Заметки пассажира. 24 вагона с комментариями и рисунками автора Бильжо Андрей
И вот поздним вечером мои холсты мои нетрезвые друзья вместе с нетрезвым мной погрузили в вагон Москва – Брюссель. Холсты мои могли поместиться только в тамбуре, куда я все время бегал, волнуясь, не порезали ли их ради интереса, как у нас любят. Но поезд ехал за границу, и пассажиров это обстоятельство ко многому обязывало. Тем более что многие, как и я, ехали туда первый раз. Публика очень волновалась за вывозимые блоки сигарет и водку и боялась таможенников. Боялся их и я. А вдруг они не пустят меня в Бельгию с моими картинами, вдруг им, соотечественникам Брейгеля, они не понравятся. Но маленький и щуплый, с зализанным пробором посередине соотечественник Брейгеля заинтересовался лишь мягким пластиковым пакетом с молоком, лежащим в моем купе. Он перекладывал его из руки в руку и прижимал к уху, слушая, как там перетекает таинственная жидкость. Я объяснял ему, что это milk, но он не поверил. Пакет вскрыли, молоко вылили, а сам пакет был вывернут наружу черной внутренней поверхностью. Героин, к сожалению гоголевского таможенника, не был обнаружен, а искусство его, как я уже сказал, не интересовало. Я благополучно прибыл в Брюссель.
Хозяином трехэтажного дома в центре, где мне предстояло жить, оказался толстый бизнесмен Дюк де Тостер. Чем он зарабатывал, понять было невозможно, но можно было догадаться, с кем он сотрудничал. В день, когда я переступил порог его дома, туда как раз занесли весь тираж полного собрания сочинений Тодора Живкова, изданного этим толстым Дюком. Выход «бестселлера» совпал с отстранением его автора от бессменного руководства компартией Болгарии. Меня за мои картины Дюк презирал и называл диссидентом. Наши чувства были взаимны. Его жена, Жаклин, которая и должна была устроить выставку, была алкоголичка с большим стажем. Как только Дюк улетал на несколько дней в командировку, она выписывала молодого венгра по имени Аттила, который ее трахал. В свободное от этого занятия время он со мной ходил по брюссельским музеям и поил меня бельгийским пивом на деньги, которые ему давала Жаклин. Мы, как два представителя развалившегося соцлагеря, быстро нашли общий язык. При том, что Аттила не говорил ни на одном языке, кроме родного.
Сын моих хозяев, шестиклассник Бриан, шантажировал свою мать. Он требовал, чтобы она покупала ему машинки с дистанционным управлением, угрожая ей тем, что он расскажет папе о ее связи с Аттилой. Машинок в доме было много. В общем, те еще «их нравы». И еще у Дюка на первом этаже был свой ресторан, где большинство блюд были из гуся, а также там делали фуа-гра. В этом ресторане работал поваром француз Жан, но Дюк хотел переделать свой французский гусиный ресторан в русский. Не знал только, какой сделать интерьер. Жан ненавидел Дюка и тайком подкармливал меня фуа-гра. Так я знакомился с западным образом жизни, с французской кухней и с удовольствием наносил ущерб алкогольным запасам толстого и нечистоплотного буржуя Дюка. Благо бар у него был большой, и из каждой бутылки по чуть-чуть – незаметно. Как с хрестоматийной банкой с вареньем в детстве. Заметно, конечно, стало, но потом, за день до моего отъезда, когда я (к счастью, только я) обнаружил, что бутылки пусты. Чудес не бывает.
Все было в целом неплохо, вот только откладывалось и откладывалось открытие моей выставки. А мне уж пора было возвращаться на родину.
– А когда ты уезжаешь? – поинтересовалась как-то поддатая увядающая Жаклин. И назначила открытие выставки за день до моего отъезда.
Я ехал в вагоне Брюссель – Москва. Я вез всем джинсы и кожаные куртки, купленные на рынке на сэкономленные деньги, оставив свои холсты на стенах холла брюссельского отеля «Астория», где накануне открылась моя выставка. Миф об акулах империализма тогда оказался для меня реальностью.
Вагон 15. На Берлин
Я точно помню, что это был июнь 1991 года. Мы ехали в поезде Москва – Берлин. Мы – это я и мой друг, художник Басанец. В Берлине должна была открыться наша с ним выставка живописи. Вот поэтому-то частично в тамбуре, а частично в купе тряслись тщательно упакованные и по всем законам оформленные на вывоз наши полутораметровые холсты. На тыльной стороне каждого стоял фиолетовый штамп «К вывозу из СССР разрешено». Иначе говоря, никакой художественной ценности данное полотно не представляет. Это мы и объяснили в городе-герое Бресте бдительному таможеннику. На что получили короткое заявление, обезоруживающее своей откровенностью: «Я в этом вашем искусстве ничего не понимаю, – и пугающее открывающейся перспективой: – Так, берите-ка все свои картины и дуйте на вокзал. Там найдите Марью Петровну, она у нас эксперт». Наши доводы о том, что «до отправления поезда осталось пять минут», а мы в последнем вагоне, и картин у нас два десятка, и они вон какие большие, упали в пустоту.
Выгружать картины помогали все. Советские люди всегда познавались в беде, но не советские носильщики, которых эта беда кормила. Мы влетели в зал ожидания. Я кинулся искать эксперта Марью Петровну, а Басанец стал распаковывать и расставлять картины.
– А Марья Петровна пошла домой чай пить. Что она, дура, что ли, целый день здесь сидеть. Сейчас ей позвоним, идите ждите.
Вдоль аккуратно расставленных картин ходили пассажиры, носильщики, буфетчицы, милиционер, несколько детей и другая вокзальная публика. Тут же возникла и живая дискуссия.
– Это ваше?.. – брезгливо показывая на картины, строго спросил милиционер.
– Мазня какая-то, – вынес приговор носильщик.
– Да мой в первый класс ходит – и то лучше может, – это буфетчица.
Страшная мысль, что в поезде остались все наши вещи, деньги и документы, появившись в мозгу, опустилась в область мочевого пузыря и завершила свое путешествие по организму, выделившись холодным и липким потом.
– Ну и чего? Вы эту мазню за границу везете? Лучше бы им нашего Шишкина показали или этого, как его, ну там еще Иван Грозный сына убил. Или который море рисовал, – топтала нас публика.
Эксперт Марья Петровна с барочной халой на голове появилась неожиданно.
– Ну что это вы здесь мне выставку устроили. Сворачивайте быстренько. Передвижники. Поезд из-за вас стоит. Несите все обратно.
Не глядя на картины, она поставила на бланк свою печать и вновь ушла пить чай.
