Петр Фоменко. Энергия заблуждения Колесова Наталия
Предисловие
«За торжество нашего безнадежного дела!»
Эта книга родилась во имя любви. Все ее участники – актеры, режиссеры, художники – помогали мне в непростом, а в сущности, почти безнадежном деле – зафиксировать и удержать черты одного из самых неординарных героев нашего времени.
Петр Наумович Фоменко – режиссер, создатель собственного театра и, в конечном счете, своего мира – один из самых непредсказуемых и сложных людей, встречавшихся мне в жизни. Думаю, это уникальный в наши дни пример подлинно ренессансного характера и отношения к жизни. Соприкосновение с личностью Петра Наумовича, драматично озаренной гением и вдохновением, – самый большой дар судьбы, который может выпасть на долю того, кому привелось оказаться рядом. Уверена, так думает каждый, встретившийся с ним в работе и в жизни. И счастлив тот, кто был рядом долгие годы – в горе и в радости, в борьбе и в болезни, в триумфах и в печали… В любимых стихах, романсах, застольях…
Я не знаю человека, столь сомневающегося в себе и одновременно столь мудрого и отрешенного от суеты мира, как Петр Наумович Фоменко. Он не умел наслаждаться триумфами, сопровождавшими его путь, не прощал обид, умел и учил «держать удар» и знал только одно средство от покоя и недугов – непрерывную работу над созданием театрального чуда.
«И пораженье от победы ты сам не должен отличать» – этими словами поэта, как и многими другими заповедями любимых стихотворцев, он руководствовался. Он называл творчество «работой» и сердито отмахивался от слова «мэтр».
Приступая к своей книге, я вспомнила как-то попавшийся мне фантастический рассказ Андрея Битова «Фотография Пушкина». Там герой из XX века на машине времени был послан в век XIX, чтобы сфотографировать А.С.Пушкина. Кроме фотоаппарата он взял с собой еще и пенициллин и все пытался поэта предостеречь, предупредить. Хотел передать пенициллин, объяснить ему про чудодейственное лекарство, спасти от скорой смерти (то есть вмешаться в ход истории), а заодно зафиксировать поэта на фотографии. Но ничего не вышло. Пушкин все время ускользал – мелькал полой сюртука в дверях, хохотал, сверкая глазами и зубами в темноте комнат, оставался только в движении воздуха… Так и вернулся посланник на машине времени, а когда расшифровал диктофонную запись и проявил пленку, ничего, кроме обрывков смеха и засвеченных кадров, не обнаружил. Потому что Пушкин – гений. А судьба гения предопределена – вмешаться нельзя, помочь нельзя и, главное, ничего нельзя объяснить.
Как-то все сошлось… И ведь не случайно – и любимый Петром Наумовичем Пушкин, и ускользающая личность самого героя моей книги, вечно отказывавшегося от интервью, не приветствовавшего присутствие посторонних на репетициях, ведущего жизнь затворника в мучительные периоды завершения каждой работы, запутывавшего следы, мистифицировавшего, сочинявшего фантастические истории своей жизни, в которых причудливо переплелись правда и художественный вымысел, реальные наблюдения и невоплощенные замыслы…
Он любил многоточия… А одним из любимых слов было странное, на первый взгляд, выражение «умыкаться». Имелось в виду исчезновение, отшельническое удаление от жизни, какое-то смелое пренебрежение материальным ради абсолютной концентрации на том, что в данный момент являлось самым важным.
В истории российской культуры Петр Фоменко остался не только автором непревзойденных шедевров, спектаклей, без которых немыслим XX век отечественного театра, но и тем, кто почти в одиночку, безрассудно боролся с «однопартийной системой» в театральном искусстве. Неуловимость творческого метода, кажущееся отсутствие «системы», невозможность ничего сформулировать только разжигали желание оставить свидетельства о жизни и судьбе режиссера.
Уникальность и своеобразие художественного языка его постановок стали тем миром, в котором живут любящие его люди. Пока мы еще хорошо все помним, пока не утихла боль утраты и воспоминания хранят живое тепло, мы вместе пишем этот портрет. Он состоит из самых разных фрагментов – хрупких свидетельств человеческой памяти и нежности. Эта мозаика вовсе не претендует на целостность и полноту, поскольку охватывает в основном московскую историю режиссера – от его легендарных, этапных постановок на разных сценах до последних дней работы в «Мастерской». Она не претендует и на место научного изыскания: диссертации о «поэтике», «методологии» и «сравнительном анализе» пусть пишут ученые. Если, конечно, найдут свой ключ… А моя задача – сохранить портрет человека и художника, жизнь и гений которого осветили путь многих.
И я бесконечно признательна тем, кто незамедлительно откликнулся принять участие в работе над этой книгой – актерам театров, где в «баснословные года» советского «застоя» гремели главные работы Фоменко, художникам, прошедшим с ним бок о бок многие годы, его ученикам, последователям, оппонентам…
– Режиссерам Марку Захарову, Римасу Туминасу, Евгению Каменьковичу, Сергею Женовачу, Ивану Поповски, Сергею Пускепалису.
– Актерам театра имени Маяковского, блистательно игравшим в спектаклях «Плоды просвещения» и «Смерть Тарелкина» – Светлане Немоляевой, Михаилу Филиппову, Игорю Костолевскому, Александре Ровенских.
– Актерам театра имени Вахтангова – звездам спектаклей «Без вины виноватые» и «Пиковая дама» – Юлии Борисовой, Людмиле Максаковой, Юлии Рутберг, Марине Есипенко, Евгению Князеву.
– Константину Райкину, блестяще исполнявшему роль Брюно в спектакле театра «Сатирикон» «Великолепный рогоносец».
– Олегу Меньшикову, незабываемому Калигуле на сцене «Под крышей» театра Моссовета.
– Директору театра Моссовета Валентине Тихоновне Панфиловой.
– Художникам Владимиру Максимову и Марии Даниловой, прошедшим путь рядом с мастером в «Мастерской Петра Фоменко».
– Художнику Павлу Каплевичу.
– Актерам театра «Мастерская Петра Фоменко» Полине Кутеповой, Ксении Кутеповой, Галине Тюниной, Полине Агуреевой, Андрею Казакову, Рустэму Юскаеву, Кириллу Пирогову.
– Директору театра «Мастерская Петра Фоменко» Андрею Воробьеву.
– Фотографу-летописцу «Мастерской» Ларисе Герасимчук.
– Фотографам Владимиру Вяткину и Виктору Баженову.
– А также Лиле Васильевне Егоровой, Людмиле Михайловне Арининой, Дарье Белоусовой.
– Сотрудникам пресс-служб и музеев театров Вахтангова, Маяковского, Моссовета и «Сатирикон», предоставивших фотографии для издания.
– Продюсеру проекта Дарье Шадриной.
– А также Наталии Петровой.
– Издательству «РИПОЛ классик» за поддержку идеи и помощь в издании этой книги.
И многим другим, разделившим с нами этот мучительный труд и светлую печаль.
Петр Наумович, будь он с нами, непременно произнес бы свой любимый тост: «За торжество нашего безнадежного дела!» Я хорошо помню его слова: «Прав тот, кто работает».
Наталия Колесова
Вступление
Свойства страсти
Петр Наумович Фоменко создал самый живой, пользующийся горячей любовью публики театр под честным названием «Мастерская Петра Фоменко», вырастил несколько поколений актеров виртуозного уровня, а режиссеры – «птенцы гнезда Петрова» – давно стали профессионалами с серьезной репутацией и «лица необщим выраженьем».
Дело своей жизни, свой театр, он строил со страстью, не отступая ни перед чем – ни перед сомнениями, ни перед врагами, ни перед самой смертью, с которой его неоднократно воскресавшее сердце было знакомо слишком близко. Я попробую взять на себя смелость сформулировать несколько строк о свойствах этой страсти. А вам, читатель, придется следовать за их аритмией, которая единственная поможет мне выразить моего героя, чтобы в конце положиться на мое же многоточие…
Мне еще не встречалось человека, в котором бы сочетались такая глубокая вера в свое дело с неуверенностью в его будущем, такое самоотречение с почти агрессивным нежеланием славы, такая вызывающая игра с судьбой с отказом от признания бесспорного факта своего успеха, как в герое этой книги.
Петр Наумович Фоменко – не только режиссер, в чьем имени для любого профессионала театра заключена особая магия, но и Учитель по призванию, создатель собственной школы. Из лучшего, что есть в русском репертуарном театре (сам гонимый и битый в молодости за осквернение его священных традиций), из музыки, шепотов, интуиции, из «ничего и чужих ошибок» родился его неповторимый стиль. О нем нельзя было писать «лучший режиссер отечественного театра» или, не дай Бог, «лидер театрального процесса». Проклятие Петра Наумовича было бы обеспечено. А ведь это не «фигуры речи», а правда, причем чистая, даже холодная, без примеси восторга. Разве что формулировки, слишком отшлифованные (ведь с героем нервных заметок, замешанных на изнурительном желании точности, стоило поискать особые слова). Сам он, филигранно взаимодействующий с литературой, ткущий ковры текстовых композиций, как никто, знал цену слову. Можно только благодарить судьбу, что ты совпал во времени с этим человеком, пусть не сразу и даже, может быть, не навсегда. И имел редкую возможность наблюдать, сопереживать, ценить.
…Чего только не было в жизни этого человека, пришедшего в режиссуру непростым, но предопределенным путем. Военное детство, пропущенные и наверстанные годы учебы, Музыкальная школа имени Гнесиных и училище Ипполитова-Иванова по классу скрипки. Недолгая (прервавшаяся по причине отчисления) учеба на актерском факультете Школы-студии МХАТ. Филологический факультет педагогического института, где однокурсниками Фоменко были Юлий Ким, Юрий Коваль и Юрий Ряшенцев. Они вспоминали, что среди шумных студентов Петя выделялся: воспитанный мамой Александрой Петровной, экономистом, знавшей два языка, любившей живопись, литературу и музыку, он отличался старомодной галантностью, говорил тихо и неторопливо, пропускал девушек первыми в дверь. Это правило – обращаться ко всем, независимо от возраста, по имени-отчеству – он сохранил навсегда. В студенческие годы будущие знаменитости сочинили на мотив «Опавших листьев» песенку:
- Сидели в тюрьмэ
- Проспер Меримэ,
- Актер Жан Марэ
- И Петя Фомэ…
Столько стихов, сколько помнил и мог безостановочно цитировать наизусть Петр Наумович, не удержится в другой голове: Блок, Пушкин, Тютчев, Маяковский, Пастернак, Бродский, Давид Самойлов, причем отрезами, наотмашь: «Евгений Онегин» – целыми главами, поэма «Возмездие» – с любого места.
Изгнанный в 50-е годы из Школы-студии МХАТ, он добрался до своего основного призвания – режиссуры. В 1961 году Фоменко закончил режиссерский факультет ГИТИСа у Н. П. Охлопкова и А. А. Гончарова, которого всегда считал своим главным учителем: «Я ему благодарен за все муки. Режиссеру надо добиваться и не обижаться. Этим двум качествам порой учишься всю жизнь. Научился я только сейчас и все равно – столько обид!» В те годы он ставил в театре на Малой Бронной, Центральном детском, театре Армии, театре Маяковского, театре на Таганке, но с особой нежностью вспоминал театральную студию МГУ «Ленинские горы», где собралась веселая компания во главе с Марком Розовским. Особенно – спектакль «Татьянин день, или На Руси есть веселие и питие». Петр Наумович не упускал случая с чувством исполнить под настроение арию пьяницы из «Всепьянейшей литургии» этой постановки «Забуели мои мысли…».
…Гроза разразилась внезапно, эйфория закончилась, когда в Москве 60-х, еще недавно упивавшейся воздухом оттепели, почти одновременно «закрыли» несколько спектаклей. Среди самых громких запретов были «Смерть Тарелкина» Сухово-Кобылина в театре Маяковского, поставленная Петром Фоменко, и «Доходное место» Островского – постановка Марка Захарова в Театре сатиры. В те годы снятие спектакля с репертуара было для режиссера гибельно, действительно опасно. Не изменивший ни строчки в пьесе режиссер был обвинен, как у Довлатова, в «кощунственном сопоставлении и надругательстве над святынями». Классика зазвучала страшно, разоблачительно, невыносимо. «Упоение в бою» разделили с авторами спектакля зрители лишь нескольких просмотров. «Это моя любимая пьеса и это – первый удар в череде стольких закрытых спектаклей. Охлопков, при котором состоялась премьера „Смерти Тарелкина“, был талантливейший человек, изумительный артист. В нем тогда уже соединялись гений и сумасшествие. Меня он называл „парень в зеленой рубашке“. В „Смерти Тарелкина“ мы не осквернили классику, хотя тогда за всякий новый взгляд инкриминировалось осквернение. Такие спектакли были опасны для жизни. Но все же это был восторг! Вот она – цена противостояния. Театр всегда существует вопреки». Тогда он понял, как важно режиссеру «держать удар».
Начались скитания: 70-е годы Фоменко жил на два города, между Москвой и Ленинградом, где до начала 80-х возглавлял ленинградский Театр комедии, прочно связанный с именем Николая Акимова. Он ставил и современные пьесы, и русскую классику, и Шекспира с Мольером, и «Теркина на том свете» Твардовского. Формировался режиссерский стиль, и одновременно выковывался характер беспартийного рыцаря без страха и упрека. Про Питер говорил: «Этот город – моя явная недоброжелательность». И добавлял: «В Питере я был нерукопожатный человек». К тому времени относится эпизод, когда Петр Наумович послал на… всесильного секретаря Ленинградского горкома партии Романова, возмущенный его вопросом о сохранении наследия Н. Акимова. «Вы же первые его гнобили!» – взорвался Фоменко. И послал… А потом без пропуска долго выбирался из здания горкома… Такие бесстрашные поступки – не редкость в его биографии. Когда с театральной режиссурой в столице разладилось окончательно, Фоменко отправился в Тбилиси, где проработал несколько лет. Однажды на банкете после спектакля в ответ на призыв тамады: «Я предлагаю тост за мудрейшего из мудрых, за товарища Сталина! А если кто откажется, клянусь мамой, я выпрыгну из окна!» Фоменко поставил рюмку и в полной тишине, негромко сказал: «Прыгай, б…дь!» Тамада заметался, он рвался и драться, и карабкаться на подоконник, чтобы выполнить свою угрозу. Наконец остывший тамада сдался: «Хрен с ним, выпьем за Петра Первого!»
Из напитков Петр Наумович предпочитал водку и виски и мог поразить воображение гусарскими способами пития: с локтя или даже без рук. Особенно это рубило наповал иностранцев и женщин. И еще он потрясающе пел, давая выход своему не реализовавшемуся в полной мере актерскому таланту. Хотя почему – не реализовавшемуся? А знаменитые фоменковские показы, которые невозможно ни забыть, ни повторить? Да и пронзительная роль в фильме Ивана Дыховичного «Черный монах»… Исполнительский репертуар его отличался уникальным диапазоном, от народных песен и блатной лирики до романсов и остроумного подражания Вертинскому. Если кому посчастливилось слышать, как Фоменко поет и читает стихи, можно считать, жизнь уже прожита не зря.
Взаимоотношения Петра Наумовича с музыкой – отдельная тема. Кажется, фонограммы к его спектаклям можно издавать отдельными дисками и слушать независимо от представления. Лейтмотивом «Пиковой дамы» в театре Вахтангова он выбрал «Грустный вальс» Сибелиуса. В «Великолепном рогоносце» театра «Сатирикон» настроение создавалось благодаря «Временам года» Вивальди. «Я вообще не могу обходиться без музыки. Ее даже в окончательном варианте можно вынуть из спектакля, но она должна остаться звучать у артиста в душе», – так считал Фоменко.
