Путь улана. Воспоминания польского офицера. 1916-1918 Болеславский Ришард
ПРЕДИСЛОВИЕ
В результате трех «разделов Польши» в конце XVIII века (в 1772, 1793 и 1795 гг.) территория прежде независимой Речи Посполитой (так называлось Польское государство с XVI столетия) была разделена между тремя европейскими державами – Пруссией, Австрией и Россией. В состав русских владений поначалу были включены только территории, когда-то принадлежавшие России, но позднее отвоеванные поляками: Украина с Киевом, Белоруссия и часть Прибалтики. Позднее, в 1815 году, после завершения Наполеоновских войн, Российская империя была пополнена и собственно польскими землями с Варшавой. С этого времени Польша оставалась владением России вплоть до большевистского переворота 1917 года.
Потеря независимости переживалась поляками очень тяжело. Дважды – в 1830-м и 1863 годах – в «русской Польше» вспыхивали восстания и их подавляли огнем и мечом. С течением времени – к началу XX века – большинство поляков вполне интегрировались в плоть империи: они служили в русской армии, в полиции, во властных структурах, государственных учреждениях и при дворе. Деятели польской культуры и искусства вносили посильный вклад в культуру общероссийскую. На сцене императорских театров блистали Матильда Кшесинская и Вацлав Нижинский, на экранах кинотеатров – Витольд Полонский и Анеля Судакевич; польские художники Генрих Семирадский, Казимир Малевич, Сигизмунд Жуковский приумножали славу российской живописи и т. д., – но мечта о независимости никогда не оставляла никого из польских подданных России. Эта мечта многих из них приводила в революционное движение, но и вполне законопослушные и лояльные граждане потихоньку вздыхали об утраченной вольности и повторяли про себя запрещенный польский гимн:
- Еще Польша не погибла, доколе мы живы.
- Все, что прежде потеряли, саблями воротим.
Разразившаяся в 1914 году Первая мировая война подкрепила эти мечты новыми надеждами. Назначенный Верховным главнокомандующим Российской армией великий князь Николай Николаевич в своем обращении к войскам и населению прозрачно намекнул на возможность обретения Польшей былой независимости в случае победоносного для России окончания войны. Этих слов было достаточно, чтобы тысячи молодых польских патриотов добровольно отправились в армию.
Поляки воевали на разных сторонах: не только в русской, но и в австрийской армии. Нередко противниками оказывались близкие родственники, даже родные братья.
Для России мировая война обернулась катастрофой. Если в 1914 году все казалось легко и возможно: армия успешно наступала, война велась вблизи границ и сравнительно мало затрагивала большинство населения, в достатке было вооружения и боеприпасов – словом, казалось, что в ближайшем будущем будет одержана скорая и блистательная победа, то уже с 1915 года все изменилось. Оказалось, что русская экономика не справляется с военными поставками, что деревня обескровлена бесконечными призывами, а боевая фортуна покидает Россию, и войне не предвидится конца. Отдельные военные успехи, вроде знаменитого Брусиловского прорыва, не меняли ситуации на фронтах. Армия отступала или вела изматывающие позиционные бои. Солдаты устали и озлобились. В стране нарастал ропот – сперва глухой, затем все более громкий… В начале 1917 года все полетело в тартарары.
Автор книги «Путь улана» Ришард Болеславский был в числе тех поляков, которые под влиянием патриотического порыва вступили в Российскую армию, чтобы сражаться за независимость Польши. Вместе со своим уланским полком он сполна вкусил «прелестей» последнего, самого тяжелого для России, периода войны и стал свидетелем и участником роковых потрясений 1917–1918 годов. Попытки как-то отстраниться от происходящих в России событий, как имеющих мало отношения к собственно польской судьбе, ни к чему не привели. Польским уланам довелось не только наблюдать со стороны нарастание революционного угара и все ужасы гражданской войны с ее самосудами, погромами, грабежами, насилием и всеобщей нравственной деградацией. В какой-то момент чувство самосохранения заставило их делать и собственный выбор, становиться на ту или иную сторону и так или иначе участвовать в кровавой бойне.
Собственное «хождение по мукам» Ришард Болеславский подробно описал в своей книге «Путь улана». Беллетризированная форма подобных книг была очень популярна и в годы Первой мировой войны (вспомним хотя бы «Записки кавалериста» Николая Гумилева), и в первые послевоенные годы, когда по всей Европе было выпущено огромное количество военных воспоминаний. Из таких записок рождалась литература целого поколения. Книга Болеславского, при всей скромности ее художественных достоинств, все же находится в том же ряду, что и «Прощай, оружие!» Хемингуэя и «На Западном фронте без перемен» Ремарка. Насыщенность книги революционными реалиями делает ее особенно интересной для российского читателя, а рисуемые Болеславским картины пополняют хорошо известную нам эпоху живыми и выразительными подробностями.