…В Берлине мы жили в довоенном доме. Часть окон нашей квартиры выходила в двор-колодец. Хозяин квартиры, он же устроитель выставки, был русский. Жена его была немка. Жили они с детьми в другом месте, а сюда Саша, так его звали, приходил со своим сыном только часа на два. Сын его играл на пианино, а Саша в это время на кухне тонкими ломтиками тайком от жены и от всего мира нарезал сало на подоконнике и, стоя, глядя в окно, его ел. Нет, не ел, он клал прозрачные срезы себе на язык и наслаждался их таянием. Сало он хранил в холодильнике на этой квартире, так как его немецкая жена не переносила даже его вида. Поэтому здесь он как бы изменял жене с салом. Это было очень интимно. Моцарт – для сына, сало – для его папы. Для обоих это была встреча с прекрасным. На этой-то кухне, 22 июня, отмечая 50-летие начала Великой Отечественной, мы с Басанцом сильно выпили и часов в двенадцать ночи, открыв окно во двор-колодец, стали петь «Катюшу», «Темную ночь» и «Подмосковные вечера». Немецкие соседи, делавшие нам замечания по малейшему поводу, в этот раз молчали.
Вагон 16. Преступление и наказание Дюка
Я ехал в поезде Берлин – Брюссель. Мужской голос, объявляющий остановки на резком немецком, сменился на женский, журчащий по-французски. Паспорта никто не проверял. А жаль. У меня в паспорте стояла бельгийская виза, сделанная мне по большому блату моим другом Шарлем, бывшим в то время помощником посла Бельгии в СССР. Шарль говорил на двенадцати языках, разбирался в искусстве и музыке и был довольно остроумным. Его жена, скромная и очаровательная Диана, особа королевских бельгийских кровей, говорила только на шести языках. Она водила экскурсии по Москве для жен дипломатов и изучала русскую историю. К ним-то в гости я и ехал. А еще они обещали мне помочь отобрать мои картины у толстого буржуя Дюка де Тостера, бесцеремонно присвоившего их себе после моей выставки. Шарль сказал, что у него большие связи и что мы «наедем» на Дюка. Тогда я не знал, что Дюк находится в черном списке людей, с которыми в Бельгии не рекомендовано иметь дело. Я не знал и того, что папа Дианы – владелец очень известной пивной фирмы, в которой Дюк кем-то числился.
Прибыв в Брюссель, я сразу решил навестить нечистоплотного толстяка. Подходя к двери его дома и заглянув в окно ресторана, который располагался на первом этаже, я остолбенел. Мои картины украшали его стены. Проблему интерьера своего ресторана капиталист месье де Тостер решил просто. Он не мог предположить, что советский художник когда-нибудь вернется в Бельгию. Лицо повара Жана, увидевшего меня через стекло, несколько секунд выражало ужас. Потом Жан взял себя в руки и исчез. Я позвонил в дверь. Домофон сообщил, что Дюк де Тостер будет через два часа. Когда я вернулся, уже с Дианой, ресторан был закрыт, свет в нем был погашен, а картины со стен сняты. В дом нас пустили лица с кавказской внешностью. Или сицилианской. Мы с Дианой расположились в креслах в гостиной толстого Дюка, а он возлежал напротив на диване в рваной длинной арабской рубахе. Над ним на стене висел мой триптих, который заменил висевшее здесь до этого романтическое полотно XIX века. Дюк хамил Диане и разговаривал с ней на «ты». Он сказал, что картины он не вернет, что за них отвечает его жена Жаклин, а ее сейчас нет. И долго не будет.
Дурачок, он не подозревал, с кем я пришел.
Когда об этом разговоре узнал Шарль, он рассвирепел. Дюк был уволен из фирмы. Что он сделал еще и кому звонил, не знаю. Но на следующий день картины вернули… Кроме триптиха, который Дюк оставил себе. Мол, автор жил у него, и это, типа, плата за проживание. Почему именно этот триптих оставил себе Дюк – загадка. Видимо, сюжет был ему близок. На первой части были изображены две амебоподобные особи мужского и женского пола. На центральной – они занимались любовью. А на третьей части она съедала его. Жена Дюка Жаклин, изменявшая ему с венгром Аттилой, очередной раз лечилась от алкоголизма.
Пробыв в гостях у Шарля с Дианой несколько дней, ночным поездом я возвращался в Берлин. В купе на шесть сидячих мест я был один. Закрыв глаза, я смотрел свое кино. На экране мелькали мои картины, лицо толстого Дюка, удивленные круглые глаза повара Жана, довольные успешным завершением операции лица Шарля и Дианы. Вдруг просмотр фильма был прерван громким немецким смехом, криками, звоном бутылок. Как будто оборвалась пленка в деревенском кинотеатре и в маленьком зале включили тусклый свет. В купе входили пассажиры. Это были сильно пьяные, с дегенеративными лицами немецкие футбольные болельщики. На пять свободных мест сели восемь человек. Пиво лилось рекой в прямом смысле. Пол был им залит слоем толщиной в палец. Уйти было невозможно не только потому, что к полу прилипали подошвы – весь вагон был такой. Весь поезд. Потом в купе появились еще две девушки. Итого десять человек. Закрыв глаза, я смотрел уже совсем другое кино. Киномеханик, сапожник, перепутал пленки. Сильна все-таки генетическая память. Немецкий хохот, свист, песни – это было уже кино про войну, а я – разведчик в тылу врага. Заснувший сосед положил мне голову на плечо. Я медленно опускал плечо, ниже, ниже, ниже, а потом резко вверх. Глова соседа подлетала, он просыпался и не мог понять, что произошло. И по новой, и по новой, и по новой… Я был доволен – ухо у него было красное. Это была моя маленькая месть. Моя маленькая победа. Через несколько дней наступало 50-летие начала Великой Отечественной войны – 22 июня 1991 года. Я буду в этот день в Берлине.
Вагон 17. Железнодорожный узел
Я ехал в поезде Берлин – Москва. Я вез драгоценный груз и боялся таможенного досмотра. Вдруг таможенник сможет его у меня отобрать, ведь половину я скрыл от него. В сумках были спрятаны: двухкассетники – 2; кожаные куртки – 2; плеер – 2; джинсы – 3; кроссовки – 2; футболки – 5; конфеты разные, странные-иностранные – 6 кульков… Все это было куплено на часть денег, заработанных мной от продажи картин. Попутчица, большегрудая перекисноводородная блондинка, рассказывала мне о том, какая она была дура, что вышла замуж за немца. А он оказался лентяй во всех смыслах, да еще и без работы. И она вкалывает, как немецкая лошадь, и кормит его, а он сидит только у телика. Да еще и дочь на ней: «Вот она, познакомьтесь. Анжелочка, поздоровайся с дядей». Со второй полки свесилась пятилетняя мордашка. «А мои коллеги, немецкие медсестры, говорят на работе только о новых моющих средствах и о том, где проводили и где будут проводить отпуск с семьей. Не то что мои разбитные сочинские подруги… Если бы вы знали, как я соскучилась по Сочи… Вот везу дочь показать маме и дочери – город-курорт».
