Соль любви Кисельгоф Ирина
Я заглянула в его глаза, в них стояли слезы. Ни туда, ни сюда. Я узнала отражение своих глаз, и на меня внезапно накатил очередной приступ паники. Облил холодным потом с головы до ног. До черноты в глазах. До тряпичной слабости.
– Расскажи мне, что с тобой? – попросил Гера. – Ты молчишь, а я хочу тебе помочь. Хочу! Слышишь?!
Я ему поверила сразу. Он должен был помочь. Только он мог мне помочь.
– Боюсь. Боюсь, что надо мной снова будут издеваться. Такого со мной не было. Я не знаю, что делать. Понимаешь? Мне кажется, они везде, – путаным и сбивчивым шепотом заговорила я. – Везде. Куда ни ступишь. Куда ни глянешь. Я везде вижу их лица. Нет, не лица. А раскрытые рты. Они смеются. Всегда. Издеваются. Все вместе или по очереди. Им все равно. Меня преследует их смех, как черные шары. Я слышу их смех каждый день. Я устала от него. У меня нет больше сил его слышать! А он не кончается. Никогда, даже ночью. Даже когда я сплю! Что я им сделала, Гера? Что? Скажи, что? Ведь они меня не знают. Совсем. Ни один! За что так?
Мое плечо стало мокрым от Гериных слез. От слез взрослого мужчины. Он плакал, не стыдясь, я никогда не видела его таким. А мне было страшно. И все.
Мы сидели с Герой в моей комнате и молчали. Зачем я поменяла шторы? Дело не в свете и тени. Это чепуха. От перемены света и тени ничего не меняется. Суть совсем в другом. В том, что мне не под силу. Я никогда не поменяю свою жизнь на другую, лучшую. Я не умею менять время.
– Катя, дороже тебя у меня никого нет. Ты у меня одна. Никто не умеет выходить из стресса сам. Тебе нужна помощь. Ты сама не выкарабкаешься.
– В психбольницу? – меня отбросило от Геры. – Туда, где навечно заперты души? Где идешь по колено в чужих разбитых мечтах? Хочешь отправить меня туда? В сумрак длинных, безжизненных коридоров? Которым нет конца и края! В ад коридоров, запертых на сто замков, запечатанных семью печатями?!
Я смотрела на Геру как врага. Меня колотило от ненависти к нему. И он предал меня! Все!
– Там не люди, а механические кукушки! Они танцуют беззвучно! Без музыки, не раскрыв даже рта! – хрипела я как безумная. – Их души не только умерли, они разложились внутри их! Распались на сто кусков. Их не собрать ни одному психиатру! Их убила жизнь, а добивает каземат психбольницы!
Гера пытался меня обнять, я отбивалась руками и ногами. Как безумная. Гера что-то говорил, я не слышала. У меня перед глазами стелился красный жаркий туман. Я отбивалась, пока были силы, но они быстро закончились.
– Катя, Катенька. Никакой больницы. Я обещаю. – Я слышала голос Геры, он молил меня. – Я хочу тебе помочь, но не могу. Не знаю как. Все люди ходят к психотерапевтам или психологам. Все. Понимаешь? Все. Любой, самый здоровый человек, у которого стресс. Даже если нет стресса. Я буду с тобой все время. Столько, сколько нужно. Ты не останешься одна.
– Это правда? – спросила я механическим голосом.
– Да, – он сжал меня изо всех сил. – Ты всегда будешь со мной. Я обещаю. Ты же мне веришь?
Я смотрела в его глаза долго-долго, а потом обняла Геру. Я нашла ответ. Это оказалось легко. Трудно поверить сразу, если верить отвык.
Его сердце билось как сумасшедшее. Я поцеловала его сердце, чтобы вылечить. Я поцеловала его руки, чтобы они всегда были сильными. Его глаза, два синих мировых океана. Сначала один, потом второй. Его губы, сложенные восьмеркой, настоящим символом бесконечности. Потом снова сердце, руки, глаза, губы. До бесконечности. Я целовала его горячее, любящее сердце, принимая его как эвтаназию. Через долгие, растянутые во времени, умышленные поцелуи. По одному поцелую каждую секунду вселенского, бесконечного времени. Я – его, он – меня. Было так жарко.