В. М. Бокова,
доктор исторических наук
Глава 1
МУЖ И ЖЕНА
Вспоминаю обычный день 1916 года. Приближался день рождения немецкого полковника. Слухи об этом достигли наших ушей, впрочем, я никогда не выяснял, каким образом срабатывает сарафанное радио. Между нами и немцами пролегало около двухсот метров смертоносной земли. И если бы кому-нибудь захотелось понять, насколько смертоносной была эта земля, достаточно было приподнять над траншеей винтовку с насаженной на нее фуражкой, чтобы тут же услышать свист пуль. Однако мы не были обделены слухами, новостями и сообщениями о любых незначительных событиях, происходивших у немцев. Мы знали о немцах, а они о нас практически столько же, сколько знают друг о друге две семьи, живущие по соседству в маленьком провинциальном городке.
День рождения немецкого полковника приходился на четверг. Стоило ли нам нарушать их спокойствие в этот день? Они собирались выпивать и закусывать, а кому понравится быть убитым во время веселья? В ответ на любезность с нашей стороны они не тревожили в подобные дни и нас.
Как-то я увидел группу уланов, склонившихся над чем-то. Они довольно хихикали, но, увидев меня, пришли в явное замешательство. Один из уланов тут же спрятал какой-то предмет за спиной.
– В чем дело, парни?
Они молчали.
– А ну-ка, покажите, что вы там прячете.
Улан неохотно протянул мне маленького бумажного змея. У меня были бы большие неприятности, если бы вышестоящий офицер увидел в небе эту игрушку.
Только я об этом подумал, как улан сказал:
– Господин поручик, мы разорвем и выбросим змея.
– Лучше отдай-ка его мне, – скомандовал я.
Улыбаясь, словно ребенок, пойманный на шалости, он протянул мне змея.
К змею, склеенному из газеты, был приделан самодельный конверт, в котором лежал мятый листок бумаги. На листке была очень схематично нарисована молодая девушка в непристойной позе перед немецким капралом. Под рисунком располагалась надпись: «Клара дает тебе отставку. Ха! Ха! Ха!» Каким-то образом уланы узнали о неудаче, постигшей немецкого капрала с Кларой.
– Нельзя отправлять письма врагу, – строго сказал я. – Прекратите свои шалости.
– Но ведь они шутят над нами, – хором возразили парни. – Во время боя мы воюем с ними, но ведь сейчас мы не воюем. Мы занимаемся этим шутки ради.
Я молча забрал у них змея, понимая, что они наверняка сделают нового и запустят его к немцам. Если бы я не был офицером, то поступил бы именно так.
Иногда мне казалось, что, если бы офицеры с обеих сторон ушли в отпуск, русские и немецкие солдаты, словно две группы школьников, бросились вместе играть и веселиться. Причем играли бы до тех пор, пока кто-нибудь из офицеров не вернулся и не одернул их: «Прекратите, прекратите сейчас же. Вы что, не знаете, что находитесь в состоянии войны?»
Я – поляк и вступил в русскую армию в качестве добровольца. Великий князь Николай[1] выпустил манифест, согласно которому в случае победы союзников Польше обещалась свобода.
Руководствуясь чувством патриотизма, я пошел воевать. Ведущие державы поступили точно так же, пообещав свободу Польше, и многие поляки пошли воевать на их стороне. Таким образом, поляки сражались против поляков, однако все они руководствовались чувством патриотизма и любви к Польше, одними и теми же идеалами.
В нашем полку нас, польских уланов, было двести человек – крошечная доля чужеземцев в составе огромной русской армии, отделенная даже от польского пехотного легиона. Во время войны и позже, во время революции, мы беспорядочно перемещались, всегда несколько отделенные от остальных поляков. Хотя мы воевали и гибли, но в действительности оставались зрителями.
Нам были ближе поляки, воюющие в немецкой армии, чем русские, в армии которых мы воевали.
И мы испытывали к русским большую враждебность, чем, например, к австрийцам; русские никогда не видели в нас братьев. Они относились к нам как к побежденному народу. Они не то чтобы ненавидели нас – просто не замечали.
Но мне нравились русские солдаты, и они платили мне той же монетой. Пару раз они спасли меня от неприятностей, и я был благодарен им за это. Как офицер, я находился в более выгодном положении. К примеру, если требовалось залечь в засаде и в распоряжении трех человек были камень, грязь и вода, то офицеру доставался камень, унтер-офицеру – грязь, а солдату – вода.
Осенью 1916 года наш уланский полк находился примерно на полпути между Черным и Балтийским морями. За нами раскинулись огромные российские просторы. Темные беспокойные мысли волновали тихую душу России. Со временем этим мыслям было суждено окрепнуть и двинуться по стране, словно могущественным гигантам с руками и ногами из стали. Они уничтожили старый строй и на этом месте провозгласили новых богов и выдвинули новых вождей.
Но все это было еще впереди. Сейчас на нашем фронте царило относительное затишье. Офицеры и солдаты, не считая печальных обязанностей, связанных с ранеными, и еще более мрачных обязанностей, связанных с убитыми, занимались обычной рутинной работой. Наступило время для раздумий и разговоров. Мы все получили возможность обдумать то, что произошло за прошедшие два года, и спросить себя: «Где же я окажусь еще через два года?»