Это был 1991 год. Я слушал ее рассказ и думал о грузе. И о том, как бы мне проскочить таможню. Знал ли я тогда, что один магнитофон сломается сразу, другой украдут на даче, да и дача через год сгорит со всеми этими вещами. Подчистую. До фундамента. А все мои «картинные деньги» уйдут на строительство такого же домика, чтобы затянуть родительские раны. Дачато была построена ими еще в 50-е, во времена садовых товариществ.
А на дачу эту мы много лет не ездили, так как последние годы снимали дом в местечке Вызу, что в Эстонии. Там все лето жили мои родители с моим маленьким сыном и таксом Додоном. Да и мы с женой проводили там свои отпуска. Я – большой психиатрический, она – обычный советский. Туда и нес уже меня поезд Москва – Таллин. Один поезд сменил на другой и вез свои берлинские, описанные выше подарки членам семьи.
Вызу – это место сегодня для меня по-прежнему одно из самых любимых. Там отдыхала московско-ленинградско-русско-еврейская интеллигенция. Море, сосны, пять вполне европейских кафе (сейчас уже можно сравнить, а тогда они казались чемто из западных фильмов или болгарских, типа «Девушка из банка» со Збигневым Цибульским), один кинотеатр с коллективным просмотром французских комедий, разговоры о политике, прямые радиотрансляции съезда депутатов. «Какой-то появился Жириновский. Да ну его, это несерьезно. Глупости какие-то говорит…» – это интеллигентная преподавательница французского высказывает свою точку зрения знаменитому скрипачу, поедающему толстыми короткими пальцами малину (весь в малине). Вечером – теннис и бадминтон. Воланчик случайно закатился под дом. А там… склад пустых бутылок конца XIX – начала XX века. Первый хозяин дома, где мы жили, был таллинским капитаном дальнего плавания – эти бутылки он там складировал, видимо, тайком от жены. А теперь все они стоят в моей мастерской. Два рюкзака вывез. Знатоки поймут. Утром за творогом: «Надо же, сколько у них сортов, и всегда свежий…» А это дом Георга Отcа, как, вы не знали? А рядом в поселке Кясьму жила Анастасия Цветаева. И между нами говоря, сегодня известный, а тогда просто мальчик-поэт Лев Рубинштейн приезжал к ней в гости. А вот там видите – Швеция… Вызу – это как рай для меня. Все молодые, все живы, и все полны надежд.
А что это за суета с утра 19 августа? Где переворот? Да ну, ерунда. Мы бежим в кафе. Оно вне расписания открыто. Оно битком. Все у телевизора. Водку и пиво берут друг другу, не считая денег. И вот мы все уже в поезде Таллин – Москва.
Знал ли я тогда, что мы больше не вернемся в Вызу? Что рухнут многолетние связи, что в Вызу нужна будет виза? И что на будущий год из-за этого мы, нарушив традиции, все поедем на дачу, на которой не были много лет? И холодным летним вечером затопим печку, и дача сгорит, а мы чудом спасемся?
Нет, надо как-нибудь сесть в поезд Москва – Таллин, выйти на станции Раквере и автобусом уехать в этот рай.
Вагон 18. Воронежский тупик
Я часто езжу в поезде Москва – Воронеж… «Хрен догонишь!» Последнее словосочетание всегда всплывает в моем сознании при появлении в нем первого. Глупо, но факт. И честно. Поделать с этим ничего невозможно. В психиатрии это называется обсессиями, по-простому – навязчивостями. Лечится плохо. Да в моем случае и не надо. Я от этого не страдаю. Окружающие тоже.
Вообще всех пассажиров поездов можно разделить на несколько групп. На тех, кто едет на свадьбу, на тех, кто едет отдыхать, на тех, кто едет в командировку, и на тех, кто едет на похороны. Последних видно сразу. Они молчаливые и черные, как больные птицы. К последней группе как-то относился и я. Я ехал в Воронеж на похороны моего друга – художника и скульптора, придумщика и мастера розыгрышей Саши Ножкина. Его убили из-за магнитофона подростки из подъезда, где у него была мастерская. Убили по-соседски. Умер Ножкин в день моего рождения, это был самый мрачный и последний его розыгрыш.
В Воронеже живет и мой друг Сережа Горшков. Сережа – любимый и, на мой взгляд, выдающийся художник. Про него я знаю много историй. Вот одна. Служил он в Таманской дивизии. Художником, конечно. Это был 80-й – год Олимпийских игр. Олимпийских мишек Горшков навырезал больше, чем все поголовье бурых медведей нашей родины. Офицеры еще любили заказывать обнаженную натуру, ну и вождей, конечно. Не обнаженных. И вот в эту прославленную дивизию прибывает важный генерал. По этому случаю на плацу выстраивают начищенный до блеска личный состав. Генерал подъезжает чуть ли не на «Чайке». Выходит. «Здравствуйте, товарищи…» – «Здавьжелтещ генерал! Ура-а-а». В это время из диаметрально противоположной точки плаца движется солдат, причем бородатый. В форме, но в кедах и с холщовой сумкой через плечо. И идет это чудо прямо на товарища генерала, который его пока не видит, но по лицам бойцов понимает, что за его спиной опасность. Резко оборачивается. А солдат уже тут. «Разрешите встать в строй, товарищ генерал. Скульптор Горшков прибыл». Генерал остолбенел и потерял дар военной речи. Потом налился кровью, вследствие чего дар этот к нему вернулся. «Развели наркоманов, – заорал генерал, – хиппи сраных, – заорал генерал, – тунеядцев и алкоголиков! – заорал генерал. – Что у вас в сумке? Водка? Порнография? Наркотики?» И тут Горшков открывает сумку и протягивает генералу бюстик Ленина и увесистый том биографии вождя. Дело в том, что Горшков как раз работал в это время над памятником Ильичу для Таманской дивизии. Тут у генерала происходит «сшибка по академику Павлову». Он бледнеет, потеет, ничего не может понять. Стройный и прочный мир его сознания рушится на глазах у бойцов прославленной дивизии. «Тьфу на вас!!!» – наконец произносит генерал, и его, практически без чувств, увозят. Что-то подобное или даже посильнее мне хотелось сказать при возвращении из недавней поездки к Горшкову. Поезд Воронеж – Москва быстро приближался к столице нашей родины. По громкой связи серьезный, ответственный и холодный голос об этом и сообщил: мол, прибываем. Потом дали задорную, жизнерадостную песню. А потом зазвучал подчеркнуто тревожный голос, с выражением: «Когда состав на скользком склоне вдруг изогнулся страшным креном, когда состав на скользком склоне от рельс колеса оторвал…» О господи, что это? Какой ужас! Я остолбенел, слушая эти знакомые и любимые строки: выдернутые из ткани новогоднего фильма и пересаженные в другую ткань – ткань мчащегося поезда в темном утре с сонными, собирающими вещи пассажирами, – они звучали совершенно по-иному. «Нечеловеческая сила, в одной давильне всех калеча…» Мурашки по спине, холодный пот… «Нечеловеческая сила земное сбросила с земли». Цитата закончилась. Дальше бодрый женский голос:
«Уважаемые пассажиры, будьте внимательны, соблюдайте правила поведения на железной дороге – и вы избежите трагедии. Помните: ваша жизнь в ваших руках!» Я стоял абсолютно ох… Нет, здесь нельзя писать это слово, а оно было бы очень уместно. Вот он – черный юмор в жизни, а меня еще упрекали, говорили: «Как вам не стыдно, художник Бильжо, вы в своих картинках изображаете людей идиотами».