– Почему мы не можем быть вместе? – спросила я. – Ты – это я, а я – это ты. Ты же сам знаешь. Я бы тогда не металась по миру в поисках чужой жизни. Мы были бы счастливы. Уже давно. Чего ты боялся?
– Я боялся за тебя. Тебе жить.
– Ерунда! Мы троюродные – раз. Надо было бы, уехали. Это два. И я перечитала генетику от и до. Сто раз. Наш закон не запрещает такие браки. Все знают, что не запрещено, то разрешено, – я засмеялась. – Или ты хочешь спорить с законом?
– Тебе жить с людьми. Это не генетика и не закон, это жизнь. Ты очень ранимая. Совсем хрупкая. Так трудно жить. Я за тебя боюсь. Очень боюсь.
– Получается, все люди злые?
– Нет. Просто одни злые, а у других благие намерения.
– Это одно и то же, – убежденно сказала я и поцеловала его ладонь. – Пусть не лезут в чужую жизнь своими благими намерениями, а от врагов мы сами отобьемся.
Я спала с Герой, прилепившись к нему, как плющ к крепкому дубу. Я даже во сне боялась сломаться. Без него.
Мне приснился сон. Семь прекрасных близняшек, похожих друг на друга, как капли воды. Мы шли по влажной, изумрудно-зеленой траве, топча ногами исчадий ада, красных и черных скорпионов. Им было от нас не убежать и не скрыться. Нигде.
Меня тронули за руку, я обернулась и увидела Геру.
– Не убивай меня, – попросил он. – Яд – это лекарство.
На его кирпично-красном плече из глины сидел черный скорпион, его хвост был опущен. Я стала ему не нужна.
– Зачем тогда Благие намерения убивают яд? – спросила я.
– Потому что Благие намерения – это лекарство.
– Но лекарство – это яд.
– В том-то и дело.
У Геры смуглая кожа во все времена года. С кирпично-красным оттенком. Он был Адамом Кадмоном, обожженным богом из глины. И бог вылепил меня из его ребра.
Утром я погладила черного скорпиона, вытатуированного на лопатке Геры, тот поздоровался со мной своим хвостом.
– Привет! – рассмеялась я.
Глава 19
Я убила Геру. Доконала его своим бесконечным нытьем, нелепыми слезами, бессмысленными жалобами, никчемными стенаниями, своей липкой навязчивостью. Вместо того чтобы дарить радость единственному близкому человеку, я приносила ему боль, слезы, гнев. Я мучила и мучила его. До бесконечности. Я утомила его собой. Он просто устал жить и ушел отдохнуть. От меня.
Любимых людей часто не замечают. По привычке. Они всегда рядом. Куда они денутся? Не думают о них, забывают дарить подарки, заботиться, звонить, чтобы узнать, как дела. А это так просто. Проще не бывает. Получается, надо потерять, чтобы это понять. Но поздно. Никогда будет всегда.
Мне позвонили с его работы. Гера умер сразу. Потянулся открыть форточку и упал. И больше его не стало. Я больше никогда его не увижу и не услышу. И так будет всю мою жизнь до самого ее конца.
Не знаю, что делают люди, когда от них уходит любимый человек. Я, оказывается, так и не научилась этого выносить. Я думала и думала. Думала и думала. Моя тупая, жестокая навязчивость высосала из Геры жизнь до последней капли. Выжала как губку. Мне было легче, ему тяжелее. Я драла его сердце острыми когтями своей бесполезной жизни. Я латала свой животный эгоизм его горячим сердцем, а из него тонкой струйкой вытекала жизнь, как из маленькой, незаметной ранки. Моя тупая навязчивость выдавливала его жизнь, как гемофилия выкручивает из тела кровь. С гемофилией живут, но от нее и умирают. Рано или поздно. Если не будет помощи. Я не научилась помогать. Я об этом даже не думала. Мне было некогда, я жалела себя. И только.
