Иосиф Сталин. Начало Радзинский Эдвард
– Нашего бедного Кобу ссылают на север. Я слышал, у него ни денег, ни теплой одежды. Давайте соберем ему деньги…
Я понял, что это и есть удивительный результат его поездки к Ильичу. И попросил его рассказать о разговоре с Лениным. Вместо рассказа он молча показал мне бумагу. Несколько строчек, написанных Лениным. Причем, подчеркивая их важность, Ленин написал их на бланке ЦК РСДРП: «Всякий, кто будет продолжать клеветать на товарища Кобу, будет немедленно исключен из рядов партии. Ульянов».
– Но что же все-таки сказал тебе Ильич?
Шаумян только усмехнулся и… промолчал. В нашей партии все было тайной, к этому я уже тогда привык.
Арестованного Кобу отправили в очередную ссылку на север. Из ссылки он снова сбежал с обычной легкостью. Потом было знаменитое, уже описанное мною нападение на Эриванской площади.
После чего мы с Кобой долго не виделись. Мне пришлось покинуть Россию, я жил в эмиграции за границей. До меня доходили слухи, что Коба еще раз арестован и опять все так же странно легко бежал из ссылки. В это время его избрали в ЦК – по личной протекции Ленина.
Причем после очередного побега Коба умудрился проехать в Вену. Хотя на всех железных дорогах лежала очередная жандармская телеграмма с приказом о его поимке, с описанием примет и фотографиями. Узнал я также, что он совсем отошел от эксов и боевой наш отряд распущен…
Теперь Коба жил в Петербурге на подпольных квартирах. В это время и случился тот самый благотворительный вечер, где его арестовали в шестой или седьмой раз (не помню точно).
Но на этот раз его отправили в гибельный край – в Туруханск. Я был уверен, что оттуда, как обычно, он легко сбежит. И ждал его в Питере. Но, к моему изумлению, в Питере он не появился. Вместо этого из Туруханска начали приходить жалобные письма. Несколько человек, близких к Ильичу, – Крестинский, семья большевика Аллилуева, с которыми Коба дружил, и я – все мы получили похожие послания. Коба жаловался на голод, холод, нищету. У меня сохранилось такое письмо ко мне, написанное по-грузински:
«Кажется, никогда еще не переживал такого ужасного положения. Деньги все вышли, у меня подозрительный кашель в связи с усиливающимся морозом. Здесь нет овощей. Мне нужно запастись на зиму хлебом и сахаром, нужно молоко – согреть легкие, нужны дрова… но нет денег, здесь все дорого. От губительного климата, однообразия пейзажа – тупой снежной равнины, низкого стального неба, тьмы полярной ночи – нам, привыкшим с детства к горам, буйным рекам, зелени, солнцу и голубой лазури, легко сойти с ума…»
Но вместо того чтобы, как обычно, бежать из этого ужаса, он почему-то покорно продолжал жить в нем.
Я не смог ему помочь. Меня самого арестовали в начале 1913 года… Но через год началась Первая мировая война, и арест спас меня от призыва на фронт.
Меня отправили в село Монастырское, в тот же Туруханский край следом за моим другом.
Это было ужасное путешествие. Арестантский вагон показался мне адом (хотя он был раем в сравнении с арестантскими вагонами Кобы, которые мне придется увидеть впоследствии). Длинный, бесконечный путь. Через зарешеченное окошечко – облака, леса, уральские горы… А потом – печаль и раздолье сибирской равнины… Пересадка на телеги в лютый мороз. На телегах въехали в Красноярский край. Потом лошадей сменили на оленей… Затем оленей поменяли на собак с нартами. По замерзшему Енисею приехали на край света в село Монастырское.
Село считалось культурным центром в этом диком и пустынном краю. Здесь были школа, церковь, полицейские власти. Жил здесь и сам полицейский пристав. Сюда ссылали важных политических заключенных.
Но Кобы в Монастырском я не нашел. Оказалось, его отправили жить в Курейку, где жили революционеры как бы второго разряда…
Курейка – крохотный поселок, затерявшийся за Полярным кругом в беспредельной снежной пустыне. Две сотни километров севернее нашего Монастырского – за краем света. Коба был прав: в Туруханском крае не произрастали ни хлеба, ни овощи. Но насчет голода он поэтически преувеличил: бескрайний Енисей был полон рыбы. Попадались такие гигантские осетры – человек не дотащит! И хлеб был дешев – жители пекли его сами и вдоволь. Но для нас, детей солнечного юга (здесь он опять прав), это были гибельные места. Свирепая зима с лютыми морозами и бесконечной ночью. Черная мгла тянется круглые сутки. Изо дня в день! Наконец проклятая полярная ночь сменяется холодом и сыростью, пробирающими до костей, – наступает полярное «лето». Под стальным, ножевым небом, закрывая его, поднимаются беспощадные тучи мошкары. И вокруг – однообразие, мучающее наш грузинский взор. Наверху – унылое небо без конца и края и столь же унылый, ровный простор без конца и края – внизу… В этом треклятом месте остановилось время. Здесь овладевает безнадежность. Наши товарищи порой не выдерживали – кончали с собой.
