Папа Соломатина Татьяна
Наташка? Наташка, с трудом складывавшая в столбик двухзначные цифры когда-то в школе, «держит» девять контейнеров на Седьмом километре? Студентка-отличница не может всё это уложить в своей напичканной книжными знаниями голове.
Они идут с Наташкой на задворки «толчка». Там тень, столики, хороший кофе, терпкий коньяк и ледяная минералка. Наташку всё время отвлекают какими-то деловыми разговорами, и студентка-отличница чувствует себя тут не в своей тарелке. Как будто она в костюме зайчика по ошибке вместо детского утренника попала на переговоры деловаров в ночном кабаке.
– Так! Тут не поговоришь. Короче, на тебе адрес! – Наташка быстрым летящим почерком пишет адрес на плотном листе, вырванном из дорогого блокнота в кожаном переплёте. – Жду тебя вечером у себя. Всё. И не спорь.
Наташка крепко целует подружку и, крикнув куда-то: «Счёт на меня запиши!» – исчезает в мороке рынка.
Подружка смотрит на плотный лист, и никаких мыслей, кроме тех, что неужели этот почерк – почерк той самой Наташки, что только к третьему классу научилась выводить что-то мало-мальски похожее на прописные буквы? – у неё нет.
«Ни фига себе!» – только и думает она до вечера.
«Ни фига себе!» – думает она вечером, понимая, что адрес на листе привёл её к тому самому дому на Фрунзе, но к другому подъезду и к другой квартире.
«Ни фига себе!» – останавливается она у роскошной бронированной двери.
«Ни фига себе!» – нажимает она на звонок.
Дверь тут же распахивается, и Наташка накидывается на неё с объятиями:
– На кухне! На кухне!!! Я накрыла на кухне! – кричит она и тащит подругу на достаточно просторную кухню. Удачный проект. – Помнишь, как мы всё время сидели на кухнях? И на моей и на твоей. Только на кухне!
– Ты как?! Ты где?! Ты что?! – голосит Наташка после первой. – Ты же всегда была у нас самой умной!
– Да я обыкновенно. Учусь. Последний год вот будет… Да у меня ничего такого. Замуж сходила-развелась. Работаю санитаркой. Ничего особенного. Ты лучше про себя расскажи!
– По второй! Давай срочно по второй! Возьми вот это закусить! Пальчики оближешь. Так бабушка готовила. Не знаю, откуда у меня так получилось, но я однажды купила синие, лук, чеснок, помидоры – и у меня получилось так же! Представляешь? Никогда до этого – и сразу получилось! Наверное, человек может запоминать, не помня. Или как там правильно сказать.
– Ты правильно сказала. «Запоминать не помня» – это просто-таки афоризм, Наташка.
– Да хорош издеваться! Ты говоришь куда правильнее меня!
Звонит телефон.
Аппарат стоит у Наташки прямо в кухне. То есть не стоит, а висит на стене.
– Давай быстро, вздрогнули!
Девушки опрокидывают стопки. Наташка поднимает трубку, жестами показывая подружке, чтобы та закусила икрой из синих, говорит «алло», немного слушает, а потом сама начинает говорить в трубку что-то на иностранном языке. Непонятном подружке. Не английском. На каком-то немного лающем, как бы спотыкающемся о согласные. Но она говорит не спотыкаясь. Подружка на английском говорит куда более медленно, хотя и в школе учила, и на курсах, и с педагогом отдельно занималась. Наташка на этом гортанном языке говорит так быстро и так складно, как будто долго и много общалась с носителями этого самого лающего, спотыкающегося о согласные языка.
– И здесь покоя не дают! – весело кричит уже по-русски Наташка, положив трубку и выдёргивая штепсель телефонного шнура из гнезда. – Сейчас быстро по третьей за встречу – и пожрём немного. Жрать хочу – помираю…
Наташка с подружкой выпивают и едят.
После еды выпивают ещё, и Наташка, наконец, начинает рассказывать.
Жить с водителем автобуса оказалось не очень-то. Сразу после похорон и оказалось. Когда съели всё то, что осталось от поминок – поминки-то, к слову, организовала та самая «проститутка», – папенька захотел жрать. Пришёл с работы домой, кинул какие-то деньги Наташке и сказал, чтобы завтра что-то купила-сварила. Наташка и купила. Тортов, конфет и мороженого. И больше у неё ни на что денег не осталось, хотя она честно хотела купить ещё и докторской колбасы, потому что сама её очень любила. Но бабушка всегда готовила отварную телятину. Наташка тогда, сразу после похорон бабушки и мамы, слабо представляла себе, что такое «телятина». Просто знала, что «отварная телятина» – это очень вкусно и её готовит бабушка. Но иногда хочется и докторской колбасы. Но бабушка и мама говорили, что туда добавляют туалетную бумагу. Но денег всё равно не осталось после тортов, конфет и мороженого. Торт она съела сама, мороженое растаяло, потому что Наташка не знала, что его надо ставить в холодильник. При бабушке и маме она думала, что мороженое всегда такое и вообще в таком вот виде и существует, пока его не съедят из стаканчика или, там, из хрустальной мороженицы.
– Ты же знаешь, они никогда не разрешали мне есть мороженое на улице или на пляже, потому что обязательно заболит горло, – Наташка горько усмехнулась. Хотя тональность её рассказа была скорее ироничная. – Ну да, понимаю, что ты сейчас думаешь, – сказала Наташка подружке. – Но не рассказывать же обо всём этом со слезами на глазах. Тем более что все бытовые неурядицы и шланги – ничто по сравнению с тем, что произошло позже.
Наташка разрывалась между попытками наладить быт, своим ПТУ, где, оказывается, те же уроки, что и в школе, а не только ремесло. Придираются, правда, куда меньше. Посещаешь занятия? Вот и молодец. Уже отличник. А потом ещё папеньке и квартиру дали. Наташка очень обрадовалась. Еле пережила переезд, потому что складывать вещи оказалось вовсе не так легко. Вот бабушка и мама – те всё умели. А потом водитель автобуса – он же на работе. И когда Наташка ошиблась, рассчитываясь с грузчиками, он так отходил её шлангом, что она неделю лежала в постели. Она же о деньгах тогда имела очень смутные представления.
А в новой квартире у папеньки быстро появилась новая жена. И Наташке она была не очень рада, хотя Наташка вела себя тише воды ниже травы. И вот в один прекрасный день… Или ужасный день?.. В один из ужасных дней в череде других ужасных дней водитель автобуса сказал Наташке:
– Вот бог, а вот – порог.
До шестнадцатилетия оставалась неделя.
– Папа, куда же я пойду? – спросила его Наташка.
– А это я не знаю, ты уже взрослая.
Родственников у Наташки не было. Она не знала, куда идти.
– Почему же ты не пришла к нам?! – воскликнула подружка.