Известие о неудачном любовном опыте немецкого капрала было довольно забавным. В течение нескольких недель уланы говорили на эту тему, смеялись над капралом, но на войне веселый смех незаметно сменялся истерическим, затем переходил в вопли и заканчивался мертвой тишиной – обращением к мыслям и бесконечным вопросам.
Около шести утра пришел приказ привести полк в боевую готовность. Мы должны были занять некую деревню, расположенную в получасе езды верхом.
Немцы без труда заняли эту деревню и удерживали ее в течение двух дней. Мы получали время от времени подобные задания, которые напоминали нам, что мы находимся на войне. Данная деревня не представляла никакой ценности и не имела стратегического значения.
В семь часов утра все было закончено: мы заняли деревню, немцы отступили. В деревне проживало порядка пятидесяти человек, одни старики и дети. Мы готовились провести приятный вечер и надеялись хорошо выспаться ночью.
Позже, в условиях полной секретности, в деревне появились русские артиллеристы. Они установили три зенитных орудия, накрыли их брезентом в зелено-желто-черных пятнах. Благодаря камуфляжу орудия должны были слиться с окружающей природой. Но спустя мгновение после установки орудий с немецкой стороны последовал ураганный огонь. Зенитная батарея была уничтожена за полчаса.
Все это было странно. Мы действовали стремительно. В шесть утра, получив приказ о взятии деревни, мы уже в семь утра захватили ее. Прошел только один час. Зенитная батарея появилась в деревне с соблюдением полной секретности, однако была мгновенно уничтожена. Ситуация показалась нам крайне подозрительной.
Мы получили задание выяснить, что не так с этой деревней. Мы исследовали не только саму деревню, но и несколько километров в округе в поисках каких-либо коммуникаций.
На дне ручья мы обнаружили изолированный провод и, следуя вдоль этого провода, пришли к сараю. Провод пройдя под полом сарая, поднимался по стене и заканчивался в туше теленка, подвешенной к балке. Внутри туши располагался телефонный аппарат. Самое необычное место в мире для телефонного аппарата, однако именно там он и находился.
Нам стала ясна задуманная комбинация. Немцы заняли деревню, чтобы провести телефонную линию, и через два дня ушли.
Сарай принадлежал крестьянской чете; муж был поляком, а жена немкой. Обоим было за сорок; муж немного старше жены. Когда их пришли арестовывать, они еще спали. Сразу же было назначено заседание военного трибунала.
Суд проходил в полуразвалившемся, грязном домишке. Зияющие оконные пролеты были частично забиты досками, а частично занавешены конскими попонами. Я дежурил снаружи и, подняв попону, заглянул в комнату. За столом сидели три офицера. Помещение освещалось двумя свечами, стоящими на столе.
Офицеры сидели, поставив локти на стол и опустив на скрещенные руки голову. Они выглядели невероятно утомленными, словно чернорабочие, проработавшие всю ночь и уставшие настолько, что утром у них уже не было сил, чтобы отправиться домой.
Офицеры хотя и вели допрос крестьянской пары, в душе понимали всю бессмысленность этой акции, заранее зная, что должно произойти.
– Сколько вам лет?
– Где вы родились?
– Какой вы национальности?
И наконец, последний, главный вопрос:
– Виновны или нет?
Мужчина упорно молчал. Он опустил голову, словно испытывал чувство стыда. Но прежде чем офицер, председательствующий на суде, успел задать этот последний вопрос женщине, она разразилась яростной речью. Женщина была слишком возбуждена, чтобы говорить на одном языке. Она изливала потоки ненависти, мешая польские, русские и немецкие слова. «Я родилась в Силезии и вышла замуж за поляка! – кричала она. – Я любила его, но не страну, в которой мне пришлось жить вместе с ним. Моя семья пострадала от войны. Отец братья – все убиты». В течение десяти минут она посылала проклятия в адрес сидящих перед ней офицеров, всей армии в целом, российского императора, всего мира.
Согласно правилам трибунала обвиняемый должен прямо ответить на вопрос, виновен он или нет. Никакие другие слова не имеют ровным счетом никакого значения. Время от времени, когда женщина делала паузу, чтобы восстановить дыхание, звучал спокойный голос майора:
– Виновны или нет?
Женщина торопилась излить свои чувства и не отвечала на вопрос.
– Виновны или нет?
Монотонно звучащий вопрос, произносимый с механической настойчивостью граммофона.
Слова, произнесенные на одном дыхании, в конечном итоге превратились в поток бессвязных звуков, напоминающих крики животных.
– Виновны или нет?
Муж начал подталкивать ее локтем в бок, пытаясь остановить поток бессвязной речи, чтобы она наконец ответила на вопрос относительно виновности. Похоже, жена поняла, что от нее требуется, и, сделав паузу, выкрикнула:
– Да, да, я виновата, но не больше, чем вы! Вы, убившие всех моих родных! Я хотела это сделать и сделала бы снова.