Тогда по всей стране шли непрерывные торжества – трехсотлетие Дома Романовых. Иногда до нас доходили газеты, и мы с отчаянием читали описания празднеств в Петербурге и Москве и невиданного прежде народного энтузиазма. Захлебываясь от восторга, газеты повествовали о путешествии царской семьи в Кострому – в Ипатьевский монастырь. В Смутное время здесь спасался отрок Михаил Романов, здесь началась династия Романовых. Царская флотилия «под грохот салюта, звон колоколов и под громовое „ура“ причалила к „царской“ пристани у Ипатьевского монастыря…». И фотографии: восторженные, тысячные толпы, заполнившие берега Волги!
Каково было нам, ссыльным, в забытом Богом краю читать все это! Строй казался вечным, как египетские пирамиды. Но когда мы читали про всенародные славословия в Ипатьевском монастыре, История уже готовила Романовым подвал Ипатьевского дома! Однако этого никто из наших лидеров не предвидел. Ленин с печалью признавался в письме к своему другу, одному из вождей нашей партии, редактору «Правды» Льву Каменеву: «Нет, не увидеть нам революции при жизни». Действительно, какая революция, если десятки тысяч человек гигантским хором поют «Боже, царя храни!».
Потом началась мировая война. К нам в Монастырское привезли арестованных большевиков, членов Государственной думы. Среди них знаменитости – тот же Каменев и рабочий Муралов, думский депутат, блестящий оратор, фото которого в царской арестантской одежде часто висело в домах большевиков. (Его фото в советской арестантской одежде хранится у нас на Лубянке. Как и фото Каменева. Коба расстреляет обоих.)
Как-то я решил навестить в забытой Богом Курейке своего горемычного друга Кобу. Это значило: двести километров на собаках, в открытых санях, в лютый мороз.
Мне рассказали, что в Курейке «наших» (большевиков) нет.
Правда, прежде в одной избе с Кобой жил уральский большевик Яков Свердлов. Но Свердлов сделал все, чтобы переехать в Монастырское.
Прежде чем отправиться в Курейку, я решил переговорить с ним.
Яков Свердлов – малорослый, узкоплечий очкарик с копной черных волос. Этот сын еврейского купца из Екатеринбурга сделался революционером после жестоких еврейских погромов, прокатившихся по России. Он был типичным революционером второго разряда. Но когда началась война, все наши главные вожди оказались в эмиграции или в тюрьмах. Людей не хватало. Те, кто знал Свердлова, сообщили Ильичу, что он «человек бешеной энергии». И Ленин, тогда даже не знакомый с ним, сделал его членом большевистского ЦК. Вот так Свердлов появился в Петрограде. Но вместе с Кобой его тотчас арестовали. (Его и Кобу выдал один из тогдашних большевистских вождей. Но об этом позже.)
Свердлов рассказал мне: «Жить с Кобой было невозможно. Ляжет к стенке лицом и молчит. Спрашиваешь: „В чем дело?“ Не отвечает. И так порой целую неделю. Это у тебя, Фудзи, отец богатый, ты служанку можешь нанять. А мой мне не помогает, нам здесь все надо самим: стряпать, мыть посуду, убирать комнату. Коба никогда ничего этого не делал. Скажешь ему: „Твоя очередь мыть посуду, почему не моешь?“ Молчит. Готовить еду придумал так невкусно, что мне пришлось готовить за двоих. Но мою уху он очень любил… Тяжелый человек! Я не знал, как унести от него ноги, буквально убежал оттуда…»
Пристав взял немалую взятку. Поездку в Курейку разрешил и назначил стражника сопровождать меня.
Был обычный зимний день: то есть мороз сорок пять градусов, черная полярная ночь. Я сел в нарты, со мной рядом – стражник, он же управлял ими. Полетели нарты!..
Замерзший Енисей – ледяная пустыня. Вышла луна, все засверкало: заискрились ледяные торосы, снег стал призрачно-голубой. Безмолвие, торжественный покой, только яростный скрип под полозьями. Но вдруг резко задул ветер, скрылись звезды, завьюжило. Началась пурга! Ресницы вмиг покрылись льдом, лицо – ледяная корка, трудно дышать…
И вдруг… затих ледяной вихрь. Затих внезапно, как и начался. Все вокруг осветилась каким-то тайным небесным светом. Я смотрел на небо – Боже, какая неземная красота! Я шептал забытые детские молитвы… Вот так, на пути к Кобе, я впервые увидел северное сияние и вспомнил о Боге…
Поселок Курейка – это всего несколько разбросанных деревянных домишек.
В том месте, где маленькая быстрая речушка Курейка впадает в бурный полноводный Енисей, на небольшом холме стояла деревянная изба. Это и был дом Кобы. Но сейчас, когда обе замерзшие реки слились с землей в одно снежное пространство, он находился посреди бескрайнего белого поля.
Я вошел в избу в облаке пара. Нас со стражником встретила в сенях хозяйка – сухенькая женщина лет пятидесяти. Поздоровались.
– Постоялец твой где?
– Лежит на койке. Где ж ему быть!
Я дал ей деньги, попросил отогреть и накормить моего полицейского, который с удовольствием оставил нас с Кобой наедине.
Когда я вошел в комнату, Коба лежал лицом к стене на лежанке, он даже не повернулся.
– Здравствуй, Коба.
Молчание.
Я огляделся. В центре маленькой комнаты стоял круглый стол с керосиновой лампой. У стола – венский стул с гнутыми ножками, странновато смотрящийся в этой избе. У стены – продавленный диван. На стене, над диваном, висел капкан, в углу на полу валялись сети. Наконец он произнес, по-прежнему не оборачиваясь:
– Садись, дорогой… – И закашлялся.
– Ты болен?