– Ты знаешь… Не знаю почему. Это сейчас всё рассказывать – так – слова перебирать. А тогда… Бабушка и мама были для меня всем. И вот я всё потеряла. Папа… Тьфу ты, господи! Смешно. Такое слово – папа. Никак к водителю автобуса не идёт. Водитель автобуса тогда, когда были мама и бабушка, проходил фоном. Ну есть. Ну жрёт, пиво пьёт. Иногда водку. Под маминым «Запорожцем» лежит. Бабушку и маму дурами называет. Но негромко, из угла. Всё. И это всё стало всем, что у меня осталось. И когда он выставил меня за дверь, сунув в руку двадцать пять рублей одной бумажкой, я вообще как будто ориентацию потеряла. Иду с сумочкой – маминой ещё, я за неё схватилась – и не знаю, куда иду, зачем иду. Дошла до какого-то кафе. Зашла. Пельменей себе тарелку купила и стакан кефира. Потом выяснилось, что это было не кафе себе уличное, а привокзальная тошниловка. Я дошла пешком до вокзала. Почему? Не помню. Может быть, хотела куда-то уехать. А куда? И как? Паспорт дают в шестнадцать. И то, если прописка есть и ты сам за паспортом пошёл. Это я всё потом узнала, ага. А тогда заказала пельменей и стакан кефира, потому что есть очень хотела. Двадцать пять рублей этих так в потном кулаке и держала. Ко мне кент какой-то подошёл, мол, что такая молодая-красивая на вокзале делает? Работает? Нет, говорю ему, не работаю. У меня работы нет. Я ещё учусь в ПТУ. Меня отец из дому выгнал. Кент спросил, сколько мне лет. Я сказала, что скоро шестнадцать. Уточнил, где же мама и почему отец из дому выгнал. Всё рассказала. Он такой, знаешь ли, заботливый, внимательный. Ну прям добрый дядюшка. Про родственников уточнил. Сказала, что нет никого. Были бабушка и мама. И всё. И папа. Был…
Наташка налила ещё и закурила.
– И что? – нетерпеливо спросила подружка.
– И всё. Давай, за нас, женщин!
Девушки выпили.
– Что всё?
– Предложил ночлег. А затем и работу. – Наташка спокойно курила.
– Где ночлег? Какую работу? – недоумевала подружка.
– В публичном доме ночлег. И там же – работу!
– Наташка! – ахнула подружка. – У нас в стране нет и тем более не было публичных домов!
– Ага. А ещё в нашей стране не было секса. Ты даже представить себе не можешь, сколько в нашем милом южном приморском городе борделей. Я уж не говорю о стране. Нет, конечно, прогуливаясь вечером по Молдаванке или Большому Фонтану, ты нигде не увидишь сияющую неоном вывеску: «Публичный дом». Но они есть. И товар там на любой вкус. Включая мальчиков. В нашей милой стране, где за всё это положены разнообразные статьи уголовного кодекса. Во всяком случае, были положены.
Студентка-отличница выглядела… Выглядела так, как будто у неё из-под ног выбили табуретку как раз тогда, когда на шее у неё оказалась петля. Только шейные позвонки не сломались, и она вдруг оказалась в невесомости. Или в вакууме. Причём без скафандра. Студентка-отличница стала задыхаться. Наташка стукнула её по спине и обрызгала водой.
– Да ладно, ладно… Не пучь глаза и челюсть подвяжи. Дыши давай, нечего тут! Не люблю я шоковых реакций на что бы то ни было! – Наташка коротко хмыкнула. – Если тебе так удобней, можешь считать, что я всё это выдумала. Я же, в конце концов, дочка и внучка психически ненормальных и потому могу быть склонна к мифотворчеству. В общем, грех жаловаться. Два года провела практически в холе, тепле и неге. – Наташка со злостью воткнула в пепельницу бычок. – Даже денег скопила. И разошлись полюбовно. «Дядюшка» мне паспорт справил.
– А почему через два года? – задала студентка-отличница вопрос. И тут же почувствовала себя идиоткой. – Извини. Я не должна задавать тебе никаких вопросов. Сама расскажешь, если захочешь.
– Да ничего-ничего, задавай. Знаешь, после шланга и двух лет в публичном доме ни один вопрос не может меня ни ударить, ни ранить, ни оскорбить. Через два года у меня очень, если можно так сказать, удачно начались гормональные проблемы. Не то стресс догнал, не то не по возрасту половая активность. Да ещё и пара абортов, да… Бордель, понимаешь. Некоторые платят больше за то, чтобы всё а-ля-натюрель, безо всяких резинок и мыслей о прерванных половых актах. А таблеток мне как-то никто не предложил. А сама я о них, о таблетках, только от гинеколога и узнала. После последнего аборта… Так что я обросла волосами и снова растолстела. За первые-то три месяца после смерти бабки и матери, живя с водителем автобуса, я ой как похудела. Под шлангом вместо бабкиных творожков. Супермодель была. Сорок пять килограммов вместе с трусами. И трусы, кстати, научилась сама и снимать и надевать… Никакие бабушки не нужны оказались. Ты ешь, ешь, подружка… Я чего столько готовила?!
Студентка-отличница взяла что-то из ближайшей тарелки и стала вяло жевать. Ну не говорить же Наташке, что ей сейчас как-то кусок не очень в горло лезет.
– Да! Ты права! Мне тоже кусок в горло не лезет, и уже давно. Давай напьёмся в дым-ураган, когда я закончу, а? Уже мало осталось.
– Давай! – согласно закивала студентка-отличница.
– В общем, на морде и на сиськах стали расти толстые чёрные волосы, а блондинистая грива, наоборот, сильно поредела. Я разжирела, оплыла и стала замедленной. «Дядюшка» выдал мне паспорт, ещё немного денег, кроме накопленных, адрес хорошего эндокринолога – и вежливо выставил на улицу. А мог бы и на полях орошения выгрузить. Святой человек, чего уж там! – Наташка произнесла последние слова с такой ненавистью, что студентка-отличница содрогнулась. У неё в голове вообще творилась каша. Никак она не могла связать ту девочку Наташку, которую она знала, с той молодой женщиной, что встретила сегодня на Седьмом километре. И их обеих – девочку и женщину – с рассказами вот этой благополучной Наташки на её благополучной кухне.
– Так что я, как и в чём была – но с пополненной маминой сумочкой, – пошла. Уже не скажу «куда глаза глядят», потому что когда меня водитель автобуса выставил за дверь, глаза мои вообще никуда не глядели. Так что пошла я, сняла какую-то дыру, зато дёшево, и сделала загранпаспорт. И отправилась в Турцию. И пристроилась там водилой. – Наташка хихикнула.
– В Турции? Водилой?..
– Да-да, знаю. У тебя вопросов вагон и маленькая тележка. Почему в Турции? Почему водилой?
– И откуда у тебя права? – брякнула студентка.
– Откуда-откуда… Я бы и рада тебе сказать, что советские бордели – самые человеколюбивые бордели, и при них даже есть учебно-производственные комбинаты, где любая жрица любви может овладеть полезной профессией, но это, дорогая моя подружка, не так. Совсем не так. Нет при борделях учебно-производственных комбинатов. А есть там… Не надо оно тебе, что там есть. Живи безмятежно и чисто. – Наташка щелчком отправила очередной окурок в раскрытое окно. И, тут же прикурив следующую сигарету, продолжила: – Права же у меня – оттуда. Из маминой сумочки. В кармашке боковом так и лежали. И водить меня мама научила. Ещё в двенадцать лет. Я дура дурой была, да. Но для того чтобы выжимать сцепление, переключать передачи и не путать газ с тормозом – Эйнштейном быть не обязательно. Так что мама меня на своём «Запорожце» вывозила на четыреста одиннадцатую батарею и учила водить. Ты и не знала. Никто не знал. Я стеснялась того, чем бы надо гордиться… С мамой мы плюс-минус похожи, выглядела я тогда из-за своих гормональных проблем старше, так что всё срослось. Тем более, если помнишь, звали мою мать тоже Наташей и фамилии у нас с ней одинаковые. Только отчества разные, ну да мне было проще паспорт гражданский поменять. Перед тем как заграничный делать. А в Турции и водилой, потому что есть такие парни в Турции, которым нужны водители-женщины.