Я знала, что у Геры больное сердце. И все равно ковыряла и терзала его сердце беспощадно и безжалостно. Каждый день, много лет. С утра до вечера. Круглыми сутками. Без перекуров и антрактов. Мне так хотелось. Ненавижу себя. Ненавижу смертной ненавистью. Я устала от себя.
Геру похоронили на новом кладбище без единого дерева. Только мороз, солнце и стук лопат о мерзлую землю. До бесконечности. Стук-стук. Стук-стук. Стук-стук. Без конца и края.
Кладбище было усыпано веселыми бумажными цветами, вянущими от яркого зимнего солнца. И Герина могила тоже. На его поминках смеялись его коллеги. Они говорили о своей жизни, а Гера умер. Гера ушел, и его забыли почти сразу. Через пару часов.
Гера сгинул в черном углу забвения, а жизнь продолжалась. Сначала стук-стук, потом ха-ха. Зачем жить, если после смерти о тебе забывают через пару часов?
– Надо делить. Через суд, – услышала я голос матери. – Это и моя квартира.
– Оставь ее Кате. У нее ничего нет, – ответил Мерзликин. – У нас есть все. Сама знаешь.
– Нет! – раздражилась моя мать, ее глаза щурились. – Я прожила здесь почти все свое детство и юность. И я имею на эту квартиру такие же права. Это квартира моей матери!
– Это квартира второго мужа твоей матери. И сына твоей матери. Они хотели, чтобы она досталась Кате.
Я прижалась лбом к холодному окну. Мой лоб был горячий, а стекло холодное. Мой лоб был горячий, как руки Геры, когда его хоронили.
– Он живой! Не дам хоронить заживо! – хрипела и рычала я, как безумная. – Не дам! Он живой! Не дам!
Меня еле оттащили, оторвали, отодрали от гроба. Я дралась руками и ногами, но устала. Почти сразу. Из меня тоже тонкой струйкой вытекала жизнь.
– Куда ты пошла?!
– Смотреть, что осталось из вещей моей матери. Надо забрать, пока не вынесли ее добро. Это мое право! Я наследница первой очереди! Понял?
– С ума сошла? Ты что, дрянь распоследняя?
Если бы не было объявленной истины, остался ли жив Гера? Сумела бы я тогда вылечить его сердце? Залепить своими губами, как пластырем, каждую рану, нанесенную ему жизнью. Влить в него каждый свой выдох, как таблетку нитроглицерина. Наложить на душу бинты, связанные из тепла моих рук. Не знаю. Не знаю, по силам ли мне было это. Ведь я любила только себя.
– Он ушел?
Я услышала за спиной чужой голос и обернулась. У порога гостиной стояла моя мать с двумя сумками в руках. Я и забыла, как она выглядит. Мы, оказывается, с ней тоже похожи. И внешне, и внутренне.
– У него есть другая женщина. Я чувствую. – Моя мать вдруг заплакала и села на сумку. – Ты знаешь, каково бывает, когда тебя не любят? Когда тебя забывают, как зонтик? Знаешь?
Она рыдала, сидя на сумке, безутешно и горько. Как все. Пока не успокоилась. Еле-еле.
– Что молчишь? Глазами лупаешь? – Моя мать с ненавистью вгляделась в мое лицо. – И ты меня ненавидишь! Все меня ненавидят! Все! А за что? Что я кому сделала? Скажешь ты мне или нет? Ну!
Всем требуется громоотвод. Я стала громоотводом для матери. Наверное, так нужно. Мы так и не сказали друг другу ни слова. Мне было все равно. Я ее забыла. Начисто. Мать ушла, высыпав из сумок вещи на пол в коридоре. Ушла, ссутулившись и еле волоча ноги. В огромное, хмурое пространство. Одна.
В нашей семье все были одни. Это семейное.
