Легенды Арбата (сборник) Веллер Михаил
Первый секретарь товарищ Егорычев обозревает с непроницаемым лицом большие цветные рисунки, макет, чертежи, и в немногословной партийной манере роняет:
– Вы что, хотите центру Москвы придать сталинский облик?
Волки от испуга скушали друг друга. Что вы имеете в виду, товарищ Егорычев?..
– Если сняли Хрущева, то можно лепить повсюду этот сталинский (заглядывает в бумажку…) ампир?
А вдоль сияющей перспективы вонзились в небеса изящные башни, и шпили их увенчаны гербами и звездами. Действительно вроде высоток, но вроде как современная модель автомобиля по сравнению с двадцатилетней давности. Так сказать, имперский модерн!
– Демократичнее, товарищи! И в то же время!.. – и партийный руководитель потряс кулаком: общее выражение – прокатный стан, баллистическая ракета, цитадель коммунизма.
Максимум, что могли позволить себе архитекторы – это гмыкать на обратном пути.
Ничто не вдохновляет творческую личность на подвиги лучше, чем провал конкурента. Архитектурная мысль забила копытами, окуталась ржанием и выдала новый проект:
Это был XXI век, но не наш сейчас – а из той дальней перспективы. Мы победили в атомной войне и стали тяжелой супердержавой среди грозной серой пустыни.
– Вы бы уж сразу знак доллара в углу нарисовали, – сказал Егорычев. – Что это за цитадель, понимаешь, империализма? Что это за небоскребы, понимаешь, Уолл-стрита?
То есть подчеркнуто простые бетонные небоскребы ему тоже не приглянулись.
– Как… пастила! – плюнул он, отказавшись от попыток выговорить слово «паралелепипед». – Ну вы сами не видите, что мрачно? Надо же – праздник, веселье людям, жить же лучше становится, чтоб настроение, понимаете!
Его тоже понять можно, оправдывались друг другу прогнанные зодчие. Новое руководство страны, что там за вкусы, что за взгляды… трудная работа наверху! Никита-то поди уж как рад, что вместо расстрела приговорили к пенсии.
Третий проект понравился всем до жути. Это была бесконечная высокая стена с ажурными проемами, стрельчатыми арками и легкими башенками, чуть тронутая вертикальным рельефом. Элементы готики, что-то от лондонского Парламента, ощущение легкости, значимости и истории. То есть просто хотелось на нее смотреть и под ней ходить. А масштаб ее был огромен.
Партия посопела и сказала:
– Тут вам не там. Нашей культуре вот такое не свойственно. Кирха какая-то. Что это у вас за иголочки повсюду кверху торчат? Низкопоклонство не выветрилось?
Партия подняла руководящий палец:
– Наш художественный метод – что?
Светски дистанцируясь от угодливости и униженности, творцы:
– Социалистический реализм?..
– Вот именно. А это: партийность, народность и реализм.
И пошли они, солнцем палимы и ветром гонимы, с этим напутствием.
Если унитаз отличается от унисона тем, что в унисон труднее попасть, то искусство угождать и угодить власти царило над прочими музами безраздельно. Одаренные этой божьей искрой всходили на Олимп по головам коллег. Не угадал? – в пропасть его!
То есть труды и дни гениев советской архитектуры напоминали сказку про курочку-рябу, которая какое золотое яичко ни снеси – все одно серая мышка-норушка… мышь поганая… крыса помойная!.. сука тупая!!!.. смахнет его хвостиком и раскокает вдребезги без понятия.
Советские журналисты говорили о своей профессии: «из дерьма конфетку сделать». Но жизнь советского архитектора была просто издевательством над умственными способностями человека. По стране наладили сеть бетонно-панельных домостроительных комбинатов. Из этих квадратиков с окнами составляли жилища для спартански воспитанного народа. Девиз был: «Без излишеств». Народ радовался, что Никита успел соединить сортир с ванной, но не успел соединить пол с потолком.
Вот из этих панелей можно было архитектурно создавать пятиэтажную коробку с четырьмя подъездами, или семиэтажную с тремя подъездами, или этажей делалось девять; двенадцать; семнадцать. А число подъездов вообще стали варьировать. Что загадочно: в архитектурные институты был конкурс! Оценивая этот разнузданный пир зодчества, каждый ощущал себя гением с огромной потенцией.