– Извращенцы? – оторопело уточнила студентка-отличница.
– Почему извращенцы? Нормальные парни. Водители-женщины нужны им не для себя, а для жён. Вот есть в Турции такие парни, что любят своих жён. Они, наверное, и у нас есть. Но мне пока такие не встречались… Платили мне в Турции отлично! Плюс еда, плюс униформа, плюс жильё. А когда челноки начали туда-сюда мотаться – так я в первых рядах оказалась. В общем, копейка к копейке, не прошло и пары лет, как у меня уже девять контейнеров на Седьмом в собственности и сейчас я расширяю свой незамысловатый, но многотрудный бизнес. От борделя и сумки «Мечта оккупанта» – к собственной сети модных бутиков, и да не оскудеют склады Милана, и да не выкупятся во веки веков в текущий год актуальные прет-а-порте коллекции, и да не перестанут проклятые капиталисты отдавать брак типа слегка кривоватых швов и неплотно пришитых пуговиц по три копейки за тонну, аминь! А волосы где надо – снова выросли. А чёрные с морды и сисек прошли. Безо всякой терапии. Видимо, из-за здорового воздержания от секса как такового.
– Обалдеть! – только и смогла сказать студентка-отличница.
– Мыльные оперы нервно курят! – грустно засмеялась Наташка.
– Это… А зачем ты квартиру в том же доме купила, где и… где и водитель автобуса живёт?
– О! Это отдельная история. Я решила его извести. И извела. Когда я кое-чего поднакопила, то явилась к нему и предложила продать мне хату. Он отказался. Плюс-минус связи, плюс-минус деньги – и я оказалась прописанной туда, где мне и положено было быть прописанной – в этой самой квартире, полученной водителем автобуса. Не захотел по-плохому, по-хорошему будет хуже. То есть – по закону. Я там пару месячишек у них с его дамочкой пожила – после борделя никакой ад не страшен, я закалённая. Папаня мой никогда особо здоровой печенью похвастаться не мог, а на дешёвую халявную водку падок оказался. Равно как и его новая супружница. Я им её просто ящиками поставляла с нехитрым закусоном. Ну а там кто разберёт, в какой из партий был не гадкий этиловый, а отличный метиловый? Да и кому нужны водитель автобуса и жена его, безработная алкоголичка? Да ещё в такое время, когда есть с чем разбираться ментам отсюда и до заката развала-передела. В мир иной обоих проводила по-людски. Пусть в фанерных гробиках и без музыки, но могла ведь и вовсе на помойку выкинуть. Никто бы не возражал. Продала ту двухкомнатную и купила себе трёхкомнатную. Отчего тут? А отчего бы и нет? Дом хорошей планировки. Ремонт, как видишь, забацала. Так что у меня теперь шик-блеск-красота! – Наташка внезапно рассмеялась. – Помнишь ту мою соседку «проститутку»?
– Помню. Я же тебя искала…
– Да. Она мне говорила… Самое смешное, что она действительно проститутка. А мне в жизни больше, чем конфеты, нужно. Не для того я через всё это прошла, и даже… Знаешь, я ту квартирку-сарайчик купила. В память о бабушке. Папане моему и так есть за что в аду гореть, но вот за то, что он бабкины ордена-медали продал, сука, а кукольный костюмчик отличной шерсти выкинул на помойку, гореть ему в аду вечно безо всяких прощений после каких угодно по счёту пришествий.
И Наташка расплакалась.
И плакала долго.
А потом они со студенткой-отличницей напились в дымину. И Наташка накручивала студентке-отличнице волосы на деревянные бигуди-коклюшки.
Студентка-отличница осталась ночевать у Наташки.
– Слушай, в Турции я прочитала «Графа Монте-Кристо». Я вообще много чего тогда прочитала. У персонального шофёра времени для чтения вагон. Помнишь, я в детстве удивлялась, что ты везде глотаешь книги одну за одной? Не понимала. Это же такое занудство. Какой-то болтун от нечего делать намешал салат из слов, а мы, видите ли, должны покорными коровами всё это прожёвывать. Какого чёрта, когда есть так много интересных дел! Например, попрыгать с малышнёй в классики или поиграть с ними в дочки-матери. Так вот, беру свои слова назад – читать офигительно интересно! Многое в голове на место становится. Пытаешься что-то такое уловить, что-то такое понять… А тут – бац! – умный человек уже всё для тебя сформулировал, не поленился. Я даже – только не ржать! – Толстого прочитала. Очень забавная у него эта Каренина. Нечем ей заняться было. С жиру бесилась.
– Ну, всё не совсем так. Ты делай поправку на время, в которое был написан роман…
– Время – ерунда! В любом времени женщина, не любящая свою дочь, – не женщина.
– Она любила своего сына.
– А у меня бы хоть пятнадцать детей было, я бы их всех любила до потери пульса.
– Будут ещё. Полюбишь.
– Не будут. Аборты. Гормоны. Не помнишь?
– Наташка! Сейчас всё лечится.
– Ну, может, и правда. Хорошо, в том борделе ничего круче гонореи не подхватила.
– У Льва Толстого была гонорея.
– Гонишь?! – восторженно присвистнула Наташка.
– Вот те крест!
– Ощущаю сопричастность гению…
Девушки засмеялись.
– Кстати, роман он должен был назвать не «Анна Каренина», а «Константин Левин».
– Наташка, у тебя для выпускницы ПТУ весьма наблюдательный ум! – искренне восхитилась студентка-отличница.
– Что есть, то есть, – загордилась Наташка. – Жизненный опыт, мать его!.. Нет, ну отвратительный персонаж этот Константин Левин. Всё он, видите ли, думает. Во всём ковыряется, как какой-то жук навозный. Если бы я так во всём ковырялась, в детальках, да о смыслах каждого своего пука задумывалась, так давно бы уже того… – Наташка вздохнула.
– Вот и не задумывайся. Так что там с «Графом Монте-Кристо»?
– Сказки. Ерунда. Враньё. Аббат его прям всему научил и сокровища, вишь, завещал-оставил. Ха-ха три раза.
– Я думала, ты сейчас скажешь что-нибудь о мести.
– Ну, о мести – оно, конечно, красивее. Да только, между нами девочками и по-честному: купить трёхкомнатную, продав двухкомнатную, легче, чем покупать с нуля. Такое вот тебе моё Монте-Кристо. И месть, разумеется. Что называется – приятным бонусом.
– А что ты сейчас читаешь?
– Учебники. Английского и итальянского. Мне за год на них зашпрехать надо. Учителей наняла. Не хочу, чтобы меня на переговорах третье лицо дезинформировало случайно. Или тем более намеренно. Знаешь, как у нас в бизнесе говорят? Третий лишний. Спи, подружка. Мне завтра с утра пораньше арбайтен. Это у тебя ещё каникулы, студентка! – Наташка поцеловала свою бывшую одноклассницу-подружку в нос. – Я была рада узнать, что у тебя всё хорошо.
– Я тоже была рада узнать, что у тебя всё хорошо.
