А жизнь была совсем хорошая (сборник) Метлицкая Мария
– Сволочь! – только и сказал он. – Мать чуть на тот свет не отправила.
Маша ничего не ответила, попила холодного компоту и пошла в свою комнату.
Когда отец вошел, она уже застегивала большой клетчатый чемодан, с которым они когда-то ездили в отпуск всей семьей.
Отец смотрел на нее растерянно и непонимающе.
– Куда собралась? – хрипло спросил он.
Маша пожала плечами.
– Ухожу! Надоело. – И подняла на него глаза.
Он понял – останавливать ее бесполезно, да и незачем, наверное, раз так получилось. А когда за ней захлопнулась дверь, опустился на стул и… заплакал. Горестно и беспомощно. Как ребенок, у которого отобрали все.
Или как старик. Осознавший, что жизнь прожита зря.
Впрочем, так оно и было.
Там, на Беговой, Маша сразу принялась за уборку. Окна, плита, полы, унитаз. Владик, придя с «работы», брезгливо поморщился:
– Зря. Вызову тетку из «Зари», все помоет и отскребет. Тебе это надо?
Почувствовал запах супа, пошел на кухню и приоткрыл крышку кастрюли. Покачал головой и поморщился.
– Вот этого точно не надо! – недовольно сказал он. – Суп я с детства ненавижу. Маман варила, чтобы сытнее было. Денег-то особенно не водилось. И все это: щи, гречку, пюре, котлеты – я, извини, не ем. В детстве обожрался. Так, что глаза не смотрят. Да, еще тушеная капуста – ну это, если захочешь моей смерти! Суп – в унитаз, и без обид. А ужинать мы сегодня идем в «Советскую». Бывший «Яр», слышала? – И, увидев ее дрожащие от обиды губы, рассмеялся. – Дурочка! Вот скажи, разве я предлагаю тебе что-то плохое?
Она покачала головой и через силу улыбнулась. Ничего плохого, разумеется. Сплошной праздник жизни. Придется привыкать, а что делать?
И подумала о сестре – как все похоже! Нет, глупости. У нее, Маши, по-другому. У нее принц, молодой и прекрасный. К тому же неженатый. И еще у нее – любовь!
Бедная Валька, несчастная сестрица! Только посочувствовать. От чистого и счастливого сердца.
Иван Кутепов молчал. Молчал на работе, молчал дома. Просто не отвечал на вопросы. На работе и так все ясно, мужики Ивана не доставали – знали, в доме бригадира беда. Жена болеет, да и все остальное… Дочки, красавицы, Валентина и Мария, ушли из дому. Куда? А вот этого никто не знал. Знали одно – не «в замуж» ушли. Не к добрым хлопцам, не к плите и малым деткам, а куда-то в плохую и непонятную честному рабочему человеку жизнь. Ходили сплетни – Валентина живет в содержанках у женатого, человека мутного и непонятного, с большими и нечестными деньгами. А младшая, Машка, и того хуже – со спекулянтом и противником родной советской власти, которая, между прочим, дала Кутеповым все – работу, квартиру, хорошую зарплату, садовый участок. Все, кроме счастья… Такие дела…
Мужики Кутепова не трогали и вопросов не задавали: придет в себя, оклемается. Жизнь – она такая. А может, еще все и наладится – всяко бывает. Образумятся девки, вернутся к нормальной жизни. Хотя… Если уж пошло так криво… Странно даже – и Иван, и Ольга люди простые, работящие, скромные. Крепких и здоровых корней. И откуда такая напасть?
Иван приходил с работы, молча съедал тарелку супа, выпивал стакан крепкого чаю и… снова молчал. В телевизор смотрел невидящими глазами, словно сквозь экран. Ольга вздыхала и… тоже молчала. Что тут говорить, когда такая беда? Был дом, была семья. Счастье… И где все это? Куда провалилось, в какую черную яму?
Ничего от прежней жизни не осталось. Ничего. Одни слезы. Как жить?
Выплакала все глаза – за дочек, за мужа. Давление, сердце, приступы удушья. «Скорые» одна за другой – днем и ночью. Постарела, высохла, поседела. И Ваня… был мужик крепкий, широкий – косая сажень в плечах, здоровая крестьянская кровь. А стал… сгорбился, как старик. Под глазами мешки, лицо серое.