Интересно, что я привезу в следующий раз из поездки Москва – Воронеж – «хрен догонишь»?
Вагон 19. Мультики
Аниматоры, или, что проще и привычней для уха, мультипликаторы, – народ веселый и в хорошем смысле безбашенный. Художники, режиссеры, операторы. Всё как в настоящем «большом» кино. Только нет актеров. В этих людях странным образом сочетается мрачная взрослая серьезность и детская легкая глупость. Я бы даже сказал – дурашливость, если бы это слово не было специальным психиатрическим термином. Впрочем, мультипликаторы конечно же сумасшедшие. Разве нормально делать годами десятиминутное кино про какого-нибудь зайчика, пуговку или варежку. При этом мучиться, страдать, не спать ночами, отстаивать свою творческую позицию, как будто речь идет о «Войне и мире». Человеку со стороны все это, конечно, смешно, но я не со стороны, я во многом такой же идиот, рисующий, как выразился подтрунивающий надо мной мой друг, каракули: «Вот эти каракули, Бильжо, ты называешь работой?»
Так вот. Однажды вся эта московская лечебница села в поезд Москва – Киев. Весь этот взрослый детский сад без воспитателей. Забросили чемоданы и с шутками, подколами и радостью встреч с себе подобными, а также в предвкушении профессионального фестиваля достали разные алкогольные напитки. Началось. Азартно, весело, с самоотдачей. Поезд тронулся, но мы тронулись чуть раньше.
Поспал часа два; рано утром естественная нужда заставила меня выползти из купе. Стоит ли описывать известные симптомы, которыми расплачивается наутро выпивавший накануне и недостаточно спавший? Они всем известны. Когда я возвращался в купе, поезд уже где-то стоял. Любознательность пересилила желание продолжить сон, и я выглянул в окно. Лучше бы я этого не делал. Впрочем…
Прямо на меня, глаза в глаза, смотрел синий слон с маленьким хоботом, маленькими глазами и желтыми ушами, которыми он тряс. Я на секунду зажмурился и вспомнил все, что я знал об алкогольном делирии и галлюцинозе. Нет, не может быть. В том же окне слона сменил розовый жираф, а рядом с ним – химически зеленый медведь и какое-то фиолетовое чудовище непонятного класса, рода и вида. Все эти флюоресцирующие животные прыгали, бились головами в оконное стекло и качались то вправо, то влево. Нет, надо взять себя в руки. Белая горячка обычно наступает после обрыва, то есть на второй или третий день после прекращения длительной алкоголизации. Я подошел ближе к окну и столкнулся лицом к лицу с оранжевым огромным бегемотом. Господи, да это же всего лишь гигантские, в человеческий рост, мягкие нелепые игрушки, которые снизу держат, поднимая их до уровня вагонного окна, продавцы. Такой кукольный театр. Такой мультик. Вся платформа состояла из этого зоопарка. Проводник объяснил, что жители этого места работают на фабрике игрушек и ими же получают зарплату. «Что же делается у них дома?» – подумал я, и мне стало опять не по себе. Я смотрел на это действо, и мне казалось, что это актеры пришли к поезду мультипликаторов наниматься на работу. Поезд стал потихонечку трогаться, и вдруг среди этой животной толпы я увидел толстую грустную тетку. Она одна стояла без игрушки. На груди у нее висела большая картонная табличка. «Курица» было написано на ней. «Курица» – и все. Я подумал, точнее – вспомнил из школьной программы Зою Космодемьянскую с табличкой «Таня». Кощунственно, конечно. Но что возьмешь с похмельного мозга? Аниматоры спали и не видели этого актерского кастинга, а я уже не мог заснуть. Чудовищные синтетические звери не давали мне покоя. И грустная «Курица» стояла перед глазами. Повезло, все-таки мне повезло. Не успел я порадоваться, как дверь в купе открылась, и на пороге появился во весь рост тот самый синий слон.
«Вот, внучке купил», – сказал он голосом проводника. Тьфу ты, ерунда какая.
Вагон 20. На поезде за солнцем
Несколько лет подряд я летал в Ниццу на карнавал, который там проходит в феврале вот уже более ста лет с небольшим перерывом на Вторую мировую войну. Каждый карнавал посвящен какой-нибудь одной злободневной теме. По эскизам художников из разных стран там делают гигантские повозки с куклами. Повозки эти напоминают советские первомайские, представляющие районы, фабрики, заводы. Моя повозка с Петровичем в Ницце представляла Россию. Первый карнавал, в котором я участвовал, был посвящен введению евро. Которые я и получил за свою работу в первый же день их внедрения. Купюры были новенькие, хрустящие и пахучие, и до меня их держал в своих мозолистых руках, видимо, только работник их фабрики «Гознак». А в России, подозреваю, их никто еще и не видел. Так что мне вполне можно поставить памятник – первому россиянину, получившему евро.