Потом они не виделись ещё лет десять.
Да и то мимолётное общение, что состоялось десять лет спустя, трудно назвать встречей. Наташка была с красивым круглым животиком недель эдак на тридцать восемь – сорок. И была вся погружена в себя. За те десять лет, что девушки не виделись, Наташка стала владелицей большого бизнеса, построила себе красивый дом, и обнаружив, что ей уже весьма за тридцать, завела себе красивого мужа. Позже, что правда, мужа вывела. Ей нужна была дочь. И ей не нужно было, чтобы у её дочери был папа.
* * *
– Так что вы всё-таки думаете про дороже всех одетую блондинку?! – уточнил бармен.
– Артём, я думаю о ней только то, что вижу. А вижу я красивую женщину моего возраста. С яркими голубыми глазами, с конским хвостом натуральных светлых волос. И даже рыжие веснушки ей к лицу. Это удивительно, когда у женщин нашего с ней возраста ещё появляются веснушки. Сведи ты с ней знакомство поближе, она бы привела в порядок твою густую гриву обычной короткой мужской стрижкой. Твоя внешность от этого только выиграет. Уверена, что она отлично управляется с парикмахерскими ножницами. И, кстати, дам трое. Почему, когда ты решил мне рассказать, что ты о них думаешь-придумываешь, ты начал с этой? Она тебе нравится? Так действуй!
– Нет. Она слишком… Слишком взрослая для меня.
– Это верно.
– Но думаю-придумываю я обо всех. Я же не всегда буду барменом. Бармен очень даже может стать, например, писателем. Где же ещё столько увидишь, если не за барной стойкой?
– О! Есть масса мест… Можно закончить высшую мореходку, поболтаться в море, повидать мир. Можно стать юристом. Судьёй или нотариусом – тоже материала будет хоть отбавляй. Журналистом. Врачом. Военным…
– Барменом! – подсказал умный мальчик Артём.
Я рассмеялась.
– Ладно-ладно, сдаюсь. Барменом – тоже отлично. Подходит для того, чтобы стать писателем. И мороки меньше, чем хирургом или, там, судостроителем. Мороки меньше, но и достоверности – меньше не бывает. Хотя писателю достоверность ни к чему… Если он собрался писать чушь. Настоящему же писателю на платформе достоверности надёжнее. Именно к этой платформе подают поезда вдохновения, отправляющиеся в края чудес. Ладно… Ну так что же ты, Артём, думаешь-придумываешь, например, о невысокой, кругленькой?
– Она наверняка преподаёт в каком-нибудь вузе. Но так… Ничего особенного. Вечный ассистент. У неё старенькие мама и папа. Учитель и инженер. Что-нибудь в этом роде. И муж. Тоже такой, из середнячков. Тихий зануда со спёкшимися амбициями. Изводит ими только жену. У них есть ребёнок. Или даже двое. Такие же бесцветные. Если девочка, то с маминого фасона выдающимися попой и грудью. А если мальчик – то такой же ботан, как его папаша-зануда. А если детей двое – мальчик и девочка, – то я уже привёл их словесный портрет. Она считает, что у неё в жизни всё хорошо, но немного скучно. И эти посиделки для неё – единственное событие в размеренной, лишённой каких бы то ни было страстей жизни. Иногда старенькая мама жалуется ей на старенького папу. И тогда она звонит старенькому папе и просит его быть внимательнее к старенькой маме. Говорит ему что-то типа: «Ну, ты же знаешь, какая она у нас с тобой!» Вот вся жизнь этой серой бесцветной мыши и крутится вокруг этого «у нас с тобой», касается ли оно стареньких мамы с папой, тощего мужа из вечных середнячков или их детей. Красится она только на эти посиделки с подругами – и потому грим такой яркий и неумелый…
* * *
Вика с детства любила краситься.
Это неудивительно, когда твоя мама – гримёр в Оперном театре и дом полон всяких коробочек, похожих на пеналы с акварельными красками. Театральный грим тяжёл. Его должны видеть даже с галёрки. Так что никогда не покупайте билеты в первый ряд партера.
Театральный грим маслянист и фактурой напоминает помесь дёгтя с солидолом. И пахнет гуашью, размешанной с нутряным жиром. Наносить его непросто, но не так, как непросто его снимать.
Викин папа «плавал», и его не было дома месяцами. Мамы не было дома всего несколько вечеров в неделю – но это были пятница, суббота и воскресенье. Иногда добавлялись вторник и четверг. В субботу и воскресенье мамы не было с утра до самой ночи – в выходные есть и дневные и вечерние спектакли. В остальные, будничные мамины дни её не было дома с пяти до полуночи. Вика прекрасно с самого раннего детства чувствовала себя в одиночестве. Она ни капельки одиночеством не тяготилась. Как можно тяготиться одиночеством, когда, во-первых – оно временное, а во-вторых – рядом всякие чудесные, полные грима коробочки. Викина мама разрешала ей играться с ними и их содержимым. И Вика «красилась». Что знают о «краситься» другие девочки, в распоряжении которых всего лишь мамины косметички! Ну, пудра. Ну, румяна. Ну, тени. Ну, тушь. Ну, помада. Чуть пройтись пуховкой. Чуть косо мазнуть по скулам. Чуть тронуть смешной непрофессиональной кисточкой веки. Чуть кончики кверху и прокрасить по всей длине. Намазать губы. Всё.
Театральный грим требует часов, а не минут.
Вика садилась перед большим трёхстворчатым зеркалом на мамин пуфик и начинала священнодействие. Доставала «патронташ» – свёрнутую в трубу широкую ленту с гнёздами для кистей, кисточек, валиков, деревянных и металлических палочек, чего-то странного, похожего на мудрёный слесарный инструмент, – конструкции для завивания ресниц, и многого другого, таинственного и влекущего. Раскрывала все коробочки с гримом, баночки с пудрой, брусочки с окаменевшей тушью. Забирала волосы со лба под широкую ленту в горошек – мама купила её не где-нибудь, а в самом Париже, когда труппа была на гастролях. Вдыхала… Выдыхала… Так шаолиньский монах медитирует перед тем, как начать комплекс своих замысловатых упражнений… И приступала.
Вике была известна тайна всех тонов, полутонов и оттенков. Когда в зеркале отражался первый промежуточный этап – сильно промасленное лицо, – она точно знала, что главный осветитель останется доволен, когда ты сильно обтянутым Спартаком выделываешь свои па, мечась по сцене. Когда Вика взмахивала потяжелевшими от комочков туши ресницами, она представляла себе свою мордаху, с улыбкой смотрящую в одну точку зала, пока тело крутит и крутит своё фуэте. Раскрашивая во все цвета радуги веки и нанося на щёки румяна, Вика была не Вика, а соблазнительная коварная Одилия и трогательно пунцовеющая Одетта.
Балет привлекал Вику куда больше оперы. Балетные все были стройные, мускулистые, подтянутые и не ходили, а летали над землёй, развернув элегантные плечи. А оперные примы и премьеры были толсты, неповоротливы, и видя, как восемнадцатилетняя Марина Мнишек на сцене оборачивается старой толстой тёткой, бочкообразная грудная клетка которой равна в обхвате бёдрам, а обхват последних равен, в свою очередь, окружности талии в трёхзначных сантиметрах, Вика понимала, что опера – не для неё. Балет! Только балет!