Гении напряглись и оторвались от почвы. Они внесли элементы античной классики, торжественные и одухотворенные при соблюдении человеколюбия. Визуальное ощущение, что государство для человека.
– А это что за колоннады с пандусами? (Пандусами?..)
А ведь был неслаб гигантский римский форум во весь размах Арбата! Но ребятам перебежали дорогу две сволочи – Муссолини с Гитлером. Создатели светлого пути с Красной площади на будущую Рублевку опять узнали много горького о себе. О влиянии стиля итальянского фашизма и германского национал-социализма. Те тоже стремились к антично-имперскому монументализму. В отделах культуры партийных органов сидели идеологически грамотные товарищи!
Мудрый народ давно понял начальство: «Поди туда, не знаю куда, подай то, не знаю что». Ну, насчет поди куда – мы знаем. Чтоб вам черт в аду спички подавал.
Разобравшись с гипертонией и язвой, Генплан и Гипропроект приняли за основу Мавзолей Ленина как идеологическую константу и Елисейские поля как уровень жизнелюбия. Полированный гранит, зеркальные витрины и медные козырьки над подъездами.
– Хорошо, товарищи… но как-то слишком… официально. Какая-то помесь министерства и гостиницы со швейцарским банком и комиссионным магазином! Ну – повеселей, а? Поближе к народу!
– А давайте пустим по фасаду такое гигантское панно: слева – сбор колхозного урожая – а справа пуск Братской ГЭС! – предложил Посохин с каменным лицом. – Яркое такое.
Первые секретарь Егорычев иронию не понял. В государственных делах не шутили. Хрущев себе позволял про кузькину мать – вот его и поперли.
– Нет, – решил он. – Это будет вроде ВДНХ. А у нас другая задача. Серьезно! Но радостно.
То есть большевики мучили экспериментами не только рабочих и крестьян, но и творческую интеллигенцию доводили до остолбенения.
– В общем работаете в правильном направлении… но попробуйте добавить еще пятнадцать процентов партийности и так двадцать шесть – двадцать семь народности.
В голове у каждого партийного функционера был встроен такой специальный дозатор партийности и народности – вроде солонки с перечницей на все случаи жизни. Вот те хрен редьки не слаще.
Это есть наш последний и решительный бой! Ма-сква! – зво-нят ко-ло-ко-ллла! Красное, золотое, круглое и высокое. Народно-партийный вариант будущего проспекта иллюстрировал русскую сказку: «Кто-кто в тереме живет?!» Кремлевская зубчатка, храм Спаса на Нерли и бронепоезд на запасном пути. Если собор Василия Блаженного вставить в лентопротяжный станок и растянуть на километр в длину, вы получите представление о реакции Партии на новый проект.
– Еще попов в рясах под куполами развесьте! – негодующе пожелало правительство Москвы в капээсэсном исполнении. – А вы можете не выеживаться?
От стрессов у немолодых людей запускаются болячки. Главный Архитектор, лауреат и академик Посохин от пародонтоза стал сплевывать зубы, как семечки. Под вставной челюстью образовался стоматит. Он держал челюсть в стакане с водой и надевал только перед докладами начальству, с галстуком и лауреатским значком. Форма одежды парадная, при зубах.
– Что это вы на мою челюсть уставились? – спрашивает он неприязненно одного своего молодого архитектора.
– Гениально, Михаил Васильевич! – горячо восклицает тот. – Вот смотрите!
Хватает пластилин и лепит несколько зубов на планшет: с одной стороны пошире и чуть вогнутые, вроде верхних, – а с другой поуже и прямые, вроде нижних. И промежутки между ними в шахматном порядке.
– Поясните! – требует Посохин с обидой.
Пошире – это вроде как книги, источник знаний, а поуже – это как скромные советские небоскребы с читателями и тружениками. А понизу соединить все перемычкой с магазинами и культурными заведениями.
– Допустим… – тянет Посохин.
И взяв за образец и творческий посыл вставную челюсть шефа, растерявшего зубы в борьбе за правое дело, социалистический коллектив ударного труда проектирует здания и трассу. Прикус коммунизма!