– Я здесь всегда болен. Скоро заболеешь и ты. Мороз сорок градусов у них называется «оттепель». Мне нужно молоко, много дров, запас сахара и хлеба. Здесь все дорого. У меня нет богатых родственников, мне положительно не к кому обратиться. Точнее, я уже обращался… ко всем.
– Но есть фонд репрессированных.
– Видимо, не для меня. Я теперь на вторых ролях. Сдохнем мы все здесь… сгнием.
Чтобы как-то развеселить его, я сказал:
– Свердлов рассказывал, как он уху тебе варил, а ты ее уплетал за милую душу.
– Себе варил. Даст тебе жиденыш, как же! Сварит и сам жрет. Я все думал, как отнять ее у него.
И опять – молчание.
– Придумал?
– Он сварит, начинает жрать. Я дам ему съесть полпорции, потом подойду, спрошу: «Не хочешь ли и мне дать пожрать?» Молчит. Тогда я плюю в его тарелку! Он уже есть не может, мне отдает, – Коба прыснул в усы. – Мы с ним по очереди посуду должны были мыть. Он вымоет, потом моя очередь. Он пошел пройтись, приходит – тарелки блестят. Наливает себе ушицу, меня нахваливает: «Хорошо ты вымыл!» Я говорю: «Нет, я не мыл». – Здесь Коба оживился. – Не понял, Фудзи? – Он опять прыснул в усы. – Возьми на столе… – На столике у лампы стояла грязная тарелка с остатками еды. – Теперь поставь ее на пол…
Я поставил. Коба крикнул:
– Тишка! – И присвистнул.
Тотчас из-под кровати пулей вылетела маленькая дворняга. Все породы мира соединились в хитрой бестии – там была лайка, немецкая овчарка, по-моему, даже такса. Она приветственно вильнула хвостом и с ужасной скоростью загремела оловянной тарелкой. Вмиг зализала ее до блеска. И… уползла под кровать. Оттуда раздалось урчание.
– Я ему рассказал про собачку, и опять он есть не может. Снова я ем его ушицу. После этого он сам мыл тарелки каждый день. Да, с ним было неплохо. Теперь без него не каждый день приходится есть. В наше издательство «Просвещение» написал: «Нет ни гроша, запасы вышли, мои жалкие деньги ушли на теплую одежду…» Молчат. Ильичу написал, просил прислать «сапоги», – (новый паспорт для побега). – Долго не отвечал, оказалось, фамилию мою забыл… Я ему как раб служил, а он забыл. Потом, видать, напомнили ему мое имя, письмо прислал, обещал выслать «сапоги», помочь устроить побег. И… опять молчание! Я ему статью о национальном вопросе отослал. Товарищ Ленин раньше ценил, когда инородец Коба переписывал в своих статьях его мудрые интернациональные мысли. А теперь ни слова в ответ. Забыли Кобу…
Замолчал.
Я сказал:
– Я привез тебе деньги, Коба. Родитель сжалился, помогает.
Он ответил равнодушно:
– Положи под лампу. – И, как обычно, даже не поблагодарил.
Помолчали. Сидеть с ним, молчащим, ох как трудно! Будто копится что-то тяжеленное на плечах твоих. Чтобы не молчать, решил прочесть ему любимые мои стихи из «Витязя в тигровой шкуре». Божественные стихи! Но в разгар моего восторженного чтения он… захрапел!
Я был в ярости! Заорал:
– Я уезжаю!
Тотчас проснулся. И равнодушно:
– Катись.
Уже в дверях я сказал ему:
– Но все равно надо жить. Давай вместе убежим. Здесь есть одна норвежская торговая компания, у нее свои суда. Хозяин социал-демократ, у меня рекомендательное письмо к нему.
– Убежишь отсюда, как же! У меня стражник – зверь, два раза на день проверяет. Однажды ночью проверять придумал, разбудил! Хотел его выставить, выталкиваю из комнаты, едри его мать, так он мне шашкой руки изрезал! Да и зачем бежать? Чего хорошего нас ждет на свободе? – Он наконец повернулся ко мне. И только сейчас я увидел заросшее бородой, обожженное морозом красное, постаревшее лицо. – Ты хоть понимаешь, кто мы с тобой? Жалкие неудачники! В тридцать восемь лет все кричим: «Революцию сделаем, богачей уничтожим». А что уничтожили? Свою жизнь. Нам ведь под сорок… Жизнь, как говорится, уже «с ярмарки». Что у нас с тобою есть? Семья? Нету! Жена? Нету! Мы с тобой в партии, половина которой сидит по тюрьмам и ссылкам, остальные – по заграницам, в Парижах про Карлу Марлу спорят… Вот и все, чего я добился. В завершение моей «успешной» карьеры – сдать ему меня разрешили. Чего с Кобой церемониться!
Я изумился:
– Кто разрешил? Кому?!
Он посмотрел на меня больными глазами.
Не ответил, перевел разговор:
– Все вытерпеть можно – и мороз, и голод, и цепного пса-стражника. Но в этом проклятом краю природа скудна до безобразия, а я до смешного, до глупости тоскую по нашей родине…
Сколько я думал потом над этой странной, в гневе вырвавшейся у него фразой: «Сдать ЕМУ разрешили…Чего с Кобой церемониться!»