К полуночи свечи оплыли, приняв какие-то фантастические очертания. В сизом от чадящих фитилей воздухе виднелись темные силуэты присутствующих на суде. Председатель посмотрел в глаза сидящего справа офицера, а затем перевел свой взгляд на офицера, сидевшего от него по левую руку, и записал в протокол: «Виновны».
Офицеры встали.
Женщина продолжала говорить, даже когда солдаты стали выводить их с мужем из дома. Муж пытался успокоить жену, но она не обращала на его слова никакого внимания. Постепенно их силуэты растаяли в темноте, но я еще долго слышал женский голос.
Затем я опять увидел их, часов в шесть утра. Занимался рассвет. Землю окутал туман. Взвод солдат вывел женщину и мужчину из деревни в поле. Солдаты передвигались с трудом; их тяжелые ботинки увязали в мягкой, влажной земле.
Мы остановились в небольшом овраге под березами, такими высокими и гибкими под легким утренним ветерком, словно были не деревьями, а отражением в воде. Никто не произносил ни слова. Стояла полная тишина. Во время процедуры приведения приговора в исполнение воцарилась абсолютная тишина, наполненная особым значением. Команды отдавались тихим голосом, почти шепотом. Офицер зачитал решение суда. Его голос дрожал. Я не слышал слов, находясь на расстоянии десяти метров от офицера.
Мужчина стоял опустив голову и, казалось, искренне переживал свою вину. Лысый, с орлиным носом и пушистыми усами, он удивительно напоминал Ницше. У него были красные, натруженные руки пахаря, и он то сжимал пальцы в кулаки, то разжимал их. Мне казалось, что я вижу слезы на его лице, но, возможно, это были просто капли дождя.
Женщина уже покончила все счеты с жизнью. Есть люди, которые умирают по собственному желанию еще при жизни. Их органы продолжают функционировать, в юридическом смысле они числятся среди живых, но на самом деле они уже мертвы. Ее душа умерла после того, как она на высочайшем подъеме произнесла свою речь в ночи. Мы, повидавшие так много трупов, понимали, что означает безжизненное выражение открытых глаз, устремленных в одну точку. И даже если вы находитесь именно в той точке, куда устремлен взгляд, человек вас все равно не видит. Женщина смотрела, но ничего не видела. Она крепко прижимала к груди концы большого платка, накинутого на голову. Утро было холодное.
После прочтения приговора унтер-офицер подошел к женщине и что-то тихо произнес. Я не слышал что, но догадался, что он сказал: «Если вы хотите помолиться, у вас есть пять минут». Священника не привели. Унтер-офицер был недоволен отсутствием священника, это было явным нарушением процедуры. Как же так, нет священника. Я видел, что его угнетает подобное положение вещей. «Если осужденные выражают желание совершить последний церковный обряд, то им должна быть предоставлена такая возможность», – гласят армейские правила. Но ведь священника нет! Что же делать? Унтер-офицер пребывал в смятении.
Женщина стояла неподвижно, как статуя.
Повисла неловкая пауза. Мы не знали, желают ли они помолиться. Нам не хотелось мешать им, но в то же время мы не могли отойти от них. Кое-кто из солдат начал притопывать ногами, то ли чтобы согреться, то ли от нервного возбуждения.
Ко мне подошел унтер-офицер и, немного помолчав, неожиданно задал дурацкий вопрос:
– У вас удобная комната?
– Да, достаточно удобная.
Офицер несколько раз бросал взгляд на свои часы. Не уверен, что он выдержал пять минут; подозреваю, прошло всего минуты три.
Муж с женой не молились. Они ничего не делали, просто стояли и ждали.
Офицер кивнул мне.
Я кивнул унтер-офицеру.
Унтер-офицер с особой лихостью щелкнул шпорами и отдал честь. Вообще-то это было ему не свойственно; унтер-офицер был ленивым парнем, считавшим, что любой офицер будет счастлив заполучить его в качестве унтер-офицера. С каменным лицом он прошел несколько метров до осужденных, остановился и что-то тихо сказал мужчине.
Мужчина кивнул и очень робко протянул жене руку. Медленно-медленно она стала поворачивать голову. Уже совсем рассвело, и я, наконец смог разглядеть ее лицо. Густые брови. Узкая полоска плотно сжатых губ. Лицо такого же цвета, как грязный снег, лежавший под нашими ногами.
На ее лице не отражалось ни боли, ни страха. Повернувшись к мужу, она устремила на него пристальный взгляд, однако никак не отреагировала на протянутую им руку. Слегка помедлив, он сам бережно сжал ее безжизненно висящую руку. Мужчина стоял спиной ко мне, и я увидел, как его плечи согнулись и затряслись. Его трясло все сильнее. Словно провинившийся ребенок, он втянул голову в плечи и негромко зарыдал, припав к плечу жены. Ах-ах-ах, такие звуки вылетают из-под топора, вонзающегося в ствол большого дерева. Ах-ах-ах!
Рыдания мужа не произвели на женщину никакого впечатления. Она по-прежнему неподвижно стояла, неловко повернув голову в сторону мужа. Однако взгляд ее был обращен не на мужа, а поверх его головы, в никуда.