Я опустилась на бабушкин трухлявый диван. Мы всегда сидели там с Герой. Закрыла глаза и увидела черно-белый фильм своей жизни. Раньше я над этим смеялась, а теперь поняла. Так случается не только в кино, но и в жизни.
Я умирала от горя, когда от меня ушел отец, потом мать. Сейчас я не умерла, я просто перестала жить. Рядом со мной не осталось Геры, его живой души. Моей живой души.
Умирать от горя – это умирать от одиночества. Но постоянно умирать от одиночества устаешь. Ты просто идешь в огромном, хмуром пространстве, никуда не глядя. И люди тебе не нужны. И сам ты себе не нужен. И ничего не осталось. Только огромное, хмурое пространство. Я потерялась в нем. Заблудилась и не смогла найти дорогу. Пропала без следа. Меня не стало. И все.
Кто теперь откроет двери лица моего?
– Катюша, надо хоть что-нибудь съесть, – рядом со мной стояла Елена Станиславовна. Наша соседка. Гера давно дал ей запасной ключ от квартиры на всякий случай. Она приходила меня кормить. Я ничего не ела. Тогда она стала кормить попугаев.
– Съем, – говорила я каждый раз, чтобы меня оставили в покое.
И выбрасывала еду в мусоропровод. Меня тошнило от еды. От ее вида, от ее запаха. Еда воняла мерзостью и разложением. Я не могла пить горькую воду. В моем доме вся вода была горькой. Я пила ее, давилась, потом меня рвало. Каждый раз.
– Катя, перестань, – Елена Станиславовна вынула у меня из руки коробок спичек.
Она делала так всегда. Когда она уходила, я брала коробок спичек и переворачивала его снова и снова. Шмяк-шмяк. Шмяк-шмяк. Шмяк-шмяк. По старому кухонному столу с бежевыми ножками. До самого вечера. Потом ложилась в Герину кровать и не спала всю ночь. Я ни о чем не думала. Меня только раздражал звук старых напольных часов. В первую ночь после ухода Геры я вздрогнула от их боя. Пошла к себе в спальню и достала материальные точки отсчета моей жизни. У меня не осталось горячего сердца Геры, зато хранились ненужные знаки чужих сердец. Так получилось, что всю мою жизнь неодушевленные символы чужих сердец убивали живое сердце Геры, стирая мою память о нем. Раз за разом.
Живая протоплазма молчала, я не слышала ее совсем. Я стояла на каменном мосту тихой-тихой черной речки. Ни всплеска, ни отражения в темной воде. Я бросила чужие сердца в черную воду, одно беззвучно потонуло, а бумажное поплыло к своему собственному причалу. Я смотрела на его серую тень, пока она не скрылась из вида.
Придя домой, я села на пол у напольных часов. Прислонилась к ним, как в детстве. Я снова была в черном длинном коридоре без конца и края. В дырке вселенского бублика темной бабушкиной квартиры. И вдруг вспомнила: в странной дыре тороида нет привычных времени и пространства. В противоестественной дыре тороида все теряет смысл. Абсолютно все. Тогда я снова остановила маятник. Это было просто. Часы не стоило ломать. Время останавливается куда проще. Одним движением руки.
Я смотрела на синее небо, на белые облака, на солнце. Бог обещал, что Гера не уйдет. А он ушел. Значит, ветер – это ветер, облака – просто облака, а небо – всего лишь небо. Бог нигде не сидит. Бога не бывает.
Я наклонила голову над зеленой живой протоплазмой. Она шептала мне тихо и ласково:
– Выпьешь меня и станешь прозрачной. Выпьешь меня и станешь прозрачной. Словно вода. Совсем как я. Как я.
На меня упала тень и заслонила от солнца. Тень легла на чугунный парапет, на мост, на зеленую живую протоплазму огромным синим треугольником. Совсем как у маленького мальчика, задушенного собственными венами.
– Катя, у тебя умер дядя. Я не знал. Услышал сегодня.
– Выпьешь меня и станешь прозрачной, – шепнула зеленая протоплазма из-под моста.
– Как ты теперь?