Кто это – он, которому разрешили «сдать» Кобу, я узнал после Революции. Он – некто Малиновский. Блестящий оратор, глава фракции большевиков в Государственной думе, знаменитый профсоюзный деятель, «русский Бебель», как его называл Ильич. Слух о том, что великолепный Малиновский – провокатор, появился задолго до вечера, где был арестован Коба. Но после того вечера окреп. Ведь никто, кроме Малиновского, не знал, что Коба придет туда.
И тогда Ленин на таком же бланке ЦК написал о Малиновском точно такую же отповедь, как в случае с Кобой: «Всякий, кто будет продолжать клеветать на Малиновского, будет немедленно исключен из партии…» Было объявлено, что слухи про Малиновского сеет полиция.
Однако после Февральской революции в Департаменте полиции обнаружились документы, неопровержимо доказавшие, что «русский Бебель» – обычный провокатор. Ильичу пришлось капитулировать.
Понял я загадку Малиновского много позже. Это было в ноябре 1946 года (когда я во второй раз вернулся из лагерей). В то утро слушал радио – была очередная годовщина Октября. Кто-то рассказывал, как партия накануне Революции боролась с провокаторами и как разоблачили Малиновского…
На следующий день я встретил в нашем Доме на набережной все того же Сольца. Несчастный в мое отсутствие, видно, стал совсем безумным, все время что-то писал на листочках. За ним неотрывно ходил наш «товарищ», который эти листочки у него аккуратно отбирал. Сольц отдавал их ему с равнодушной улыбкой, как ребенок, наигравшийся игрушкой.
Я как раз вышел из лифта, когда в подъезд вошел Сольц, возвращавшийся с прогулки. Я поздоровался.
– Слышали это безобразие по радио? – спросил он и добавил безумно: – Разошлите немедленно радиограммы: «Всем! Всем! Военная, вне очереди». Диктую текст: «Малиновский не провокатор…» Кстати, ваш друг – тоже…
– Товарищ Сольц, зайдите в лифт. – За ним тотчас вырос его постоянный спутник. Открыл кабину спустившегося лифта и попытался втолкнуть в него Сольца. Но тот яростно упирался.
– Я прошу вас, – крикнул он мне, и глаза его стали совсем сумасшедшими, – сообщите Обвинителю на Страшном суде: это было наше задание. Мы, «тройка», им разрешили – Ильич, Красин и я… мы это придумали!..
Наконец его спутник молча и грубо затолкал старика в лифт. Уже оттуда Сольц как-то весело подмигнул мне. Я до сих пор думаю: был ли он и вправду безумный. Или это игра, как у принца Гамлета…
Но именно в тот миг я окончательно понял тайну Кобы.
Да, Малиновский и Коба были одной из многих секретных, великих ленинских игр. В то время полиция засылала провокаторов в наши ряды. Ильич вместе с «тройкой» придумал ответ. Отправить «наших» в их ряды. Коба и Малиновский были нашими «двойными агентами». И ситуацию с тайной полицией Коба использовал на сто процентов. Отсюда легкость, с которой он убегал из ссылок. Отсюда и успех многих наших эксов. Я уверен, Коба сообщил полиции, что мы нападем на экипаж с деньгами. Но главного не сообщил – когда и где.
С Малиновским – похожая история. Будучи тайным осведомителем, он получал от полиции свободу. И спокойно громил царизм в своих речах в Думе и статьях в «Правде». За это приходилось ему порой жертвовать типографиями и революционерами второго разряда. Но постепенно полиция начала понимать, что пользы от Малиновского куда меньше, чем вреда.
То же в случае с Кобой. Охранка окончательно разуверилась в нем, и ему пришлось перейти на истинно нелегальное положение. Прекратить эксы. Ильич подыскал ему новое занятие – организовывать выборы в Думу… В это же время разочаровалась полиция и в Малиновском. Но он и его «Правда» были очень нужны Ильичу. Малиновскому велели любыми средствами вернуть доверие полиции. Нужна была крупная жертва. Видимо, тогда решили отдать кого-то значительного, но более не нужного.
Коба идеально подходил для этого – член ЦК, руководитель дерзких эксов, живший на нелегальном положении. Да, Коба был незаменим, пока совершал экспроприации – источник вольготной жизни Ленина и эмигрантов за границей. Но теперь он руководил рутинным делом – работой фракции. То есть выполнял полученные из-за границы указания Ленина. Это могли делать и другие. Малиновскому позволили выдать его полиции.
Все это конечно же понял и сам Коба, когда его арестовали. В тридцать семь лет его посчитали революционером второго разряда. Его, отдавшего партии жизнь! «Разрешили… Чего с Кобой церемониться…» Но он уже не мог так легко бежать из ссылки, полиция теперь была его врагом. Все эти обстоятельства перевернули окончательно душу моего несчастного друга. Когда-то он потерял веру в Бога. Теперь он потерял веру в другого бога – Ленина.
Я думаю, поэтому впоследствии Коба не трогал Сольца. Сольц единственный из членов «тройки» остался в живых. Только он мог подтвердить, что связи Кобы с полицией – ленинское задание. Сольцу верили. Старые большевики по-прежнему считали его совестью партии.
Что же касается Малиновского, то ему Коба отплатил. После Февральской революции Малиновский спасался за границей. Но каково же было общее изумление, когда после нашего Октябрьского переворота провокатор Малиновский… открыто вернулся в Петроград. Он, видимо, приехал за наградами, но его немедленно арестовали. Малиновский конечно же потребовал вызвать Ленина. Он не мог понять, что его история не красит новую власть. Короче, его поспешно перевезли в тюрьму в Москву.