А кого когда горе красило?
Пусто в их доме, как в могиле. Пустая, тревожная тишина – как в ожидании большой беды. Только разве может быть еще больше беда, чем та, что им выпала? Ни детей, ни внуков. Один позор.
Еще боялась, что Ваня запьет. Нет, признаков не было, слава богу. Но русский мужик, даже непьющий, может в бездну сорваться. Может! С головой и со всеми потрохами – как в омут. Когда силы закончатся и поймет, что ничего в жизни нет. И жить тоже не нужно. Зачем? Если без смысла…
Про дочерей не говорили – больно. Больно и стыдно. Только однажды муж у нее спросил:
– За что, Олюшка? За какие грехи? Что мы с тобой пропустили? Что сделали не так?
Она вздохнула и пожала плечами. Ответила коротко:
– Не кори себя, Ваня. Ничего такого мы с тобой не сотворили. Просто такая судьба.
Иван заплакал – она впервые увидела его слезы – и стукнул все еще тяжелым кулаком по столу.
– Москва! Москва эта проклятая!
И снова зашелся в громком, отчаянном, лающем хрипе.
Валентина делала аборты раза три в год, не меньше. Рожать не хотела и от любовника своего походы в больницу не скрывала. А однажды чуть на тот свет не отправилась – сама решила ребеночка скинуть. Врачи говорили, что «скоблиться» больше нельзя – сколько можно? Напилась каких-то лекарств, выпила горячей водки с красным жгучим перцем и легла в горячую ванну. Там сознание и потеряла – сомлела. Чуть не захлебнулась и еле выбралась. Так и пролежала на кафельном полу часов десять. Застудилась до воспаления легких. Позвонила сестре – «своему» побоялась. Маруся прибежала, разохалась, вызвала «Скорую», и та увезла еле живую Валентину в больницу.
Пролежала она в больнице долго, почти два месяца. Маруся позвонила матери и коротко бросила:
– Валька в больнице, хочешь – навести.
Ольга спросить ничего не успела – дочь бросила трубку. Заметалась по квартире, бестолково пытаясь собрать какие-то вещи. Из дому выскочила, забыв закрыть на ключ входную дверь.
Прибежала в больницу, нашла дочкину палату, а увидев Валентину, завыла по-деревенски, как по покойнику, и осела на пол. Ее подняли, вкатили укол и положили рядом с дочкой на соседнюю койку.
Закрыла Ольга глаза и стала просить Бога – впервые в жизни, – чтобы он забрал ее к себе. Так молилась когда-то в деревне ее старая бабушка, видимо, просто устав жить.
Валентина, очнувшись от глубокого, лекарственного сна, увидела мать и… заплакала. Плакала долго, отвернувшись к грязноватой стене, покрашенной ярко-голубой, жизнеутверждающей краской. Ольга открыла глаза и тихо сказала:
– Не плачь, доча! Все наладится. И скоро поедем домой.
Валентина замотала головой:
– Нет, мам. Не наладится. И домой я не поеду.
Вечером в больницу примчался Иван. Увидел двух своих женщин, лежавших на соседних кроватях. Сел на стул, уронил голову в крупные рабочие руки и… завыл, как раненый медведь. Дико, страшно.
Валентина отвернулась к стене. Ольга смотрела в одну точку. Обе молчали.
А Иван, раскачиваясь на стуле, приговаривал только одно:
– Что ты сделала со своей жизнью, Валька! И с нашей тоже…
Через неделю Ольгу забирала из больницы соседка, Таня Гусева. Иван не смог – запил. По-черному запил, страшно. Как когда-то пил его дед – сидя на полу, отекший и опухший, в луже испражнений, мычавший, точно животное, пугая жену и внуков. Страшно.
Ольга долго не уходила из больницы – сидела на краю дочкиной постели, гладила ее по руке и умоляла вернуться домой.
Валентина повернула к ней бледное худое лицо и коротко бросила:
– Отстань. Бесполезно.
Таня Гусева увела Ольгу из палаты – справа она, Таня, слева медсестра. Под обе руки.
Через две недели Валентину выписали. Приехала за ней Маруся. Сели в такси, и та спросила:
– Ну и куда тебя?