– Выпьешь меня и станешь прозрачной, – шептала зеленая протоплазма.
– У тебя одни глаза остались.
Черная тень взяла меня за руку. Моя рука выскользнула из тени сама по себе и провела по ледяному насту чугунного парапета. Ледяной наст выскользнул из-под моей руки, сломав ноготь. Я посмотрела на палец. У края ногтевой пластинки в обе стороны растекалась кровь тонкой красной ниточкой. Почти незаметной.
Я ушла с каменного моста под ласковый, тихий шепот живой протоплазмы.
– Выпей меня и станешь прозрачной. Не могу тебя забыть. Выпей меня и станешь прозрачной. Все время думаю о тебе. Выпей меня и станешь прозрачной. Вместе. Навсегда.
Дома я сбросила черный лоскут со старого, тусклого зеркала и ударила по нему рукой. Оно разбилось легко. Без труда. Тогда я села в красную машину с узкой хищной мордой и поехала в другую жизнь.
Мне было жарко от палящего летнего солнца, и я сняла козырек и солнцезащитные очки. Колеса машины вязли в песке, а вокруг высились старые горы, сморщенные временем и разрушенные ветром. Я была в пути, в бесконечной, жаркой дороге без конца и края. В мире палящего солнца и свежего ветра, без единой крупинки пыли. Моя красная машина врезалась в твердь хрустального чистого воздуха, как в растопленное масло. Я была на верном пути. Я знала точно.
– Я ищу человека по имени Георгий, – сказала я. – Мне очень нужно. Больше жизни.
– Вот я.
Я увидела на заросшем полевыми цветами лугу чистый огонь. От него было так жарко, что меня опалило огненным зноем.
– Разве это ты?
– Это огонь утешения. Чтобы не забывать.
– Я не забуду.
– Не надо плакать.
– Я не плачу.
– Сердце всегда плачет.
Я заглянула в его глаза и встала на земляной ободок их радужки. Оттолкнулась большими пальцами ног и устремилась кружиться в синих мировых океанах зеркального мира. Я падала с немыслимой скоростью в темный грохочущий туннель и вылетала из него в голубую невесомость. Еще и еще раз. До бесконечности. Пока они не слились в размытое кольцо, скрученное веретеном из светящейся сетчатой вуали. Вращающееся веретено из вуали светилось голубым небосводом наших радужек и чернело тенью наших зрачков.
Мы кружились и кружились по замкнутому черно-голубому кругу безмерную вечность, пока нас не выбросило в огромное пространство зимнего солнца. Вокруг меня закручивали крошечные смерчи ледяные снежинки, острые как бритва. Они драли, царапали, резали мое тело, а крови не было совсем. Ни капли. Я стала ледянее льда.
Мы летели с Герой навстречу зимнему солнцу, крепко взявшись за руки.
– Все будет хорошо?
– Конечно. Загадай желание. Оно исполнится.
Мои желания никогда не сбывались. Ни разу. Я хотела, чтобы ко мне вернулся отец, он не вернулся. Я хотела, чтобы у меня была мать, она так и не появилась. Я хотела, чтобы у меня был любимый, он прошел мимо. Я хотела, чтобы меня любили, а меня забыли. Я протягивала ладони пригоршней, они всегда оставались пустыми. А самого главного человека в моей жизни я убила сама. Все люди, даже Гера, протекали сквозь мои пальцы водой. Один за другим. Уходили длинной вереницей от меня к старому, тусклому зеркалу темного коридора. Пропадали и никогда не возвращались. Я всегда мечтала о новой, другой жизни. И, наконец, до нее добралась. А идти было некуда.
Я оглянулась вокруг и никого не увидела. Зимнее солнце съело сначала косатку, потом белый парусник, потом черного скорпиона, обожженного из красной глины. Вокруг меня осталось лишь огромное, хмурое пространство. Без единой живой души. Тогда я посмотрела на бесконечную радугу из лучей зимнего солнца и загадала желание.