В феврале в Ницце, как правило, идут дожди. Один раз дождь шел даже с мелким песком. Сначала я никак не мог понять, как он оказался на пальто, на зонте и на моем берете. Что он, с неба, что ли, падает? «С неба, с неба. Это редкое атмосферное явление. Вам очень повезло. Тучи пришли из Сахары…»
…Анри Матисс однажды приехал в Ниццу писать солнце в феврале. Каждое утро он открывал жалюзи номера в гостинице «Буреваж» в надежде его увидеть. Но увы. Очередным вечером он собрал вещи, чтобы утром уехать. Утром, перед тем как покинуть номер, он распахнул жалюзи, и в комнату ворвалось солнце. Матисс решил задержаться. И задержался на сорок лет, умерев в этом городе. Я жил в той же гостинице, и тоже ждал солнца, и тоже собрал однажды вечером вещи, но, в отличие от Матисса, не стал дожидаться утра, а решил сразу же уехать в Венецию. Ночным поездом. Из Ниццы в Венецию. (В этот звуковой ряд хочется добавить еще Вену и Винницу. Собственно, уже добавил.) На железнодорожном вокзале я купил билет на этот поэтический поезд Ницца – Венеция. Кстати, этот вокзал в Ницце построили русские. А поезд из Санкт-Петербурга шел сюда всего двое суток. В 1917-м русские приехали в Ниццу на бархатный сезон, а на родине случилась революция. Надо, надо, уезжая с родины, помнить об этом. Ну это так, мысли по дороге к поезду.
Таких вагонов, какие я в нем обнаружил, мне не приходилось видеть никогда. Шестиместные купе. То есть три полки с одной стороны и три – с другой. Средняя полка не убиралась, поэтому в купе можно было только лежать. Лег вниз. Над моим лицом – зеркальце, отразившее мое недоумение. Дверь была металлической и с решеткой. Все вместе напоминало тюрьму и курятник одновременно. Впрочем, ни там ни там я ни разу не ночевал. Было безумно холодно. То, что должно было быть одеялом, оказалось бумажной простыней. Слышимость в вагоне феноменальная. Спать невозможно, но и не спать сложно. Я периодически проваливался в сон, а когда из него вываливался, то в желтом больничном свете видел свою помятую испуганную физиономию и слышал энергичную беседу двух итальянских проводников, не прерывавшуюся ни на секунду.
Утром, в двух свитерах, но все равно продрогший, я с ужасом обнаружил, что в туалете нет воды. Злой, пошел к проводникам. В купе сидело два гладковыбритых, свежих, ухоженных смуглых красавца. В белоснежных тонких рубашках. Увидев меня, они заулыбались. «Где вода?» – практически прокричал я на своем слабом итальянском. «Кончилась!» – весело ответили они на своем родном. Поезд медленно подъезжал к Венеции. К моей любимой Венеции. Ярко светило зимнее солнце. Ну и хрен с ней, с водой, вон ее сколько. Я вышел на перрон, на котором беседовали два уже знакомых мне проводника. В синих форменных брюках, с синими дорожными сумками, а вот синие пиджаки они держали в руках – им было жарко.
– Ариведерчи, синьор.
– Чао.
Они оживленно продолжали свою ночную беседу. Чтобы закончить ее, им, видимо, не хватит и жизни. Почти физиологическое ощущение счастья растекалось по моему уставшему и замерзшему телу.
Вагон 21. Путешествие из Москвы в Санкт-Петербург и обратно
Летом меня отвозили на дачу в Покровку. Это 75 километров по Октябрьской железной дороге. Засыпал я под уютный стук колес. А еще я любил сидеть на откосе и смотреть на поезда. Москва – Ленинград, Ленинград – Москва, «Синяя стрела», «Красная стрела». Мой дед по линии отца, которого я не застал в этой жизни по причине того, что появился на свет после того, как его на этом свете расстреляли, родился в Санкт-Петербурге. В один из приездов я нашел квартиру, в которой прошло его детство. Дверь старая, родная, только сотни раз перекрашенная. Как все близко… Я хотел позвонить в дверь, но не мог выбрать из семи звонков один. Квартира давно стала коммуналкой. У деда было три брата. Александр окончил Петербургскую академию художеств и умер довольно рано. Петр уехал из Санкт-Петербурга с ансамблем балалаечников и домристов на гастроли в США и там остался со всем ансамблем. Потом у него была своя джаз-банда, и вроде бы он женился на афроамериканке. Так что не исключено, что в США живут чернокожие Билжо. Это не ошибка. Мягкий знак влез в фамилию моего папы случайно. Хотя, судя по документам, он стремился туда много раз еще у деда. Его вычеркивали, но он оказался очень твердым и добился своего. Павел был третьим братом. Работал Павел на судостроительном заводе и был чемпионом Ленинграда по легкой атлетике. Во время блокады он потерял жену и двоих детей. После окончания войны у него образовалась новая семья. Когда в тринадцать лет я первый раз приехал со своим классом в Ленинград, он пришел на меня посмотреть и узнал сразу. Все Бил(ь)жо похожи друг на друга. Дед Павел стоял, провожая меня на перроне Московского вокзала, в черном драповом пальто, и у него текли слезы. Больше я его не видел. Это, пожалуй, самое сильное впечатление от той школьной поездки в «колыбель революции». Нет. Еще запомнились презервативы. Огромное количество презервативов, плавающих в Фонтанке. Мы всем классом перевесились через гранитный парапет набережной и наблюдали, как, подобно белым рыбкам, бледным корюшкам, кружатся в хороводе стайки, да даже косяки веселых гондонов. Десятки, а может быть, и сотни. Это была весна. Нам было любопытно, весело и стыдно. Каждый раз потом, проходя по Аничковому мосту, я заглядывал в Фонтанку. Где вы, одноразовые свидетели любви и ее защитники, – резиновые изделия № 2? Но река чиста.
Тогда, в школьные 60-е годы, мы ездили в Ленинград в сидячем вагоне. А потом я долго ездил в купе. Это были уже 70-е. Тема научных исследований звучала так: «Человеческий фактор в аварийности на флоте». Я тогда много знал историй и про столкновения судов, и про всякие другие происшествия с ними. Вот одна из них.
Наше судно в тумане в Босфоре въехало в двухэтажный дом, стоящий на сваях на воде. А на втором этаже – свадьба. Нос корабля появился за спиной жениха и невесты. Свадебный подарок. Белый пароход. Впрочем, все остались живы, только капитан потом покончил с собой. Я работал с капитанами дальнего плавания Балтийского морского пароходства, а они работали на тренажерах. Серьезные мужчины нервничали, как школьники, а я изучал их физиологию.