Как тогда шутили: первый блин комом, второй парткомом, а третий тюремным сухариком. Семь пар железных башмаков износили, семь железных посохов изжевали, семь железных дверей языками пролизали – и представили царю седьмой вариант архитектурного чуда. И вы знаете – понравилось!
– Здесь уже есть о чем говорить! – одобрил товарищ Егорычев.
– Книги. Стекло. Культура. Легко и современно, – поддержала свита.
– Свой стиль. Прогрессивные материалы. И с новостройками гармонирует.
«Челюсть» – произнес кто-то первым. И – как табличку привинтил. Когда дело дошло до готового Калининского проспекта – его в народе тут же окрестили челюстью. Торчат зубы через один из пародонтозных десен. Но – радостно торчат!
Пока же авторов проекта и макета решили почтить к очередному празднику.
– Вы представьте список наиболее отличившихся товарищей.
И руководство Генплана получает за свои пять двадцатичетырехэтажных книжек, развернутых вдоль Калининского проспекта, награды и премии. Только того молодого, что первый насчет челюсти с зубами шефа придумал, не вписали на награды. Бестактен. Рано ему еще.
Тогда начинается реальная работа. Из городского бюджета выделяются деньги. Направляется техника. Высчитывают плановые задания строительно-монтажным участкам и управлениям. И даже дополнительно повышают квоты по лимиту завозной рабсилы. Плановая экономика!
Н-ну. Теперь необходимо сказать пару слов про товарища Суслова. Это вам не похотливый дедушка-козлик Калинин. Михаил Андреевич был человек серьезный и вдумчивый. Сталинского закала и несокрушимой убежденности в победе мирового коммунизма.
Из себя он был похож на перекрученный саксаул внутри серого костюма. Серый костюм был его фирменный стиль, элитный шик. Все в черном или синем – а идеолог партии в сером. Он знал, что его зовут серым кардиналом: ему льстило. Других слабостей, кроме этого партийного тщеславия, он не имел.
Подчеркнуто аскетичный Суслов поставил дело так, что почести его обременяют, а вот поработать он всегда готов из чувства долга и отсутствия прочих интересов. На всех фотографиях сбоку или сзади. И вскоре все тайные и невидимые нити управления были намотаны на его синие старческие руки в прожилках.
Он сидел на своем посту идеолога партии, как гриф на горной вершине краснозвездной кремлевской башни, и взором острее двенадцатикратного морского бинокля проницал деятельность государства.
Он часто болел. Сложением выдался чахоточным. Грудка узкая, плечики хилые, спинка сутулая, рост высокий: пламенный революционер! Фанатичного темперамента боец. Из больниц не вылезал.
Но иногда он, конечно, вылезал. И вставлял всем идеологических фитилей. Чистый иезуит, и клизму ввинчивал штопором. Бдил, как великий инквизитор.
Итак, он суставчато выполз из кремлевской больницы и на ходу приступил к любимому делу: вгонять в гроб товарищей по партии. Типа: я исстрадался в разлуке. Машет жалом по сторонам. Ну, а как там наша красавица-Москва? А? Не слышу!
Красавица-Москва цветет и пахнет ароматами, Михаил Андреевич. Хотя без вашей отеческой заботы, конечно, всем сиротливо. Но крепимся как коммунисты. Вот – строим Калининский проспект.
Суслов, надо заметить, название не одобрял. Он полагал любые половые связи порочащими истинного арийца. Калинин в его глазах был просто старый кролик с партийной индульгенцией, суетливо сближавшийся с любым грызуном противоположного пола.
– Я обязан ознакомиться с проектом застройки, – негромко и самопожертвенно известил Суслов. Долг и партийная дисциплина изнуряли его, но благо державы требовало не роптать.
Тихий нрав Суслова знали. Сталинская выучка. Назавтра в его кабинете вмиг составили макет всей стройки от Бульварного кольца до Садового.
Михаил Андреевич утомленно насладился игрушечной городской красотой на огромном столе для заседаний. Потом он перекрутился в костюме, будто с вечера его завязали на узел, а утром забыли развязать. Лицо его стало терять цвет и выражение. Сталью из глаз он продрал строй проектировщиков как метлой, сдирая с костей мясо и обнажая преступную суть.