Но балетные так не думали. Они очень любили свою гримёршу и её дочь. Но дочери гримёрши до балета было, как до Китая раком. Впрочем, до оперы тоже.
Во-первых, фигура. Даже в самом раннем детстве Вика была колобком с большой попой и короткими ножками. И не в самом раннем осталась такой же. Вся фигурой пошла в свою маму – совершенно южнорусскую женщину: невысокого роста, массивную, с грудью пятого размера и попой с корму сухогруза. Правда, у мамы была талия. Но была ли она сама по себе или же визуализировалась в пространстве благодаря слишком выдающимся верху и низу – неважно. Не балетная фигура. И эта фигура – семейная, женская. Балетная фигура – это широкие плечи, узкий зад и длинные ноги. Немного напоминает фигуры пловцов, в чуть меньшем масштабе. Вот такая фигура была у Викиного папы. Хотя он был не пловец, а моряк. И жадиной не был. И очень любил и свою жену, и свою дочь. Просто обожал их обеих. И с радостью бы передал дочери свою фигуру, но, увы, – мы вольны распоряжаться своей жизнью, но совершенно не властны над долевым участием своего генетического кода в наших потомках.
У Вики не было также чувства ритма и музыкального слуха. А это очень важно для балетных. Ещё у неё не было никакого голоса, даже самого крохотного. Так что какая уж там опера.
Зато Вика уже к третьему классу средней школы владела всеми тайнами гримёрского ремесла. И в третьем же классе твёрдо решила после восьмого поступать в театральный техникум. Всё ближе к сцене.
Квартира Викиной семьи, находившаяся совсем недалеко от Привоза, была вполне вместительной. Две большие комнаты, отдельная кухня. И туалет.
У папы на пароходе была отдельная каюта, и в ней – отдельный санузел, с унитазом, ванной и душем. Когда Вика первый сознательный раз попала к папе на пароход – она аж ахнула от такой роскоши, хотя очень сильно устала.
Про то, что провожают пароходы совсем не так, как поезда, многие ещё помнят. Но вот о том, что встречают их и вовсе иначе, – знают немногие. Потому что об этом не спето.
А встречают пароходы так: сперва жёны моряков узнают приблизительные даты прихода. Но ещё точно не знают порт. Это может оказаться порт большого южного приморского города. А может и совсем маленький – порт города-спутника большого южного приморского города. Или не маленький, а средний. И не спутник, а самостоятельный южный приморский город-корабел. Жёны моряков конкретного судна кооперируются, перезваниваются, уточняют. Как правило, во главе кооператива жён моряков конкретного судна стоит жена капитана или жена старпома. Или даже жена стармеха. Дело в том, что капитан, старпом и страмех могут звонить и давать радиограммы жёнам куда чаще, чем, например, третий механик или вовсе матрос-моторист. Но у жён моряков коллегиальность налажена на высшем уровне – и, простите, братство жён моряков не делает различий между женой капитана и женой матроса. Что знает жена капитана, то через полчаса знает жена матроса. И у нормальной капитанской жены никогда корона не упадёт позвонить или даже приехать к жене матроса, чтобы сообщить, примерно когда и примерно в какой порт приходит судно. И даже если судно приходит не в южный морской торговый порт, а в порт торговый морской северный, то жёны экипажа и тут кооперируются, скупают билеты в целый плацкартный или купейный вагон и едут встречать своих мужей прямо в город Ленинград.
Викин папа не был ни капитаном, ни старпомом, ни стармехом. Он был хуже – помполитом. Сейчас таких должностей на судах нет. Но когда Вика была маленькой, такие должности на судах были. Помполит – это помощник по политической подготовке. Комиссар. Стукач. Следящий за тем, чтобы моряки не особо распространялись о том, что в самом лучшем в мире государстве у человека в квартире есть только туалет и совсем нет ни душа, ни ванной. Да и сам дом, где есть две большие комнаты и отдельная светлая кухня, – аварийный. И лет пятьдесят уже как предназначен на снос.
Викин папа был очень хорошим помполитом. Он всегда опускал в отчётах куда следует, что Иванов с Петровым и Сидоровым собирались в порту Сан-Франциско больше трёх (четвёртым был именно Викин папа) и бродили куда не следует – в бордель. Не попользоваться, упаси боже! Только на двери заведения поглазеть. И не потому, что «облико морале», а потому что соу икспенсив фор рашн сейлор. И лучше купить джинсы жене, дочери и на продажу, чем воспользоваться услугами жриц любви. Но интересно же! Ещё он опускал в отчётах, что принайтованного на палубе груза – чуть больше положенного, хотя чёрт его знает, что капитан собирается делать с этим старым «Крайслером» с американской помойки в стране, где детали даже для отечественных «Жигулей» – проблема.
В общем, помполитом Викин папа был отменным, всегда щедро налево и направо разливал культфондовское спиртное и культфондовские бабки тратил по прямому их целевому назначению – на «куда следует», на таможню и на санэпидконтроль. И экипаж просто обожал своего помполита и ни за что на свете не променял бы его на другого. Стеной, горой и прочими укреплениями экипаж стоял за своего помполита. Хороший комиссар – это или мёртвый комиссар, или ещё большая редкость, чем яйцо Фаберже, изготовленное для дома Романовых на Рождество.
Ближе к приходу судна информация жёнам моряков поступает чаще и становится разнообразнее. Жёны моряков перезваниваются, приходят друг к другу пить кофе-чай чуть не по нескольку раз в день, и наконец поступает самая проверенная информация, самая точная информация, самая последняя информация! Тогда-то, во столько-то, к причалу такому-то! Хватайте себя, детей, торбы с горячими пирожками, собираемся в полдень у бюста Вакуленчуку. С собой – паспорта и свидетельства о рождении. Иначе на территорию порта не пустят. Это дополнительно сообщают начинающим жёнам моряков жёны бывалые.
И вот тогда-то, во столько-то, у главного въезда в торговый морской порт большого южного приморского города толпится стайка нарядно одетых, красиво причёсанных женщин с нарядно одетыми, красиво причёсанными карапузами, детьми и подростками. Они в радостном возбуждении. Ещё бы! Они не видели мужей и пап три, четыре, пять месяцев. Полгода. И даже месяцев восемь!
В час им позволят пройти проходную!
В два им сообщат, что причал не тот, что запланирован.
И вообще, пока судно на рейде. Там «власти». В три на судне ещё кто-то. В четыре изрядно помятые карапузами, детьми, подростками и ожиданием жёны обновляют макияж. Потому что все уже немного расстроились и даже поплакали. Отлично, что жена помполита гримёрша. Никто не умеет обновлять макияж так умело и быстро, как она. Причём любыми подручными средствами, иногда даже пальцами. И с собой у неё есть помады всех оттенков, на всё, простите, братство моряцких жён. С учётом не только цвета волос, одежды, но даже и времени года и суток. И освещения.
Где-то к шести вечера объявят, что вот-вот подойдёт автобус, который отвезёт жён моряков к совсем другому причалу где-то на самой далёкой окраине огромной территории порта. «Власти» дали добро.
К восьми жёны похожи на сбесившихся марионеток.
К десяти, сидя кто с сигаретой, а кто и с флягой под бюстом матроса Вакуленчука, жёны моряков, смеясь, смотрят на где попало упавших карапузов, детей и подростков – и им уже всё равно. Потому что полгода и даже восемь месяцев пережить можно. Но последние десять часов… Это невыносимо!