Женщина с мертвенным спокойствием двинулась в сторону грубо сколоченной стремянки, стоящей под деревом.
Муж, неожиданно потерявший опору, с трудом удержался на ногах. Он все еще рыдал, но звуки становились все глуше.
За прибавку нескольких дней к отпуску солдат-пехотинец вызвался привести приговор в исполнение. Трудно было заподозрить этого немолодого уже человека, простого крестьянина, имевшего жену и пятерых детей, в жестокости. Вероятно, в жизни ему уже приходилось пару раз расправляться с конокрадами, поэтому он сам вызвался свершить правосудие. Никто его об этом не просил.
Он поднялся на импровизированную стремянку и повернулся к женщине. Она попыталась вскарабкаться, опершись одной рукой, а второй рукой по-прежнему крепко прижимая платок к груди. Ничего не получилось. Тогда она сменила руку, но и это не помогло.
– Сними платок, сестра, – мягко посоветовал ей солдат.
Женщина последовала его совету. Теперь стало понятно, почему она так упорно куталась в платок. Длинную черную юбку она надела прямо на ночную рубашку. Когда их с мужем пришли арестовывать, они уже лежали в кровати. Она успела только нацепить юбку и взять платок. Теперь, когда она сняла платок, стали видны ее согнутые плечи. Всю жизнь эта женщина занималась тяжелым крестьянским трудом. Трудно было назвать ее руки женскими. Темные, натруженные, с плоскими ладонями и пальцами, искривленными ревматизмом. Помогая себе двумя руками, она поднялась на ступеньку, на которой уже стоял солдат.
Я не успел опомниться, как солдат что-то быстро сделал вокруг головы женщины и с глухим стуком спрыгнул со стремянки на землю. В следующий момент он выбил лестницу из-под ее ног. Словно птица, расправляющая крылья, женщина каким-то невероятно изящным движением расправила руки. Вот они медленно потянулись к ее горлу, но на полпути застыли и опали вниз. По ее телу пробежала судорога. Она дернулась в последний раз. Открылся рот. Голова упала на грудь. Несколько мгновений – и все было кончено.
Я не мог отвести глаз от застывшей фигуры. Я не испытывал никаких чувств: моя душа, как и руки, со временем огрубела. Шел второй год войны, и я понимал, что нет другого выхода. Тут уж ничем не поможешь. Законы военного времени, общечеловеческие законы и, я был уверен, Божий закон оправдывали эту процедуру приведения приговора в исполнение. На моем месте мог оказаться любой другой, но мне крупно повезло, что в этот день именно я оказался на месте казни.
Вдруг три улана прошли мимо меня. Я проводил их глазами и увидел, как они подошли к мужчине, неподвижно лежащему на земле. Он упал – может, от слабости, а может, умер.
Уланы очень аккуратно подняли его и затащили на стремянку. Солдат, выполнявший обязанности палача, надел мужчине петлю на шею. Уланы отпустили мужчину, и он повис в петле, не подавая признаков жизни. Палач выбил стремянку из-под ног повешенного, но я думаю, что к тому моменту мужчина был уже мертв.
За все это время никто не проронил ни слова.
В полной тишине мы медленно отправились обратно в деревню через чавкающее под ногами поле. Мне показалось, что оставшиеся в деревне солдаты жалели нас, поскольку нам пришлось до завтрака два раза пройти по грязному полю.
Мой приятель, корнет Шмиль, высунувшись в окно, закричал:
– Скорее, отец, завтрак готов!
Жизнь продолжалась.
Спустя несколько дней я почти забыл эту историю. Однако через год сцена казни неожиданно встала у меня перед глазами. Не знаю почему, но я вдруг ярко, во всех деталях вспомнил это холодное утро, женщину, устремившую безжизненный взгляд поверх голов, плачущего мужчину.
Через два дня после казни мы уже полностью обустроились на месте. Офицеры опять играли в карты и рассказывали по второму кругу свои излюбленные непристойные истории. Всем уже давно надоели эти старые истории, но никому не приходило в голову сочинить новые.
Глава 2
ЗАЧЕМ?
– Вы должны съехать, – приказал унтер-офицер старухе в полосатой юбке.
Я говорю «старухе», поскольку женщина выглядела старой. Однако, судя по троим малолетним детям, которые называли ее мамой, она была совсем не старой. Женщина смотрела на унтер-офицера с неуверенной улыбкой, словно услышала шутку, которую не совсем поняла.
В течение двух недель после казни все было спокойно. Но в это утро поступил приказ сжечь деревню и отступить на сто километров к востоку.
Мы пошли по домам, объясняя крестьянам, что к вечеру их дома будут разрушены.
– Вы должны покинуть дом. Вечером мы его сожжем, – решительно заявил унтер-офицер. – Это не шутка, мать.
– Почему вы собираетесь сжигать дом? Это же мой дом.
– Зачем вы мне это говорите? – прервал женщину унтер-офицер. – Я тут ни при чем. Это приказ.
– Чей приказ? – спросила женщина, нервно одергивая юбку распухшими от работы руками.