– Кто это сделал? – тихим ровным голосом поинтересовался он. Кровавый призрак занял почетное место. Кто это сделал, лорды?
Посохин набрал воздуха, выдвинул грудь впереди шеренги, показал меж губ зубной протез и признался в авторстве. Хотя мы все, Михаил Андреевич.
– Вы еврей? – спросил Суслов.
Подобный вопрос, в прямой форме и на высшем уровне, звучал тогда обвинением в государственной измене. В сущности, порядочный человек не имел права быть евреем. Тайным сионистом и потенциальным перебежчиком из первой в мире страны победившего социализма; с непредсказуемыми родственниками в несчитанных странах.
– Никак нет, – по-военному четко отрекся Главный Архитектор. – Я русский, Михаил Андреевич. – И всем существом жаждая подтвердить этот факт, придал лицу уставное выражение: преданной и радостной придурковатости.
– Тогда вам не могла прийти в голову идея этого проекта, Михаил Васильевич, – ровным угасающим тоном инквизитора, начавшего пытку, констатировал Суслов.
Архитектор восстановил в памяти зарождение идеи и побелел. Рентгеновская проницательность руководства парализовала его волю. Но отступление было невозможно.
– Авторство мое… воплощение коллективное… – капнул каплю оскорбленности в бочку преданности Посохин.
– С коллективом мы еще разберемся, – мягко пообещал Суслов и стал думать.
– Кто из ваших родственников еврей? – спросил он.
– Жена… вторая… – упавшим голосом сказал архитектор.
– Вторая? – поднял бровь Суслов. – А всего их у вас сколько?
– Первая умерла… Она была русская.
– Я ее понимаю, – скорбно сказал Суслов, и это прозвучало так, что вторая жена уморила первую с целью занять ее место.
– Вот! – подытожил он.
– Я не понимаю… – прошептал архитектор.
– Подпал под влияние, – пояснил Суслов. – Вы любите вашу жену?
– Э-э-э… как все… – выбрал соглашательскую линию архитектор, вертясь в ожиданиях напасти.
– Как все не бывает, – ровно и безжизненно, как танк во сне, наезжал Суслов. – Некоторые от своих жен отрекались. И такое бывало.
Дело врачей-убийц и безродных космополитов гремело не так уж и давно. Архитектор подернулся бело-голубым камуфляжем на фоне своего макета.
– Посмотрите, – указал Суслов. – Эти здания – что они по форме напоминают?
– Книгу. Раскрытую книгу. Немного… возможно… напоминают… нам…
– Да. Именно. Я согласен с вами. А все вместе, взятые рядом, что они напоминают?
Молчание было знаком согласия, поддержки и восхищения любой трактовкой верховного идеолога. Проектировщики от преданности аж рыли ковер каблуками. Вы член Политбюро, Партия – вот наш ум, и честь, и совесть.
– Ну?
– Библиотеку? – неуверенно сказал главный архитектор.
– Стаю птиц… – предположил генеральный директор.
– Путь по предначертанной программе в светлое будущее, – продекламировал главный инженер, лучше коллег владевший новоязом.
Суслов устало прикрыл глаза тонкими складчатыми веками, как старый гриф, пообедавший старым индюком.
– Сколько – у вас – здесь – книг? – спросил он, не открывая глаз.
– Ну, пять… – сказали все, бессильно чуя подвох.
– Разъяснения нужны? – спросил Суслов.
– Э-э-э… мнэ-э… – извивались все.
– Как – называется – это!! – рассердился Суслов, обводя жестом макет.
– Калининский проспект?
– Вы ошибаетесь, товарищи. Коммунист и атеист Михаил Иванович Калинин не может иметь отношения к вашему творчеству. То, что вы здесь изобразили, называется «Пятикнижие».
Недоумение сложило мозги присутствующих в кукиш. Коммунисты и атеисты силились понять смысл загадочного прорицания верховного жреца.
– Что такое Пятикнижие? – допросил экзаменатор.
– Э-э-э… мнэ-э…
– Me! Бе! А по-русски!
– Пять томов «Капитала» Маркса? – просветлел главный архитектор.