– Зачем я вышла замуж за моряка, дура?! – говорит капитанша. – Сватался ко мне хороший парень. Сейчас директор завода. Каждый вечер дома. Ну, пусть не каждый. И не нужен он мне каждый вечер дома. Достал бы меня этот директор завода, если бы каждый вечер являлся, как поц, домой. Но вот это… – тычет капитанша труднодоступной простым смертным курящим женщинам сигаретой в сторону главных ворот на территорию торгового морского порта, – уже слишком.
– А я каждый раз, как этот дурак уходит в рейс, затеваю ремонт. Ни одного ремонта эта скотина мне не помогла сделать! – злится старпомша. Причём непонятно, на кого она злится. Не то на самом деле на «этого дурака» умницу старпома, или на курящую капитаншу. Старпомша, видите ли, считает курение капитанши куда большим смертным грехом, чем её, старпомши, блядство. – Он там с буфетчицей кувыркается, гад, а я ремонты делаю, как идиотка! – Старпомша нервно теребит в руках измочаленный в клочья носовой платочек.
– Ты не пробовала делать ремонт, когда он дома? – уточняет жена помполита, наша славная гримёрша. – Он бы тебе с удовольствием помог.
– Не-е-ет! – Старпомша расплывается в счастливой улыбке. – Когда он дома, я хочу, чтобы он был со мной. В красоте, чистоте и уюте. Чтобы мы просто любили друг друга. Чтобы отдыхали. Когда он дома, я хочу в Ялту, и в Москву, и в Питер, и на Алтай уже пару лет собираемся. Делать мне нечего – делать ремонт, когда он дома! – Она снова озлобляется. – Чёрт побери! После всех трудов по этому ремонту я ещё сижу тут как кретинка и жду этого гада! Утку с яблоками оставила на подоконнике, потому что она была горячая. А теперь как бы не скисла, пока эта тварь никак к причалу не подойдёт! – Старпомша плачет.
– Девочки, девочки! Успокойтесь! – стармехша. – Вы хоть своим рога ставите. А я знаете, какая голодная? Я его в тряпки порву. И пусть он мне только посмеет сказать, что он устал…
– Или у него голова болит! – подхватывает помполитша-гримёрша.
Женщины заливаются смехом.
Карапузы, дети, подростки на газонах, скамейках, торбах с давно остывшими пирожками протирают сонные глазки и начинают канючить: «Мама! Пошли домой!»
Женщины яростно накидываются на карапузов, детей, подростков с воплями о том, что папа по полгода болтается в море-океане, чтобы ты, бездельник, жил как у Христа за пазухой, а тебе папку в падлу лишний часок подождать?
Как хорошо, что у нас есть дети! У нас не сносит крышу, потому что всегда есть предохранительный клапан для спуска раздражения – наши любимые, дорогие дети.
И только гримёрша никогда не ругает свою Вику.
Первый раз Вика была в порту и у папы на судне в возрасте девяти месяцев. Она ничего об этом не помнила. Но ей рассказывали, что мама-гримёрша забыла Викино свидетельство о рождении, а без него на территорию торгового морского порта никак. И никак не оставишь девятимесячного ребёнка на скамейке или газоне под бюстом матроса Вакуленчука. И потому капитанша тогда, дымя своей вечной иностранной сигаретой, наказала маме-гримёрше упаковать Вику в большую вместительную сумку капитанши, откуда та выкинула все в очередной раз остывшие пирожки. И Вика впервые посетила территорию большого южного морского торгового порта во вкусно пахнущей сумке капитанши. Иностранной сумке со змейками. В такой сумке, что надо – маленькая, а если что – например, упаковать девятимесячного карапуза, – то большая. Девятимесячная Вика ехала в сумке в автобусе. А потом, когда оказалось, что судно ещё не причалило, а всё ещё на рейде, то девятимесячная Вика шла в сумке на катере и поднималась в сумке по штормтрапу. Боцман никак не мог понять, почему этот слабосильный колобок, жена помполита, и так-то не слишком владеющая искусством подъёма по штормтрапу, сжимает – до окончательного побеления костяшек – в правой руке какую-то здоровенную торбу, неумело карабкаясь чуть не зубами.
– Кинь мне сумку! – кричал боцман. – Кинь мне сумку, балда!
Но «балда» не хотела кидать ему сумку и только слабо перехватывала левой-правой, левой-правой. Особенно слабо и особо бережно перехватывала правой.
– Давай мне сумку! – орал боцман, подавая ей руку. – Что у тебя там такое, ёлки-палки?!
Наконец боцман, кряхтя и стеная, вытащил Викину маму за талию на борт и, вытирая от испарины лоб, сказал ей:
– Скажи мне, что у тебя там что-то очень и очень дорогое. Иначе я тебя отшлёпаю, не посмотрю, что ты жена помполита.
– У меня там не просто очень и очень дорогое. У меня там – самое дорогое! – смеясь и плача, сказала Викина мама и поцеловала взмокшего боцмана.
Вика об этом своём вояже знала всё. И ей иногда было очень обидно, что она о нём только знает, но ничего не помнит.
В девять лет уже всё помнишь.
Помнишь, что мама, капитанша, старпомша и стармехша, наплакавшись и насмеявшись вдоволь, уже собираются отчаливать по домам и завтра снова сюда. И вдруг делают стойку покруче любых охотничьих собак куда-то в темноту, из которой ты ничего не видишь, ничего не слышишь и ничего не вынюхиваешь, и… И они все вместе, разом забыв и о слёзах, и о смехе, и о карапузах-детях-подростках, срываются и несутся к проходной главного въезда в морской торговый порт большого южного приморского города. И через минуту возвращаются, хватая свои и не свои – там, на месте, разберёмся! – торбы и отпрысков в охапки и несутся к автобусу.
– Власти дали добро!
Жёнам моряков уже плевать на помятые блузки, поплывший от слёз и смеха макияж, на потрёпанные ветром и ожиданием причёски. Как гончим и борзым плевать на свой экстерьер, когда они поднимают дичь. Были бы у жён моряков хвосты – они бы непременно нервно подрагивали.
– Какой причал? Какой причал?! К какому причалу?!!
– Да какая разница. Я уже скоро кинусь и вплавь до того рейда догребу!
– Девочки, успокойтесь! Они, кажется, и правда ещё на рейде. Не ссориться! В катер согласно табели о рангах, вы помните.
– Нет, они на причале. На причале. На причале. Они-на-прича-а-а-але!!!
Жёны машут своим морякам, стоя на причале. Они смеются и плачут, поднимаясь по трапу и, наконец, добравшись до своего, хватают его в охапку и целуют и хохочут, прыгают ему на шею и голосят, осторожно, бережно прикасаются к нему и молчат, и только слёзы струятся по щекам. Зависит не столько от характера или от силы любви, а скорее от стажа профессии «жена моряка».
– Боже мой! Такого жуткого прихода ещё не было! – будут потом говорить жёны моряков друг другу. – Нет, ну такого ужасного, чудовищного прихода ещё не было! – будут повторять они вновь и вновь из года в год, о каждой новой встрече.
Пароходы встречают совсем не так, как поезда.
Вика мечтала ещё раз прокатиться на катере и взобраться по штормтрапу не в сумке, а сама. И не понимала, почему мама так радуется, что судно подали к причалу.