В те дни я и Коба находились при Ильиче (об этом я еще расскажу подробнее).
Мы оба были в кабинете Ленина, когда пришел Дзержинский.
– Этот негодяй Малиновский требует, чтобы мы привезли его к вам, Владимир Ильич. Он упорно твердит: «Ленин все объяснит».
Ильич побледнел, и тогда Коба предложил:
– Владимир Ильич, позвольте мне разобраться с мерзавцем.
Ленин долго молчал, потом сказал:
– Разберитесь…
Коба вернулся при мне. Доложил Ильичу:
– Опоздал. Трибунал приговорил его к расстрелу и уже… Жаль. С удовольствием повесил бы его за яйца!
Мне рассказывали, будто на самом деле Коба успел. Он вошел в камеру Малиновского… А резолюцию о расстреле Малиновского революционный трибунал принял позже.
Это конечно легенда. Но я никогда не заговаривал с Кобой ни о туруханской ссылке, ни о Малиновском. Я был умный.
Новый Коба
В Монастырском я прожил совсем недолго. Вскоре со мной связался тот самый капитан-швед, работавший в Заполярье на судне норвежско-русской пароходной компании. Он был социал-демократ и имел задание помогать бежать русским ссыльным революционерам. Он предложил мне свои услуги. Я договорился, что со мной, возможно, будет мой друг.
Я опять заплатил приставу и отправился в Курейку со стражником.
Приехали поздним вечером, в одиннадцатом часу. Комната Кобы оказалась закрытой.
Хозяйка сказала:
– Ваш гуляет! Известно где! У Перепрыгиных, – фамилию могу перепутать. – Он теперь там пропадает. У них там каждый божий день гулянка и праздник. Потому они и нищие. – И объяснила: – Это на самом краю деревни. Изба у них ветхая, чай, не пропустите…
На краю деревни стояла приземистая, вросшая в землю изба. Оттуда неслись звуки гармоники. Я входить сразу не стал, подошел к окну.
В окно я увидел Кобу. С яростным лицом, слипшимися волосами, он отплясывал какой-то невероятный танец… Потом отошел к стене и по-хозяйски обнял толстенькую, беленькую совсем девочку. Он что-то шептал ей на ухо, она смеялась, потом они пошли прочь из комнаты… Я понимал – входить в избу сейчас не надо. Но я проехал двести километров! Поколебавшись, все-таки решился войти в темные сени. Призрачный свет бил через оконце. Согнувшись, она громко стонала в темноте… Сзади над ней навис Коба… И его бешеный шепот:
– Уйди, уйди, говорю!
Я вышел на улицу.
Но все же счел нужным его дождаться. Вернулся в его комнату.
Пришел он после полуночи, хмельной, веселый. Бежать со мной опять отказался:
– Буду ждать.
– Чего?
– У моря погоды! Отчего-то чую, она изменится. Стражник у меня уже поменялся. Хороший мужик, предупредительный, может, тоже… чует. Теперь могу делать, едри их мать, что хочу, – рыбачить, охотится. На днях он меня к вам в Монастырское повезет. Книжек наберу, соскучился по книгам.
Я понял: лежащий лицом к стене, обреченный Коба – это было представление. Он просто хотел, чтоб я давал ему деньги.
Но новый Коба, ненавидящий обманувший его мир, был правдой…
Уже после моего побега Коба переехал к Перепрыгиным – в пристройку…
Потом я слышал, что в Курейке у него родился сын от той девицы… Нищая изба Перепрыгиных не дожила – развалилась. А вот та, первая изба на самом берегу реки, в которой я его навещал, сохранилась. Через тридцать с небольшим лет над ней был воздвигнут великолепный павильон. Рядом с ним бронзовый молодой Коба смотрел на свое жалкое прошлое.
Его дьявольская интуиция! Уже в мое отсутствие ситуация начала стремительно меняться. Жестокие поражения русской армии вызывали ужас, отчаяние по всей стране. Но у нас, ссыльных только счастливые улыбки. Это было наше, партийное: «Чем хуже в стране, тем лучше для дела Революции». Вскоре даже здесь, на краю света появились калеки, мрачные, усталые, привыкшие убивать и отвыкшие работать. Но Молох требовал новых жертв. Началась мобилизация в армию среди ссыльных. Каменеву, Муралову и прочим большевикам службу в армии не доверили, но Кобу призвали. Думаю, здесь, на его беду, сыграли роль его былые отношения с полицией.
Везли его через Монастырское. Вышли встречать все сидевшие большевики. Он сказал, прощаясь, Каменеву:
– Не поминайте лихом. Чую, с фронта не вернусь!
Повезли моего друга по реке, потом по бесконечной тундре. Как он потом сам рассказывал, везли полтора месяца. В самом конце 1916 года, измученного, полузамерзшего, привезли в Красноярск на медицинскую комиссию. Но его спасла от армии высохшая рука.
Будущего генералиссимуса и Верховного главнокомандующего самой могущественной в мире армии признали негодным к военной службе.
Толстяк посылает апостолов
В это время я прибыл в Европу. Мой побег и путешествие по России с фальшивыми паспортами – длинная эпопея, ее пропускаю.
Я очутился в тихой Швеции, в мирном, уютном Стокгольме.
Здесь меня встретили. Оказалось, помогали не только мне. В это же время из множества ссылок было организовано бегство членов русских революционных партий. За всеми этими удачными побегами, как оказалось, стоял один человек…
Два дня я отдыхал в крохотной гостинице рядом с чудесным парком. На третий день меня привезли в Старый город. На Торговой площади, где когда-то казнили, стояли два здания XVII века. В одном из них располагалось маленькое кафе.