Глава 20
В принципе, радугу можно найти где угодно. Например, как я. Зажмурить глаза и посмотреть на солнце сквозь ресницы. И тогда вспыхнут тысячи радужных колец. Если распахнуть глаза шире, увидишь, как к тебе идут деревья в новых, прозрачных от солнца листьях. А над ними в синем, весеннем небе текут три радуги. Зеленые листья сверкают слезами небесного дождя. И нельзя понять, где листья, где небо, где солнце, где радуги. Радуги сливаются с небом, небо с лесом, лес с травой, кружась волшебной подзорной трубой. Через нее на меня смотрит солнце, а я на него. И долго глядим мы, друг другу не надоедая. Так долго, что хочется жить.
Я зажмурила глаза и посмотрела на солнце сквозь ресницы. И увидела широченную радугу. Без конца и края. Я загадала желание и не умерла.
Меня спас от верной смерти Илья. Он колотил в мою дверь руками и ногами. Я не открывала и не открывала, и он бросился к соседям, к Елене Станиславовне. Меня везли в токсикологию, а Илья кричал как сумасшедший:
– Что ты наделала? Дура проклятая! Всю душу мне вымотала!
Я была без сознания, но его слышала. Или мне рассказала Елена Станиславовна. Не помню. Не важно. Важно другое. Я выжила. Это было хорошо. Не просто хорошо, а отлично!
Возле моей кровати сидел Илья, он положил голову на мою руку.
– Не прощай меня, – попросил он. – Только будь со мной.
Я чувствовала каждое слово своей ладонью. Его слова казались горячими, как пар. Я погладила его волосы и поворошила смешной пропеллер вокруг макушки. Пропеллер был жесткий, как маргаритка на макушке маракуйи. И вдруг почувствовала, как на мою ладонь упали чужие слезы.
– Я приду завтра, – сказал Илья при расставании и вышел из палаты.
Он выходил ссутулившись. Я никогда его таким не видела. И вдруг поняла. Его девушка окажется такой же, как он. Ему с ней будет уютно, а без меня намного легче. Зачем стыдиться меня всю жизнь? Только никто больше не станет терять сознание от любви к нему. И он этого не забудет. Если не случится что-нибудь такое, что перевернет всю его жизнь. Как меня прежнюю срезала ножом смерть Геры. Новая жизнь повернулась ко мне другим концом подзорной трубы. То, что было большим, стало меньше, то, что не замечалось, вышло четче. Тот, кто всегда находился рядом, вырос могучим деревом и оставил мне жар всей земли. А Илья вышел и сразу погас в моей памяти. Я и не заметила, как разучилась видеть в его лице свет.
Я посмотрела в окно. В нем раскинулись еловые ветки. Они тянули ко мне свои лапы, украшенные елочными шарами. Зима прислала мне подарок, нарисованный на оконном стекле! Искрящиеся на солнце льдистые еловые ветки с белыми снежными прожилками. С прожилками белыми до голубизны, похожими на маленькие венки под человеческой кожей.
Форточка распахнулась, как в сказке. И ко мне в окно влетел бог целым вихрем ветра с запахом яблока и лимона. Он послонялся по комнате и сел на стол, болтая ногами.
– Скучно? – спросила я.
– Средне, – ответил он.
– Хочешь? – Я протянула ему яблоко.
Он засмеялся и отрицательно покачал головой. Вправо-влево. Я обиделась и убрала яблоко. Он деликатно потрепал мне волосы и улетел в окно.
Я сделала теологический вывод: бог вкусно пахнет яблоками и лимоном, он смеется, он не болгарин, и еще он мужчина. Он боится есть яблоки. Бог!
– Весной посажу у Геры дуб. Он вымахает выше меня, оглянуться не успею.
ВВ отмазал меня от психосоматики. У меня обнаружились очевидные симптомы выздоровления – я вышла замуж в отделении токсикологии. Они сказали, что у них это в первый раз. Я вышла замуж с немытой головой и в казенном халате, на котором красовались веселые цветы и листочки. В токсикологии все носят такую одежду, пока не принесут домашнюю. Оказывается, веселые цветы и листочки поднимают настроение. Как они до этого додумались?