– Пятикнижие – это священная книга сионизма, – ледяным тоном открыл Суслов, и авторы посинели от ужаса. – Пятикнижие – это учение об иудейской власти над миром. Пятикнижие – это символ буржуазного национализма, религиозности, идеализма, реакционности и мракобесия. Пятикнижие – это знак власти ортодоксальных раввинов над всеми народами земли.
Авторы втянулись внутрь себя, как черепахи. В их контурах засквозило что-то прозрачное. Они стремились слиться с окружающей средой, задрать лапки и притвориться дохлыми.
– Спасибо за облик Москвы, товарищи, – поблагодарил Суслов. В зал пустили газ «Циклон-Б», и потолок обрушился, прищемив когтистую лапу мировой закулисы.
Незадолго до этого журналу «Юность» приказали заменить шестиконечные типографские звездочки в тексте – на пятиконечные! за политическую халатность главному редактору отвесили пилюлей и строго предупредили с занесением в учетную карточку насчет идеологической диверсии.
– Я. Вспомнил. Товарищ. Суслов. – Покаянно выпадают слова из главархитектора.
– Фью-фью? – свистит ноздрей инквизитор.
Иногда ученик предает учителя, иногда учитель предает ученика, иногда кто кого опередит.
– Это… один из моих помощников… Он… я поручил некоторые детали… черты, так сказать. И он – вот! Предложил… именно пять!.. а я… мы… Утеряли бдительность! Товарищ Суслов! Ваше гениальное видение обстановки!
– Фамилия? – удовлетворенно переспросил Суслов.
– Дубровский!
– Н-ну-с. Ладно. Давайте сюда вашего этого. Если можно, пусть там поторопится. А мы здесь подождем!
Можно! Можно, Михаил Андреевич! Поторопятся, не сомневайтесь!
И перепуганного молодого, архитектора-стоматолога в обнимку с его идеей, швыряют в машину и под сиреной мчат по Москве быстрей последней мысли.
– Ваши товарищи и коллеги утверждают, что автор идеи этого проекта – вы, – доброжелательно обращается к нему Суслов. И строй товарищей дружно кивает: «Он-он».
Охреневший от этой доставки в Политбюро самовывозом, молодой неверно истолковывает альтруизм коллег. Его озаряет, что сегодня в мире победила справедливость. И его талант будет вознагражден непосредственно здесь и сейчас. Его отметят, поощрят и выдвинут, не обходя больше.
– Как ваше имя-отчество, товарищ Дубровский? – интересуется Суслов с сочувствием и садизмом.
– Мое?.. Давид Израилевич.
Суслов вздохнул:
– Как это у Пушкина? «Спокойно, Маша, я Дубровский Давид Израилевич».
Все готовно посмеялись высочайшей шутке, доставшей бедного Дубровского еще в пятом классе.
– Итак, Дубровский Давид Израилевич, это вы придумали поставить пять книг? – зловеще мурлычет черный человек в сером костюме.
– Товарищи тоже принимали участие в работе, – благородно говорит автор.
– Товарищи тоже получат то, что они заслужили. Кстати. Какими наградами и поощрениями вы были отмечены за этот проект?
– Н-н… Д-д… Никакими.
– О? Гм. (То есть идея ваша – пряники наши. Коллектив, значит, использовал вашу идею и пожинал лавры, а про вас вспомнили, когда пришло время получать розги?)
Строй архитекторов скульптурно застыл с незрячим выражением.
– В синагогу часто ходите?
– Ва-ва-вы… вообще не хожу.
– Отчего же?
– Я комсомолец!.. бывший. Атеист.
– Похвально. Почему не в партии?
– Ты-ты-ты… так разнарядка на интеллигенцию.
– А в рядах рабочего класса трудиться не приходилось?
– П-п-п… пока нет… но я готов… если Партия прикажет…
– Похвально. А почему же книг именно пять, Давид Израилевич?
– Сы-сы-сы… столько влезло.
– Влезло?! Столько?! Ты все суешь сколько влезет? А пореже?! А по роже?! А сосчитать?! А чаще – нельзя???!!! Па-че-му пять!!!
– Ах… ах… ах… можно изменить!.. если надо!..
– Почему – ты – поставил – мне – в Москве – пятикнижие!!! А???
Под полной блокадой мозга архитектор выпалил:
– У Михаила Васильевича пять зубов в верхней челюсти!