В этом набитом до отказа кафе было тесно и шумно. Нас собралось человек тридцать. Я с изумлением понял, что все собравшиеся говорят по-русски!..
Вошла огромная, потная, жирная глыба, переваливавшаяся на коротких ножках. Толстый, трудно дышащий человек с висящим подбородком тяжело плюхнулся на стул. И тотчас впился глазками-буравчиками в аудиторию… Я запомнил его лицо, обрамленное черными волосами и бородой, крохотный нос, придававший ему какое-то детское выражение. На вид мужчине было лет пятьдесят…
Все затихло. Он заговорил по-русски:
– Вы не знакомы друг с другом. Но у вас одна судьба. Вам всем помогли бежать из ссылок и русских тюрем. Вас посадили в тюрьму или отправили в ссылку в мире, охваченном жаждой людей убивать друг друга. Сегодня вы освободились в совсем ином мире. За два года войны и крови в вашей стране и в Европе накопились страшная усталость, апатия и ненависть к войне. Все утомилось, обветшало. Вы увидите когда-то образцовые немецкие санитарные поезда. По грязи и ужасу они теперь сравнялись с русскими. Идет кровавый поток раненых с человеческой бойни, называемой фронтами. Под эти поезда отдаются теперь товарные вагоны, где стонущие, умирающие люди лежат на нарах с соломой. Между нарами обычно бегают одинокий врач и священник. Все пропитано запахом человеческих испражнений и йодоформа. Великие княгини и эрцгерцогини, навещавшие прежде раненых, остались на фотографиях. Вы увидите лагеря военнопленных, охраняемые старыми солдатами. Все молодые посланы умирать на фронт. Из этих лагерей легко бежать военнопленным. Но мало кто бежит, люди не хотят вновь попасть на фронт… Газеты продолжают славить войну и пишут о подвигах в обеих армиях. На самом деле войну ненавидят и тут и там… Однако это уже не прежняя ненависть к врагу, но новая – к тем, кто послал воевать. Ваша задача – подогревать эту ненависть. Запрещенными книгами, личными беседами. Нынешний мир готов к огню великой и очистительной Революции. Ваше дело – изо дня в день разжигать костер! Призывайте солдат повернуть штыки против своих угнетателей!..
Выступавшего звали Парвус.
Был такой анекдот. Человек приехал в Палестину, но так сложилось, что пробыл он там всего один день. Его спрашивают о впечатлениях. Он говорит: «Их очень много. Я встретился с евреем, сумевшим сделать огромные деньги, и я видел еврея, мечтавшего разрушить мир денег, я видел еврея, готового погибнуть за счастье трудового народа, и я видел еврея, беспощадно эксплуатировавшего трудовой народ…» – «И ты сумел их всех повидать за один день?» – «Это оказалось нетрудно, потому что это был один человек».
Таков был и Парвус. Еврей, родившийся в России в еврейском местечке в черте оседлости, притом ненавидевший свою родину. Урод и… Дон Жуан, помешанный на женщинах. Миллионер, мечтавший… обрушить мир богатых, раздуть мировой пожар Революций! В десятые годы мы все зачитывались его статьями в «Русской газете». Он писал их вместе с Троцким – я уж не помню, кто из них сказал об этом союзе: «Мы были тогда, как две струны на арфе Революции». В 1905 году, пока я прозябал в эмиграции, Парвус делал нашу Революцию. Вместе с Троцким руководил легендарным первым Советом рабочих депутатов. Арестован, сидел в Петропавловской крепости, отправился в ссылку, по дороге бежал, потом очутился в Германии… Приехал к немцам революционной знаменитостью. Но в Германии с ним случилась какая-то темная история. (Впоследствии я узнал подробности. Наш знаменитый пролетарский писатель (Горький), живший тогда в эмиграции, поручил ему собирать деньги, причитающиеся за постановку его пьесы «На дне». Пьеса шла тогда во множестве европейских театров. Сам Горький согласился только на пятую часть от доходов. Остальные средства Певец Пролетариата благородно отдавал немецкой социал-демократии. Но никто ничего не получил. Как издевательски невозмутимо объяснил потом Парвус: «Все протратил на путешествие в Италию с одной барышней». Думаю, солгал, попросту говоря нашим революционным языком, «экспроприировал», забрал деньги у богатого писателя. Разбирательство товарищей по партии было тайным… Как он и предполагал, социал-демократы не посмели сделать гласной историю кражи столь известным революционером-марксистом.) Но тогда я знал о нем лишь то, что знали все: он эмигрировал в Турцию, здесь составил огромное состояние. И теперь тратит его на мировую революцию…
В дальнейшем он вновь возникнет в моем повествовании.
Меня, в совершенстве владеющего немецким, он послал в Австро-Венгрию, в славянские части австрийской армии, призывать их к братанию и бунту. Все это время я курсировал между Стокгольмом и Будапештом, и все это время Парвус присылал мне инструкции.
Про Кобу я тогда забыл. В январе 1917 года я был вновь вызван в Стокгольм. В том же кафе собрались революционеры из радикальных партий – в основном эсеры и анархисты. Были несколько меньшевиков, большевиков представлял я один. И опять перед нами выступил Толстяк (как мы называли между собой Парвуса).