В 90-е я ездил в Ленинград (Санкт-Петербург) на фестиваль «Золотой Остап» уже в СВ и уже в качестве художника. Во всех купе выпивали и шутили ослепительно яркие люди. Вот только малая часть: Фазиль Искандер, Георгий Данелия, Эльдар Рязанов, Аркадий Арканов, Александр Ширвиндт, Александр Кабаков. Первые фигурки «Золотого Остапа», которые вручали лучшим в области юмора, были из бьющегося материала. Случайное разбитие фигурок происходило во время распития за них в поезде Санкт-Петербург (Ленинград) – Москва. А я получил уже тяжелого, металлического «Остапа», которым можно было разбить все, что угодно. Как-то, когда я ехал получать эту премию второй раз, уже за телевизионную программу «Итого», я оказался в одном купе с Максимом Галкиным, то есть с десятью процентами сегодняшней звезды. Интеллигентный трепетный юноша с толстой книгой по филологии интересовался у меня, уйдет ли Дима Дибров из программы «Как стать миллионером» или нет. Максиму очень хотелось вести эту программу, и он этого не скрывал. Что, в общем, хорошо.
А теперь, в 2000-е, я езжу в Санкт-Петербург в СВ и навороченных «люксах» с рюшечками и телевизором. И очень боюсь, что мой сосед вдруг захочет его смотреть.
Но я по-прежнему люблю сидеть на откосе и смотреть на проходящие поезда. Москва – Санкт-Петербург. «Красная стрела».
Вагон 22. И опять в том же направлении
Ты уедешь, ты уедешь в Петербург, а приедешь в Ленинград…» – пропел, хитро улыбаясь и засыпая, мой остроумный внук. А я взял свой дорожный портфель и, удивляясь тому, как в четырехлетней голове может быть столько мусора, и в то же время восхищаясь тем, как к месту применена цитата, отправился в очередной раз в колыбель революции. В культурную столицу нашей родины я часто ездил и езжу в командировки по очень культурным поводам.
25 июня, накануне своего дня рождения, я сел с женой в «Красную стрелу». В СВ. В моей большой сумке лежали головы легендарных питерцев: Алисы Фрейндлих, Алексея Германа, Юрия Шевчука, Александра Сокурова и Сергея Лихачева. Головы вырубил топором из дерева воронежский скульптор Сергей Горшков, и предназначены они были для оформления питерского «Петровича». В ноль часов двадцать минут 26 июня мы выпили за мое здоровье с моей подругой Светой Конеген, которая ехала в Питер на презентацию своей книги в соседнем вагоне. Мы отмечали мой день рождения, обсуждая американца, у которого московский носильщик украл багаж. Стоит ли говорить, что сильно пожилой турист не помнил ни лица носильщика, ни его возраста. Ни-че-го. Впрочем, может быть, и багаж он сам забыл. Что поделаешь – возраст. А я думал, что было бы с носильщиком, укради он мою сумку с головами. Я бы много отдал, чтобы посмотреть на выражение его лица. В Питере были белые ночи и… черные дни. Дождь не переставая шел весь день. Солнце появлялось в полночь. А вот другая поездка. Матч «Зенит» – «Сатурн» закончился победой «Зенита», который стал чемпионом страны. Играли в Москве. Ленинградский вокзал был забит болельщиками. Фанатами «Зенита». Я с трудом пробился к своему вагону, пряча лицо в шарф, чтобы не услышать от питерских привычное: «О, Розенбаум!» Через несколько минут на пороге купе, в котором я уже разместился, появился, тяжело дыша, замечательный актер Анатолий Равикович. Лев Евгеньевич Хоботов из «Покровских ворот». Обаяние, деликатность и врожденная интеллигентность этого человека заполнили купе. Мы сознались друг другу в том, что не любим и боимся толпы, а особенно болельщиков, и актер рассказал мне, как во время войны его мать с ним, маленьким, на руках бежала по перрону, спасаясь от фашистов, уже вошедших в город. Сесть в набитый битком и уже уходящий поезд было невозможно. И тогда мать забросила своего малыша в форточку вагона. «Пойду покурю», – сказал Равикович. «Может быть, не надо? Вы тяжело дышите», – это я, на правах человека с медицинским образованием. «Я знаю, что не надо… – ответил он и досадой добавил: – Слаб человек…» От предложенного проводником завтрака я отказался. А он с теми же словами и с той же интонацией «слаб человек…» заказал блинчики с икрой. «Нет, он не слаб, он силен, дай Бог ему здоровья и ролей», – подумал я.
А как раз с Невы дул очень холодный ветер. А я лысый и без головного убора. В Эрмитаж огромная очередь. Завтра съемки, и нельзя болеть. Я подошел к маленькому милиционеру. Он такой маленький, что скорее это не милиционер, а юный друг милиции. «Может быть, узнает?..» – тайно надеялся я. Нет, не узнал. И даже не перепутал с Розенбаумом. «В порядке общей очереди». Я достал удостоверение члена Союза художников. «В порядке общей очереди». Я достал удостоверение члена Союза журналистов. «Пресса». «В порядке общей очереди». «Вот гондон штопаный», – несправедливо о человеке подумал я. Вместо того чтобы испытать чувство гордости за неподкупную родную милицию. Видит бог, я хотел культуры, а пошел и выпил водки. У Адмиралтейства, в сквере, мама держала на руках рыжего мальчика, и рыжий мальчик писал на постамент бюста поэта Лермонтова. Мальчик был похож на поэта в детстве и поэтому имел право писать на него.
А вот еще. Я никогда не ел до этого корюшки. А тут после съемок телевизионной программы, которую я вел, сказал своим питерским друзьям об этом. «Поезд уходит ночью, давайте кормите меня своей рыбкой, пока ее сезон». Вот это мое самое сильное гастрономическое впечатление за последние годы. Свежая жареная корюшка с белым итальянским вином. Из ресторана я уехал на Московский вокзал и увез с собой коробку жареной рыбки. Рано утром в Москве я купил белого итальянского вина и продолжил с женой прерванную сном и поездом трапезу. Дарю идею: в конце мая – начале июня садитесь в поезд и поезжайте в Питер есть корюшку.