Боялась, что сестра скажет: «Забери к себе хоть на время. Пока оклемаюсь». Ну как она приведет Валентину к себе? Вернее, не к себе – к любимому. Можно представить, что доволен он не будет. Характер у Валентины не сахар, а с болезнью уж точно не улучшился. Капризничает, вредничает, подначивает. «Ох, поломает она мою жизнь, поломает! И счастье мое поломает – как пить дать! Знаю я Вальку как облупленную», – тревожно думала она.
Но – пронесло! Валентина коротко бросила:
– Домой! На Шаболовку.
Маруся облегченно вздохнула – получилось громко, Валентина бросила на нее взгляд, криво усмехнулась и сказала:
– Что, испугалась, милая?
Та смущенно отвела взгляд: «Да ну ее! С ней лучше не связываться. Злющая, загрызет».
Проводила сестру до подъезда, потопталась на пороге квартиры, учуяла – пылью пахнет и гнилью какой-то, что ли. Поставила Валькину сумку и спросила:
– Пойду? А то счетчик-то тикает!
Валентина снова усмехнулась и кивнула:
– Да иди. Толку-то от тебя… Как от козла молока. Поспешай, а то опоздаешь своим счастьем насладиться!
«Вот точно – завидует!» – злорадно подумала Маруся.
И вздохнула – есть чему. Понимает ведь, не дура! Ох, бедная Валька. Злющая, колючая, но… Бедная! Что ж, у каждого своя судьба. Кому розги, а кому пряники. Сама выбирала – никто не заставлял. Что ж тут поделать?
Дома ее ждал хмурый возлюбленный. Резко бросил:
– Где тебя носит?
Она залепетала, оправдываясь. Он перебил:
– Меня все это не колышет! Изволь быть дома – хотя бы к моему приходу. – Бросил на диван книжку, оделся и ушел, громко хлопнув дверью.
Маша от обиды расплакалась и, утирая слезы, подумала: «Все, к чертям! Никогда больше. Самое главное – он. Он и я. Все, точка. Больше никто. Никто не важен и никто не нужен. У меня своя жизнь и свое счастье. И рушить его я не позволю. Никому». Прилегла на диван и отодвинула книжку – листки какие-то. Перепечатанные. Какой-то Солженицын, «В круге первом». Никогда не слышала. Любит он всякую муть, нормальным людям неизвестную. Начитается, а потом расстраивается. Брови хмурит, курит, молчит. Квартиру шагами меряет. И зачем такое читать? Только глаза портить – шрифт-то мелкий, плохо пропечатанный. Глаза и настроение – себе и ей. Дурь какая-то, не иначе. Вздохнула и закрыла глаза. Тяжелый какой-то день. Мрачный. Валька эта, он… Ушел, дверью шарахнул. Характер – не мед. Обижается долго, обстоятельно. Молчит, на вопросы не отвечает. Словно сыч. Пока помирятся… Дня три пройдет, не меньше. Что ж, Маша привыкла терпеть. И на этот раз стерпит. Потому что есть ради чего.
Ради любви – вот чего. И еще – ради их ночей. Таких сладких и таких… что даже не по себе становится. Кошмар какой-то.
Опять вздохнула, тяжелее прежнего – вот ведь привязал к себе! Крепче каната. Правильно Валька говорит – какая самая тяжелая операция для женщин? Не аборт – ни-ни. Правильно. Удаление члена из головы.
Правда, Валька выражается еще покрепче. Стыдоба.
Грубо, смешно, а ведь правда!
Маруся сладко улыбнулась, вспомнив их с Владиком жаркие ночи, и прошептала:
– Привязал, не отвяжешься. И не хочу – не приведи бог!
В доме Кутеповых стало совсем тихо. Исчезли гости, испарилась родня. Даже братья и сестры из деревни перестали приезжать – слух, он ведь быстро по земле ползет, быстрее ветра. Особенно печальный. Ольга, как всякая женщина, оказалась покрепче своего сильного мужа. Поднимала себя из постели, прибиралась в доме – не так, как раньше и как привыкла, слегка. По верхам – пыль протрет, и ладно. Кое-как готовила и обед – тоже что попроще. И самой тяжело, и мужу все равно – похлебает, не разобрав, и буркнет дежурное «спасибо».
