь уж этого нет. Теперь уж это точно никто никогда не привезет. Купить? Не то! Не радует. Пойду, пожалуй, махну. За ваше здоровье. Счастливого пути, пассажиры!
Вагон 14. Брюссельский капкан
Это было странное время – конец 80-х. Кто во что горазд. Открывались какие-то новые, невероятные возможности – «новые горизонты» (отличный штамп). Советские художники вошли в моду. Я начал «красить» (так говорили профессионалы), именно «красить», а не писать, большие холсты, которые они же называли «лопухи». В мастерскую ко мне стали приходить покупатели. Приходили и устроители выставок. Они увозили картины в разные страны мира. Как правило, с концами. Не возвращались ни устроители, ни картины. Где вы сейчас, мои «лопухи»? Кого радуете? Кого пугаете? Чьи интерьеры украшаете? Впрочем, один интерьер я помню очень хорошо, до мелочей.
Моя бойкая, свободно говорящая на английском и французском подруга-психиатр в это время одной своей стройной ногой уже была в бизнесе. «Бильжопка, значит, так, едешь со своими картинами в Брюссель. Жить будешь там в богатом доме. Жена хозяина хочет сделать тебе выставку. Продашь картины, заработаешь… Давай собирайся!»
Бельгия! Это слово раньше я видел только на почтовых марках. Куда ты поехала, моя «крыша»? Я ведь еще не поменял рубли на разрешенные триста долларов. Я еще не купил билет на поезд. Я еще работаю психиатром в маленькой психиатрической больнице. Правда, мне положен отпуск. А в психиатрии он, между прочим, сорок восемь рабочих дней. Но это все мелочи.