Вагон 23. Бурка
Меня как-то пригласили в город Чебоксары на первый фестиваль юмора «Золотой Чапай». Легендарный командир и герой анекдотов родился именно в этом городе. Пригласили меня туда по двум причинам. Во-первых, чтобы я сделал выставку своих карикатур про Василия Иваныча, Петьку и Анку, коих у меня много. А во-вторых, чтобы я посветил там своими, со слов устроителей, роскошными усами и проехал на тачанке в бурке через весь город. Когда-то давно, школьником, я был в столице советской Чувашии, и у меня даже есть фотография, где я еще без усов и с волосами стою на фоне памятника Чапаеву. Я тогда плыл на пароходе по Волге вместе с красными следопытами. А искали мы следы Надежды Константиновны Крупской. Про Наденьку было меньше анекдотов, чем про Василия Ивановича Чапаева, но тоже достаточно. Короче говоря, предложение приехать на фестиваль «Золотой Чапай» мне показалось забавным, и я согласился. Вагон СВ туда и обратно был мне обеспечен. А в соседнем со мной СВ обнаружился замечательный писатель и очень обаятельный человек Семен Теодорович Альтов, тоже ехавший на этот фестиваль. Вот есть все-таки отчество, которое хочется и приятно произносить. Согласитесь, как красиво – Теодорович. Что-то тореадорское, смелое, звонкое. В общем, с Семеном Теодоровичем и с коньяком мы славно скоротали вечер и утром прибыли в Чебоксары. Позавтракав в местном ресторане и выпив с утра водочки, я поехал смотреть свою выставку карикатур. Кстати, слегка выпить утром, да простят меня коллеги-психиатры и наркологи, совсем неплохо. Особенно если ты приехал в чужой город, особенно если ты гость этого города, особенно если тебя принимают и угощают именно как гостя и особенно если тебе не предстоит ничего серьезного делать. А отвечать на вопросы типа: «Как вы думаете, не обиделся бы на вас Василь Иваныч, если бы он был жив и если бы он увидел ваши карикатуры, где он изображен?» – уж точно легче после трех рюмок водки. После знакомства с выставкой меня отвезли к памятнику Чапаеву и надели на меня бурку.
«А где папаха? – спросил я. – Если бурка есть, то должна быть и папаха». – «Папаху, извините, не нашли». Вот тебе раз. Я знал, знал, что будет потом. Интуиция меня никогда не подводила. Интуиция, благодаря которой я был хорошим (это без ложной скромности) психиатром. Я знал, знал, что мне испортят настроение. Я уже мысленно слышал эту фразу заранее, и она, эта фраза, не заставила себя ждать. Я услышал ее, проходя в бурке и блестя лысиной через толпу чебоксарцев. «О, гляди, Розенбаум в бурке!» Обозначили, сформулировали, приговорили. Какие усы, какой Чапаев, какая бурка? А бурку мне потом подарили, и я привез ее в Москву. Она долго висела в моей мастерской. Когда ко мне приходили друзья выпивать, ее все мерили, и она всем, абсолютно всем, шла. Все становились сразу стройными и смелыми. И конечно же плечистыми. Плечи, кстати, и длина бурки, покрывающая круп лошади, – это была защита всадника и его коня от сабельного удара. Это я узнал в Чебоксарах. А потом эту бурку я отвез в Венецию, которую люблю и в которой периодически бываю. Здорово, правда? Чапаев, Розенбаум, Чебоксары, бурка, Венеция. Неплохой ряд. Странный, как жизнь, в которой невозможно предугадать следующий ход. Эту бурку в Венеции я подарил моему другу, итальяноведу Глебу Смирнову, живущему там, в Венеции, давно. Экстравагантный Глеб ходил в бурке по Венеции, которая, впрочем, все видела и ничему давно не удивляется. А потом на карнавале эту бурку у Глеба кто-то украл, и у кого она живет сейчас – неизвестно.
Однажды, кстати, на узкой венецианской улице я столкнулся лицом к лицу с русским туристом, за которым шла толпа соотечественников. Турист, глядя мне в глаза и не подозревая, что я понимаю по-русски, заорал: «О, гляди, венецианский Розенбаум!»
Я, между прочим, был в берете.
Вагон 24. Очищение
Билетов CВ на поезд Москва – Петрозаводск не было. По этой причине пришлось на троих взять два купе. В семь часов вечера я и два ни на секунду не умолкающих толстяка, каждый по 130 кг чистого веса, с шутками-прибаутками сели в поезд, тут же выложив на стол курицу домашнего приготовления: «Еще теплая, Белка сама делала», – и большое количество вареных яиц. Натюрморт гармоничный, но не полный. А вот и она, правда початая, бутылка медовой с перцем. В общем, поехали. «Между первой и второй перерывчик небольшой». Водка кончилась, как всегда, быстро, и мы отправились в вагон-ресторан в надежде на белые скатерти, запотевший графин и неизменно превосходную еще с советских времен железнодорожную сборную мясную солянку. Но увы… Ресторана не оказалось, вместо него мы с разочарованием обнаружили так называемый буфет с якобы барной стойкой и окошком со «Сникерсами», «Марсами» и прочей гадостью в ассортименте.
Мои друзья называли друг друга «Кабан». «Слышь, Кабан, что будем делать, Кабан?» – «Щас решим, Кабан, не вопрос, Кабан». И уже один из Кабанов ведет телефонные мобильные разговоры с ребятами из Конакова. «Слышь, пришли в буфет, а водки, не поверишь, нет. Да, во всем поезде нет. И у проводников нет. Во, давай, в Тверь к вагону. Только учти, стоим минуту». И вот в Твери бежит к вагону человек. Денег не берет. Ждал поезда час. Боялся пропустить. И передает нам водку.
Но она уже не идет. И потому что поздно, и потому что вспомнили вдруг, что едем-то мы… Вот если бы мне в тот момент свой традиционный нелепый вопрос задала паспортная контролерша в аэропорту: «Ваша цель поездки?», я бы ей ответил честно: «Очищение!»
Да, да, ехали мы в известный в области медицины, называемой эндоэкологией, санаторий «Кивач». Мои друзья хотели похудеть. А я? Я ехал за компанию. За приобретением новых медицинских знаний, ну и печень многострадальную почистить не мешало. Да и клизмы… Другим ставил, а мне – никто. В жизни надо же все попробовать.
Встали мы рано. И оставлена была недоеденная домашнего приготовления курица, и яйца тоже были брошены там же. Забрали мы только водку, но не из жадности, а как память о мужской солидарности, не знающей границ.
Петрозаводск встретил прибывших апрельским солнцем. Кроме нас оно еще грело и освещало маленького бронзового Маркса и маленького бронзового Энгельса, которые, подобно двум влюбленным нетрадиционной ориентации, кокетливо развернулись на бронзовой лавочке лицом друг к другу и о чем-то беседовали. Отдав должное скульптору (постояв у монумента с минуту), мы зашли в кафе рядом с основоположниками, где уже сидел один интеллигентный гражданин с графинчиком водки (9 ч. 30 мин.!) и холодной закуской. Мы заказали геркулесовой каши, а гражданин громко выпил за наше здоровье и приятное времяпрепровождение.
Знал бы он, что нас ждало.