Исчезли запахи сдобных пирогов и сладких булочек с вареньем и запах вишневой наливки в огромной, зеленоватой бутыли, прихваченной из деревенского погреба. И не краснели, не переливались румяными бочками ровные помидорки, упакованные в трехлитровые банки – на долгую зиму. Запылился и посерел любимый Ольгин ковер на стене – красный с золотистыми цветами и разводами. И люстра-обманка потускнела, не хрусталь, конечно же, нет – но очень похоже. Особенно когда чистая – висит и переливается, хотя и пластмасса. «Каскад» называется. В очереди отстояла за ней два часа. Вот счастья-то было…
Господи! Сколько же тогда было счастья! Не жизнь – одно огромное сплошное счастье!
А ценила ли? Да, разумеется, ценила. Не такой она человек, чтобы хорошего не замечать. Ценить – ценила, а вот оценить все тогда не могла. Как много у нее было счастья. Как много радостей, тепла и надежд.
Надежд! Вот что главное. А когда без надежды… Для чего тогда жить?
Теперь на уме и в сердце было одно – Ваня. Даже боль из-за дочерей отошла на второй план. Да и понятно – детей у нее… нет. Как ни горько об этом думать. А вот Ваня есть. Ее муж, ее друг. Любимый человек. И больше никого на всем свете. Надеяться не на кого.
Вот и получается – надо друг друга беречь. Поддерживать. Плечо подставлять. Потому что она без него – ну, все понятно. А он без нее и вовсе пропадет. Мужик, он же только на вид мощный. А поглубже копни…
А Ване лучше не стало. Так и ходил по земле, волоча ноги. Словно не жизнь у него, а мука вселенская. Впрочем, так оно, наверное, и было.
Пыталась завести разговор о дочках:
– Ну всяко в жизни бывает. У всех по-разному складывается. Живы – и слава богу! Чего нам, родителям, еще надо…
Но он ее обрывал на полуслове и начинал кричать, да так… что сердце останавливалось – от страха за него. И она эти разговоры прекратила – к чему?
Однажды Иван увидел свою младшую дочь Марусю. Случайно, на улице. Так и замер с открытым ртом – волосы крашеные, как будто седые. Глаза аж до висков намалеваны. Губы в красной помаде. А главное – сиськи до пупа вывалены. И юбка кончается там, где у приличных женщин только начинается. Не стыд – срам божий. Идет, жопой виляет, грудь колышется. Ржет, как лошадь. И под ручку мужика держит – не мужика, а так… Хилого, узкоплечего. Портками зад обтянут – того и гляди треснет. Очки темные на носу – видно, глаза показать стыдно. Сигаретка в зубах, и цедит что-то. А та дура наклоняется к нему, в очки эти пижонские срамные пялится и заливается по новой, как в цирке на премьере. А потом – ох, лучше бы не видеть! Потом сигарету из сумки вынула и от его прикурила.
Иван чуть вслед не кинулся, в голове закипело – догонит и прямо убьет. Просто кулаком по башке тупой стукнет его и ее – и все, с концами. Он стоял как в ступоре, пока дочь со своим ухажером в такси не прыгнули и не укатили. Потом, очухавшись, рванул с места, да поздно. Не успел.
А чего не успел? Прибить дочь родную?
Зашел в рюмочную и напился. До соплей. Так, что рухнул на лавочке в сквере. Там его менты и подобрали. Проснулся он под утро – огляделся и ни черта не понял. Стены белые, простыня… И только потом дошло, что в вытрезвителе. Вот какой позор… будет тут и письмо на работу, и Ольгины слезы… Как она там? Ведь целую ночь в неведении.
Никогда – даже с уходом из отчего дома беспутных и подлых дочерей – не было в жизни Ивана Кутепова, заслуженного строителя, героя соцтруда, бригадира и секретаря партийной ячейки, человека кристально честного, надежного и верного, такого позора и краха.
«Кончилась жизнь», – с тоской и стоном подумал он. Кончилась. Потому что жить после этого вряд ли сможет. Потому что есть у человека совесть и честь. Качества, не передаваемые, как оказывается, по наследству.