…Театр Фоменко давно и заслуженно любим зрителем. Сам же он, считая провал «тестом» на выживание, относился к успеху враждебно-настороженно: «Я боюсь успеха, который дезориентирует». За свою полную ударов и побед жизнь он узнал ему цену. И понял главное: «В театре вчерашние заслуги не имеют никакой ценности». Каждый вечер, хрупкое и живое, рождается на наших глазах чудо спектакля. Или не рождается… И от чего это зависит, не знает никто. Смысл театра и его беда в том, что каждый спектакль неповторим. Однажды Петр Наумович сказал об этом: «…если мы сегодня хотим повторить вчерашнюю ночь любви, эта попытка обречена на провал». Однако для спектаклей неординарных – «Волки и овцы», «Семейное счастие», «Война и мир», «Одна абсолютно счастливая деревня» в «Мастерской» или «Без вины виноватые» и «Пиковая дама» в театре Вахтангова и «Великолепный рогоносец» в «Сатириконе» – ясно одно: повторить, безусловно, нельзя, но можно запомнить, причем так ярко и подробно, что это останется с тобой навсегда. Тогда спектакль обретает «жизнь после жизни» в твоей памяти, то есть фактически – бессмертие, до тех пор, пока живы эти воспоминания. И воспоминания еще нескольких сотен человек, разделивших с тобой тот неповторимый вечер…
Драма истинного театра такова, что каждый режиссер обречен еще при жизни увидеть гибель всего, им созданного. Петр Наумович старался принести в эту трагическую ситуацию ускользания красоты долю юмора: «В финале спектакль вошел в плотные слои атмосферы и там прекратил свое существование». Для зала на 100 мест на малой сцене, где часто ухитряются рассадить чуть ли не вдвое больше зрителей, это статус-кво драматично, но и не лишено надежды. Живой театр – это атмосфера, непосредственный контакт, энергообмен. Поэтому те сто человек в вечер, что приходят на «Одну абсолютно счастливую деревню» Б. Вахтина, стоят десяти тысяч. Это иное качество сопереживания искусству – не сдерживать слез под хриплый голос Марлен Дитрих, поющей «Лили Марлен», наслаждаться сценой купания Полины (Полина Агуреева) в голубом полотне реки, страдать сразу за всех убитых на войне, долго вспоминать голос Евгения Цыганова-Михеева и убеждать зрителей старшего поколения, что это и есть правда жизни – полюбить пленного немца, невзирая на боль потерь. Что до меня, то другого такого спектакля о любви – нежного, страстного, пронзительного, сплетенного из грусти и баек, как и сама жизнь, – я не знаю.
Глядя на то, что происходит с современным театром («Как стремглав мельчает человечество!..» – писал Венедикт Ерофеев), почти утратившим способность потрясать, на режиссеров, самовыражающихся за счет автора, артистов, зрителей, на актеров, разменивающих талант в топке сериалов, трудно бороться с пессимизмом Фоменко по поводу будущего. Любовно и тщательно выращенная им с 1988 года труппа, основу которой составил самый яркий выпуск его курса в ГИТИСе, мужественно преодолевает наступление коммерческого кинематографа и массированные атаки на репертуарный театр. Обычно курсы называются в институте «мастерская» – с добавлением имени руководителя. Так и назвали в 1993 году молодой театр. Впоследствии к нынешним звездам – Галине Тюниной, Полине и Ксении Кутеповым, Мадлен Джабраиловой, трагически погибшему в аварии Юрию Степанову, Рустэму Юскаеву, Карэну Бадалову – присоединились Кирилл Пирогов, Полина Агуреева, Евгений Цыганов, Ирина Пегова, позже «похищенная» в МХТ Олегом Табаковым. Огромную надежду Фоменко возлагал на стажерские наборы, на обновление крови, на живую природу молодых – и не ошибся. Как он возился с ними последние годы, как приучал к своему подробному и неторопливому стилю репетиций, как учил, не спеша, добиваться результата! Работы стажеров в новых спектаклях и их вхождение в старые постановки не остались без внимания и признания. А спектакли «Рыжий» и «Русский человек на rendez-vous» заставили говорить о новом поколении «фоменок».
На афише театра «Мастерская П. Фоменко» никогда не пишутся звания – только имена. Имя актера и есть его звание. Все знают, кто такие «фоменки» и что это за счастливый билет достался тем, кто носит это звание. Фоменко неизменно подчеркивал, что в их театре нет главного режиссера, а есть художественный руководитель, у которого нет подчиненных. Самой ценной наградой считал медаль имени Товстоногова, поскольку это – оценка коллег, отражающая его связь с родными по крови именами в профессии – петербуржцами Георгием Товстоноговым и Львом Додиным.
Когда заканчивалось строительство нового здания «Мастерской» на набережной Шевченко, режиссера чрезвычайно беспокоило, что с обретением того, к чему театр так стремился и заслужил годами скитаний, работы и ожидания, может нарушиться что-то важное. Что новая сцена будет «не намолена», а на то, чтобы вдохнуть в нее жизнь, уйдут годы. И силы у него убывают… (Я вспоминала, как любимый нами обоими Евгений Владимирович Колобов, получив построенное Ю. М. Лужковым здание «Новой Оперы», говорил, цитируя Юрия Нагибина: «Победа, как всегда, приходит слишком поздно, став ненужной…») Однако из последних сил Фоменко прививал эту театральную «бациллу» в здании современной архитектуры с элегантным мраморным фойе, панорамными окнами с видом на Москву-Сити, с мягким серым залом, лифтами и лестницами. Он удивлялся, как быстро актеры освоились в своих комфортабельных гримерках, подземном паркинге и массажном кабинете, и тосковал по неудобным (для него это было синонимом идеального) и узким пространствам старой сцены, ностальгировал по своим любимым «щелям», тесным залам и несущим колоннам, вписанным им в действие пьес разных авторов и эпох.
К счастью, «Мастерская Петра Фоменко» остается островом, где истинные ценности не потеряли своего значения. Поэтому, когда Петр Наумович произносил свой коронный тост: «За торжество нашего безнадежного дела!», он не лукавил. (К слову, «творчество» – едва ли не первый запрет в терминологическом словаре Фоменко.) Дело, которым он занимался, и есть его жизнь. «А строительным материалом для него оказывается собственная судьба…»
Петр Наумович имел в виду не только тревожное будущее театра, привыкшего противостоять бешеным ритмам циничной реальности с помощью неспешной вдумчивой работы, но и то, как сложится их жизнь в новых стенах. Он не боялся признаться, что временами его охватывает «дикий страх». Театр требует отваги, «безрассудного веселья», «вольнодумной глубины»… Микроб театра должен прижиться и в новом здании. Тем более, если раньше он прижился в таких «антитеатральных» стенах, как бывший кинотеатр «Киев» в доме брежневской номенклатуры, значит, не в стенах дело. А в том, чтобы достало сил и лет… (Петр Наумович рассказывал, как отправился осматривать кинотеатр после решения, что «Киев» передают «Мастерской». Купил билет на заграничный фильм и, сидя в темноте, прикидывал, как впишутся уже поставленные и только задуманные спектакли в это пространство. Движимый желанием немедленно все рассчитать, он рванулся измерять шагами ширину будущей сцены. На экране в это время шел какой-то эротический эпизод. «Смотри, как дед-то возбудился!» – прокомментировал кто-то из зрителей. Петр Наумович продолжал шагать вдоль экрана, не обращая внимания ни на что… А ведь на этой сцене предстояло родиться его лучшим постановкам.)
Человек непредсказуемый, противоречивый, суровый и нежный. Как же с ним было непросто! И как весело! И как неповторимо… С этим мастером, мудрецом, гением, мистификатором, хулиганом, художником, вспыхивающим, как факел, и мучающим всех и вся своими сомнениями и пронзительными взглядами из-под густых бровей.
…Однажды у него в «библиотеке» раздался звонок. Лиля Васильевна, бессменный помощник Петра Наумовича на протяжении многих лет, куда-то отлучилась, и он сам поднял трубку. Женский голос спросил: «Это Фоменко?» – «Да, Фоменко». – «Правда Фоменко?» – не верил женский голос. «Правда». – «А вы что, сами трубку снимаете?» – допытывался голос. Тут Петр Наумович уже еле сдержался. И услышал: «А я хочу вам жизнь посвятить…»
Дни рождения свои, а тем более юбилеи, Петр Наумович не жаловал, а предпочитал по своему собственному выражению «умыкаться» и быть совершенно недоступным. Называл юбилейные речи «репетицией поминок» и в этой опасной шутке оказался прав… Вот и на свое восьмидесятилетие, в последний свой день рождения, 13 июля 2012 года, исчез, как будто можно скрыться от всеобщей любви и восхищения… Согласился отпраздновать «что-то» в начале сезона, 4 сентября 2012 года, когда обещали собраться отовсюду выпускники всех его курсов и предстояло сорокалетие любимого ученика Кирилла Пирогова. Но сезон «Мастерская» открывала уже без своего создателя…
Остался Театр… Осталась память… И благодарность…
Часть I. Легендарные спектакли
ТЕАТР МАЯКОВСКОГО
«Смерть Тарелкина» (1996), «Плоды просвещения» (1985)
Светлана Немоляева. «Мы репетировали в полном упоении»
Я вперые увидела Петра Наумовича очень давно в Студии на Спартаковской, которой руководил А. А. Гончаров. Я закончила училище Малого театра, но в театр меня не взяли и распределили в провинцию. Работавший в Малом Б. И. Равенских потрясающе ко мне относился и посоветовал пойти к его другу, Андрею Гончарову. Придя к нему на встречу, я увидела двух молодых людей, одним из которых был Петя Фоменко – светловолосый, кудрявый, как Пушкин, с подпрыгивающей походкой, он показался мне интересным, красивым. Тогда он уже был студентом у Гончарова в ГИТИСе, а до этого учился в Школе-студии МХАТ, откуда был изгнан. Они с Сашей Косолаповым были страшные хулиганы. Легенды о его пребывании там мне известны от Саши, истории передавались из уст в уста. Больше всего безобразничали они с Сашей Косолаповым и Игорем Квашой. Из всех предметов Петя ненавидел балет, занятия танцем и не знал, как от этого отделаться. Преподавала у них легендарная личность – Маргарита Степановна Воронько. У нее была прическа с накладной косой-короной. И когда она злилась на учеников, она отрывала косу от прически и лупила ею по роялю и по студентам. Решив окончательно порвать с балетом, Петя пришел пораньше в танцзал училища с большими окнами и двумя сквозными дверями напротив друг друга. (Я так подробно вспоминаю, потому что эту мизансцену он потом использовал в «Смерти Тарелкина» для моей Маврушки.) Он добыл где-то белое трико, обтянул свое небалетное тело и в безумной мазурке, в чудовищном темпе и ритме из одной двери пролетел в другую – «улетев» таким образом от занятий балетом навсегда.
Вскоре после встречи с Гончаровым я получила приглашение в театр Маяковского, где и осела, начиная с сезона 1959/60 года.
В 1966 году мы выпустили «Смерть Тарелкина». Репетировали довольно быстро, Петя пригласил на главные роли Лешу Эйбоженко и Сашу Косолапова (Охлопков все разрешил), я была беременна и готовила роль Маврушки. Мы репетировали в полном упоении, все его просто обожали. Были друзьями, он ведь старше нас всего-то на каких-нибудь пять лет. Женя Лазарев репетировал Расплюева, Игорь Охлупин – Оха. Петя предчувствовал, что у спектакля могут быть неприятности. На авансцене стоял гроб, в котором, по сюжету, вместо Тарелкина лежала дохлая рыба, воняла и всех отпугивала – никто не рисковал приблизиться. Все вертелось вокруг этого гроба. Моя Маврушка, служанка Тарелкина, ходила, заткнув нос, и гнусавила: «Ну, чаво тебе, чаво?» Текста у меня было немного, а присутствия на сцене гораздо больше – Петр Наумович относился к этому персонажу с симпатией и всюду совал Маврушку. На мне была черная репетиционная юбка («Никакого костюма не надо!»), мужская косоворотка, платок, повязанный так, что не видно глаз, и галоши, прикрепленные веревкой. Он придумывал необыкновенные вещи – на похоронах Тарелкина в траурной процессии вместо музыкантов шла Маврушка с тазом наперевес и била по нему колотушкой, как в большой барабан. Мне все нравилось – находки, шалости, хулиганство. Сразу было понятно, что спектакль получается страшно интересный. В Малом зале работа поначалу носила лабораторный характер, а уж когда мы перешли на основную сцену, на репетиции стали приходить серьезные комиссии. Большую сцену открыли полностью – далеко вглубь до кирпичной кладки – и поставили кубы друг на друга, наподобие мавзолея Ленина (художником спектакля был Николай Эпов). На ступенях стояли Ох и Расплюев и вели диалог: «Что там оспа или холера, эта болезнь сколько людей унесла, а вот если вурдалаки, Сибирь и кандалы…» И тут звучала мелодия песенки «Утро красит нежным светом», и двое – Шатала и Качала, один высокий, другой маленький, как Дон Кихот и Санчо Панса, – несли мимо мавзолея огромную палку, на которой висели костюмы всех сословий России. Такая недвусмысленная аллегория. А Расплюев и Ох важно в приветствии поднимали руку, как наши вожди во время парадов. В театре, как только это увидели, сразу пришли в ужас: «Вы что, Петр Наумович?» Атак как в спектакле было много опасных мест, Фоменко отвечал: «Это собака». То есть та «собака», к которой придираются, выгоняют, но на которой все остальное «проскочит». Так и вышло – запретили «Утро красит нежным светом», вождей на мавзолее, зато многое другое сохранилось. Но мы жалели эту мизансцену больше всего, забыть не могли – она была фантастической! И это в 1966 году!
Петр Наумович так строил весь спектакль – на хулиганстве, озорстве и очень глубоком понимании. Безумно интересен был монолог Тарелкина-Эйбоженко про эмансипацию: «Всегда везде Тарелкин был впереди. Едва заслышит он, бывало, шум совершающегося преобразования или треск отломки совершенствования, как он уже тут и кричит: вперед!!! Когда несли знамя, то Тарелкин всегда шел перед знаменем; когда объявили прогресс, то он встал и пошел перед прогрессом – так, что уже Тарелкин был впереди, а прогресс сзади! Когда пошла эмансипация женщин, то Тарелкин плакал, что он не женщина, дабы снять кринолину перед публикой и показать ей… как надо эмансипироваться. Когда объявлено было, что существует гуманность, то Тарелкин сразу так проникнулся ею, что перестал есть цыплят, как слабейших и, так сказать, своих меньших братий, а обратился к индейкам, гусям, как более крупным. Не стало Тарелкина, и теплейшие нуждаются в жаре; передовые остались без переду, а задние получили зад! Не стало Тарелкина, и захолодало в мире, задумался прогресс, овдовела гуманность…» Мой Саша настолько был потрясен игрой Леши и этим монологом, что с той поры помнил его наизусть. Актерская память, конечно, особая, но это был его любимый текст. Иногда, будучи в ударе, выпив рюмочку в театральной компании, он мог прочесть его полностью – монолог из чужой роли!
…Я вспоминала про тот эпизод из «балетного» прошлого Петра Наумовича, потому что он отозвался в нашем спектакле. Леша Эйбоженко пел дивный романс на стихи Саши Черного:
- Благодарю тебя, Создатель,
- Что я в житейской кутерьме
- Не депутат и не издатель
- И не сижу еще в тюрьме.
- Благодарю тебя, Могучий,
- Что мне не вырвали язык,
- Что я, как нищий, верю в случай
- И к всякой мерзости привык.
- Благодарю тебя, Единый,
- Что в третью думу я не взят, —
- От всей души с блаженной миной
- Благодарю тебя стократ.
- Благодарю тебя, мой Боже,
- Что смертный час, гроза глупцов,
- Из разлагающейся кожи
- Исторгнет дух в конце концов.
- И вот тогда, молю беззвучно,
- Дай мне исчезнуть в черной мгле, —
- В раю мне будет очень скучно,
- А ад я видел на земле.
Можете себе представить – написанное в 1907 году стихотворение, а как звучит в наше время! Мы с Эйбоженко под бравурную музыку вылетали вдвоем (я в галошах и платке, он в трико, этаком домашнем неглиже): это апофеоз Тарелкина, одурачившего всех – умершего и возродившегося. Мы летали из кулисы в кулису, он падал на кресло, брал меня к себе на колени, я болтала ногами, а он пел романс. К Сухово-Кобылину, возможно, это не имело прямого отношения, но придумано было потрясающе.