А ждала нас работа над собой с пяти утра до десяти вечера. Медицинские процедуры на фоне полного четырехдневного голодания. Рано утром ко мне, спящему, приходила медсестра. С банкой. Медсестра давала желчегонное и ставила двухлитровую банку мне на живот. Банка втягивала в себя пупок, оставляя в центре пуза синяк. Потом ко мне, спящему, приходила медсестра с грелкой, и грелка ложилась мне на печень. Называется эта процедура игривым словом тюбаж. А потом ко мне, спящему, приходила медсестра с клизмой, и сон как рукой снимало. И тут же приходила вторая клизма. Как говорится совсем по другому поводу, и, я бы сказал, даже по противоположному: «Между первой и второй перерывчик небольшой». А потом еще процедура и еще… И как самая главная, как королева процедур – МОК. Мониторное очищение кишечника.
– Надевайте трусики с разрезом сзади и садитесь в гинекологическое кресло. Войдите в женское положение… – это как бы шутит медсестра. И в конце процедуры:
– Я вам введу маленькую клизмочку с ромашкой. Постарайтесь ее удержать.
И вот ты идешь в палату, сосредоточенный, с ромашкой в одном месте, как поручик Ржевский в бородатом анекдоте.
В общем, спустя неделю в теле образовалась необыкновенная легкость, а в мозгах – ясность. Жизнь без клизмы стала казаться неполной и пустой. Но во всем надо знать меру. Очищенные и подсаженные на овощи и раздельное питание, мы покидали санаторий, оставив в нем свои килограммы. Я – четыре, мои друзья – по восемь. По мне было заметно, по ним – не очень.
На поезд Петрозаводск – Москва билетов CВ не было, поэтому на троих пришлось взять два купе. Мы сразу выложили выданные нам с собой на каждого огурец, помидор, яблоко и банан. И, поедая все это, стали обсуждать нашу будущую жизнь с точки зрения здорового образа ее же. Толстяки клялись друг другу, что к Новому году будут весить по сто.
– Сто, Кабан, – это нормально. А между прочим, Кабан, в Бологое мне подвезут огромного копченого угря. Там угри сумасшедшие. Я уже договорился, Кабан.
– Да сейчас Свирь будет, там возьмем угря, Кабан.
Очищенные пассажиры килограммами скупали вредную канцерогенную рыбу.
– А откуда у вас здесь угрь? – спросил я. – Из Саргассова моря?
– Не философствуйте, профессор! Брать будете?
Мои толстяки купили угря на станции Бологое – не поленились встать в четыре часа утра.
– Нет, я есть сам не буду, Кабан, это детям.
– Я тоже не буду, Кабан, это Белке.
«Интересно, сколько они продержатся?» – засыпая, думал я. А еще я думал о том, что в медицине ЖКТ – это желудочно-кишечный тракт. А у нас получился тракт железнодорожно-кишечный.
Через год мы договорились встретиться снова.
Два маленьких прицепа к 24 вагонам
Прицеп 1
Была еще одна поездка. Давно. Уже настоящая врачебная практика. На вокзале мы все фотографировались. Миша, Вова, еще Вова, Саша. Потом поездом, точнее электричкой, часа три и автобусом тоже три. Видимо, из-за электрички я и не напечатал эту историю в журнале «Саквояж СВ». Какие в электричках СВ? Так мы оказались в городе М. Нас поселили в классе бывшей церковно-приходской школы. Которая, впрочем, работала как нормальная в наше советское тогда время. Туалет на пять дырок. Не могу понять, как это возможно и как должно измениться мироощущение мальчика, а тем более девочки, которые совершают акт дефекации в компании, пускай даже однополой.
Ужас!
Утром настоящий врачебный прием. Вечером выпивали. Закуски навалом из столовой больницы. Оладьи были толщиной в два пальца и площадью в две ладони. Блиноладьи.
На мой день рождения упились вусмерть. Еще несколько дней везде находили оладьи, часто с потушенными в них окурками. А один будущий врач стошнил в титан с питьевой водой. Утром пошли на водопой, сухость же адская. А там…
И вот поступает больной с заглоточным абсцессом. Его решают отправить на вертолете в областной центр. Миша садится в кабину с пилотом, я – в салон с больным. Салон – это нос к носу. Это меньше холодильника. Поднялись. Через пять минут мой больной стал задыхаться. Надо здесь сказать, что по закону каждый врач обязан сделать трахеотомию чем угодно, то есть разрезать трахею или проткнуть в ней дырку гвоздем, чтобы больной задышал. А мне этого набора трахеотомического не дали. А я просил. Я тогда понял, что точно сделал бы ему дырку. Легко. Дырку в горле, чуть ниже адамового яблока. А у меня под рукой нет ничего острого. Я стучу в стекло пилоту и показываю, что надо садиться. Мы садимся в центре гигантской черной пашни. Вытаскиваем больного и кладем его на чернозем. В белом развевающемся халате я бегу к трактору, стоящему далеко. Бегу и ору: «Нож, дайте мне нож!» Два тракториста, только что разлившие по полстакана и подносившие их ко рту, застыли как мумии и молча, без вопросов, дали мне перочинный нож. Я бегу, падая, обратно. В белом халате по черной земле с ножом. Не добежав, я понял, что опоздал. «Все, труп…» – это Миша. Загружаем труп в салон и обратно летим уже с трупом. На вскрытие я не пошел. Это был мой первый труп. Все говорили, что человек этот был полное дерьмо и все даже рады его смерти. Даже мать. А мне его было жаль. Это же надо умудриться так бездарно прожить свою жизнь, чтобы о тебе никто не жалел. И умереть от заглоточного абсцесса, возникшего после выпитого ковша холодной воды в жару, после дикого перепоя.
Прицеп 2
Была еще одна поездка. Недавно. В Воронеже у меня должна была открыться персональная выставка. Горшков ее организовал. Настроение было гадкое, черное. Все, казалось, рушилось. В общем, полный пиздец. Не могу подобрать другого слова. У сына настроение было еще хуже. Я спросил: «Антон, а не хочешь поехать со мной в Воронеж? Возьмем СВ на двоих…» Просто так спросил, без надежды на согласие. А он вдруг: «Поехали…» Я не поверил своим ушам. И даже когда билеты взял, не верил, что вечером он к поезду придет. Пришел, не опоздал.
Мы сели в поезд Москва – Воронеж, хрен догонишь. Бросили нехитрые вещи и пошли в вагон-ресторан. А там даже скатерти. И мы заказали водку в графине, селедочку и два бифштекса с яйцом. Классика! Мы говорили, точнее – говорил я. Это был вообще единственный раз в моей жизни, когда я выпивал со своим сыном вдвоем. Именно вдвоем! Думаю, это была одна из самых счастливых моих поездок. Черная полоса ушла, а поездка эта осталась. Очень светлая.