Я вышла замуж за Старосельцева. У Старосельцева были яблочно-зеленые глаза и футболка лимонного цвета с листом конопли.
– Знак протеста? – спросила я.
– Знак солидарности, – не согласился он. – У тебя на халате сплошь и рядом листья конопли. Сверху донизу.
– Зашибись! – захохотал Зиновьев. – Минздрав разрешает!
– Цыц! – рявкнула его тетка и принялась нас женить.
Тетка Зиновьева была рукоположена моим районным загсом. Нам повезло.
Я вышла из больницы и захотела выйти замуж с вымытой головой и в подвенечном платье моей прабабушки. Нас отказались женить, нужно было сначала развестись. Старосельцев ни в какую не соглашался разводиться, боялся, что я передумаю. А мне хотелось подвенечного платья. Всего-навсего!
Не знаю, как получилось, но нас торжественно поженили еще раз в том же загсе. Без развода. Через сто пятьдесят лет Старосельцев признался, что загс зарегистрировал нас повторно в своем инвентаризационном журнале. Я расписалась как мебель и даже не заметила!
Я чуть не умерла от злости, а Старосельцев от смеха.
– И кем мы там числимся? – возмутилась я.
– Столами, – еле выдавил он. – Двумя штуками!
– У тебя в башке кукушка!
Старосельцев корчился от смеха и кивал, как китайский болванчик. А я думала, что пара белых праздничных столов, улетающих в синее небо, не так уж плохо. Просто отлично! Лучше не бывает!
Я тоже корчусь от смеха, глядя, как Старосельцев кусает зеленое яблоко. У него на лице получаются сразу три зеленых яблока. Кто не видел фильм «Афера Томаса Крауна», тот меня не поймет. Я умираю от смеха, а Старосельцев злится. Не знает, в чем дело. А я не рассказываю, я просто умираю от смеха. И все!
И я стала ходить со Старосельцевым в хоспис. Мне уже не так страшно видеть, как умирают люди, к которым привыкаешь. Ведь мы идем туда крошечным собором из нашей семьи. В хосписе все как дома: и мебель, и часы, и птицы, и большой белый стол. Как у нас. Он не очень уклюжий, но нам нравится. Мы же сделали его сами. Я отнесла в хоспис бабушкин ночник – сову с каменными крыльями, в которой горит и теплится отблеск чужой жизни. Там ему самое место. Среди тех, кто узрел мудрость. Пускай это кажется смешным, но все же вещи – единственные материальные свидетели истории человеческих отношений. Иначе зачем мы ищем свою память в книгохранилищах, музеях или личных архивах?
Если меня спросят, зачем я хожу в хоспис, я вряд ли отвечу. Но забыть один разговор не могу. Тот человек уже умер, но в памяти остался. Теперь я думаю и думаю – как мне понять себя?
– Слышали библейскую историю о жертвоприношении Авраама? – спросил Борис Захарович. – Бог потребовал у него в жертву единственного, любимого сына, Авраам подчинился, лишив себя права на объяснения и оправдания. Слышали?
– Нет, – я покачала головой.
– Если Каин обязан заразить нас вечной памятью – как не должно быть, то история Авраама о том, как не предать себя перед лицом самой жесточайшей неизбежности. Пройти через все муки, сомнения, искушения, поношения, гнев и остаться самим собой. Кьеркегор назвал Авраама величайшим рыцарем веры, я бы переименовал его в хранителя веры в самое себя. Я сам прошел через время, столкнувшее меня лицом к лицу с неумолимым принуждением. Был репрессирован и отсидел… Впрочем, речь не обо мне… – Борис Захарович, отгоняя, отмахнулся рукой и замолчал.
Он долго о чем-то думал, и я поняла – не стоит мешать.
– Вы читали Андрея Платонова? – вдруг спросил он.
– Нет.