Но всё равно – это счастье! Быть у папы на судне – это ни с чем не сравнимое счастье! А ночевать у папы на судне… Сравнивать ничего нельзя. Не с чем. Не сравнивается. Несравнимо. Несравненно!
Папина каюта – другой мир. Как из заграничного кино про Пьера Ришара. У папы в каюте спальня, кабинет и санузел с унитазом, ванной и душевой кабинкой. У папы в каюте заграничные бутылки с алкоголем для папы и мамы и заграничная кока-кола для Вики. Кока-кола!!! Конфеты в блестящей фольге. Всё в иностранных буквах. Огромная сумка с подарками для Вики. Но главное! Главное!!! ПАПА!!! Папа… Папины объятия. Папины руки. Папин запах… Папины щёки. Папины волосы. Тёмно-русые, коротко стриженные папины волосы… Папин нос – провести пальчиком. Папин рот – поцеловать крепко-крепко. Папины ушки. Самые красивые в мире папины ушки. Папин лоб. Папина ладонь. Папины колени. Сумка с подарками валяется в углу. И кому она нужна, та кока-кола? Да и конфеты – ерунда!
Мама-гримёрша вдруг становится какая-то странная. Папа наливает ей стакан тёмно-коричневой жидкости из бутылки, на которой написано Wisky. Мама чуть не залпом выпивает эту жидкость, хотя обычно мама не пьёт. Мамин взор затуманивается, становится молочным, похожим на красивые заснеженные хрупкие фигурки венецианского стекла, и мама смотрит-смотрит-смотрит на папу. Кажется, что мама считает, что папа, папины объятия, папины руки, папин запах, папин нос, папин рот, папины ушки, самые красивые в мире папины ушки, папин лоб, папина ладонь и папины колени на самом деле не Викины, а её – мамины. И она сейчас просто позволяет Вике быть как бы первой. Понарошку. Мама играет с Викой в эту игру, потому что на самом деле папа не Викин, а мамин. Но мама выпивает тёмно-коричневую жидкость, и это позволяет ей быть великодушной и разрешить Вике с папой поиграть. Чтобы потом, когда Вика устанет, у мамы с папой было всё по-настоящему.
– Детка… Детка… – шепчет папа. Но он оглядывается на маму, и Вика понимает, что эта «детка» тоже не её, а мамина. – Детка, подожди. Детка, потерпи… – шепчет папа ласково Вике, отрывая её от себя и оглядываясь на маму.
Но Вика тоже очень великодушна. Просто быть великодушной, когда ты первая исцеловала всего папу вдоль и поперёк и папа сделал тебе горячую ванну с огромным пенным пахучим покрывалом. Вика будет лежать в ванне целый час. Или даже два! У папы тут, в санузле его каюты, горячая вода льётся из крана просто так! А не как у бабушки – под рёв воспламеняющихся сопел колонки. И не как у тёти Веры – только иногда горячая, а в основном только еле тёплая.
Когда Вика выходит из папиного практически заграничного санузла, мама уже спит на кровати в папиной спальне, счастливо разметав руки по подушке. Папа нежно прикрывает мамины огромные белые груди одеялом. Всё. Викино время. Теперь они с папой будут спокойно разбирать большущую сумку подарков и болтать обо всём на свете. Папа будет рассказывать чудесные истории о заморских странах. Это даже интереснее, чем сказки. Потому что сказки – это выдумка. А там, где был папа, – это всё на самом деле есть! Просто недоступно простым смертным, а только богам этого южного приморского города – морякам. Папины рассказы, папины руки… Вика засыпает прямо на полу папиного кабинета. Викин папа долго смотрит на спящую Вику. Смотрит на свою дочь с неизбывной любовью. С такой любовью, сильнее которой только смерть. Насмотревшись, он берёт свою уставшую от впечатлений и счастья дочь на руки и укладывает её на диван своего кабинета, и подкладывает ей под голову необычную упругую небольшую иностранную подушку, и укрывает её мягким иностранным пледом. И наливает себе ещё немного из бутылки с надписью Wisky. Пьёт маленькими глотками. Курит маленькими затяжками. И опасливо, помалу, созерцает своё счастье – своих женщин. Глоток. Затяжка. Вика. Глоток. Затяжка. Гримёрша. Он во всём этом – в глотках, в затяжках, в созерцании, в Вике, в гримёрше – как в сфере. Сфере счастья.
Жизнерадостный, добрый, весёлый, обожающий своих Вику и гримёршу помполит.
– Еврейское счастье – это когда все свои дома и спят! – нежным тишайшим шёпотом говорит насыщенным, красивым, фактурным голосом этот фигуристый мужчина своему стакану, ложится на спину на ковровое покрытие и, удовлетворённо вздохнув, потягивается, как потянулся бы, наверное, ангел после долгого перелёта, существуй ангелы на самом деле и будь у них крылья.
Большую часть времени Вика и мама-гримёрша проводили вдвоём в своей квартире на третьем этаже давно уже аварийного дома. Две большие комнаты – в одной, поменьше, спала Вика. В другой – побольше – спала мама. Две большие комнаты с кухней и с туалетом. Мылись они на кухне, в тазике или даже корытце. Ежедневно. А раз в неделю отправлялись в дальний путь – на посёлок Котовского. Там, в новом доме, в трёхкомнатной квартире, жила сестра-близняшка Викиной мамы-гримёра. Жила с мужем, двумя детьми – мальчиком и девочкой, и со всеми удобствами. В том числе с ванной комнатой и централизованной подачей воды. Когда только холодной, когда – еле тёплой. А в особо удачные дни, изредка, даже горячей.
Мама и Вика мылись, и потом дети игрались в своей комнате, а сёстры-близняшки долго-долго пили чай и болтали о всяком. Чаще, конечно, о своих мужьях.
– Твой дома всё время. Везёт тебе… – говорила гримёрша.
– Толку-то от того, что он дома?! – всплёскивала руками близняшка.
– Ну, как же! Ты каждый вечер можешь его обнимать, целовать и всё такое, ну, понимаешь… Он каждый вечер может играть с детьми! – удивлялась гримёрша такому непониманию пользы от ежевечернего мужа.
– Могу-могу, – бурчала близняшка в ответ. – Могу обнимать, целовать и всё такое, да только не хочу. Да и он не хочет. И не особо-то может всё такое, между нами, девочками, – зло хихикала она. – И с детьми что-то не играет, а только «Отстань!» да «Уйди!». И приносит в дом копейки. Зато каждое утро его корми. И каждый вечер – корми. Как в это тощее недоразумение столько влезает-то, а? Как в прорву бездонную. Глисты, не иначе. Пожрёт – и на диван, яйца чесать под программу «Время». А твой – денег с подарками навёз, праздник всем устроил и отчалил. Тебе у кастрюль и сковородок выстаивать не надо. Только тряпки свои заграничные знай в театр надевай, прогуливай.
Близняшка плакала. Гримёрша её успокаивала. Близняшка всегда плакала, а гримёрша её всегда успокаивала. И всегда, каждую неделю, привозила своей сестре-близняшке и заграничные тряпки, и подарки детям. А уж какой щедрой была Вика! Всё, что привозил ей папа, – пеналы с большеглазыми девочками, ластики, пахнущие жевательными резинками, жевательные резинки со вкладышами, ручки, карандаши и огромные наборы фломастеров, – она всегда делила на троих «по-честному». А потом и свою долю отдавала двоюродным брату и сестре, когда те с тётей-близняшкой приезжали в гости к гримёрше.