Не могу сказать, что их объединяло с Фоменко – может быть, Лешин талант, индивидуальность, деликатность, темперамент. В те годы Петя был очень заводной, хулиганистый, он ведь не был таким мэтром, каким я видела его в последнее время… У него была своя лексика, например: «Утопись в кулису». Он очень ценил Лешу, между ними была какая-то нить. (Как Гончаров любил Наташу Гундареву, на всех орал – на нее никогда. Она его понимала, как никто.)
Мой Саша играл роль Варравина в очередь с Сашей Косолаповым, которого Петя обожал и всегда ставил в первый состав. Косолапов отличался редкой независимостью и свободолюбием. Из нашего театра он не просто ушел, а уполз. По тогдашнему законодательству ему полагалось играть в репертуаре театра, а не в одном спектакле «Смерть Тарелкина». Дали ему роль Вестника в «Медее». Он выходил в алой тоге и в венке, приносил Медее весть об измене Ясона, за что его убивали. В конвульсиях ему полагалось уползти за кулисы. Начав еврипидовскую оду, он пополз, но одеяние за что-то зацепилось, актер оказался в синих семейных трусах и так скрылся за кулисами, дополз до лифта и сказал: «Я уползаю из театра. Боже, что я делаю? Я, отец двоих детей!»
Расплюев был самой гениальной ролью Жени Лазарева. Сделал ее, конечно, Петя, но она легла на индивидуальность актера, как ни одна другая. Он нигде так не играл! Как они сложили эту роль! А Охлупин играл Оха невероятным истуканом, балбесом… И Саша Косолапов был очень хорош. А в моем Саше в роли Варравина была порода, дворянство, которого не сыграешь – или есть, или нет.
Когда мы начали играть, поняли: над спектаклем нависает угроза. Сыграли раз пятьдесят. Я прямо со спектакля отправилась рожать Шурика, мальчишки уже не могли смотреть, как я с пузом, на восьмом месяце, ношусь по сцене. Вся роль была построена на беготне – как метла в юбке. Я любила спектакль, сама озорница была…
То, что над спектаклем начали сгущаться тучи, мы поняли, когда уже после выпуска в зрительном зале стали появляться люди с книгами и сверять текст. Министерские чиновники вряд ли раньше читали эти пьесы. А ведь драмы Сухово-Кобылина были и остались чрезвычайно острыми – и в царское, и в советское время. Ассоциативный ряд был так силен, не верилось, что это написано автором в прошлом веке, а не добавлено актерами от себя. Охлопков не боролся за спектакль молодого режиссера, к тому же был страшно болен и вообще никогда не вступал в битву с властями.
Наш спектакль только «зазвездился». А на следующий сезон на гастролях в Риге по «плохому» радио мы услышали, что в Москве по идеологическим соображениям закрыли три спектакля: «Три сестры» Эфроса, «Доходное место» Захарова и «Смерть Тарелкина» Фоменко…
«Плоды» Петр Наумович репетировал сразу очень интересно, но разбирал так подробно, что меня это иногда вгоняло в тоску. Из пяти действий и массы персонажей пьесы Толстого он многое выкинул. Это «шутка гения» для домашнего театра. Фоменко – очень дотошный человек, поэтому изучал Юнга и спиритизм, над которым издевается Толстой в своей пьесе, с неподдельным увлечением, чего нельзя сказать о нас. (В сцене спиритического сеанса в темноте публика потом с напряжением ловила каждое слово.) Я тогда увлекалась вязанием и брала его с собой на репетиции. И видела, что он мечет на меня грозные взгляды. В какой-то момент озлился страшно, и я, конечно, вязать прекратила. Роль Анны Павловны – барыни, которая одна понимает, в чем дело, в то время как весь дом сошел с ума, – небольшая и яркая, так что работала я с большим удовольствием. Сначала у меня возникла идея выходить с кошкой (я их вообще люблю). Однажды я пришла на репетицию с кошкой, но была с позором изгнана, тем более что кошка вопила и вырывалась. Тогда на следующий день я надела на кошку ошейник и поводок. Собаку предложил уже Петр Наумович. Одна из них была фантастическая, она действительно «играла», лаяла в унисон со мной, когда я ругалась на Бетси. В основном у нас «играли» таксы.
Мы репетировали душа в душу. Но если Петр Наумович хотел добиться какой-то интонации, пока это не получалось, дальше он не шел. «Прицепучий» был… Актер не всегда мог понять, что нужно режиссеру, работать с самобытными талантливыми режиссерами – сложный процесс. У режиссеров в голове уже все сложилось – а ты еще блуждаешь впотьмах. Для нас выходы в зал во время спектакля – просто именины сердца, нам со времен Охлопкова это привычно. Но у Фоменко это были не просто проходы – он переносил часть диалогов в зрительный зал и даже в фойе. Так продолжалось, пока мы не подошли к последней сцене разоблачения: «Вы думаете, что вы умны, а вы – дурак!» Мы к концу уже гнали, торопились – слишком долго просидели на первых сценах. Я с первых минут начала дико хохотать, к немалому возмущению режиссера и партнеров. Я сразу внутренне ощутила эту сцену. Идиотизм был жуткий. С горем пополам добрели до конца. «Уверяю вас, точно так же будут хохотать в этом месте зрители – это так смешно, что я не могла играть!» – объясняла им я. Походку моей героини (ею меня позже дразнил весь театр) я придумала сама. Хоть мои хохмы и бесили режиссера, но все же он помнил и свою хулиганскую молодость. Перед финальным монологом я встала в позу Ермоловой с портрета из фойе Малого театра, выпрямила свою сутулую спину и пошла той самой походкой. Петр Наумович это принял и точно выстроил реплики и переходы. И когда пришел зритель, реакция на финальную сцену была, как я и предсказывала: люди захлебывались смехом. И Саша с Мишей Филипповым играли гениально – чего только стоила эта их поза «два вождя», когда они одним и тем же жестом бьют себя в грудь, и Саша специально становится даже ниже ростом, чтобы получился «барельеф». Зал икал!
Спектакль приняли на ура, Миша Козаков написал статью, заканчивающуюся фразой: «Если вы еще не видели „Плоды просвещения“, то не идите, а бегите!» Это был шедевр – режиссерский и актерский. Мы были настолько увлечены Петром Наумовичем, что каждый работал на пределе возможностей. Блистательное распределение! Как говорил Охлопков, повторявший мысль Мейерхольда: «Половина успеха зависит от правильного распределения ролей».
Я была на Петра Наумовича поначалу сильно обижена, потому что не понимала, как он мог сразу не дать роль Звездинцева Саше. Как можно этого не увидеть? Сменились Парра, Ромашин, а Саша все репетировал Сахатова и роскошно сбрасывал шубу. Еще с мейерхольдовских времен в театре работала суфлер Любовь Лазаревна Лесс, ее все очень любили, даже Гончаров позволял ей встревать в разгар репетиций – в силу непосредственности удивительной личности. «Я не могу, вы посмотрите на него, Петр Наумович! – кричала она. – Саша, кто тебя этому научил? Посмотрите, как он скидывает шубу! Этому научить нельзя!» Петя, конечно, хохотал страшно. И наконец провидение привело Сашу к роли Звездинцева, и с первых слов на репетиции стало ясно, что спектакль «встал» на свое место. В нем были и наивная вера, и безумные глаза, и удивительная органика. Роль Звездинцева стала одной из самых виртуозных и феноменальных. Петя был потрясен!
Но с «Плодами» Петр Наумович пережил не только триумф, но и ужасный удар. Нарастал конфликт между Гончаровым и Фоменко, поскольку Андрей Александрович, хоть и был гений, не мог простить успеха своему ученику. Мы приехали в ФРГ на гастроли, они выбрали «Плоды просвещения» и «Леди Макбет Мценского уезда». И «Плоды», показанные после «Леди Макбет», прошедшей с триумфом, имели такой нечеловеческий успех, что затмили спектакль Гончарова. И он, не в силах простить этого, устроил разбор, чтобы доказать, как плох наш спектакль, несмотря на горячий прием. Это была голгофа, казнь египетская. Сначала он был деликатен, но дойдя до меня, потерял всякую человечность и сдержанность (я у него вообще, начиная с «Трамвая „Желание“, была мальчиком для битья) и понес меня так! А Петя меня не защитил, не вступил в спор с учителем. И только один Володя Ильин, игравший третьего мужика, вдруг в тишине произнес: «А мне очень нравится, как Света играет, все ее штучки». – «Вот именно штучки!» – заорал уже в полный голос Гончаров. Когда Петя решил потом со мной «поработать», я, набравшись смелости, заявила: «Рисунок роли я менять не стану! Как я играла, так и буду! Не хотите – берите другую актрису!» Это не мой стиль жизни, не мой характер. Но тут я отстаивала свою роль, как ребенка. Я сделала ее вместе с режиссером, и не уступала. Конечно, Петя понимал, что Гончаров не прав. С этого момента между нами с Сашей и Петром Наумовичем «пробежала кошка». Мы никогда этого не обсуждали, но тень пролегла.
Позже Фоменко взялся за «Дело», пригласил Сашу на роль Муромского. У него была особая интерпретация: погубили не маленького человека, а большого, наивного, беззащитного. Саша очень увлекся. Я репетировала Атуеву. А параллельно мы с Сашей готовили спектакль «Смех лангусты» с Сергеем Яшиным. Чувствовали, что получается, и стремились выпустить его. Приходилось репетировать с одним режиссером утром, с другим вечером. Но мы собирались, выпустив «Смех лангусты», обязательно вернуться в «Дело». И вот мы втроем встречаемся в Доме актера на Тверской, тогда еще не сгоревшем. И Петя, сгребя нас в охапку, крупным матерком упрекает, что мы отказались от работы с ним над «Делом». Оказалось, ему так сказали, чтобы он искал других исполнителей. И он пригласил на роль Муромского Витю Вишняка, вернувшись к традиционному решению – маленькому человеку, раздавленному государственной машиной. Мы выпустили «Смех лангусты» – очень удачный спектакль. Но обратно в «Дело» Петя нас не принял: «Новый состав меня устраивает, а если не справится – позову первачей». Собственник… Подумал, что его предали. Удар этот не мог простить долго, заноза сидела много лет. Хотя и мы были потрясены, что с нами, близкими друзьями, он поступил так жестко…
…Мы ведь очень хотели пригласить Фоменко возглавить наш театр после А. А. Гончарова. Весь театр ездил «на поклон». Но в результате пришел Сергей Арцыбашев. А у Петра Наумовича уже появился свой театр, свои актеры, к которым он был привязан душой, и невозможно было рассчитывать на согласие. Он их пестовал, избирал, выращивал. И получился театр ансамблевый. А сейчас нашим театром руководит ученик Фоменко, Миндаугас Карбаускис, можно сказать «наследник по прямой». С ним непросто, но интересно.
Мне нечасто удавалось, к стыду своему, видеть работы Петра Наумовича после его ухода от нас. Он даже упрекал: «Ты никогда не ходишь ко мне». (Очень понравился мне в свое время его давний спектакль в Ленинграде, в Театре комедии «Этот милый старый дом».) Но мы с Сашей играли через день, а у Арцыбашева – вообще «пахали», как загнанные лошади. Ничего не успевали. Хотя на открытие нового здания «Мастерской Петра Фоменко» я пришла. И была очень счастлива и горда за Петра Наумовича.
Михаил Филиппов. «Мастер Пьер»
Петра Наумовича я не забываю, и он всегда со мной. Знаю я его давно, помню еще его спектакли в студенческом театре МГУ на Ленгорах, замечательный «Татьянин день». Он приходил к нам в студию «Наш дом» просто гостем в конце 60-х – начале 70-х годов – красавец, в костюме невероятного стального цвета, кудрявый, рыжий… Замечательно, что мы встречаемся для разговора 12 июля, в день Петра и Павла, накануне его дня рождения… Он был очень близким и родным мне человеком, но я бы никогда не осмелился сказать, что нас связывала дружба.
Самым горьким днем в истории спектакля «Плоды просвещения», в котором я принимал участие, был день премьеры. Казалось бы, премьера – всегда радость, но для меня это означало прекращение репетиций. Не могу передать, что это было за счастье взаимного проникновения, поиска, подбрасывания находок. Я очень горевал, когда репетиции кончились.
Мне казалось, он не случайно носит «цеховое» режиссерское имя Петр (среди них такие явления, как Питер Брук, Петер Штайн, хотя Петр Наумович сам по себе невероятное явление). Он сам – тот камень, фундамент, на котором воздвиг свой храм, свой театр. После «Плодов» мы встретились в работе над спектаклем «Дело» Сухово-Кобылина, но (хотя и не хочется об этом говорить) Гончаров, приревновав к успеху спектакля «Плоды просвещения», сделал все возможное, чтобы новая работа не увидела свет. Замечательные репетиции наверняка завершились бы прекрасным спектаклем, но нет ничего более неблагодарного, чем фантазировать о несбывшемся. Для нас это был к тому же духовный, даже религиозный спектакль. Он проходил не только по ведомству сатиры, хотя уж на теме-то чиновничества Петр Наумович мог бы оттешиться вволю – его отношение к этому племени нам известно. Но там доминировала пронзительная духовная тема– любви к маленькому человеку, Муромскому, и его «хождению по мукам». Я репетировал Тарелкина…
Самое главное в Петре Наумовиче для меня – одно из редких нынче качеств – невероятное почитание Учителя. (Я его встречаю еще в Дмитрии Бертмане, с благоговением говорящем о Покровском, об Ансимове! Для меня это отличает человека воспитанного, благородного и рекомендует его.) При всех сложностях его отношений с А. А. Гончаровым он почитал в нем Учителя и педагога. Педагога, который бьет и тем самым учит. (Петр Наумович всегда 2 января, в день рождения Гончарова старался рано-рано приехать на Новодевичье кладбище, чтобы без посторонних вспомнить Учителя и выпить в его память виски «Teacher’s». – Н.К.) Не знаю, продолжал ли он традиции Гончарова. Я даже не уверен, что они существуют. Гончаров сам – вулкан, явление природы.
Мое собственное театральное воспитание – из самодеятельного подзаборья, беспризорья. В студии «Наш дом» мы учились друг у друга. В первую очередь – свободе. И потом выходить в зал в спектакле Фоменко мне было, как ни нагло это звучит, совсем не сложно. Когда ты «окрылен» таким чудным, божественным талантом, как у Петра Наумовича, не страшно ничего. Все, что исходило от него – будь то сцена спиритического сеанса в полной темноте или псевдонаучная лекция – для меня бесценно. Эти воспоминания – наслаждение, чудо! Мне везло в профессии и продолжает везти – я работал с замечательными режиссерами. Но одно из главных воспоминаний – наши репетиции «Плодов». Могу попробовать передать один репетиционный момент. Мы забуксовали на монологе Кругосветлова и безуспешно мяли его так и сяк, пока Петр Наумович не предложил: как сложится – так и сложится. С большим трудом я выучил эту чушь – огромный текст на двух страницах – и день за днем пытался что-то в нем изобразить… Фоменко сидел в зале, улыбаясь, закусив, как обычно, палец. (Он со своим лукавым прищуром, ухмылкой в усы, на особый манер закушенным пальчиком напоминает мне картину Рубенса «Два сатира». Похож невероятно – в нем самом что-то есть от этого сатира, только нашего, русского, черноземного.) Я дошел до реплики: «Но атомы-то!» И вдруг он с неповторимой, трепетной интонацией, чуть-чуть шепотом, подсказал мне нараспев: «Но атомы-то!..» И в этой интонации была вся та нелепая боль моего персонажа, которую я безуспешно пытался изобразить. Каждый, кто видел спектакль, помнит эту «рыдающую» интонацию. Больше мне было ничего не нужно – роль заиграла, хватило наглости-свободы, привитой в самодеятельном беспризорье. Подсказки Петра Наумовича оказывались именно такими – неуловимыми, это были те вехи, расставлять которые умел только он. И только он мог так точно обозначить направление движения. Он любил показывать и делал это грандиозно. А как он, сердцевед, знаток дамских сердец, показывал женские роли! К дамам, безусловно, у него был «особый счет».