В ее голосе зазвучал вызов. Она сделала жалкую попытку отстоять свои права, обсудить ситуацию, потребовать изменения приказа. Но приказы, как известно, не обсуждаются: они являются частью стратегии. Эта женщина, ее дети, ее дом оказались в сфере интересов стратегии.
Унтер-офицер посмотрел на меня с немым вопросом в глазах.
– Поступил приказ уходить, – вмешался я, – поскольку вся деревня должна быть уничтожена. Сожжена.
– И этот дом? – спросила она дрожащим голосом, словно дом был частью ее самой.
– Да, и этот дом, – твердо ответил я. – Вы можете взять все, что вам потребуется. Возьмите продукты, которые сможете унести, соберите детей и покиньте дом.
Горестно качая головой, она пристально смотрела на меня, будто надеялась, что мне станет стыдно за собственные слова. Но я не знал таких чувств, как стыд. Я был солдатом, инструментом тех, чьи мысли и поступки были мне неизвестны.
Дети молча стояли рядом, держась ручонками за материнскую юбку, и только переводили недоуменные взгляды с матери на меня.
– Кто отдал приказ сжечь мой дом? – повторила женщина. – Сжечь…
В этом доме прошла вся ее жизнь. У нее не было другого дома, и она просто не могла поверить, что теперь его не станет.
Я уже сказал все, что мог. Повернувшись, чтобы уйти, я заметил, что женщина начала готовить обед, словно ничего не произошло. Возможно, она не приняла наши слова всерьез.
Мы по-дружески относились к жителям деревни. Они, по мере сил, старались нам помочь. Запасенным на зиму картофелем, который составлял основную часть их рациона, они честно поделились с нами. Мы в свою очередь поделились с ними солью, мукой и рыбными консервами.
Теперь нам пришлось объяснять им, что они должны покинуть свои дома, взять с собой все необходимое и двинуться куда глаза глядят. Лучше на восток. Они не понимали этого. Они не хотели понять; они не хотели верить в это. Они повторяли по многу раз одни и те же вопросы, а мы упорно отвечали на них одними и теми же словами.
Незадолго до семи часов вечера мы объявили крестьянам, что через час подожжем первые дома. Когда в семь часов они увидели, что полк спокойно покидает деревню, они начали подозревать, что все сказанное нами обретает реальность. Я получил приказ начать уничтожение деревни в полночь; в моем распоряжении находился взвод солдат. Я собрал всех жителей деревни: стариков, старух, женщин с детьми – и сказал:
– Лучше всего для вас идти вместе с полком. Следуйте за ним как можно дольше.
Некоторые послушались меня, но далеко не все. Один за другим они неохотно покидали дома, все еще не веря в происходящее. Небольшими группами люди медленно уходили из деревни и исчезали в вечерних сумерках.
В половине одиннадцатого мы начали складывать у домов большие кучи из соломы, щепок, тряпок – в общем, всего того, что могло хорошо гореть.
Ровно в полночь унтер-офицер бросил горящую спичку. На фоне черного бархата неба взметнулся яркий столб огня. Постепенно огонь стал охватывать дома. Раздался треск. Лошади нервно заржали и забили копытами.
Мы вскочили на лошадей и, не оглядываясь, поскакали во весь опор прочь. Белые стволы берез отражали яркий свет бушующего за нашими спинами пламени.
Спустя десять минут мы были на вершине холма, где остановилась часть жителей деревни. Они не отрываясь смотрели на свои пылающие дома. Почти все рыдали.
Они не винили нас. Мы не услышали ни слова упрека. Страшное зло вошло в их жизнь, и никто не мог объяснить им, откуда и почему оно появилось. Кто-то молча смотрел нам в лицо, но были и те, кто продолжал опять и опять задавать вопрос: «Зачем?»
– Почему вы сожгли нашу деревню? – живо спросил меня старик, словно открывая новую тему дебатов.
– Мы получили приказ.
– Какой еще приказ?
– Приказ, – устало ответил я.
– Ах, приказ, – повторил он. – Но зачем…
– Не знаю. Нам просто приказали сжечь деревню.
Он помолчал, словно обдумывая мои слова, и опять задал вопрос:
– Почему вы сожгли нашу деревню?
У меня уже не было сил отвечать.
Каждый день, ежечасно и ежеминутно миллионы мужчин и женщин задавали один и тот же вопрос: «Зачем?» На этот вопрос не было ответа.
В госпитале, где я лежал несколько дней, моим соседом оказался солдат из крестьян. У него была великолепная фигура, а мускулатуре могли бы позавидовать древние греки. Высокий, стройный, с замечательным цветом лица, с густыми пшеничными кудрями. Большие голубые глаза доверчиво смотрели из-под соболиных бровей. Ему было порядка сорока лет. Он не умел читать, но был далеко не глуп.
Прежде он никогда не бывал в городе. Его дед, отец и он сам выращивали пшеницу на небольшом наделе плодородной земли.