Как пережила ту ночь Ольга, она сама не помнила. Помнила одно – лежала на кровати и снова молила бога о смерти. А потом… Задремала, наверное. Потому что, когда открыла глаза, Ваня стоял на коленях у кровати и плакал.
– Жить надо, Ванечка. Или – помирать. Другого выхода нет, – прошептала она.
Он почему-то улыбнулся, отчего ей стало как-то неуютно и даже страшновато, и кивнул.
– Будем, Олюня. Куда ж денемся! – И засмеялся каким-то незнакомым и непонятным, скрипучим, дробным и злым смехом.
И на сердце от этого смеха стало еще тоскливее и тяжелее.
Но вздох свой, прерывистый, сиплый и тяжелый, она сдержала – не дай бог, услышит и усомнится.
Что жить они теперь будут.
Валентина звала сестру в гости. Та отказывалась и ссылалась на неотложные дела.
– Какие у тебя дела? – злилась Валентина и обиженно швыряла трубку. – Вот сука!
А дел и вправду особенно не было – в магазин ходить не надо, сам все привезет и достанет. По блату, разумеется: и продукты, и тряпки, и духи, и косметику, и американские сигареты. За фруктами и овощами – на рынок, к кавказцам. Там все свежее и пахучее – и персики, и помидоры. Стоять у плиты тоже ни к чему – почти каждый вечер они в ресторане. Там у Владика «дела и делишки». Шепчется с разными «нужными человечками». Маруся сидит за столом, «шампусик» попивает и черной икрой закусывает. Владик научил – на свежий огурец. Хлеба наказал не есть:
– Ты, Мария, расположена к полноте. Разожрешься – брошу.
Сидит она, значит, покуривает, по сторонам поглядывает. «Сечет» всех на раз – научилась. Эта – любовница. Эта – путана. Эта – жена, все меню вычитывает, что подешевле. И про мужиков тоже все знает – вот этот деляга. Из «больших». Этот мелочь, фарца туалетная. Этот, представительный, торгаш. Директор базы или универмага. Не из простых. Этот задохлик гуляет на заначку от жены. И скорее всего, со своей сотрудницей. А та разведенка. Вот сейчас на грудь примут, оливье докушают и потащит сотрудница этого хмыря к себе в Кузьминки на общественном транспорте.
Два часа покувыркаются неумело, хмырь, тонкогубый «смельчак», протрезвеет и рванет домой, перепуганный до смерти – и деньги профукал, и супружница скандал закатит.
Эти две козы – вообще смехота! Старые вешалки, уж точно за сорок, коньяком наливаются и глазками опухшими по сторонам стреляют – по мужикам, называется.
А ее Волчок дела обделает, с нужными людьми перетрет и за стол – рюмочку «Наполеона» пропустит, хлебушек с белугой куснет и – снова за чужой столик. Дела.
А Маруся не скучает, привыкла. Только потанцевать хочется. Но нельзя. Несолидно. Она – женщина серьезного человека.
Однажды в дверях столкнулись с Валентиной и ее волосатым. Тот на нее посмотрел, золотым зубом цыкнул и дальше пошел. А Валентина за ним засеменила:
– Потом позвоню.
А Волк от смеха чуть не помер:
– Ну и кадр у твоей сеструхи! Просто журнал «Крокодил»…
А Валентина ничего, оклемалась. Поправилась, порозовела. И пальто на ней шикарное – твидовое, с бурой лисой. Австрия.
А однажды Маруся от страху чуть не окочурилась. К ним нагрянули с обыском. Среди ночи. Весь дом перевернули. Ей даже одеться не дали – так в ночнушке и сидела на батарее. А под утро забрали ее Волчка. Увели. Она по квартире металась, как рысь бешеная. Две пачки скурила и не заметила. Позвонила Валентине, а та коротко бросила:
– Не смей звонить мне, идиотка! Ты что, не понимаешь, телефон могут прослушивать!
И все. Позвонить больше некому – ни друзей, ни подруг. А у Волка в записной книжке все под цифрами – ни одного имени. Только родители и Арик. Дозвонилась Арику, а тот – хуже Вальки испугался. Трубку швырнул, прошипев:
– Не звони, дура оловянная!
Слава богу, Волк вернулся – поздно вечером. Смотреть страшно – бледный, измученный, под глазами чернота. Зашел, выпил стакан водки и рухнул в кровать.
– Меня не буди! – бросил он и вырубился. Почти на сутки. А когда проснулся, сказал, что с квартиры они будут съезжать. И «надолго залягут на дно».
– Так что веселье временно закончилось, – объявил он и станцевал вприсядку, лупя себя по ляжкам. – И тряпки твои, Маруська, закончились! И кабаки! И черная икра с коньяком! – выкрикивал он, продолжая громко и отчаянно веселиться. – Ну что? Оставишь меня теперь, верная подруга жизни?
– Да не надо мне, – обиделась она. – Что я с тобой, за коньяк? Лишь бы ты…. – всхлипнула она, – рядом…
Это почему-то его еще больше развеселило, уже не смеялся, а ржал.
А потом вдруг осекся и коротко бросил:
– Посмотрим, на что ты способна.
Переехали. В Мневники – дом старый, довоенный. Горячая вода из газовой колонки. Первый этаж, по подъезду носятся крысы – ничего не боятся. Войти страшно. А еще страшнее обнаружить эту гадость на кухне или в туалете. В старом холодильнике, по виду тоже довоенном, вонь и пустота. Денег нет – он объяснил, что ничего не осталось. Все проели и пропили, прогуляли. А то, что он выскочил, – большое счастье. За спекуляцию и – еще страшней – самиздат присесть можно было надолго. Волку вежливо предложили «стучать». Он согласился – куда деваться? Только стучать он не будет – много им чести. И вообще – западло.
– Так что сидеть нам в Мневниках до конца жизни. А, Марусь? И радоваться, что хорошо отделались!
Но с того дня он стал невыносимым. То молчал, то орал – страшно, шепотом. Громко боялся – услышат соседи и стукнут куда надо. А от его «тихого» крика было еще страшнее. Шугался и вздрагивал от каждого скрипа и шума. Из дома почти не выходил – только поглядывал из-за марлевой, кухонной занавесочки на свет божий.
– Ты как Штирлиц прям, – пробовала шутить Маша.
Волк ожесточенно крутил пальцем у виска и делал страшные глаза. Шипел:
– Дура! Тебя бы туда. На пару часов.
Иногда чуть приходил в себя и тогда тяжело вздыхал:
– Все рухнуло, всё! Я-то думал, капусты нарублю – потихоньку, курочка по зернышку, переправлю с Эдди и свалю к чертовой матери. А сейчас… – На его воспаленных от бессонницы глазах вскипали слезы. – Все пропало, все! – И Владик начинал бегать по комнате, размахивая руками: – Жизнь пропала!
Маруся помнила этого Эдди – чернокожий, страшный как смертный грех. А дипломат! Из какой-то африканской страны. И еще не очень понимала, что же такого страшного произошло. Ну да – «взяли». Да, приказали «не высовываться» – какое-то время. Но – это же пройдет! И наступит другая жизнь, красивая и приятная. Все же временно. И денег он снова заработает – молодой ведь, вся жизнь впереди!
А может… Может, они еще и поженятся… Детишек народят. Квартиру купят кооперативную, машину. К родителям будут в гости ходить – к его и к ее. А те будут внукам радоваться. И наладится жизнь!
Ну, не бывает же по-другому. Ведь как говорят – белая полоса, черная. Недаром жизнь называют зеброй.
Маруся ходила в магазин и покупала картошку и крупы. Варила пустые щи. Волк плевался и швырял ложку. Она плакала и просила прощения.
На себя смотреть в зеркало не хотелось – волосы, давно не знавшие ножниц хорошего мастера, отросли и унылыми прядями висели вдоль лица. Хорошие кремы закончились, кожа посерела и постарела – от курева и слез. Косметика тоже закончилась – помаду она выковыривала из тюбика спичкой. В тюбик с тушью подливала воду. В лак для ногтей – ацетон.
Как-то сказала Волку:
– Работать пойду!
Он рассмеялся.
– Иди! На фабрику свою, что ли? Иди. Паши за сто рублей с утра до ночи. Колбасы ливерной купим. Собачьей! Водки дешевой. И с гармошкой к подъезду – где все упыри соседские развлекаются. – И зло добавил: – Дура! На что ты еще способна?
Маша разозлилась:
– Вот докажу тебе! И любовь свою, и способности!