Суслов вытаращил глаза:
– Под дурака косишь? Психиатра позвать?
– Челюсть! В стакане! Я увидел! И машинально! – горячечно причитал архитектор.
– Пародонтоз! Стоматит! Возраст! Михаил Андреевич! – с точностью попал в унисон подчиненному Посохин, клацая и трясясь.
– Да вы все что – сумасшедшие?
– Пусть достанет! Пусть достанет! Пусть покажет!
– Да! Я покажу! Я покажу!
Суслов растерялся. Посохин вытащил вставную челюсть. Все дважды досчитали до пяти по наглядному пособию. Дубровский развел руками. Посохин неправильно истолковал движение сусловского пальца и опустил челюсть в свой стакан с минеральной водой. Все были на искусственном дыхании.
Суслов пришел в себя первый.
– Еще что вы собираетесь достать и мне тут продемонстрировать? – поинтересовался он. – Михаил Васильевич, вставьте вашу запчасть на место.
Дубровский взмахами рук пытался передать эпопею творческой мысли.
– Прекратите изображать ветряную мельницу, постойте спокойно.
Выведя из строя руководство Генплана Москвы и отправив его восвояси принимать лекарства, Суслов занялся Московским Горкомом. При нем городским властям и в страшном сне не пришло бы в голову называть себя «правительством Москвы». Новые либеральные времена не предсказывали даже фантасты. Услышав оборот «правительство Москвы» при живом государстве с вменяемым правительством во главе, бдительный и принципиальный Суслов не успокоился бы до тех пор, пока городское руководство не было распределено поровну между золотодобытчиками Колымы и лесозаготовителями Коми.
– Товарищ Егорычев, по каким местам Арбата намечено проложить новый проспект?
На доклад ходили подготовленными полностью.
– Малая Молчановка, Большая Молчановка, Собачья Площадка.
– Странная подоплека. Интересный контекст. Вот такая девичья фамилия правительственной трассы. Это намек?
Осознавая начало экзекуции, товарищ Егорычев профессионально одеревенел.
– А как вам эти книжечки? – Суслов щедро указал на макет.
– Мы с товарищами предварительно одобрили… коллегиально. Есть протокол.
– Протокол – это хорошо. Думаю, это не последний ваш протокол. Кстати, про протоколы сионских мудрецов никогда не слышали? Сейчас я вам кое-что разъясню.
После разъяснения товарища Егорычева хватил инфаркт, а после инфаркта его отправили на пенсию. А первым секретарем Горкома стал товарищ Гришин.
Главный архитектор оперировался по поводу обострения язвы желудка, Генплан месяц пребывал в состоянии инвалидности разных степеней.
– Мы одобрили ваш проект, – убил всех Суслов. – Красиво, современно, экономично: молодцы. Ставим на Калининском четыре «книжки». Этого достаточно. Вы согласны, товарищи?.. А деньги, уже отведенные бюджетом на пятую… пятое, пойдут на высотное здание СЭВ: потребность в нем давно назрела. Его следует отнести в сторону, изменить, сделать повыше… – Изрекая соломоново решение, он жег мудростью.
И лег обратно в больницу восстанавливать растраченное здоровье.
Дубровского поощрили премией и уволили по сокращению.
А там, где Арбат выходит к Москва-реке, в рекордные сроки возвели 31-этажное книжно-крылатое здание Совет Экономической Взаимопомощи братских соц. стран, в котором ныне трудится не разгибаясь на наше благо мэрия Москвы.
На театре
Кино прикончило театр. Первый луч кинопроектора был как блеск бритвы, перехватившей горло великому и древнему искусству. Зачем переться в душный зал, если можно в звездном исполнении и грандиозном антураже с достоверностью рассмотреть то же самое? Держась в темноте за руки и жуя ириски. Кино отобрало у театра всё: героев, интригу, страсти, развлечение и философию. Добавив от себя крупные планы, безумные трюки и красочный монтаж.
Н-ну, затем пришло телевидение, и старый благородный театр был отмщен. И хорошо отмщен, мой добрый друг! Зачем переться в темный зал, если так удобно дома, на диване, с пивом и закуской, смотреть то же самое? Обсуждение по ходу, сигаретная затяжка и рекламная пауза сходить в туалет.