В конце сезона кто-нибудь приезжал и скупал весь урожай. Получив деньги, они покупали все необходимое на ближайшей ярмарке. Они честно трудились на своей земле, и жизнь их была простой и понятной. Они не знали ничего о династиях, колониальных претензиях, европейском балансе сил. Коварная судьба вовлекла этого наивного крестьянина в смертельный водоворот. Он, словно пойманная птица, раненая и сидящая в клетке, задавался вопросом: «Что все это значит?»
Несколько дней он ехал на поезде. Поскольку он относился к получившим легкие ранения, то его везли на обычном поезде, а не на поезде Красного Креста. Ранение было очень болезненным, но он мужественно терпел боль, и только в широко распахнутых, сухих глазах плескалось страдание. Ему раздробило все пальцы рук, кроме одного. Руки были перевязаны, и, наверно, поэтому он считал, что повреждены ладони, а пальцы целы. Видно, боль была настолько мучительной, что он постоянно менял положение рук: то складывал ладони вместе, словно молясь, то прижимал их к груди. До этого он никогда не был в госпитале.
Несмотря на жуткую боль, он, глядя на главного врача, с достоинством заявил:
– Я – кормилец. Обеспечиваю свою семью.
Врач, не поднимая головы, изучал документы раненого.
– Я – кормилец, – повторил солдат.
Врач поднял на раненого красные от усталости глаза и несколько долгих секунд внимательно вглядывался в лицо. Затем тихим голосом обратился к медицинской сестре:
– Случай 14 653.
Медсестра начала заполнять бланк истории болезни.
– Я – кормилец, – повторил солдат.
Врач, словно не слыша этих слов, заставил солдата лечь. Медсестра сняла повязки, под которыми оказалась раздутая красная плоть, ничем не напоминающая пальцы. Врач произнес что-то тихим голосом на латыни.
– Ампутация.
Легкая анестезия оказала мгновенное воздействие на солдата. Он заснул спокойным сном. Во сне он стал похож на сказочного великана, усыпленного лилипутами.
В течение пятнадцати минут пальцы, один за другим, отправились в ведро.
Медсестра, дававшая хлороформ, увлеченно следила за действиями хирурга, колдующего над руками больного, и не заметила, как солдат стал отходить от анестезии.
Больному еще не успели после операции перевязать руки, как он открыл глаза. Первым, что он увидел, был ампутированный палец, лежащий на стеклянной полке. Жуткое рыдание вырвалось из его горла. Он приподнялся и выкрикнул:
– Зачем? Зачем?
Медсестра насилу уложила его на койку. Солдат заплакал, горько и безутешно, как ребенок.
– Зачем?
Он повторял свой вопрос, переводя взгляд с доктора на медсестру, и ждал ответа. Этот солдат, как крестьяне из сожженной деревни, в отчаянии выкрикивал: «Зачем?» Ответом была тишина.
За полчаса мы доскакали до ушедшего вперед полка. Оказывается, нам пришлось отступать из-за отсутствия боеприпасов на флангах.
Этой ночью таинственным образом от солдата к солдату летели слова: «Опять нет боеприпасов». Польские уланы были вынуждены отступить.
Глава 3
БРАТЬЯ
Пятеро суток мы неустанно двигались на восток – пять дней и ночей с короткими остановками, чтобы дать отдохнуть лошадям.
Дождь лил не переставая, и днем и ночью. Плоское, серое небо нависло над землей. Стаи мокрых, замерзших птиц с негодующими криками взмывали в холодных воздушных потоках в небо. Деревья стояли голые, и лишь последние, жалкие листочки еще упорно держались за ветки. Наконец дождь прекратился. Ночью подморозило, и наутро конские попоны оказались покрыты тонкой коркой льда, а в гривах и хвостах лошадей, словно бриллианты, сверкали крошечные сосульки.
Временами, получая приказы, подобные этому, мы говорили друг другу: «Похоже, теперь-то начнется». Мы прибывали к месту назначения, находясь в нетерпеливом ожидании. Все в полной боевой готовности; нервы натянуты до предела.
Однако ничего не происходило. В очередной раз мотоциклист или всадник доставлял мятый желтый конверт. Нам приходилось тут же подниматься и двигаться дальше, все дальше и дальше от линии фронта. Россия отступала. Какими бы храбрыми ни были солдаты, но без патронов они оказывались беспомощными.
Никто ничего не объяснял. Но никто и не задавал никаких вопросов, чтобы прояснить ситуацию. Никто не волновался. Все делалось спокойно, можно сказать равнодушно.
Мы подчинились судьбе. Казалось, что мы так и будем безостановочно двигаться в неизвестность под бесконечным, не утихающим ни на минуту дождем. При этом мы не видели никакой существенной причины для продолжения движения. Единственное, что было абсолютно ясно: у нас не было никакой цели.
Ощущение гнетущей тишины было тем сильнее, чем дальше мы отходили от линии фронта. Доносившиеся издалека глухие раскаты орудий напоминали тяжелое, прерывистое дыхание сильно уставшего гиганта, находившегося на грани жизни и смерти.