Только как? Сначала отвезла в ломбард сережки и колечки. Проели, заплатили за квартиру. Деньги быстро растаяли. Что дальше?
Шла однажды по переходу. Увидела – стайка разноцветных и пестрых цыганок продает тушь, помаду и прочую лабуду. Подошла к одной, немолодой, с папироской в золотых зубах. Купила тушь и помаду. Цыганка сверкнула золотым зубом:
– Перебиваешься, девка?
Маша вздрогнула, не сразу поняв смысл сказанного, а потом кивнула.
– Постой тут вместо меня. Пару часов. Мне к доктору по зубам надо – третий день болит. А я тебе трешку дам. Ну, или пятерку, – после минутного раздумья сказала цыганка.
– Да с радостью! Торопиться мне некуда, – вздохнула она, – да и пятерка не помешает.
Цыганка сплюнула и кивнула:
– Ну, лады! Только не сбеги с товаром – соседки присмотрят.
Маша встала в сторонке, держа в кулаке тюбик «цыганской» косметики чуть высунутым – чтобы, если появятся менты, быстро спрятать и сделать вид, что она стоит просто так.
Иван Кутепов шел по переходу. Медленно, не торопясь. В аптеку за лекарством для жены.
Глянул на пеструю толпу гомонящих женщин, сбившихся вдруг в тревожную стаю. В переход быстро спустились милиционеры, жадно оглядывая спешащий народ, бросились наперерез цыганкам и окружили их плотной стеной. Цыганки завопили, размахивая руками и тыча в лица милиционеров свертки с грудными детьми.
Начался шум и гам, и стражи порядка потащили торговок наверх, на свет божий. Среди толпы была испуганная молодая женщина, одетая не по-цыгански, светловолосая и очень бледная. Иван остановился и схватился за сердце. В белокожей испуганной блондинке он узнал свою младшую дочь – Марусю.
Хотел за ней броситься – да замер на месте. Не шли ноги. Не шли.
Ольга почти не вставала с кровати.
– Жить не хочется, Ваня! – словно извиняясь, говорила она мужу. – Силы кончились.
А однажды утром, в воскресный погожий апрельский денек, Ольга не проснулась.
Иван хоронил жену, не проронив ни единой слезинки. Молча стоял у гроба, молча поцеловал Ольгу в лоб, молча бросил еще холодный ком земли на крышку гроба. И молча пошел с кладбища прочь.
На поминках, устроенных женами его приятелей в маленьком кафе у метро, тоже молчал. Не закусывая, пил водку и смотрел в пустоту – ничего не замечая и не прислушиваясь к тихим разговорам и перешептываниям. С поминок ушел первым, никому не сказав ни слова. Люди не осуждали – столько горя человеку досталось. Господи не приведи!
Войдя в квартиру, Иван Кутепов по-деловому быстро оделся – сапоги, старая куртка, кепка. Взял рюкзак с антресолей и двинулся на вокзал. Шел он быстро, по-молодому, высоко подняв голову. Купил билет и уселся в вагон. Поезд двинулся, унося Ивана из огромного шумного прекрасного города, именуемого столицей нашей необъятной родины. За окном уже мелькали пролески, редкие деревушки с покосившимися избами, еще пустые огороды и палисадники. Голые весенние поля, переезды, мосты, шлагбаумы. Небольшие городишки, дороги с редкими машинами, еще более редкие телеги, запряженные усталыми и понурыми клячами.
Иван смотрел, не отрываясь, в окно, слегка удивляясь, что жизнь, оказывается, не кончилась. Течет.
Поздно вечером он сошел на маленькой станции и бодро зашагал по знакомой дороге. На улице было темно и сыро, но он знал дорогу как свои пять пальцев, углубился в густой лес и встал на узкую «местную» тропку. С пути ни разу не сбился.
На пригорке показалась деревушка, домов восемь. Кое-где тускло светились окошки. Он подошел к одному, пнул ногой дырявую калитку и уверенно пошел к дому.
Ключ от дома висел на гвозде у крыльца. Дверь открылась, и Иван вошел в избу. Поморщился – дом, выстуженный за зиму, пронзил ледяным дыханием, острым мышиным запахом и запахом плесени. Иван спустился в подпол, с трудом подняв тяжелую, разбухшую от влаги, крышку. Зажег свечу, привезенную из дома, и скоро увидел то, за чем, собственно, приехал.