– В тридцатых вышла его повесть «Впрок», Фадеев ее напечатал, он искренне восхищался талантом Платонова. Повесть попала в руки Сталину, тот заклеймил ее антисоветской и кулацкой. Фадеев отрекся, началась кампания… Участь Платонова была предрешена, но пострадал не он, а его сын. Пятнадцатилетнего мальчика, еще школьника, отправили в лагерь по пятьдесят восьмой статье как политического. Сталин безошибочно выбрал правильную мишень, но оттянул возмездие. Сын вышел смертельно больным и умер от туберкулеза через два года после освобождения. Платонов тогда почти лишился рассудка. Он в исступлении целовал губы сына, убитого образом времени, в котором им довелось жить… Что ему должно было делать, чтобы сохранить сына? Не писать, писать как все или жить по совести?.. – Борис Захарович помолчал. – Платонов умер в нищете. Скончался от туберкулеза. Не сумел быть как все. Или не захотел. Он назвал свое творчество «темная муза»… Может, в ней все дело?
– Сталин не бог, – сказала я.
– Да, – согласился Борис Захарович. – Бог пощадил сына Авраама.
– А зачем богу это понадобилось? – спросила я. – Ну… Так поступать с Авраамом?
– Возможно, он дает нам уроки, их нужно понять. Если Христос – идея коллективной ответственности за дела свои, то Авраам – личной. Человеку не раз приходилось и придется сталкиваться с жестокой неизбежностью и неумолимым принуждением. Нужно научиться справляться, чтобы оставаться самим собой, даже если будущее убивает.
– И что же делать? – спросила я. – Таким, как все, обычным людям?
– Не у меня спрашивать, – он сказал, как отрезал.
– Все давно закончилось, – неуверенно произнесла я.
– Не для меня, – Борис Захарович усмехнулся. – Я не справился. Вслед за мной ушли в лагерь еще семь человек. И… – его лицо сделалось жестким и неприятным. – И я остался наедине со своей совестью. Не прощая и не забывая.
Я так и не узнала, что имел в виду Борис Захарович. Но образ времени, прожитый им, явился передо мной так близко, что я могла его почувствовать. Не хочу повторения – страшно жить не в мире собой. Теперь я читаю Платонова и вижу человека, убитого смертью сына. У Платонова не осталось детей, и его род закончился вместе с ним. У человека можно отнять деньги, власть, здоровье, жизнь, но смерть отнять нельзя. Это необратимо, и это несправедливо.
У Фадеева тоже была своя темная муза, иначе он не покончил бы с собой. Вот поэтому я думаю и думаю, как выбирать то, что не выбирается? Но разве то, что не выбирается… не важнее объявленной истины?
Может показаться, что я хожу в хоспис ради себя. Отчасти это правда, и мне не стыдно в этом признаться. В хосписе гуляет ветер с запахом яблока и лимона. Конечно, я понимаю, яблоки и лимоны приносят родственники больных. Но все же… Вдруг Он всегда там? Всем хочется вихрь ветра с запахом яблока и лимона. Мне тоже. Очень!
Герин дуб мы зовем БГ. БГ все знает про дальние, неведомые страны, синие моря, белые парусники, лимонно-яблочных попугаев и шестимерную вселенную. БГ – это Большой Георгий. Он уносится кроной к самому небу, где сидит бог. Надежно, сильно и крепко. Мне его не забыть никогда. Не получится. Я рассказываю БГ все свои новости и загадываю желания. И мне не нужно никакого дупла. Пусть слушают все. Вся вселенная. Так будет вернее и быстрее исполнится.
Кстати, мы до сих пор спускаем на воду белые бумажные кораблики. И мы будем спускать их всегда. Потому что вольные корабли возвращаются туда, где их ждут. К своему собственному причалу.
Короче, я должна была умереть в соответствии с черно-белым замыслом режиссера этой книги. Но я не умерла. Назло! И вы не умирайте. Ведь хата-то еще не белена! Посылайте всех ваших режиссеров к чертовой матери! Там гнездятся металлические кукушки. Глядите в синее небо и живите счастливо. Согласно своей необъявленной истине.