Нам было гораздо хуже, чем солдатам в окопах, поскольку, казалось, мы пребываем в бесконечном, бесцельном отступлении. На передовой солдаты, так или иначе, были при деле. Худо или бедно, они были обеспечены продовольствием. Совсем другое дело, когда вы отступаете от линии фронта. Вам самим приходится заботиться о продовольствии. Кроме того, нам приходилось заботиться и о гражданских лицах. Однако никто не выражал неудовольствия.
В один из дней мы вышли в три часа утра и через несколько часов смогли, наконец, определиться на местности.
В рассветном сумраке обозначилась ровная, широкая дорога, вытянутая как струна. Она не петляла меж холмов, не огибала русла рек. Она безудержно неслась, как взбесившаяся лошадь, прямо, не обращая никакого внимания на то, что творится по сторонам.
Дорога, конечно, была широкой и прямой, но вот двигаться по ней было совсем не просто. Грязь… моря грязи… океаны грязи. За два года артиллерия, пехота, тяжелые подводы, конница так перепахали дорогу, что она не подлежала быстрому восстановлению.
Мы медленно продвигались по краю дороги гуськом, один за другим. Лошади сами выбирали путь, пытаясь найти сухие места. Временами, оступившись под тяжестью седоков, лошади проваливались в грязь. Но нам еще повезло: заботу о нас взяли на себя наши лошади.
Спустя какое-то время мы нагнали толпу пленных, несколько сотен человек. Они медленно тянулись по дороге. Именно тянулись, а не шли. Требовалось время, чтобы вытащить одну ногу из грязи, отряхнуть ее и поставить немного вперед. За это время вторая нога еще больше увязала в грязи. Новое усилие. Поднять ногу, отряхнуть и выдвинуть вперед. Вот так они и ползли.
Кое-кто из пленных пытался пройти по краю дороги. Но разве хватило бы сил этим смертельно уставшим, голодным людям перескакивать с одного сухого островка на другой, без риска сломать лодыжку? После нескольких попыток они опять возвращались в грязь.
Им было уже все равно, где и как идти. Они шли словно во сне, автоматически переставляя ноги.
Мы двигались, конечно, намного быстрее и комфортнее. Они, казалось, не испытывали никакой зависти к нам, а ведь мы ехали верхом. Но и они не вызывали у нас никакого сострадания. Мы были слишком измотаны, чтобы испытывать какие-либо чувства. Да, мы находились в лучшем положении, но судьбе было угодно перемешать нас. Австрийские пленные, польские уланы, русские солдаты, офицеры и гражданские лица – все мы оказались в мрачном, парализующем всякие чувства болоте.
Неожиданно один из уланов услышал, как кто-то окликает его по имени. Голос раздавался из толпы пленных. Улан не понял, кто его окликнул, но, присмотревшись, увидел, как один из пленных отчаянно старается пробиться к нему с середины дороги.
На первый взгляд звучит несколько странно. Но добраться с середины дороги к обочине было действительно непростым делом. Представьте такую картину. Стадо коров переплывает реку, и вдруг одна корова из середины стада решает повернуть и плыть в обратном направлении. Вот в таком положении оказался человек, решивший пробиться с середины дороги к обочине.
Расталкивая толпу, увязая в грязи, пленный не переставал выкрикивать одно имя: «Питер!» Улан наконец увидел несчастного, но не остановил лошадь. За ним по узкой полоске более или менее утрамбованной земли двигалось порядка ста пятидесяти всадников. Если бы он остановился, то нарушил бы движение.
Пленный оказался поляком, младшим братом нашего улана. Только один брат служил в русской армии, а другой в австрийской. Русские захватили австрийцев в плен, и теперь один из братьев оказался военнопленным. Он уже три года ничего не слышал о семье, оставшейся на Родине.
Братья встретились впервые после трехлетней разлуки. Один верхом двигался в неизвестном направлении. Другой шел пешком, и тоже в неизвестном направлении.
Не обменявшись даже рукопожатием, пленный ухватился рукой за седло коня, на котором ехал брат.
– В наш дом попал снаряд, – тихо сказал улан.
Брат скорбно качнул головой.
– Что с мамой?
– Умерла. Прошлой весной, перед посевной, – ровным, бесцветным голосом ответил улан. Так говорит смертельно больной человек.
– А что с отцом?
– Не знаю ни где он, ни что с ним.
Они надолго замолчали.
– А сестра? – спросил младший брат.
– Юлка уехала в город.
Не от хорошей жизни уезжали в город польские крестьяне. Брат только горестно покачал головой, но ничего не сказал. Он словно фиксировал события, не имевшие отношения к его семье. Словно все происходило с какими-то другими людьми, а не с его близкими. Немного помолчав, он вновь стал задавать старшему брату короткие вопросы о знакомых людях, получая на них односложные ответы. Короткий вопрос – короткий ответ. Создавалось впечатление, что разговор не волнует ни одного, ни другого. Их неожиданная встреча произошла в каком-то нереальном мире, в жуткой грязи, и эта грязь тащила их куда-то в неизвестность. Их личные несчастья были ничтожной частицей огромной катастрофы, охватившей мир.