Сначала он прочел нам вслух… секретные донесения Департамента полиции царю! В них Николая предупреждали о наступающей катастрофе: «Озлобление растет… Стихийные выступления народных масс… – угрожающе читал Парвус, – явятся началом самой ужасной из всех анархической революций, бессмысленной и беспощадной…»
Я был потрясен, не знаю, чем больше – текстом или тем, что этот фантастический человек держал в руках сверхсекретный документ русской спецслужбы.
Но далее пришлось изумляться больше. Он сообщил нам о заговорах в самой царской семье и в Думе. Он знал и об этом!
– Они решили сместить «сумасшедшего шофера». Так они теперь называют царя, который везет страну в пропасть… Недавно тифлисский городской голова от имени пятнадцати членов царской семьи предложил великому князю Николаю Николаевичу произвести переворот и провозгласить себя царем. Сменой царя они хотят помешать грядущей Революции. Нашей Революции. К счастью, великий князь отказался, но нам надо спешить. Восстание должно начаться раньше, чем они успеют совершить дворцовый переворот и замирить страну! Поторопимся!..
Я до сих пор не знаю, он ли организовывал волнения в Петрограде. Однако в конце своей речи он нам объявил:
– Вы все выезжаете в Россию к своим партиям. Я посылаю вас, как Христос послал в мир апостолов. Вы апостолы Мировой Революции. Идите в мир, проповедуйте и разожгите мировой пожар!..
Как большевик я был послан в Петроград – связаться с большевиками. Эсеры и меньшевики получили задание связаться со своими партиями.
Февральскую революцию я встретил в Петрограде. События, изложенные здесь, запомнились мне отрывочно. Советую вам проверять их последовательность.
Революция
Помню точно, что в двадцатых числах февраля я шел по Невскому, не зная, что в последний раз вижу этот исчезнувший нынче мир. Вскоре закроются мои глаза, и уйдет навсегда та картинка…
Февральский снег с дождем. Пробирает до костей ветер с Невы. Ненавистный город императоров. Атлантида несравненной красоты, которую мы мечтали отправить на дно. Чужой, по виду иностранный город: немецкая прямизна проспектов, на Александровой колонне у царского дворца ангел обнимает католический крест… В шинели, небрежно наброшенной на плечи, промчался в коляске кавалергард. В изящном ландо проезжает дама в вуали. Огромная шляпа с цветами, как корабль, плывет над толпой; откинувшись на сиденье, дама в лорнетку осматривает публику. Околоточные появились на улице, дворники вышли за ворота – прежде это значило, что вскоре проедет царь… Но теперь царь на фронте. Скорее всего проедет всесильный министр Протопопов. Вся сила которого исчезнет в эти три дня… вместе с трехсотлетней империей.
Но пока в Летнем саду еще гуляют степенные бонны с детьми. Статуи античных богов заключены в ящики, оберегающие их от зимней непогоды, стоят меж голых деревьев… Спокойный, размеренный, сонный дневной мир столицы великой державы… Будто нет никакой войны, будто не погибают в эти минуты под пулями вопящие «ура» люди…
Мы должны были взорвать трехсотлетний российский мир.
Как только царь уехал в Ставку, в столице начались перебои с хлебом. По чьей-то команде на окраинах стали собираться недовольные толпы. Вскоре они хлынули в центр города. Сперва шли по тротуарам, заунывно выкрикивая: «Хлеба! Хлеба!» Потом вышли на мостовые… Огромные, все растущие толпы. И в них обязательно были мы, посланцы Парвуса, как правило, эсеры или меньшевики. (Большевиков в столице в это время – раз, два и обчелся. Верхушка партии – Ленин и прочие лидеры – в эмиграции в Швейцарии, остальные – по тюрьмам и ссылкам.) Объясняем, призываем «прогнать кровавого царя». К нам присоединяются студенты. И вот уже над толпой поднимаются откуда-то взявшиеся транспаранты: «Долой войну! Долой самодержавие!»
Теперь во всех митингующих толпах обязательные ораторы – студент, курсистка и мы, посланцы Толстяка! На нас – на митингующую толпу – как-то устало, явно нехотя, наезжают казаки, разгоняют. Люди разбегаются по маленьким улочкам, и казаки… уезжают! Тотчас толпы собираются вновь.
Как я уже говорил, всего год с небольшим назад Ильич заявил: «Нам, нынешнему поколению революционеров, не увидеть Революции в России». И вот в Петроград приехал посланец от Ленина. Передал мне удивительное письмо. Ленин писал, что вскоре ожидается Революция! «Восстанет Петроградский гарнизон. Гарнизон состоит из выздоравливающих раненых и проходящих военное обучение резервистов, то есть сынков влиятельных людей, укрывшихся от фронта. Вся эта публика готова на все, только бы не идти на фронт. Восстание солдат в провинции – это бунт, восстание в столице – Революция. Ваша задача: незамедлительно связаться с нашими петроградскими большевиками. Действуйте и еще раз действуйте! В 1905 году мы проспали Революцию, на этот раз мы этого не допустим».
Но «наших» пришлось искать. Петроградские большевики по-прежнему скрывались в подполье и очень осторожничали. С большим трудом согласились встретиться со мной днем в Александринском театре, где билетером работал весьма редкий в столице большевик.
В те дни в Александринском шли генеральные репетиции пьесы Лермонтова «Маскарад». «Маскарад» – мистическая пьеса. В 1941 году, в день объявления войны, ожидалась ее премьера в Москве… И тогда, в конце февраля 1917 года, в дни гибели Империи, готовилась ее премьера в Петрограде…
«Наш» билетер провел меня в пустое фойе – репетиция уже началась.