Ружье, еще отцовское, старая берданка, стояло на месте – там, где когда-то его и оставили. Иван взял его в руки, придирчиво осмотрел и полез наверх. Потом достал кусок хлеба с колбасой, взятый с поминок, открыл початую бутылку водки, выпил из горла, медленно сжевал бутерброд и улегся на кровать, застеленную старым ватным одеялом.
Поежился, накинул сверху тяжелый и влажный ватник и, отвернувшись к стене, громко и облегченно вздохнув, уснул. Рано утром, еще не было и шести, бодро встал, взял рюкзак, ружьишко и вышел во двор.
На крыльце поднял голову – только-только взошло еще белое солнце, обещая теплый и яркий денек. Он посмотрел на голубоватое чистое небо, темный лес, стоящий полукольцом вдоль деревни, на темные домики, покосившиеся крылечки и заборы, на серое поле, лежавшее вдали, – на места, где прошла его счастливая молодая, полная светлых и радужных надежд, такая, оказывается, короткая, просто молниеносная, жизнь и…
Быстро пошел к лесу. Чтобы никого, не дай бог, по дороге не встретить.
На вокзале купил билет и поехал обратно, в столицу. В прекрасный город, о котором мечтают многие и куда так стремятся попасть.
В поезде он снова уснул, крепко прижимая к себе свой потертый и ветхий рюкзак.
Адрес старшей дочери, Валентины, Иван знал давно – выследил. Адрес младшей узнал не сразу.
Сначала он поехал домой и крепко выспался. Встал под вечер, долго умывался, выпил крепкого чаю, заварив его прямо в кружке, собрался и двинулся в путь.
Ему повезло – ну должно же когда-нибудь повезти честному человеку! – и Валентининого любовника, волосатого торгаша, он ждал недолго. Тот, тяжело вылезая из светлой «Волги», покрякивая и поправляя ремень на толстом пузе, с тяжелым пакетом в руках медленно пошел к подъезду.
Иван вышел из-за высокого тополя и вскинул ружье. Грянул негромкий выстрел, вспугнув стайку воробьев на деревьях и голубей на козырьке подъезда.
Мужчина с пакетом, тяжело охнув, некрасиво осел на асфальт.
Иван Кутепов довольно усмехнулся и пошел прочь со двора.
На перекрестке он поймал частника и коротко бросил:
– В Мневники.
В окне первого этажа горел свет. Он зашел в подъезд, достал свое верное ружьишко и позвонил в дверь.
Дверь не скоро открыла Маруся. Увидев отца, охнула, застонала и привалилась к дверному косяку.
Иван отодвинул ее и прошел на кухню.
Худощавый и сутулый парень сидел за столом и, читая газету, пил молоко.
Увидев нежданного гостя, он вскинул красивые брови и чуть привстал с табуретки.
– Сядь, – бросил Иван и навел ружье.
Тот покорно опустился на табурет. Потом поморщился, криво усмехнулся и косо приоткрыл рот.
– Молчать! – приказал Иван и нажал на спусковой крючок.
Запахло порохом, и поплыла струйка темного дыма. Мужчина медленно и громко рухнул на пол.
Иван удовлетворенно кивнул и пошел в коридор.
Маруся стояла там же, все в той же позе, прикрыв рот ладонью.
– Ну что, дочка, – с тихой улыбкой сказал Иван, – кончились ваши муки! Твои и Валькины. Заживете теперь как люди. Поняла?
Дочь испуганно кивнула.
– Вот, – довольно прибавил Иван, – вот и я о том же! Нету больше ваших мучителей, поняла?
Маруся опять кивнула.
– Заживете по-людски, да, дочь? Чтобы семья там, детишки… Вы ж еще молодые! Вся ж жизнь впереди! Долгая и счастливая! Правда, Марусь? – И снова улыбнулся светлой полубезумной улыбкой. Затянул веревку рюкзака и спокойно сказал: – Ну, я пошел!
Маруся, продолжая зажимать рот рукой, всхлипнула, еле сдерживая крик, и снова кивнула.
У двери Иван обернулся и строго сказал:
– Спешу, понимаешь?