И вползла, и вкралась ласковая гнусь народных сериалов и реалити-шоу, порноинтернет цинично обнажил свои права на выбор пользователя, и прежде стеснявшееся быдло с достоинством и превосходством оглянулось на нервных эстетов. Сетевые форумы стерли умственную грань между человеком и чебурашкой.
– Ничто не заменит человеку живого общения с живыми людьми на сцене! – горько и гордо декларируют и декламируют театралы, преданные и приданные своему искусству вопреки сытой логике жизни и инстинкту самосохранения, как гонимые христиане были преданы своей секте. Или расчет придан сломанной пушке.
И они правы. Та дрожь сердца, те протуберанцы бытия, которые выбрасывает актер в затаивший дыхание зал… милые мои, за углом кризис, за поворотом инфляция, наверху жулики, впереди кладбище, а кровные деньги застряли в банке, как рыбья кость в заднем проходе, мы любим искусство, но какой на хрен театр?
И вместе с героикой старого театра скрываются в дымке времен те очаровательные мелочи живого общения, которые придавали ему неповторимую, ибо непреднамеренную, прелесть.
1. Графинчик с
В те времена очаровательный рослый мальчик Ваня Ургант еще не рекламировал молочный напиток от запоров, а был анализом из женской консультации. (Гм. Как долог бывает путь в искусство. Нет; лучше так:) В те дни, когда Андрей Ургант, его папа, не только еще не похудел, но напротив, еще не собирался толстеть и был естественно стройным и сверхъестественно выпивающим молодым человеком… но изображенный им крик горьковского Буревестника над равниной перестройки (А-А-А-А-А-А!!!!!!) все-таки не совсем театральное искусство. А мы о театре. Суть.
Когда их мама и бабушка Нина Ургант, прославленная после «Белорусского вокзала», играла в ленинградском театре Ленсовета, короче, ну так она уже тогда пила. Хотя совсем не за это мы любили ее. Милые причуды гениев лишь добавляют зрителям умиленной любви к их человеческим слабостям и порокам.
И была в одном спектакле такая сцена. Ведя диалог, она наливает себе рюмку водки и лихо хлопает. Чем подчеркивается неприкаянность героини и добавляется скромного обаяния ее стойкому характеру. Вот такое сценическое решение.
В графинчике была, естественно, вода. И Нина Ургант отработанным жестом пьяницы закидывала в себя эту рюмку воды. Тихо выдыхала и с повлажневшими глазами подавала свою реплику. И залу сразу понятен ее задорный характер и беззащитная душа. Очень она выразительно эту рюмку махала. Система Станиславского.
Вы уже все поняли. Это должно было случиться раньше или позже. Добрые коллеги устали сдерживаться и налили в графинчик реальной водки. И не хочется, да нельзя упускать такой случай! И радостный актерский коллектив столпился за кулисами наблюдать поединок Мельпомены с Бахусом.
Им это казалось остроумным. Вообще голова актеру нужна, чтобы придавать выражение лицу и резонировать голосу.
Итак: сцена. Стол. Графин. Нина подносит рюмку к губам. Партнер замер и впился в нее глазами, как Цезарь Борджиа, следящий, как приглашенный кардинал сует в рот отравленный персик.
Нина бросила содержимое рюмки в пищевод и деликатно выдохнула. И с некоторым недоверием продолжала слушать обращенные к ней речи. Лицо ее выразило сомнение. Глаза поголубели. Поголубевший взор искал точку опоры в окружающем пространстве. Пока не остановился на знакомом графинчике.
Кивая фразам героя в такт собственным мыслям, она плеснула еще рюмку и выцедила подробно. Это было так точно, что в зале прошелестел аплодисмент.
Речь ее оживилась иронической интонацией. Она повеселела. Реплики о своей нескладной жизни она подавала с бесшабашной удалью, бравируя несчастьем и не ожидая сочувствия. Треснула третью и смачно занюхала носовым платочком.
С язвительностью неизъяснимой Нина спросила:
– Не выпьете ли и вы с одинокой женщиной?
Мыча и блея от слабой мужественности, враг ее извивался:
– Э-э-э… но здесь только одна рюмка. Хотя… охотно!