…Исполнители, и я в том числе, по прошествии времени настаивали на том, чтобы снять с репертуара «Плоды просвещения». Это происходило в тот момент, когда спектакль продолжал пользоваться бешеным успехом! Зритель прекрасно принимал его. Мы любили «Плоды», но убеждали снять спектакль – с горечью, с болью, хорошо понимая, чего мы лишаемся. Бесконечное число вводов делает свое дело – это не на пользу спектаклю. Тем более Гончаров вытравливал каленым железом то, что он называл каботинством – угодничаньем перед публикой. При всей сложности его характера он был человеком очень чистым. И не терпел проявления театральщины. После смерти Гончарова это буйным цветом расцвело в театре. И мы не могли допустить, чтобы наш любимый спектакль «Плоды просвещения» постигла та же участь.
Одно из самых сильных впечатлений моего детства – пресловутая «Синяя птица». Меня, московского мальчика, водили во МХАТ в Камергерский переулок. И я до сих пор продолжаю любить этот спектакль. Интересно, существует ли он сейчас? И вот однажды, спустя тридцать лет, я повел на «Синюю птицу» своего семилетнего сына. И не знаю, кто тогда получил больше удовольствия – я или сын. Мой восторг сохранился. Поэтому, кто регулирует жизнь спектакля и определяет ее протяженность, неизвестно.
Вот недавно, спустя тринадцать лет после премьеры, я посмотрел «Семейное счастие» Фоменко – замечательный спектакль! Так получилось, что не видел его раньше… Я изумился: спектаклю столько лет – а он живой! И Петр Наумович жив в этом спектакле – в каждом вздохе и жесте, в каждой его интонации. Счастье, что он нашел и воспитал тех талантливых актеров, в которых режиссер умирает. А он жив! Я просто это вижу… А как рыдал я на «Абсолютно счастливой деревне» еще с первым составом – Сергеем Тарамаевым и Полиной Агуреевой! Мало кто обладает такой чуткостью к слову и владеет так интонацией, как Петр Наумович…
Без него, конечно, трудно. Я очень люблю этот театр и его актеров. Дай Бог им! Сейчас главное – между собой не переругаться и сохранить цельность и любовь к Петру Наумовичу при общем понимании, ради чего все создавалось. В «Мастерской» есть ведь прекрасные работы других режиссеров – постановка Евгения Каменьковича «Самое важное» по роману писателя, которого я очень люблю, – Михаила Шишкина, «Белые ночи» Достоевского в постановке Николая Дручека, «Пять вечеров» Виктора Рыжакова.
…Как он выстоял после закрытия своего знаменитого спектакля «Смерть Тарелкина» в театре Маяковского? Трудно сказать, но, с другой стороны, я могу соотнести его судьбу с судьбами известных мне людей, тоже выстоявших, хотя и пострадавших в 1969 году, когда была закрыта студия «Наш дом» под руководством Марка Розовского, Ильи Рутберга и Альберта Аксельрода. Нас вышвырнули на улицу, в неизвестность. Многие вернулись в свои инженерные, медицинские и технические профессии, но кто-то, слава Богу, – Александр Филиппенко, Семен Фарада и другие люди – остались. Мне кажется, кто-то «сверху» посылает людей в это творческое дело. Кто-то поцелован Господом в макушку и поэтому считает, что не имеет права сворачивать со своего пути.
В судьбе Петра Наумовича для меня заключено какое-то чудо: однажды она милостиво повернулась к нему. Ведь до определенного момента, если думать об его работе, он являлся воплощением трагического неудачника. Все складывалось против него. И разве не чудо, что «догадал его черт с таким талантом родиться в России?» И черт «догадал» его оказаться в педагогическом институте в одно время с Юлием Кимом, Юрием Ковалем и Юрием Ряшенцевым. И эти талантливые Юры, Юлии и Петры воздействовали друг на друга, заражая чем-то, может быть, на всю жизнь. Энергия талантов, высекающих искры друг из друга, и несла его по этой жизни, не говоря уж о его собственном даре. Жизнь Петра Наумовича вовсе не была движением от шедевра к шедевру, но даже его «неудача» могла бы украсить путь любого другого режиссера. То, что она принадлежит ему – Фоменко (!) – отличает ее и делает великой.
Петр Наумович – человек романсовый, имя его для меня объединяется во многом с именем Булата Шалвовича Окуджавы. Это ностальгическая нота по временам, в которых мы не жили, нота благородства, тоски по утраченному. Когда я слышу романсы в исполнении Обуховой, Вари Паниной, сразу вспоминаю о нем. (Любимая музыка у Фоменко порой «кочевала» из спектакля в спектакль, будь то романс «Где друзья минувших лет», песня «На фартушках петушки» или мятежный «Вальс» М. Равеля. – Н.К.) Романс – это то, чем он владел блистательно на театре, он весь построен на интонации. Мало кто из режиссеров обладал такой музыкальностью. Интонация – то, что из театра уходит и практически уже ушло. Он прививал это своим замечательным актерам. Из театра уходит лицедейство – то, чему Петр Наумович служил всю жизнь… В ГИТИСе был замечательный педагог Владимир Наумович Левертов (как-то он пригласил меня, уже окончившего институт, принять участие в дипломной работе, где по ходу дела я должен был петь романс), от которого я услышал: «Знаете, Миша, романс поется вдаль». Мне это так понравилось! Смею надеяться, Петр Наумович одобрил бы такую мысль. Он тоже с этим жил. А со временем я понял, что не только романс поется вдаль. Все, что происходит на сцене, делается «вдаль».
…Мне очень понравился «Триптих» Фоменко, поразили невероятные режиссерские находки. Режиссура Петра Наумовича говорит о его тонкой душе и тонком понимании театра, сцены, драматургии. Я пришел в восторг от сцены Дон Гуана и Лепорелло, комментирующих встречу с Донной Анной: «Лишь узенькую пятку я заметил». Большинство режиссеров пропустило бы это мимо, а он целую сцену разыграл, как Галя Тюнина (Донна Анна) бежит, прихрамывая, и вытряхивает камушек из башмачка. Вот она– пятка пушкинская! Боже мой! Учителями и товарищами Петра Наумовича были люди, которые мучили его всю жизнь, – но мучили сладко, настолько талантливо в нем это отражалось. Я имею в виду Толстого, Гоголя, Пушкина. Когда в финале над головой зрителей скользит шелковая ткань, волна, мы ощущаем прикосновение вечности – это нечто потустороннее касается тебя. Сильнейшее впечатление оставила третья часть – «Сцена из „Фауста“». И Бродский там очень уместен. Мы были на спектакле вместе с Мишей Козаковым, царство ему небесное. Он тогда уже почти ослеп, и для меня было ужасно увидеть Мишу в таком состоянии. Он, наверное, воспринимал спектакль на слух…
После трагической смерти Юры Степанова Петр Наумович предлагал мне ввестись на роль Лыняева в спектакль «Волки и овцы». Стоит ли говорить, что Петру Наумовичу достаточно было свистнуть, и я бы, не спросясь родителей, ночью, в одной рубашке побежал на его зов. Но, тем не менее, отказался – я так трепетно, с любовью относился и к спектаклю, и к Юре Степанову, царство ему небесное, что не счел возможным входить в «Волки и овцы», опасаясь что-нибудь в нем разрушить. И Петр Наумович не настаивал…
С приходом в театр Маяковского нового художественного руководителя Миндаугаса Карбаускиса в нашей труппе резко поменялась атмосфера – до его прихода театр был низведен до состояния какой-то подворотни. Наконец, появился «правильный» человек, который понимает, чем занимается. Карбаускис – в чем-то оппонент, но в чем-то и верный последователь Петра Наумовича. Не знаю, в какой мере он признает Фоменко своим учителем: дело это деликатное – кто кого считает своим педагогом. Однако в стилистике работы Карбаускиса, на мой взгляд, очевидно присутствует театральная культура.
Поработав с ним в «Талантах и поклонниках» Островского, я увидел общность – это одно и то же поле. И манера показа – деликатная, но точная. В свое время меня поразил его спектакль в «Табакерке» «Рассказ о счастливой Москве». Откуда в молодом режиссере это понимание сложнейшего языка Платонова, проникновение в эпоху двадцатых годов? Он сам делает инсценировки прозы Платонова, «Будденброков». Карбаускис привык работать на преодолении, часто в экстремальных условиях, – а у нас все его любят, создают режим наибольшего благоприятствования. Он привык работать избирательно, неторопливо… А здесь у него в труппе 80 артистов. Но он обо всех думает! И на наших глазах учится быть художественным руководителем.
…Мы много общались с Петром Наумовичем по телефону, для меня это была насущная потребность. Выпивали на гастролях, и сожалею, что мало выпивал с ним и почему-то не всегда пользовался приглашением приехать. Я был бы богаче, мне точно было бы легче жить. Я его называл (причем не знаю, откуда набрался этой наглости, но он терпел и прощал) «Мастер Пьер». Мы болтали по телефону о разных книжках (он считал меня чернокнижником, зная, какой литературой я иногда увлекался), мне страшно не хватает этих разговоров. Он – поэт во всех проявлениях, в том числе поэт застолья, выпивки в детском садике на качелях с маячащим на горизонте милиционером. Все это доставляло ему радость. Он первым открыл мне очарование романа Юрия Коваля «Суер-Выер». По его рекомендации я нашел на складе последнюю книжку первого издания. Это произведение – совершенно его! (Петр Наумович думал о постановке романа Коваля. Остался экземпляр книги с его подробнейшими пометками, карикатурными рисунками, подборкой песен. Но опередил Михаил Левитин, поставив «Суер-Выер» в театре «Эрмитаж». Он посвятил спектакль Петру Фоменко. – Н.К.)
Петр Фоменко – материк, уникальное явление. Правильно называется театр: «Мастерская Петра Фоменко». Он – Фоменко. Материк, который нуждается в открытии. Словно из тех островов, которые во множестве разбросаны по страницам гениальной книги Коваля. Там все непрерывно открывают острова – Остров теплых щенков, Остров пониженной гениальности, Остров голых женщин, Остров посланных на… Остров особых веселий, Остров неподдельного счастья… Остров Фоменко… Как мы каждый для себя его откроем? Или не откроем? Для кого-то это будет свое счастье, а кому-то не суждено… Мое большое счастье – что он был в нашей жизни, есть и остается.
Игорь Костолевский. «Человек-театр»
В первый раз я встретил Петра Наумовича в скверике ГИТИСа, когда только поступал в институт. Ко мне подошел человек с мудро-лукавыми глазами и, за пятнадцать минут выяснив, что я поступаю к Гончарову, пригласил сняться у него в телеспектакле «Детство. Отрочество. Юность». «Я не могу предложить вам многого. Эпизод, роль Иконина», – сказал он. А я до этого вообще никогда в жизни не снимался! У нас был один съемочный день – так мы впервые встретились на съемочной площадке задолго до работы в театре.
Закончив ГИТИС, мастерскую Гончарова, я не был уверен в том, что Андрей Александрович, будучи человеком капризным, возьмет меня к себе в театр. И сам поехал показываться в Питер в Театр комедии к Петру Наумовичу. И меня Петр Наумович взял! Но потом меня также взял в театр Маяковского и Гончаров. Я пошел к Гончарову, и Петр Наумович это принял как должное.
Когда он ставил у нас «Плоды просвещения», было ощущение какого-то поразительного праздника. Ни один спектакль так легко не давался. Может быть, на волне «Смотрите, кто пришел» мне было особенно увлекательно окунуться в совершенно другую роль. На репетициях все время царило ощущение карнавала и праздника. Неизгладимое впечатление! Я видел, как на глазах люди становились другими. Фантазия Петра Наумовича была безгранична, и он настолько точно показывал характер, что надо было только принять, повторить и реализовать. Когда это происходило, рождались импровизация и легкость. Я делал своего персонажа Вово, этого обалдуя, с огромным удовольствием. Фоменко удивительно умел работать со словом, литературным материалом, с актерами. Это он придумал велосипед, на котором я выезжал на сцену, а дальше уже мне пришли неожиданные и смелые решения, импровизации: я приходил к мужикам, беседовал с ними, рассказывал, как надо сеять рожь, вести хозяйство. Тут возникала мизансцена: в процессе беседы я непринужденно ложился на стол, абсолютно не держа их за людей – они были для меня как бы частью интерьера.
Весь спектакль игрался с потрясающим азартом. Это было пиршество театра, насквозь радостное и жизнеутверждающее. Это был успех! Не помню еще спектакля, на котором люди бы так смеялись! Потрясающее веселье! Миша Филиппов, к восторгу публики, выходил в зал во время сеанса спиритизма. А мой персонаж в результате всех этих манипуляций оказывался на столе в неглиже. Это я придумал на репетиции. На сцене наступала темнота, во время которой я однажды взял и быстро разделся, – и все партнеры обалдели, и Петр Наумович тоже.
Почему с ним было так интересно и легко работать? Петр Наумович – ученик Гончарова. Одна школа. Одной крови. Андрей Александрович был приверженцем театра яркого, зрелищного. А Фоменко нес эту яркость на другом, интеллектуальном, уровне. Любовь к слову, к фразе, к произнесению текста присуща ему, как никому другому. Уже не осталось, нет у нас таких режиссеров, которые так бы разбирали материал и так работали со словом. Он часами мог что-то крутить, вертеть. Он это чувствовал, очень любил и добивался каких-то поразительных интонаций. Не вбивал, требуя механически повторять, а открывал потрясающий русский язык. Он знал литературу и поэзию, как никто. И обладал удивительной музыкальностью, вплетал музыкальные темы, песни, мотивы в каждый спектакль.
После «Плодов просвещения» Петр Наумович принес в театр «Дело» Сухово-Кобылина, и мы начали репетировать. Очень интересно распределились роли. Спектакль был готов, собран и сделан в репетиционном зале, но Андрей Александрович Гончаров не позволил его выпустить. Петр Наумович – ученик Гончарова, и думаю, тот просто ревновал. Ему было нелегко перенести огромный успех «Плодов просвещения». Я репетировал Сиятельного князя, страдавшего несварением желудка, на сцене происходила борьба с этим физиологическим процессом – говорят, очень смешно. Муромского играл покойный Витя Вишняк, Миша Филиппов – Тарелкина.
Я очень переживал, когда Петя ушел из театра. Петр Наумович тоже имел непростой характер, был человеком вспыльчивым, ранимым, закомплексованным. Он отправился в Вахтанговский, поставил там «Дело», но это было уже не то… Театр Маяковского был его театром по группе крови, здесь работали артисты, абсолютно готовые к такому способу существования, который предлагал он.
Я сохранил к нему огромную любовь. Вспоминаю, как мы привезли на гастроли в Берлин «Леди Макбет» и «Плоды просвещения». Первая поездка после перестройки, когда всех стали выпускать. Мы с Петром Наумовичем пошли в театр «Шаубюне», и я впервые встретился с Питером Штайном, у которого впоследствии сыграл в грандиозном проекте «Орестея». Тогда мы смотрели что-то из Островского, просидели с артистами всю ночь в ресторане, денег на такси у нас не было, а на следующий день – уезжать. Немецкие коллеги собрали нам на такси достаточно много марок. Я пытался отдать их Фоменко, но он настоял, чтобы их взял я, и слава Богу – оказалось, что телефонные разговоры из гостиницы мне предстояло оплачивать самому, и эти деньги пригодились.
Как-то мы встретились на вечере Фонда Станиславского, и он спросил, как идут «Плоды»? (А он уже давно не приходил на спектакль.) Я ответил: «Петр Наумович, взяли бы да пришли и посмотрели, что вы меня спрашиваете?» Он как-то по-детски растерялся и буквально на следующий спектакль вдруг пришел. Непредсказуемый человек, человек-театр. Каждое его появление было актерским выходом. Он, например, мог быть полностью погружен в себя, очень тяжело дышал, смотрел из-под бровей, не скрывал плохого настроения, но стоило возникнуть какой-то импровизации, сразу загорался. В нем было много хорошего, детского – игры, веселья, смеха.
Островский в фойе театра Вахтангова – «Без вины виноватые» – один из самых любимых мною спектаклей. И «Пиковая дама» мне нравилась, и «Война и мир». И конечно, «Одна счастливая деревня» – феноменальный спектакль. Я всегда поражался существованию актера в спектаклях Петра Наумовича, завидовал белой завистью, что люди работают с таким потрясающим мастером. Селекция у него была серьезная, он тщательно выбирал «своих» людей. А какое поколение учеников-режиссеров воспитал!
Я всегда ходил на его спектакли, и последнее, что видел, – «Театральный роман». Позвонил, чтобы поздравить: «Есть сцены изумительные, кое-что еще подтянется, но сцена со Станиславским!» Он не без иронии ответил: «Ну, если они поймут, про что играют, может, будут играть хорошо».
Самое главное, в профессии нет никого ему подобного – это исчезающая цивилизация. Та самая «уходящая натура». Были режиссеры, которые умели ставить такие задачи перед артистами, что тебе надо было две-три недели ходить и работать, чтобы этого добиться. Но они и помогали это сделать. А сейчас зачастую задача мизерная, если вообще не предложат самому что-нибудь придумать. К хорошему быстро привыкаешь… Я боюсь, что актеры-ученики Петра Наумовича сейчас столкнутся с тем, что так, как он, никто с ними работать уже никогда не будет. Они ведь привыкли к тому, что он ими занимается, что он есть…
Конечно, у него особый театр. Когда я прихожу в «Мастерскую», у меня возникает чувство гордости за профессию, потому что я смотрю на сцену и вижу людей, которые осмысленно занимаются своим делом, уважают себя. Он воспитал в них достоинство. Это люди, которые выходят делать дело, а не нравиться или развлекать. Честно делать свое дело. Это всегда вызывало у меня огромное уважение. Ощущение ансамбля, ощущение театра, как некоего сообщества людей-единомышленников на сцене.
Александра Ровенских. «С легким смехом по основным вехам…»
Если лишь однажды судьба преподнесла тебе подарок – встречу с большим художником, можно долгие годы завидовать самой себе. Черпать жизненные силы в этой встрече и хранить в душе каждую мизансцену, каждый жест, рожденные на репетиции Петра Наумовича Фоменко.
«Плоды просвещения» – это спектакль-легенда, спектакль-событие не только в моей творческой жизни, но и в жизни театра имени Маяковского. Спустя много лет после премьеры, а состоялась она 6 января 1985 года, так можно утверждать, хотя понятно это было сразу. Такой любви зрителей, да и театральной критики, как к «Плодам», я, пожалуй, не припомню. Забыть это невозможно. Это было какое-то чудо, праздник, длящийся более двадцати лет. Спектакль-долгожитель, в котором было занято двадцать три артиста. Поразительно, что каждый раз в зале обязательно встречались лица актеров разных московских театров, что бывает не часто. А многие зрители приходили на «Плоды» неоднократно и, счастливо улыбаясь, признавались: «А мы опять к вам. Это наш любимый спектакль».
Конечно, чудом и подарком для актеров была встреча с пьесой Льва Николаевича Толстого. С его языком, простым и сложным одновременно, очень смешным, современным, точным. И, безусловно, для всех исполнителей чудом стала удивительная встреча с режиссером и человеком Петром Фоменко. Удивляло всё. Например, то, что на первой репетиции он знал всех актеров по имени-отчеству. Молодых тоже. В этом не было никакой позы, а было огромное уважение к тому пути, который предстоит пройти рядом, к той кропотливой работе, которую долго предстоит делать вместе. Удивляло отношение Фоменко к каждой запятой Толстого, хотя интонация у режиссера всегда была своя, неожиданная. Эпизоды спектакля имели придуманные Петром Наумовичем рабочие названия: «В шубах», «От Бурдье», «Шарады» и т. д. Так легче запоминалась суть происходящего. Удивляли режиссерские показы и «подсказы». Казалось, их невозможно повторить, так смешон, естественен и заразителен был его гротескный рисунок. Казалось, по-другому нельзя, потому что неинтересно. Только так! И когда этот рисунок становился твоим, освоенным и присвоенным, это было счастье.
Я очень любила играть этот спектакль. Это была моя первая большая роль. Очень боялась, ведь рядом были суперзвезды, народные артисты Александр Лазарев, Светлана Немоляева, Игорь Костолевский, Татьяна Васильева. Конечно, такое партнерство сразу после института, как сказали бы студенты, это «круто». Я играла горничную Татьяну в доме господ Звездинцевых. Роль непростая. Моя героиня словно скрытая пружина всего действия пьесы, тайный дирижер всех поворотов сюжета. Она обманывает своих господ, увлеченных спиритизмом, изобретательно и по-деловому. Пришедшим из деревни мужикам, куда Таня собирается выйти замуж, нужно, чтобы барин продал им землю, причем на условиях, крайне невыгодных для господ. И моя героиня, понимая нужду земляков, берется обманным путем решить вопрос в их пользу.
Моя Татьяна не была простой милой девушкой, выписанной Толстым. В ее одержимости было что-то страшноватое, по-сегодняшнему расчетливое. По Фоменко, это была одна из тех хватких провинциалок, которые быстро завоевывают Москву, настоящий «плод просвещения». Предложения Петра Наумовича по моей роли были весьма неожиданными, порой дерзкими. Однажды он сказал: «Шура, знаешь, как бывает. Вот приехала девочка из провинции в Москву, прошло три года, а это Екатерина Фурцева. Вот что надо играть! Надо „брать“ Москву!» Я говорю: «Но ведь этого нет в пьесе». А он: «А мы сыграем!»
Темперамент режиссерской мысли Фоменко поражал, иногда ошарашивал. Выполнить сразу его просьбу на репетиции было сложно. Но мы очень доверяли друг другу и просто пробовали, рисковали, словно ныряя в ледяную прорубь. И только позже понимали почему, зачем.
Центром спектакля был, безусловно, Александр Сергеевич Лазарев. Актер от Бога. С его потерей трудно смириться. Роль барина, главы дома, неистового и самозабвенного спиритуалиста, мог сыграть только он. Это было грустно и смешно одновременно. В этой роли Лазарев вызывал у зрителей чувство восторга, редко испытываемое в современном театре. Это восторг перед чудом таланта большого долговязого ребенка, печального клоуна, мастера.
Петр Наумович любил своих актеров и дарил им яркие образные решения. Например, Александру Фатюшину, игравшему лакея Григория, он однажды сказал: «Сашенька, этот лакей ходит во фраке, но у него красные носки. Твой Григорий всем дает понять, что тело его здесь, а душа в Сан-Ремо».
Артист нашего театра Юрий Соколов назвал Фоменко режиссером-дирижером, который своим музыкальным слухом чувствовал любую фальшь. Благодаря ему из ансамбля артистов получался оркестр. Поэтому в длинной сцене спиритического сеанса, игравшейся в полной темноте, еще больше обострялось зрительское восприятие и завороженное ухо реагировало так тонко, словно глаз видел.
Незабываем момент спектакля, когда после знаковой реплики «что, и цыгане были?» мы с упоением пели один из любимых романсов Петра Наумовича «Первый раз тебя увидел». Там есть такие строки: «На фартушках петушки, золотые гребешки, да золоты-ы-е, сердцу, сердцу дороги-и-е». В процессе репетиций ударение в слове «фартушки» незаметно перескочило на «у», и все стали называть этот романс «На фартушках». Фоменко сам неповторимо исполнял его, превращая в целый спектакль.
Невозможно забыть смех «Плодов просвещения». Такого безудержного веселья, царившего в зрительном зале, и нескончаемых аплодисментов не только в финале, но и по ходу спектакля я больше не помню. Порой из-за бурных реакций зрителей актерам было трудно начать новую фразу. Но если бесконечным количеством находок и реприз, которые дарили Толстой и Фоменко, нам удавалось не только рассмешить зрителя, но еще и пройти по очень тонкой грани, за которой начинается сочувствие, наш режиссер был доволен. Он сам любил и жалел этих увлеченных наивных людей, героев пьесы: профессора, господ Звездинцевых, гипнотизера Гросмана, доктора, толстую барыню, которые, по выражению Петра Наумовича, даже не заметили, как наступил 1917 год.
Пересмотрев недавно телеверсию нашего спектакля, я тоже испытала какое-то щемящее чувство, и в финале почему-то захотелось уйти вместе с этими трогательными обманутыми господами, раствориться за дверями их дома с цветными витражами, и спеть с ними романсы, и разыграть шарады, и поучаствовать в спиритических сеансах хотя бы «экспериментально-лабораторно», как выражался хозяин дома. Они уходят туда, где, как убеждена моя героиня Татьяна, «спиритичество есть».
Есть оно и в режиссере Петре Фоменко – создателе «Плодов просвещения». Загадочна сила таланта, способного создать спектакль-магию. Конечно, однажды пройдя весь путь его рождения от первой читки до премьеры с Петром Наумовичем, можно только мечтать еще раз встретиться с ним в новой работе. И такая работа была им задумана. Ее большой этап уже был пройден. Это была пьеса Сухово-Кобылина «Дело». Репетиции шли бесконечно талантливо. Моими партнерами стали прекрасные актеры Маяковки: Охлупин, Вишняк, Болтнев, Прокофьева. Спектакль, по сути, уже жил в репетиционном зале, но сцены он не увидел. Конфликт между Гончаровым и Фоменко остановил работу, и Петр Наумович ушел из театра Маяковского. Для нас это было горько и непостижимо. Беда и огромная потеря.
Однажды много лет спустя Фоменко пришел на «Плоды просвещения». После третьего звонка он появился на сцене, пробежался своим колючим взглядом по лицам старых и вновь введенных исполнителей. Мы замерли. Петр Наумович молчал и только перед самым открытием занавеса вдруг произнес: «Ну что, с легким смехом по основным вехам?!» И исчез. В финале мы ждали строгого разбора, а он снова удивил: «Я не буду ничего поправлять и чистить, потому что этот спектакль принадлежит актерам. То, что вы делаете, вы делаете с упоением. Играйте!» И снова исчез.
Тогда, в 85-м, мы подружились на всю жизнь. Он звонил поздно вечером, чаще ночью. Для него это было нормально, ему можно. Много шутил, иногда грустил, иногда пел, с этого порой и начинался его телефонный звонок. Мы скучали друг без друга. Позже я узнала, что на мою роль в «Плодах просвещения» многие актрисы подавали творческую заявку, а Фоменко всем сказал «нет». Это дорогого стоит. Я играла свою Таню более двадцати лет. Поверить в его уход и проститься с ним невозможно.
ТЕАТР ВАХТАНГОВА
«Без вины виноватые» (1993), «Пиковая дама» (1996)
Юлия Борисова. «Петр Наумович отдает тебе душу»
О Петре Наумовиче я могу без конца говорить. Петр Наумович – наш по природе, вахтанговец, он это доказал. Наш театр переживал нелегкие времена, и первый, кто поднял его из оцепенения, был Фоменко. Мы бы и сейчас играли «Без вины виноватые», но невозможно с таким количеством вводов удержать спектакль, когда остается три-четыре человека из первого состава. Петр Наумович нас покинул, основал свою труппу, и театр Вахтангова вновь «рассыпался». А потом уже пришел Римас Туминас и поднял со дна наш корабль.
Когда я получила роль Кручининой, я сначала не понимала свою героиню. Не люблю ходить и смотреть спектакли по тем пьесам, которые мне предстоит репетировать или которые я уже сыграла. Не могу объяснить почему, но другую актрису в «своей» роли я не воспринимаю. А тут я посмотрела несколько интерпретаций «Без вины виноватых». И говорю Петру Наумовичу: «Я эту женщину совершенно не понимаю! Никаких ходов найти не могу! Я ее не сыграю! Скажите, почему она верит в смерть сына, не убедившись в том, что это правда? Он захрипел, ей что-то показалось, но она основывается всего лишь на полученном письме, где сказано, что он похоронен отцом. Почему же она, эта русская мать, не пришла на могилу, не принесла цветов, а поехала за границу? Стала актрисой, вернулась, гастролировала– „больше на юге“, в родной город не заезжала ни разу. Это еще можно понять – бежала от воспоминаний. Но почему же все-таки, приехав, она вновь не пошла поклониться могиле сына? Ведь она существует. И отец ребенка – реальный человек. Это что же за мать? За что ее жалеть? Она еще и обвиняет отца: „Что вы сделали с моим ребенком?“ Он-то похоронил, а она даже могилу не видела. Как играть такую женщину? Я не могу – она для меня какая-то манекенообразная. Мне непонятно, что у нее в душе». Петр Наумович сидит, молчит, как бы меня не замечая, репетирует и вдруг, подняв голову, произносит: «А вы знаете, что она тронулась от горя?»
Я беру, вновь читаю роль и поражаюсь: как же раньше все проходили мимо этого? Все именно так: у Кручининой две жизни. Одна – реальная: она – актриса, и, очевидно, горе помогает ей достигать вершин в трагических ролях, а вторая – тайная. При таких акцентах вообще нельзя играть сцену обвинения отца. И мы с Петром Наумовичем решили, что Кручинина будет действовать, как детектив. Ей неважно, что о ней думают, – она ведет расследование и идет по следу: сына-подкидыша приютили, он жил в семье, потом следы затерялись. Она ищет доказательства и находит. Петр Наумович знал «петушиное слово». Это актерское выражение: достаточно одного слова, чтобы все незамедлительно стало на свои места. Простая фраза «Она сдвинулась» – бесценная подсказка для актрисы.
Все мы смотрим, но видим по-разному. Петр Наумович обладал миром загадочным, иногда непонятным, завораживающим, удивительным. Его репетиции были всегда очень разными. Они зависели от многого – от того, как он себя чувствовал, в каком был настроении, от нового предмета, появлявшегося на сценической площадке, служившего толчком и дававшего новое направление репетициям. Он, например, посадил меня в большой чемодан, ворча: «Ты ведь не полезешь – скажут сразу „фоменковская мизансцена“». Но я с готовностью согласилась, придумав, что в нем Кручинина возит с собой вещи из прошлого: альбом фотографий, шаль, в которую уютно куталась еще в молодости. Его мизансцены – говорящие, они находят путь к сердцу зрителей, к их душе. Воздух спектакля как будто пронизан электричеством. Мизансцены, которые он предлагал, иногда меня удивляли – непонятно было, почему они вызывают ту или иную реакцию публики. Предположим, мы работали над сценой после приема в честь Кручининой у Нила Стратоныча Дудукина. Сначала Петр Наумович предложил мне в финале медленно пройтись по кругу в вальсе. Я подумала, как это красиво – вальсировать, завершая сцену таким выразительным танцем. Но Петр Наумович всегда дает несколько вариантов, и тут надо держать ухо востро, – он может иногда повернуть вас в другую сторону, которая именно вашей индивидуальности не нужна. В следующий раз он попросил меня не вальсировать, а подбрасывать вверх и ловить газовый шарф. Я подбрасывала – шарф очень красиво летел, и потом я уезжала. Наконец, вдруг ни с того ни с сего, как мне тогда показалось, он велел очень быстро дважды обежать сцену по кругу. Бежать так бежать. Я заканчиваю бег по кругу и вдруг без всякой логики, как мне кажется, взбегаю по лестнице, обхватываю Шмагу и прижимаюсь к нему. И вдруг чувствую: что-то произошло, а что именно – непонятно. И говорит мне наша коллега, сотрудница музея: «Как странно, ты бежишь, бежишь, бросаешься к Шмаге – а у меня комок в горле». Что это? Я ведь всего лишь бегу, а на зрителя это действует так, что неизменно вызывает слезы. Актерское мастерство зачастую не поддается объяснению. Я удивляюсь, как я порой что-то делала. Это какое-то десятое чувство.
То же можно сказать и о режиссерском искусстве. В этом суть и Петра Наумовича: он непонятен, не подвержен логике каких-то математических расчетов. Даже в теории проанализировать, как, что и почему он делает, невозможно, как раз потому, что он – индивидуальность неуловимая. Ты не понимаешь, как что рождается и делается. Я считаю, это безумное озарение, это что-то от Бога. Какие-то высшие силы присутствуют у него на репетициях.
Петр Наумович сразу задумал ставить спектакль в верхнем буфете, мы работали и не чувствовали ни тесноты, ни холода. Он работал фанатично, жестко, а иногда – шутливо. Большая сцена, конечно, была к его услугам, но он стремился в камерное пространство. Сразу пришла художник Татьяна Сельвинская, всем очень понравились декорации и костюмы. Он начал репетировать пролог, который игрался на «балконе», а потом действие перемещалось в основное пространство – в буфет. В прологе он занял молодежь. Маша Есипенко играла роль Таисии Ильиничны Шелавиной – богатой разлучницы. А у нас все твердили, что она – это вылитая я. И пришло мне в голову посмотреть прогон первой части и уговорить Фоменко поменять актрис: ей, так похожей на меня, отдать Кручинину в молодости, а мне – роль разлучницы (немолодой женщины, отбивающей, благодаря своим деньгам, Муромова у Отрадиной – будущей Кручининой). Мы с Людмилой Максаковой пришли на прогон, сели неподалеку от режиссера. Боже мой! Я считаю, эта роль – до сих пор лучшая у Маши! Как великолепно, зазывно она сыграла эту легкомысленную и вульгарную особу – куда тут вмешиваться со своими «идеями». И Петру Наумовичу понравилось, он искренне поблагодарил исполнителей и, собираясь перейти на репетицию к нам, добавил: «Вы мне доставили истинное удовольствие. Сейчас пойду к этим потухшим звездам, посмотрю, на что они способны!» Максакова закипела: «Как он смеет!» А я говорю: «Что теперь полемизировать и утверждать, что мы – не потухшие. Там доказывайте! Пошли!»
У меня хорошая школа. Мне Рубен Николаевич Симонов говорил: «Ты – актриса, которая может выполнить любое задание режиссера. Когда будешь работать с другими, не будь искусствоведом. Не говори, а делай. И если не согласна с режиссером, жди, когда он будет тобой доволен, а потом покажи свое решение». Мне все равно, как режиссер со мной работает – ругается, кричит. Я не верю, что это давление. У каждого свой способ работы. Один интеллигентно объясняет и показывает, другой рычит, но мы делаем общее дело. Петра Наумовича многие боялись, но я – нет. Совершенно, ни секунды. «Фоменко пришел!» – сообщают с седьмого подъезда. «Какая радость!» – отвечаю. «Ничего себе радость! Сейчас всех разгонит!» Сам он раним безумно. Я даже удивлялась некоторым его реакциям – такая ранимая душа. Долго не уходила обида на Евгения Князева, с которым Петр Наумович больше года не здоровался после отказа от маленькой роли в «Деле». Фоменко – режиссер, которого боготворили, – не поздоровался! Но позже дал ему роль Незнамова!
Близость зрителей в «Без вины» я ожидала с ужасом, пока их не было. Ведь они должны были находиться рядом. Но в процессе спектакля их для меня как будто не существует. Петр Наумович создал такую атмосферу, что актеру ничего не мешает. С романсами мне тоже было непросто. (Я – не поющая актриса. Когда Рубен Николаевич ставил «Живой труп», он хотел, чтобы Машу играла я. Но я не видела в себе возможностей по-цыгански петь в этой роли так, чтобы вызывать восхищение Феди Протасова, и отказалась. Потом он буквально заставил меня петь в «Варшавской мелодии», но я так боялась, что на сдаче спектакля художественному совету и первых прогонах пела под заранее записанную фонограмму.) Когда Фоменко объявил, что мне предстоит романсом заканчивать «Без вины виноватые», я пришла в ужас: «Я загублю вам финал!» Но он так выстроил финальную мизансцену, что у меня вдруг прорезалось что-то. Поначалу я скептически отнеслась и к самому романсу «Снился мне сад», предложенному Петром Наумовичем. Мне хотелось петь «Но не любил он». И к тому, как Фоменко выстроил финал: сын выносит меня на руках, я прихожу в себя, обнимаю его – и звучит романс. Он один так мог… Галина Коновалова мне тогда сказала: «Ты только не повышай голос, у тебя возникают такие интонации! И зал ревет навзрыд». А кто к этому подвел и актеров, и зрителей? Конечно, Фоменко. Он так раззадорился, что настаивал, чтобы я тоже исполнила еще один романс, когда каждый из героев поет на вечеринке свое соло. Но тут уж я была тверда. Я поразилась даже тому, что оказалась способной на это. Петр Наумович меня неизменно удивлял, и я открывала в себе неведомые возможности.
Он репетировал серьезно и порой очень жестко. Например, Юрий Волынцев сыграл Шмагу так, что я обалдела. Получилась драма великого артиста, пропившего свой талант. Ведь та мизансцена, пришедшая к Фоменко в процессе мучительных поисков, когда я бегу по кругу и в конце концов бросаюсь к Шмаге и сжимаю его в объятиях, родилась из этой предпосылки. Юра гениально пел романс «Сияла ночь», и столько в нем было горечи, что Кручинина всей душой чувствовала в этом опустившемся провинциальном комике настоящего, великого актера. Волынцев «выдал» здесь на пределе весь надрыв погибающей личности! Это была не демонстрация вокальных умений, а то, что называется «нутро». Юра трудно шел к этому решению: Фоменко настаивал на серьезности роли Шмаги, на глубоком содержании этого человека. Юра не сразу это принял, много раз был на грани отказа от роли, но Фоменко добился. Тяжело дался результат – прямо «коса на камень». Но какой необыкновенный и огромный вышел образ!
Вообще спектакли об актерах получаются не очень удачно, это непростая тема. А Петр Наумович в актерской теме – как рыба в воде. Он любит актера безумно и бесконечно любит показы. Его показы Волынцеву были бесподобны. Он сумел отбросить приклеившегося к актеру «пана Спортсмена» из пресловутого «Кабачка» и вытянуть личность. Он идет не от своих идей, а от актерской индивидуальности, природы. Петр Наумович отдает тебе душу.
А как репетировал Володя Симонов Миловзорова! (Сыграл его потом Виктор Зозулин.) Это можно было умереть – такой премьер, балерун! Я от хохота помирала. С моей точки зрения, это была бы одна из лучших ролей спектакля и одна из побед Симонова-актера. Несколько раз Фоменко «прощал» его отъезды на съемки и гастроли, пережидал болезни, но все-таки не выдержал. И не случилось роли…
Мне с Петром Наумовичем было удивительно легко и хорошо. Когда мы впервые встретились, мы отнеслись друг к другу настороженно. А потом взаимоотношения необъяснимым образом стали очень нежными и доверительными. Я безумно любила, когда он позже приходил на наш спектакль и делал замечания – тонкие, удивительные подсказки каждому. Он очень дорожил им, но когда пришлось делать вторые составы для некоторых ролей, хотел даже снимать: «Это, наверное, нельзя смотреть!» Не любил, когда спектакль начинал «разъезжаться». Я позвала его на юбилейное представление «Без вины», где зал гремел, а когда он вышел на сцену, вообще началось безумие. «Ну что?» – спросила я. «Права…» – ответил он.
Если мы встречались вне театра – в Доме актера, на премьерах, – мы бросались друг к другу, и нам надо было выговориться, поделиться. Я так радовалась его звонкам, его голосу: «Неужели вы меня узнали?» Я вечно его благодарила. А он обязательно всегда поздравлял меня с днем рождения. Когда я получила альбом, сделанный обо мне (меценаты, собрав редчайшие фотографии и архивные публикации, выпустили несколько книг – о Михаиле Ульянове, Юрии Яковлеве и обо мне), прочла его слова в свой адрес и была потрясена. Позвонила ему: «Петр Наумович, я даже не знаю, как вас благодарить за такие слова обо мне – это такой подарок». (У меня ведь нет архива, я ничего не собираю – ни статьи, ни фотографии. Мой муж собирал, а я нет… Да и не надо ничего – умирает драматический актер, и никто, кроме родственников, не вспоминает его. Великие имена – Рубен Николаевич Симонов, Николай Гриценко, – а ведь даже в Щукинском училище у нас не каждый вспомнит.)
Мы испытывали потребность друг в друге. Я была счастлива, когда он приходил на мои премьеры. Мы вечно уединялись, разговаривали, он обсуждал мои работы в других спектаклях. После премьеры «Милый лжец» Петр Наумович делился своими соображениями, а я призналась: «Мне намного труднее играть здесь, чем в „Без вины“». И он так обиделся! Я поняла, что не следовало вызывать его ревность. Он сказал тогда: «Ну там, конечно, вы плачете и выдаете все, что есть у вас в душе!» А я парировала: «Конечно, здесь у меня вода льется, а у Шапиро – настоящие слезы». Так мы подсмеивались друг над другом.
Он сообщил однажды, приступая к новой работе: «Ставлю „Бесприданницу“ – на тебя». Я удивилась – как это? «Я объясняю актрисе, как бы ты сыграла. И получается, как будто ты играешь через нее. Незримо присутствуешь». (А ведь в свое время Рубен Николаевич собирался ставить «Бесприданницу» со мной, но эта работа у него была как заколдованная – всегда кончалась неудачей. «Мы ляпнемся», – беспокоился он, поэтому и не осуществил свои намерения. И еще хотел поставить со мной «Гамлета», утверждая, что мужчины не понимают всех тонкостей этого образа. Но и эта идея тоже повисла в воздухе.)
Как-то я сказала ему: «Я просто счастлива, что жизнь меня столкнула с вами». Сама я не использовала избитых слов, вроде «гений», но рада, что при жизни его называли гениальным режиссером. Он ведь иронично относился к наградам, званиям, бесчисленным орденам.
Однажды он пришел на «Хрустальную Турандот», устроенную в мою честь. Я отказывалась – не очень люблю все эти творческие вечера, поздравления, – не знаешь, куда деваться. Стыдновато как-то. Петр Наумович подошел ко мне со словами: «Я тебя благословляю». Достал из кармана подарок – нашел ракушку с дырочкой, взял шнурочек, вдел в дырочку и сам сделал медальон: «Это будет твой талисман». И надел мне на шею.
Последний наш спектакль, который он успел посмотреть, – «Пристань». Мы увиделись с ним тогда в последний раз. Он очень трудно шел к нам за кулисы из зрительного зала, не дошел, задыхаясь, остановился тут, в коридоре у гримерок, я вылетела к нему, схватила в охапку… Он обязательно хотел прийти во второй раз. Но уже не пришел… У него в нашем театре не все было гладко: кто-то принимал – кто-то нет, кто-то делал довольно больно. Я же до последнего надеялась и верила, что он вернется к нам. Прямо навязчивая идея: Фоменко обязательно будет у нас ставить. Мне возражали. И оказались правы. Когда я увидела его после «Пристани» (он совершенно не мог дышать), поняла, что вряд ли у него найдутся силы для нашего театра.
Когда Римаса Туминаса пригласили возглавить театр Вахтангова, я сильно удивилась словам Фоменко: «Мы очень дружны». Для Римаса Петр Наумович всегда находился на пьедестале. Мне было так радостно, что они понимали друг друга и прекрасно друг к другу относились. И поэтому в финале «Пристани» на парусе после прославленных вахтанговских образов появляется лицо Петра Наумовича.
Мне нравились многие спектакли Фоменко, больше всего «Волки и овцы», но его самого я воспринимала эгоистично: мой – и все. В нашем театре, в моих «Без вины виноватых». Вот он – весь здесь. Я его так чувствовала везде и всюду. И просто любила, очень любила. В самом высоком понимании слова. Он был мне бесконечно дорог. Я знаю, в жизни и в общении он трудный человек. А как много сил у него и его близких отнимали болезни! Но сам Петр Наумович всегда говорил: «Главное – работа! Все забудешь». Поэтому себя не щадил: не ел вовремя, не принимал лекарства, не делал уколы, непрерывно курил и пил кофе. Ради дела он зачеркивал все – здоровье, время. Совершенно одержимый человек.
Людмила Максакова. «Людка, я о тебе думаю…»
…Я совершенно не верю, что Петра Наумовича больше нет… Не могу примириться с этой мыслью. Двадцать пять лет невозможно выкинуть из жизни… Мне легче думать, что он дома или, когда мы играем на старой сцене «Мастерской», что он у себя в библиотеке. Петр Наумович – ослепительно яркое явление. Раз и навсегда ослепив, этот свет в тебе горит и живет.
У меня есть целый список неосуществленных, несыгранных ролей у Петра Наумовича, которые мы репетировали в поездах, самолетах, на гастролях. К их числу относится, например, Огудалова, когда Фоменко пригласили ставить «Бесприданницу» в Александринку (это было еще до создания «Мастерской»), Тогда он считал, что Огудалова – центр всей пьесы. Эта женщина торгует дочерями. Лариса при такой расстановке акцентов – маленькая девчонка и жертва, а всю кашу заварила мамаша. Она, Харита, видать, цыганка, оборотистая дама не без эротических мечтаний, со всеми пожившая – и с Кнуровым, и с Вожеватовым, и с Паратовым. Одну дочку продала очень неудачно – ее потом какой-то восточный человек зарезал, теперь хочет пристроить вторую. И никак не может – характер у Ларисы плохой, не слушается, поет вроде хорошо, но отказывается: «Я петь не буду». Тогда Харита сама поет за нее, пока та ломается, сама танцует и сама все делает. И даже присматривается, не найти ли ей за кого тоже выйти замуж. Такая любопытная была концепция спектакля…
Из несыгранных ролей предполагалась еще Гурмыжская в «Лесе», когда Петр Наумович ставил Островского в «Комеди Франсез». Но ему в дирекции сказали: «У нас же профсоюзы, о каких приглашенных звездах вы говорите? Мы такого не потерпим». Так что планы по поводу моего участия в постановке «Леса» не реализовались… Мы долго с ним говорили о Елизавете Английской. И может быть, скоро это осуществится. Все мечты сбываются – это вопрос времени. Еще он предлагал мне роль Командора, когда хотел ставить «Каменного гостя» у нас в театре с Олегом Меньшиковым – Дон Гуаном. Но Олег Евгеньевич опоздал на первую встречу, на вторую вообще не пришел… Поздно теперь сокрушаться… А я должна была бы играть Командора. Что это – играть дух? Дух может быть амбивалентным, андрогинным… «Дай руку!» – «О, тяжело пожатье каменной его десницы!..»
Мистическая тема в творчестве Петра Наумовича была, безусловно, одной из главных… Сам он всегда по этому поводу посмеивался, но смеялся как-то загадочно, так что было непонятно, над чем именно он усмехается в усы. Никогда не забуду, как он рассказывал, что поставил «Смерть Тарелкина» в театре Маяковского и получил рецензию: «Молодой режиссер Петр Фоменко, кажется, плодотворно разрабатывает тему смерти». (Рецензию эту о самом громком спектакле молодого Фоменко написал молодой тогда А. А. Аникст. – Н.К.) Как будто критик этот там был и знает, что такое загробная жизнь. А Петр Наумович относился к этому серьезно, как и Лев Николаевич Толстой. Это было в нем заложено даже не в отношении к обрядам, а в глубочайшей вере.
Я не сообразила тогда, как он всегда близко это ощущал: Петр Наумович так много и часто болел, что мы привыкли и не видели в этом ничего рокового и неизбежного. Как-то незадолго до своего последнего дня рождения он мне позвонил. (Я была в Риге и хотела бы поприветствовать его в этот день, но почему-то у меня не возникло внутреннего порыва немедленно бежать за билетом в Москву.) Петр Наумович сказал: «Людка, я о тебе думаю. Я о тебе буду молиться на этом свете… – Потом сделал большую паузу и добавил: – И на том». Это был последний наш разговор, последние слова, которые я от него слышала. И хоть бы что внутри екнуло – перелет-то из Риги в Москву всего час пятнадцать!..
И эту молитву я теперь ощущаю. Были очень сложные обстоятельства в моей жизни, и вдруг ни с того ни с сего пришли какие-то подарки – и думаю, не без участия Петра Наумовича. Например, я всегда хотела прикоснуться, приблизиться к «Онегину» – и вот играю Няню в спектакле «Евгений Онегин» у нас в театре в постановке Римаса Туминаса. Еще с детства, со студенческих времен мы знали «Онегина» наизусть. Всегда в скверике возле Спасо-Хауса около маленького памятника Пушкину (кто-то поставил его на свои деньги) мы собирались и читали стихи: «Если жизнь тебя обманет, Не печалься, не сердись, В день уныния смирись, День веселья, верь, настанет. Сердце будущим живет, Настоящее уныло. Все мгновенно, все пройдет, Что пройдет – то будет мило». Под Новый год мы – моя подруга Таня Егорова, я, Андрюшка Миронов, еще кто-то, кто к нам «приплывал», – открывали бутылку шампанского, которую долгое время перед этим держали в сугробе, пробка вылетала, выпивали полузамороженное шампанское и наперебой читали «Евгения Онегина»…
Петр Наумович много над Пушкиным работал, вся жизнь сопровождалась его поэзией. В поездках порой мы всю ночь читали в купе: я – «Нулина», он – «Пиковую даму». И чудно проводили время. Вопрос: почему все случается и куда все уходит, беспокоил Петра Наумовича. У меня есть доказательство: Майя Андреевна подарила мне режиссерский экземпляр «Пиковой дамы». Петр Наумович обожал малюсенькие книжечки, писал микроскопическим почерком карандашиками, остро отточенными, как комариный хобот. И вот такой «булавкой» он «царапал» свои комментарии. Эта малюсенькая книжка вся исписана его рукой – здесь полная режиссерская экспликация спектакля. И на первой странице написано: «Господи, пошли благословение свое! Укрепи духом, дай сил и света на дело сие!» Думаю, тут очень многое становится ясным.
После интригующего шепота в коридорах театра Вахтангова: «Пиковая дама», «Пиковая дама»… – вывесили распределение, и я упала в обморок: Тайная недоброжелательность досталась Юлии Рутберг, а мне – Графиня… (Я-то полагала, что Тайная недоброжелательность предназначена мне. Перед этим в ГИТИСе Петр Наумович сделал очень интересный спектакль со своими студентами, где эту роль играла литовка с пышными рыжими волосами, и ее акцент придавал персонажу какой-то особый шарм. А Пиковая дама сидела в кресле-каталке в чепце, закрывающем лицо.) Виду я не подала, надеялась, что-то изменится, репетиции покажут, останется ли моя героиня сидеть в кресле в чепце. В общем, дай Бог терпения. Во время репетиций начались какие-то чисто актерские стычки между Князевым – Германном и Рутберг. Например, Фоменко хотел посадить ее ему на плечи. Евгений отказывался, и пока это выяснялось, я постепенно овладевала в спектакле пространством и незаметно перетащила внимание Петра Наумовича на свою персону. Он понял, что с моей стороны возражений не будет – я стану делать все, что он просит, с удовольствием. Единственное, на чем мы споткнулись, – он хотел, чтобы я лежала в гробу. «Что хотите делайте, но в гроб я ни за что не лягу. Мне кажется, в театре это чересчур».
Старую Графиню он сразу мне показал. (Я сидела на репетиции в шубе, было холодно.) Он играл, картавя и напевая по-французски: «Старая Графиня сидела в своей уборной…» – «Так и играть?» – изумилась я. «Так и играй». Мы фантазировали без границ, он много придумывал Графине разных воплощений: например, я была нищей с кружкой на паперти. Графиня постепенно теряла возраст: начинала старухой, затем («Лет шестьдесят тому назад…») становилась юной московской Венерой и начинала порхать: «О, Пари!», потом вообще духом являлась из загробного мира: «Я пришла к тебе против своей воли». Страшная сцена, особенно в опере (там у Чайковского очень сильная музыка, но наш спектакль шел под Сибелиуса). Думаю, Пушкин тоже часто задумывался о вечности… Получилось существо и материальное, и нематериальное. Она балансировала на грани…
На любителей прекрасного «Пиковая дама» произвела сильное впечатление, но в искусстве единодушие бывает только на кладбище – пока люди живы, они никогда друг с другом не соглашаются. Когда А. А. Гончаров пришел на спектакль, он воскликнул в конце: «Боже мой, Фоменко уже начал эпиграфы ставить!» Действительно, он «одушевил» Тайную недоброжелательность, и все остальные эпиграфы получили на сцене свое воплощение.
Спектакль «Пиковая дама» – это учебник режиссуры, тончайшая режиссерская разработка… Петр Наумович очень тщательно разбирал текст, может быть, тут «виновато» его педагогическое образование, филфак педагогического института. Пристальное внимание к слову, к совместному действию – это та школа, которую нельзя было больше получить ни у кого, кроме него. В конце концов, режиссеры всегда ставят «на ноги», считают, что «тело никогда не врет» и не надо засиживаться. Но если диалог и взаимоотношения словесного действия не разработаны, потом бывает трудно и возникает каша – в угоду мизансцене, телу слово «затирается». А это очень неправильно – все-таки люди пришли в драматический театр и стремятся слышать слово – оно должно быть внятным. Любимое выражение Фоменко, полученное от его педагога во МХАТе: «Пойдемте поинтонируем». Это очень важно. Великие актеры, с которыми мне довелось работать – Н. О. Гриценко, Ю. В. Яковлев – яркие примеры уникальной актерской интонации. Е. Р. Симонов говорил: «Что остается от актера? Интонация. Если она верно найдена, актера не спутать ни с кем». Об этих актерских интонациях до сих пор ходят легенды. Сцена с флейтой у Гамлета – Смоктуновского: «На мне играть нельзя…» Или голос Дорониной: «Меня… меня любить нельзя…» Это остается с нами навсегда. Актер – это тембр, узнаваемый и неповторимый. Голос – один из признаков того, что ты создан для этой профессии. Иногда актеры пренебрегают занятиями речью, а Петр Наумович, наоборот, заострял на этом внимание.
Сцена смерти Графини (этой погони по ночному Петербургу на вращающемся сценическом круге) была решена Фоменко сразу. Обезумевший Германн гоняется за Графиней, и в результате этого бега по Вселенной, бега в вечность человека и настигает его роковой час. В этом режиссер видел причину гибели моей героини. Ему не могли простить, что он отказался от пистолета в этой сцене. (Наверное, его смутило, что у Германна по правде жизни не могло быть ни браунинга, ни маузера, ни револьвера, а только огромный старинный пистолет.) И тогда он решил тему смерти другим способом, как итог бега человеческой жизни. Каждому предначертан конец пути.
Петр Наумович много импровизировал на репетициях, но приходил из дома с полной режиссерской разработкой. Он никогда не подгонял артистов под заранее придуманный рисунок, запихивая, утрамбовывая и отрезая ненужное. Наоборот, держа в голове свой общий замысел, он шел от актера и в момент показа, импровизации сам часто порхал, бегал… Все детали роли – чихание, вздорность поведения, междометие «Мня!», которое использует Графиня, – все это от него. У меня сохранилось много кадров репетиций «Пиковой дамы». А его репетиции – это же самое интересное!
Наша следующая работа с Фоменко – Метерлинк, «Чудо святого Антония». Петр Наумович сказал: «Будешь играть Ортанс». А я подумала: «Опять!» Сначала она мертвая, потом воскресает, потом опять умирает, а я только недавно в «Пиковой даме» бегала с того света на этот, и теперь опять те же путешествия? «Может быть, что-то другое?» – попросила я Фоменко. «Ладно, играй Вирджини», – не спорил он. И я не поняла в тот момент, какую совершила роковую ошибку. Параллельно Сергей Маковецкий стал допытываться, кто такой его Антоний – святой или шарлатан. Они с Фоменко выкуривали по два блока сигарет, выпивали по ведру кофе – и в результате двух недель страшной «битвы» Маковецкий покинул поле боя. Меня это сразу встревожило. Исполнителю роли Антония Алексею Завьялову, милому человеку (произошла трагедия – он разбился молодым), даже при всем гении Петра Наумовича не суждено было снискать успех. У актера должно быть внутреннее право на реплику, даже не на роль. И мне кажется, он к тому времени еще не заработал этого права, он слишком был молод для такой истории. Недаром первым движением Фоменко было приглашение Маковецкого.
Но самое ужасное для меня началось потом, когда Петр Наумович стал репетировать Ортанс, и я поняла: что же ты, Люда, наделала, кто тебя за язык дергал? Доверься уже режиссеру, да еще какому! Конечно, сочинил он Ортанс великолепно, и там не было такого мистического ужаса, как в «Пиковой даме». Она замирала, оживала, пудрилась. Роль была разработана замечательно. Так до последнего момента я и не поняла, правильно поступила или нет. Сожаление осталось…
Есть отзвуки мистической темы и в нашей последней работе с Петром Наумовичем – «Театральном романе» Булгакова. Позвал меня Кирилл Пирогов через Максима Литовченко со словами: «Неудобно предлагать Людмиле Васильевне роль – она, как говорит Петр Наумович, „как волос в супе“». Но в конце концов он умел и из «волоса в супе» сделать шедевр. Мы с ним немного поспорили, мне все же хотелось прозвучать – хоть и в небольшой роли. Хотя Петр Наумович и сердился, но я все-таки пою романс «И нет в мире очей» Булахова. (Это мамин романс. Она его исполняла «по школе», как учили во МХАТе – не столько пела, а проигрывала. Я вложила в пение все, что могла.) И у Булгакова в романе тоже немало мистических моментов. Они всегда привлекали Петра Наумовича. Ими пронизан весь его «Триптих», в особенности «Каменный гость» и «Сцена из „Фауста“»…
Разборы Фоменко уже стали легендой. Пока он не разберет тщательно текст – дальше не двигается. «Как жаль…» Маркеса, например, мы репетировали в «Мастерской» два года. В русской классике он чувствовал себя королем, а с западными авторами было непросто. Метерлинк, Кроммелинк, Камю, Маркес… Конечно, он виртуозно владел русским языком Толстого, Пушкина, Островского… Хотя и в Маркесе находил удивительные интонации: «Поезд – это единственный человеческий способ путешествия. Самолет – чудо, но летит так быстро. Он переносит только тело, и ты два-три дня ходишь, ходишь, маешься, сама не своя, пока (Петр Наумович показал интонацию с модуляцией: «Пока-а-а») не прибудет твоя отставшая душа». Он любил так называемые «трешки» – ритмически сгруппированные слова: «твоя – отставшая – душа». Трешки были очень важны, особенно в «Пиковой даме».
…Наш самый знаменитый спектакль «Без вины виноватые» произвел в свое время «на Москве» очень большое впечатление. Его приняли все – и критика, и зрители, и свои братья-артисты. Такое триединство бывает редко. Спектакль рождался вдохновенно. Об этом уже много рассказано. Фоменко собрал весь цвет труппы. В начале репетиций я однажды сыграла этюд, нафантазировав предлагаемые обстоятельства – то, что было в провинциальной труппе до приезда Кручининой. У моей героини, примадонны Коринкиной, отняли театр: приехала какая-то артистка-гастролерша, и все ринулись к ней: уплыл спонсор Нил Стратоныч, любовник Миловзоров таскает за ней шали. «И все покинули меня» – прямо как Чацкого. Она осталась одна. Накануне – премьера, страшный триумф соперницы. А что в этой Кручининой особенного? «Тонкая французская игра» – больше ничего. В общем, у Коринкиной выбита почва из-под ног. Я решила, что она крепко выпила после премьеры, ночь не спала, рыдала. Утром пришла – с опухшим лицом, в пальто поверх ночной рубашки, в одном чулке, в сумку, не успев надеть, засунула лифчик. Говорила, входя: «А! Вы здесь? Дайте воды!» (Я попросила заготовить два кувшина воды.) Не могла начать говорить, пока не выпивала оба кувшина. Вытирала лифчиком вместо платка губы, потом слезы. После этого этюда впервые в жизни мне зааплодировали актеры. А Петр Наумович замолчал, а потом спросил: «Людочка, а что дальше делать будем? Вы все сыграли. Теперь надо это равномерно распределить по ходу роли». Ощущение беды и катастрофы, переживаемое в этом этюде Коринкиной, осталось в роли.
Он любил точную географию спектакля – где что находится: «поедете в магазин за моими ботинками» – туда, в «кондитерскую за конфетами» – туда. Все указания, которые дает Коринкина поклонникам, весьма конкретны. География каждой роли прописывалась подробно – кто откуда пришел, из какой двери вышел, где что находится. Многое рождалось из импровизаций, и нельзя сказать, что весь спектакль алгебраически и геометрически выверен. Например, когда Коринкина восклицает: «Рыщет, рыщет по России – она же хлеб у нас отнимает!» Петр Наумович сказал: «Покажи, как она рыщет, покажи мне эту сволочь!» Так появились в роли мои прыжки…
…Мы всегда вместе встречали Новый год по монгольскому времени – в семь часов вечера. Петр Наумович терпеть не мог ходить в гости, человеком был совсем не светским, тусовок избегал. (Исключение – когда мы летом снимали «Поездки на старом автомобиле», Москва была пуста, мы заходили ко мне. Картошка с селедкой – самая любимая и примитивная закуска, только газеты не хватало.) Я по традиции привозила к ним домой новогодний капустный пирог по рецепту Люси Целиковской: 200-200-200. Мука, масло, сметана берутся в равных частях, готовится слоеное тесто и начинка из белой (не тушеной, а ошпаренной) капусты с яйцом. Мы встречали монгольский Новый год, и я уезжала к своим, считая, что Новый год уже наступил. Петр Наумович не любил никуда уезжать, предпочитал «умыкаться».
Он бывал у меня на дачке в Юрмале. Там четыре древние яблони, и каждую минуту на землю с тяжелым стуком падает яблоко. «Добро пропадает!» – переживал Петр Наумович и на моей кухне на маленькой двухконфорочной плитке все время варил варенье. И еще вспоминается любимая его присказка: «До чего дожили – водка остается!»
Евгений Князев. «Легкой жизни тебе никто не обещал»
История рождения спектакля «Без вины виноватые» странная, сложная. Петр Наумович начинал репетировать в верхнем буфете, там спектакль и «прижился». И мое назначение на роль Незнамова тоже странно. Ведь до этого у меня с Петром Наумовичем произошел «конфликт», как это ни громко сказано. Он на меня обиделся и два года проходил, не глядя, мимо, хотя я всегда здоровался. Перед этим я играл Шило в его спектакле «Дело». Фоменко меня хвалил, но при распределении на «Государь ты наш, батюшка» я получил роль Глебова, которая не несла никакой нагрузки в отличие от Шила, который активно вмешивался в действие. (Я ни в коей мере не стесняюсь эпизодов, и Петр Наумович всегда говорил: «Эпизод нужно играть ярко, чтобы тебя обязательно запомнили». Я и сейчас с удовольствием играю, например, роли Троцкого или Зиновьева в сериалах, но это другой случай.) И у меня на душу легла такая тоска!.. Я любил репетировать с Петром Наумовичем, но невозможно было, находясь рядом с ним, готовить «никакую» роль. Это оказалось выше моих сил, и когда он однажды предложил тем участникам репетиций, кто с чем-то не согласен и хотел бы выйти из спектакля, сделать выбор, я позволил себе отказаться от роли. После этого конфликт тянулся два года, и я ощущал: моя жизнь с Петром Наумовичем закончилась. Чувствовал себя «без вины виноватым».
И вот я иду по коридору, встречаю Фоменко, и он вдруг со мной здоровается и говорит, что для меня есть предложение. «Странное, но мне кажется, это должен делать ты, и даже, возможно, играть две роли». И все так интригующе, намеками, я и не понимаю, о чем речь, дрожу и думаю только: со мной ФОМЕНКО заговорил! «Хочу попробовать Островского, „Без вины виноватые“, и чтобы ты был Незнамовым, а в первой части, в прологе, – Муровым. Он же по пьесе твой отец – почему нет?» Вот такой у него родился замысел, правда, эта часть истории не состоялась.
А в стране как раз началась перестройка – страшные 90-е годы… Абсолютнейшая разруха, в буфете холод, все сидят в пальто внакидку, шутят: «Почему мух в буфете нет? Они со скуки и от холода подохли». Спектакль по затратам был сделан на три копейки: лавки – декорации из спектакля «Брестский мир». И вот «Без вины виноватые» делали практически на подборе, во всяком случае, многие мужские костюмы. Однако Юлии Константиновне и Людмиле Васильевне шили платья. С этим связана целая история: Максакова сама принесла шикарные ткани, а платье Борисовой сделали чуть ли не из занавесок. Но оно было шикарное и сидело прекрасно, ничем не отличаясь от шелковой тафты. (Хотя платье Максаковой мне очень нравилось, напоминая портрет Орловой кисти Серова, я даже купил в Русском музее открытку – так картина была схожа с Людмилой Васильевной.)
У Фоменко всегда стильные спектакли, независимо от затрат. Посмотрите, какая декорация в «Пиковой даме» придумана Станиславом Морозовым. И холодный серый Петербург, и мосты, по которым летают герои, и вращающийся круг – это недешево. Иногда говорят: достаточно расстелить коврик, сыграть, – вот вам и театр. Не получается! Спектакль «Государь ты наш, батюшка», например, был лаконичный, но отнюдь не простой, с изысканными костюмами.
Каждую новую работу я начинаю так, как будто не было предыдущих лет жизни и работ других не было – и это идет от Петра Наумовича. Бесконечные сомнения… Его фразы: «Легкой жизни тебе никто не обещал» и «Все время должна быть борьба мотивов и сомнения, многоточия, потому что ты не понимаешь, правильно поступаешь или нет, на сцене ты все время должен принимать решения». И на всю жизнь я остался сомневающимся: имею ли я право занимать этот пост, играть эту роль и идти по улице с гордо поднятой головой? Даже когда на улице подходят со словами благодарности, я все время думаю: издеваются или правду говорят? Наверное, иронизируют? Или они искренни? Это все уроки моего дорогого Петра Наумовича. Я действительно считаю его своим учителем. У меня было много учителей, я поступил на курс к Л. В. Ставской, благодаря моим педагогам в Щукинском училище я стал тем, кто я есть на сегодняшний день. А в конечном счете, когда на репетициях Петр Наумович стал разбирать роли, характеры, биографии персонажей, я понял, что только у него могу поучиться, как нужно сделать, чтобы персонаж был в развитии, в процессе мышления и сомнений, в движении. И я сказал самому себе: так вот кто мой Учитель! Он об этом знает, я ему как-то признался…
Незнамов – все в этой роли про меня. Она давалась трудно. Петр Наумович говорил, что любую роль нужно «проплакать». Например, мы репетируем, репетируем, что-то ищется, пока не попадется. И даже если что-то находится, он потом это ломает, чтобы найденное не зафиксировалось надолго, а ожило в нужный момент. Помню одну репетицию, воспоминание о которой я ношу в себе и никогда не забуду. Петр Наумович говорил, что роль нужно «присвоить». И в какой-то момент мне так обидно стало: не получается у меня, опять не та интонация, Фоменко недоволен. И вдруг на диалог с Миловзоровым об обмане Кручининой наложилась моя собственная печаль, боль, что-то вдруг совпало, я закончил сцену, встал и не мог сдвинуться с места. И вдруг Петр Наумович поднимается со своего режиссерского кресла, подходит и целует меня. Этот момент незабываем. Потом он делал замечания, ругал меня за что-то, но я понял – когда попадаешь в точку, это ни с чем не сравнимо. И за этот поцелуй я ему так благодарен. За порыв, за искренность. Я и сейчас от режиссеров иногда жду похвалы, свидетельствующей о том, что получилось что-то важное. Меня можно ругать, я буду мучиться, искать, но если найду точное решение, интонацию, – мне надо обязательно сказать. А Петр Наумович сделал это так точно и своевременно, что у меня возникло мгновенное и верное ощущение роли.
Замечания Фоменко всегда попадали в точку. Например, Кручинина похоронила сына 23 года назад, и острые переживания ее в прошлом, она просто сама немного сумасшедшая. И Незнамов привык жить без матери и не часто задумывается, где она, бросившая его в младенчестве. Мы говорили, что он человек творческий, талантливый, легко ранимый, ему не хватает душевного тепла, расположения. Его обижают, и поэтому он озлобился.
Удивительная особенность Фоменко: все, что он говорил вчера – правильно, но сегодня – по-другому. Нельзя повторить вчерашнего: ты пришел с иным настроением, режиссер – с другим настроением, и то, что вчера соответствовало роли, сегодня не соответствует. Он учил играть сиюминутное соответствие твоему нынешнему состоянию. А такой партнер, как Юлия Константиновна Борисова, всегда ощущала партнерство до такой степени, что для нее важно было, чтобы сыграл партнер, она так в него вкладывалась и так смотрела на меня, что мне ничего не оставалось делать, как ответить. В этом и заключено великое партнерство.
Близость зрителей, сидящих на «Без вины виноватых» в Малом зале на расстоянии вытянутой руки, я научился принимать спокойно. Я их не видел, смирился с ними. Они существовали «четвертой стеной». Даже когда я сейчас выступаю с чтецкими программами, читаю залу, а не глазам конкретного человека. И в «Пиковой даме» я умолял Фоменко, чтобы он не запускал меня в зрительный зал – я предпочитал оставаться за «четвертой стеной».
Петр Наумович подарил каждому герою «Без вины виноватых» романс, мне в этом «венке» достался романс на стихи Лермонтова, который я декламирую под музыку: «Расстались мы, но твой портрет Я на груди своей храню, Как бледный призрак лучших лет, Он душу радует мою. И новым преданный страстям, Я разлюбить его не мог: Так храм оставленный – все храм, Кумир поверженный – все бог». Я не мастер петь, так что и эта мелодекламация для меня – подвиг. Хотя в другом спектакле Фоменко «Чудо святого Антония» я с удовольствием пел куплеты на французском языке.
Почти двадцать лет идет в нашем театре спектакль «Пиковая дама», поставленный в 1996 году. И это заслуга Петра Наумовича. Спектакль не шел бы до сих пор, если бы в нем не было заложено столько таланта и энергии его создателя. Ведь он сам мучается, а когда он нам передает свои мучения, получается неожиданный, удивительный результат. Вот, к примеру, сцена: Лиза вслух читает Графине новый роман. И у Фоменко начинаются бесконечные поиски среди романов того времени: «Пришли мне кого-нибудь из нынешних, там, где герой не давит ни отца, ни матери!» И вдруг в один прекрасный день он вместо нелепого романа Загоскина дает Маше Есипенко, репетирующей Лизу, текст Пушкина: и Лиза читает роман «Пиковая дама». «А теперь переверни страницу и посмотри, кто автор», – командует Петр Наумович. «Пушкин!» – с изумлением читает Лиза. Вот и все – решение найдено. То есть это она про себя читает роман, который написал ее современник Пушкин! А ведь решение не в одну секунду родилось, режиссер долго к этому шел.
Я считаю «Пиковую даму» одним из лучших спектаклей театрального времени. Как Фоменко придумал этот «Вальс» Сибелиуса, который «раскручивает» действие, господи Боже мой! А этот безумный Германн! (Никому не было ведомо, кому он отдаст роль Германна, и когда ее получил я, меня это чрезвычайно порадовало.) Считается, что в нем должна быть страсть, таинственность, мистичность, – а ничего этого в Германне нет! Петр Наумович ставил спектакль о простом обыкновенном человеке, который решил вступить в спор с роком. Фоменко подчеркивал, что он – маленький человек, который вдруг заявил: я сыграю с судьбой! А чем заканчивается такой спор? Известно – ты проигрываешь.
Петр Наумович репетировал этот спектакль больной, очень болело сердце. Мы приходили на репетицию и не знали, состоится ли она. Помощник режиссера звонила домой, выяснялось, что он в поликлинике и неизвестно, придет ли в театр. Мы ждали его, повторяли текст (а это ведь сложно – цеплять слово за слово пушкинские фразы, это же не реплики в диалоге).
Вдруг шепотом раздавалась весть: Фоменко появился на седьмом подъезде. Он едва-едва входил в зал, направляясь к седьмому ряду, шептал: «Ну, давайте начнем». Мы начинали – очень осторожно, чтобы поберечь его сердце, не побеспокоить. «Не так. – С трудом встает с кресла, доходит до сцены: – Андрюша, включай вальс, самую сильную, кодовую часть! Здесь Германн бежит по этому холодному Петербургу, и шлейф развевается! – Голос Петра Наумовича крепнет и звучит сильнее. – Где художник по костюмам? Маша (это к Маше Даниловой), надо Жене сделать в этой сцене шлейф, чтобы он разворачивался и летел вслед за ним, когда он побежит». И вот он, пришедший на репетицию совершенно больным, начинает бежать, все быстрее и быстрее. И показывает, как Германн в своем беге хватается за воображаемый канат: «И как черт понес его по этому Петербургу!.. И несет его навстречу судьбе, которой он бросает вызов!.. Все, вот так, – заканчивает Петр Наумович, с трудом добираясь до кресла. – Попробуйте…»
И все это – он, большой знаток музыки, художества, литературы, всего-всего, – Петр Наумович Фоменко. Это было какое-то бурление идеями: никто же не задается вопросом, откуда и почему вдруг за Германном разлетается этот шлейф? Представляю, как это красиво из зала, хотя сам никогда не видел. В другой сцене он хотел, чтобы Германн подхватил умершую Графиню на руки и начался танец. Но не доделал он этот танец с покойной Графиней, к великому сожалению, только намекнул. А когда мы уже выпустили спектакль, играли его с большим успехом, приехал в Москву «Отелло» Някрошюса. Мы с Максаковой пришли на вторую часть – после своего спектакля «Пиковая дама». И увидели тот самый танец, о котором нам Фоменко рассказывал еще три года назад на наших репетициях, – в танце Отелло с мертвой Дездемоной. Мы увидели, каким должен быть этот безумный танец с покойницей, как он должен потрясать. И как нам стало обидно – мы могли бы это сделать первыми, это открытие могло быть нашим! (Но как говорил сам Петр Наумович: «Искусство, как и жизнь, не имеет сослагательного наклонения». – Н.К.)
Сцену в спальне Графини он почти не репетировал – поставил нас, прижал друг к другу и велел: «Говорите шепотом, слушайте друг друга, разговаривайте так, как чувствуете – каждый раз по-новому». Именно поэтому я позволяю себе менять что-то в своей роли, не выходя за рамки рисунка. Почему Германн перепутал карту, «обдернулся»? Потому что это рок: мистичность повести в том и есть, что если ты хочешь выиграть у судьбы – играй! Но никто не может выиграть у судьбы. Нет в мире такого человека, абсолютно счастливого человека. Нет «одной абсолютно счастливой деревни» – вспомните, как заканчивается у Фоменко его гениальный спектакль. У каждого человека есть свои муки и терзания. Нужно жить, делать свое дело и благодарить Бога за то, что ты живешь, а не вступать в спор с судьбой.
Потом на гастролях в Петербурге у Петра Наумовича случился страшный инфаркт, повлекший за собой несколько клинических смертей и впоследствии операцию. Именно на этих гастролях он сказал мне: «Наконец, Женя, ты сыграл, как я хотел!» Вечером после спектакля мы с Юлей Рутберг ходили по Гороховой, стояли у дома Графини, под ее якобы окном, а когда вернулись в гостиницу, узнали, что «скорая» увезла Фоменко с инфарктом…
Он прожил тяжелую жизнь человека, которому все время приходилось доказывать и бороться. Не удавалось на Бронной, на Таганке, трудно складывалось в Ленинграде. Конечно, мы всегда знали, что работаем с талантливым режиссером, мастером. Он уже поставил «Плоды просвещения» в театре Маяковского, знаменитые спектакли в Ленинграде – «Старый Новый год», «Теркин на том свете». Но, если на то пошло, тот самый Фоменко – «патриарх» – начался с «Без вины виноватых» и со спектакля в ГИТИСе «Волки и овцы». В этот момент он взлетел на свой недосягаемый уровень – уровень Фоменко. К концу жизни судьба была более благосклонна к нему: получил свой театр, свой дом. Там тоже было непросто…
Мы редко встречались в последнее время. Я пришел на «Бесприданницу» в новое здание его театра на Кутузовском проспекте. Мы с Петром Наумовичем увидели друг друга, а оба мы – люди сентиментальные, и я заметил, как у него покатилась слеза. А уж со мной что в этот момент стало! Опять все нахлынуло!.. И за эти чувства я ему благодарен. Не знаю, что вспомнилось ему в эту секунду…
Марина Есипенко. «У Фоменко нет плохих артистов. С ним все талантливы и совершают открытия»
Говорить о Петре Наумовиче можно бесконечно, и это великое счастье. Кроме восторга от общения и работы нет ничего. Солнце!.. Он есть и будет для меня всегда. Не могу сказать «был». То, чему он научил, – это вершина профессии. Даже не знаю, что мне было важнее – творческий процесс или общение с прекрасным великим человеком. Петр Наумович говорил: «Если человек говорит „мое творчество“, либо он дурак, либо беда пришла».
В «Пиковой даме» он долго сортировал состав, отмерял… Поначалу я должна была быть молодой графиней, потом он решил, что и молодой и старой графиней будет Людмила Васильевна Максакова, а я – Елизаветой Ивановной. В очередной раз перечитав «Пиковую даму» и придя на первую репетицию, я заявила: «Я знаю, как надо играть эту роль!» Надо было видеть Петра Наумовича – его брови, усы: «Деточка, ты, конечно, молодец! Я еще не знаю, как буду ставить, а ты уже знаешь – как играть».
У всех артистов, работавших с Фоменко, есть свои «талмудики», куда записаны перлы и высказывания, образцы остроумия, блестящего ума и мудрости. Мы записывали за ним, как за великим ученым, прорицателем. И каждая репетиция была фантастикой, каждый день общения – просто счастьем. Даже когда он сердился или капризничал, опаздывал на репетиции, забывал что-то, выходя из дому, возвращался, недомогал, мы ждали его – живого и относительно здорового. Он меня называл, не знаю почему, «легкое дыхание». И мои коллеги всегда подсылали меня к Петру Наумовичу, особенно если он был не в духе. «Ты все равно его не боишься» – и я была таким буфером между ними. Хотя он сердиться абсолютно не умел, мне было смешно – он напоминал большого ребенка, который ворчит и ругается, потому что «так надо». Конечно, он мог ранить словом, но всегда по делу. Иногда я позволяла себе вольности: он показывал, как надо сесть и какой жест сделать, а я его опережала. «Откуда ты знаешь?» – удивлялся он. «Да я уже все про вас знаю», – отвечала я. Мы общались с ним очень легко. Не поворачивается язык сказать, что его нет…
Я, как и многие артисты, не могла оторваться от репетиций – если шла не моя сцена, садилась в зал и наблюдала. Мы поражались: сам Петр Наумович никогда не ел, из зала не отлучался, не любил делать перерывов. Когда подкатывал голод, меня посылали попросить прерваться на обед, и он, нахмурившись, разрешал: «Двадцать минут». Мы были счастливы, когда удавалось чем-то подкормить и его. Петр Наумович был так устроен, что, когда работал, все остальные жизненные процессы «замирали».
В работе над спектаклем «Государь ты наш, батюшка» он давал потрясающие указания, говорившие о его глубочайшем понимании и знании женской природы. Играя фрейлину Марию Гамильтон, родившую внебрачного ребенка от царя Петра, убившую младенца и за это царем казненную, я не знала, как передать ощущения родившей женщины (в то время у меня еще не было дочери). «Я тебе одно могу сказать – у тебя должны быть глаза срущей кошки». Как это сыграть? Я пыталась…
Самое потрясающее – он умеет так подвести тебя к состоянию, необходимому для определенной сцены (незаметными маленькими шажками), что, невзирая на собственное настроение, ты, не задумываясь, входишь в него. Только что я хохотала, стоя за кулисами, настроение у меня было великолепное, волновалась, что в нужный момент «не выйду на слезы», и вдруг, как по волшебству, слезы полились сами. Что он такое напрограммировал, наколдовал, какие механизмы запустил, что невозможно было не испытать заложенных в роли эмоций? Это меня потрясало. Не знаю, кто еще из режиссеров владеет таким умением выстраивать актеру тончайшие душевные нюансы. Он так манипулирует тобой, что ты сам не понимаешь, играя сцену, как это получилось, что ты уже плачешь. Актерское подсознание, раздвоение на сцене позволяет абстрагироваться и оценивать свое поведение со стороны – но ты понимаешь «что», а «как и почему» – не всегда. Никаких настроек не надо – все происходит, как по мановению волшебной палочки.