– Да-а-а! – удовлетворённо констатировала близняшка каждый раз. – Центр города – это, конечно, хорошо, но зато я каждое утро могу принимать душ, а каждый вечер – ванну! А ты тут прыгай, в своём центре, с мисочками и тазиками!
– Конечно! Своя ванная комната – это замечательно, – мягко соглашалась гримёрша. – Да и что там тебе с твоего посёлка ехать! Села на автобус – и уже тут! – подбадривала она свою близняшку, ненавидевшую посёлок Котовского.
Но близняшка, вместо того чтобы подбодриться, ещё больше крысилась на гримёршу. Совершенно непонятно почему.
Сёстры очень любили друг друга. Очень. Они жить друг без друга не могли. Просто так всегда бывает у однояйцевых близнецов. Генетически – они копии. А вот характеры… Один – всегда немного ведомый и мягкий. А другой – всегда чуть-чуть ведущий и жестковат. Близняшка гримёрши была жёсткой и ведущей. Но по жизни её вела мягкая ведомая гримёрша. Они никогда не разлучались больше чем на неделю. И детей друг друга они тоже очень любили. Но близняшка, любя и не представляя себе своего существования без гримёрши, всё равно немного завидовала ей. И сама на себя за это злилась. Отчего и раздражалась. Гримёрша всё это прекрасно понимала и, стараясь быть ещё мягче, ещё тактичнее и ещё любезнее, всегда нарывалась на ещё большее раздражение. За час они могли разругаться навсегда – и тут же помириться до гроба. Вика очень хорошо знала эту их особенность и с самого детства считала, что мама-гримёрша и тётя-близняшка просто играют в такую игру.
– Тсс!!! – говорила она двоюродным брату и сестре. – Слышите? Наши мамы опять играют в свою игру.
– Чур, я угадаю, какая первая заплачет, а какая – первой будет извиняться сегодня! – громко кричал тощий двоюродный брат, копия своего папы.
– Чего тут угадывать, – фыркала круглая двоюродная сестра, копия своей мамы. – Первая заплачет наша мама, как всегда. А извиняться будет Викина мама. Тоже, впрочем, как всегда.
Близняшка гримёрши работала экономистом на птицефабрике и потому считалась самой образованной из сестёр. Иногда, когда Вика с мамой-гримёршей приезжали на посёлок Котовского мыться, тётя-близняшка выходила встречать их в очках и махала на них руками:
– Ой! Вы так не вовремя! Ничего на работе не успеваю! Сейчас же квартальный отчёт! Взяла всё это на выходные, а теперь на вас время трать!
– Ничего-ничего! Мы всё сами, не отвлекайся! – говорила близняшке гримёрша. Но близняшка всё равно с удовольствием отвлекалась на Вику и её маму, даже если отчёт был не квартальный, а годовой. Муж близняшки-экономиста тоже всегда с удовольствием отвлекался от дивана, газеты и телевизора на визиты Вики и её мамы, потому что гримёрша всегда привозила вкусные дефицитные консервы, заграничное мыло и шампуни и чего-нибудь вкусненького с Привоза. Близняшка всегда хмурила брови и кричала на гримёршу за очередную сырокопчёную колбасу или что-то в этом роде:
– Делать тебе нечего! Это же ужасно дорого! Мне бы твои деньги, уж я бы ими не швырялась!
Но всегда была очень довольна и тут же открывала все консервы, нарезала все сырокопчёные колбасы и ставила всё на стол, где сперва они сидели все вместе, а потом – снова только близняшка и гримёрша до самой-самой ночи. И потом Вика с мамой оставались ночевать у тёти.
Но всё равно, как ни любила Вика своих брата и сестру, маму и тётю, больше всех она любила папу. А когда папы не было – она любила оставаться одна, пока мама в театре, наносить грим, наряжаться и представлять себе, что она танцует на сцене. Или – ладно уж! – хотя бы поёт. Но тоже на сцене. Она уже в девять лет приняла решение поступать после восьмого класса в театральный техникум, но никто же не мешает ей представлять всё что угодно. Особенно когда она одна.
Иногда она представляла это себе не одна, а с подружкой. У неё была только единственная подружка – зато с самого первого класса. И с этой подружкой она делилась тем, чем никогда не делилась ни с мамой-гримёршей, ни с тётей-экономистом, ни с двоюродными братом и сестрой. Ни даже с папой. Потому что подружка никогда не смеялась над ней. Не начинала говорить, как взрослые, что-нибудь вроде: «Ну, подумай сама! Какие танцы с твоими данными?! Не говоря уже о балете… Надо реально смотреть на вещи!» Подружка внимательно смотрела на Викины па и, кстати, реально – на те самые вещи, на которые именно так и предлагают смотреть те самые взрослые.
– Ты самобытна, – серьёзно говорила подружка, с которой Вика с первого класса сидела за одной партой. – И пусть тебя не волнует то, что они тебе говорят про данные. Возьми хотя бы Айседору Дункан!
– Что значит «самобытна»? – уточняла Вика.
– Это когда не так, как все, не по правилам. Типа рисуешь не карандашами на бумаге, не красками на холсте, а буряком на белой простыне. Так, как тебе нравится, короче. Даже если другие считают это полной ерундой. Главное тут, чтобы ты сама не считала свои рисунки или танцы полной ерундой, а верила в то, что твоя полная ерунда гениальна. И тогда она будет гениальна! – уверенно говорила подружка.
Подружка была очень начитанная, и голова её была полна каких-то неведомых фамилий, исторических фактов, странных недетских суждений, озвучиваемых детскими словами, и детских, произносимых словами взрослых. И всего такого прочего, очень полезного, когда для подтверждения реальности твоей мечты нужен прецедент! Это совсем не детское слово тоже было в подружкином лексиконе. И она объяснила Вике, что прецедент — это когда кто-то взял да и сделал какую-нибудь полную ерунду назло врагам, друзьям и здравому смыслу. И все умники, кричавшие прежде что-то вроде «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!» – кидаются делать то же самое. Потому что был создан прецедент. Создан именно тем чудаком, в которого никто не верил, кроме него самого и, может быть, подружки чудака.
– Возьми хотя бы Айседору Дункан! – ни капельки не улыбаясь, говорила подружка-с-первого-класса, глядя, как Вика в гриме, в тюлевой занавеске и с обглоданными хомяком павлиньими перьями на голове вытанцовывает на ковре что-то среднее между танцами из индийского кино и валяньем блохастого пса в пыли. – Фигуру Айседоры балетной никак не назовёшь. Да и танцы далеки от классических. Однако вышел босой тюлень на сцену – и имел ошеломительный успех! И не только на сцену вышел, но и замуж за Есенина! Вот как!
– Расскажи ещё что-нибудь про Айседору Дункан, – просила Вика подружку-с-первого-класса.
– Да ну её! Она плохо кончила, – вдруг хмурилась подружка и, немного пожевав карандаш и что-то написав в своём вечном замызганном блокноте, говорила Вике: – Или вот Ольга, жена Пикассо. Дягилевская кордебалетчица. Пикассо пришёл рисовать декорации к Дягилеву, увидел Ольгу и полюбил. А у неё были ноги не только толстые и короткие, как у тебя, но ещё и кривые, ей-богу!
– И что? Она тоже имела успех?