Там ждал меня представитель той самой кучки петроградских большевиков. Невысокий, приятный, аккуратненький, в пенсне. Увидев меня, он оторопел и воскликнул:
– Коба?! – Но тут же понял: ошибся. Сказал с усмешкой: – Вы с ним похожи.
Оказалось, они были с Кобой вместе в одной из ссылок.
Так я познакомился с Вячеславом Молотовым. (Молотов – партийная кличка, его настоящую фамилию – Скрябин – я узнал после революции.)
Он повел меня на нелегальную квартиру знакомиться с остальными большевиками.
Перед тем как уйти, я решил хоть глазком поглядеть на спектакль, уж очень много ходило о нем слухов. Попросил «нашего» билетера, он тихонечко приоткрыл дверь в ложу, я встал за портьерой. Ложи и зал были переполнены, шла генеральная репетиция. Декорация ошеломила! Гигантские зеркала, золоченые двери, люстры – водопады хрусталя! Это была декорация мира, который там, на улице, уходил в небытие…
Я вернулся в фойе. Молотов встретил меня насмешливой улыбкой: такие глупости, как театральный спектакль, его тогда не интересовали.
Мы вышли на Невский. Был разгар дня. Все те же толпы беспорядочно двигались по улицам.
Молотов шел впереди, я – за ним, проверяя, чтоб за нами не было хвоста.
Квартира оказалась на Кронверкском. Как и положено, вход в подпольную квартиру был до предела запутан. С переулка вошли в здание городской биржи труда, потом пробирались через какую-то лавку, затем поднялись по пыльной, сто лет не убиравшейся лестнице. Далее открылась анфилада комнат, почему-то уставленных пустыми столами. В конце анфилады пряталась крохотная дверца – входить, точнее, заползать в нее пришлось пригнувшись.
Здесь в двух комнатушках ютился Петроградский комитет партии большевиков. Шло совещание главных сил нашей недобитой партии. Двое весьма непрезентабельного вида молодых людей сидели за дощатым столом президиума, украшенным всевозможными чернильными кляксами и длинной надписью «Карл Маркс, Фридрих Энгельс и Лассаль».
Это и были руководители петроградцев – Шляпников и Залуцкий. Аккуратненький Молотов тотчас подсел к ним за стол – в президиум заседания. Главным в тройке явно был Шляпников.
Он уже посидел в тюрьмах, пожил в эмиграции, являлся, кажется, членом Французской социалистической партии. Единственный из тройки он знал европейские языки. Однако по-русски говорил с простонародным волжским акцентом. По виду – типичный рабочий, носил, как Молотов, косоворотку и пышные усы мастерового.
Он важно пригласил меня подсесть к ним. Я сел за стол.
Напротив нас на стульях и подоконнике разместились десятка полтора человек – весь оставшийся на свободе актив партии.
Сразу перешли к обсуждению плана действий. Я прочел письмо Ильича, но обговорить его не успели. Помню, вбежал человек, выкрикнул:
– Товарищи! Павловский полк восстал! – Торопливо начал объяснять: – Гвардейцам приказали разогнать демонстрацию, они отказались!
Но его уже не слушали. Восстали солдаты! Мать родная, да это же она – Революция! Все опрометью бросились на улицу, орали «ура!».
Мы добежали до Конюшенной площади.
Там, окруженная гвардейцами-преображенцами, стояла толпа гвардейцев-павловцев. В Павловский гвардейский полк по традиции должны были набираться курносые, малорослые, похожие на императора Павла мужчины, в отличие от Преображенского полка, куда со времен Петра брали только рослых и прямоносых. Но все это было прежде.
Теперь резервистов набрали с бору по сосенке, и там и тут встречались курносые и прямоносые, маленькие и высокие. Но дух безумного императора остался в Павловском полку. Волнения начались у них первых.
Офицер-преображенец вяло уговаривал толпу павловцев вернуться в казармы, уныло грозил расправой.
Испуганные, очумелые солдатские лица. Но в казарму не идут. Топчутся, выкрикивают:
– Мы за свободу. Нет у вас, ваше благородие, такого разрешения, чтоб в народ стрелять! Не хотим!
Вокруг уже собралась огромная толпа зевак. Из толпы я услышал:
– За священником послали «к Пушкину»… Чтоб усовестил.
(Совсем рядом была церковь, где отпевали убитого Пушкина.)
Я подумал: сейчас батюшка придет, уговорит разойтись. И потеряем такое!
Но повезло. В этот самый решительный момент подлетел в коляске полковой начальник – полковник. Стал лицом к павловцам. И матерком их! Заорал:
– Я вам покажу, как бунтовать, мерзавцы, так вас разэтак! – И опять матерком.
Я его лица не увидел. Помню только голову в фуражке и шею, толстую, баранью. И голос зычный. Как же он разорялся!..
Вижу, начали колебаться павловцы. Глаза в землю уперли.
Понял: вот он, самый решительный миг. Револьвер (браунинг) рывком из кармана. Из-за спин, не целясь, пальнул в полковничью голову…
Вздох толпы… Исчезла шея.
Восторженное лицо Шляпникова и спокойное, невозмутимое – Молотова…
Могли, конечно, тотчас меня схватить. Я уж приготовился пробивать револьвером дорогу. Ан нет!
Шляпников:
– Беги!
Подхватили, зашептали в толпе: