Глоток зеленого шартреза Гумилев Николай
Мезенцов сознал справедливость предостережения и вышел. Закат уже отгорел, и только одна густо-багровая полоса висела над беловатым морем тумана. Мезенцову вспомнилась Стрелка, и вдруг безумно захотелось сесть в автомобиль и крикнуть шоферу: «На Спасскую!» Чего ему еще бродить: все равно удивительнее мужика, щадящего господина Лавуазье и всю европейскую науку, он не встретит. Но вот он услышал голос Мити, и острая неприязнь к этому человеку придала ему силы. Нет, он проберется за ним в его осиное гнездо и там громко расскажет о Машиной смерти. Интересно, как отнесется к этому веселый белый старичок?
Митя остановился за углом. Он был не один. Свежий девичий голос звучал умоляюще:
– Князь мой яхонтовый, останься еще хоть на денек, как я буду без тебя?
– Да так и будешь, как была.
– Да зачем же тогда ты плясал так, слова такие говорил?
– Пляс – дело молодое, а слова что птицы – вылетят, и нет их… – Слушай, я еще ни с кем не гуляла… первый раз… Хочешь верь, хочешь нет. Пойдем сейчас на гумно, мать не хватится.
– Мне что прийти <<?>>. И этого нам не надобно. Есть у меня на чужой стороне зазнобушка, да и не одна. Ищи, ворона, себе ворона и оставь меня, ясна сокола. Чего же ты расхныкалась? Разве мало парней на свете? Ну, иди, иди, тут мои товарищи.
Мезенцов кашлянул, и Митя показался из-за угла. Лицо его еще сияло оживлением пляски, и только изогнутые брови сдвинулись, образовав маленькую гневную морщинку, которая очень его красила. Увидев Мезенцова, он широко улыбнулся:
– А, Николай Петрович, что же ты с Мишей не пошушукался?
Мезенцов не ответил, и они вместе вошли в дом.
Спать ложились прямо на полу, подложив под голову попону, армяк и еще какое-то тряпье. Миша оказался, как и подобает ученому, очень нераспорядительный хозяин. В одном углу горела лампадка, в другом спиртовка. Ваня уже начал дышать глубоко и ровно, когда Митя вдруг привстал и прислушался.
– Миша, а Миша, – зашептал он, – а урядник тебя не преследует?
– Не! Зачем так? Он сам химией занимается.
– Сам?
– Ну да. Настоит спирт на грибах или на березовых листьях и пьет. Это, говорит, грибовка или березовка. Я, говорит, химик первеющий и скоро получу награду от министерской академии. Хороший человек.
– Ну, с Богом, спи.
Наутро, когда путники уже были готовы, Миша застенчиво протянул Мезенцову книгу в старом кожаном переплете.
– Вот мне книжку дали химии научиться, только в ней многого нет, до чего я сам дошел.
Мезенцов посмотрел: на титульном листе стояло – [18]
– И у вас не было никакой другой? – невольно воскликнул Мезенцов.
– Нет! Обещали прислать, да все не присылают.
– Ну, идем, идем! – вмешался Митя.
– А книжка ничего, она хорошая, старая, старее-то лучше.
– Прощай, Миша, работай, голубь!
В Мамаево пришли поздно ночью. Этот тяжелый, словно налившийся нездоровым светом день совсем обессилил Мезенцова. С полдороги у него разболелась голова, одеревенели ноги, и сам он как-то опьянел от проглоченной пыли и горького запаха сохнущих трав. Митя тоже что-то присмирел и больше не привязывался и не ласкался. Только Ваня был по-прежнему розов и ясен, как венециановский юноша. Казалось, ни солнце его не обжигает, ни пыль на него не садится.
Светила полная луна, но село было тихо, точно вымерло. Ни одного огонька в окнах, ни одного запоздалого прохожего. Даже собаки не лаяли почему-то. Только на крыльце одной избы тихонько плакал шелудивый ребенок, словно не решаясь войти в дверь. Он заплакал сильнее, когда Митя спросил, где его мамка. Однако, пройдя половину улицы, путники услышали странный шум, доносившийся с противоположного конца села. Казалось, работала какая-то паровая машина, мельница или молотилка, работала с перебоями, визгом, ревом. Мало-помалу уже можно было различить топот ног и пронзительное бабье пенье. Навстречу пробежал мужичонка в рваном армяке. Шапку он держал в руках, и на лице его было написано отчаянье, смешанное с безграничным восторгом. «Гуляет… не дай Бог как гуляет», – пробормотал он и скрылся. Наконец в поле за деревней Мезенцов увидел огромный молотильный сарай, из которого и доносился весь шум. Перед дверью были в беспорядке навалены, очевидно поспешно выкинутые, земледельческие орудия и несколько снопов, а в щели лился яркий свет. Этот свет почти ослепил путников, когда они вошли. Внутри было по крайней мере человек триста. Мужики с раскрасневшимися от вина и духоты лицами жались по углам, принарядившиеся парни собирались кучками, а перед ними пели осипшими уже голосами бабы и девки в огненно-ярких кумачных платках. Пеньем управлял низенький лысый человечек с лицом подрядчика и в поддевке из тонкого сукна.
А посредине комнаты, совершенно один перед накрытым столом, сидел мужчина лет тридцати пяти, бывший центром общего внимания. Мезенцову сразу бросились в глаза его бледное, слегка опухшее мускулистое лицо, иссиня-черные волосы и усы и самоуверенный, почти дерзкий взгляд. Позднее он разглядел черную тужурку с форменными петлицами, выдававшую в их владельце инженера путей сообщения. На столе стояла наполовину пустая бутылка шампанского и большой золотой кубок из тех, которые назначаются призами или дарятся на товарищеских проводах.
– Кто это? – шепотом спросил Мезенцов у соседнего мужика, но не получил ответа, потому что все вдруг замолчали – это сидевший поднял руку и устремил взор на вошедших.
– Привет вам, гранды Испании! – загремел его голос. – Откуда и куда направляете вы стопы?
– Мы люди прохожие, – хмурясь, отвечал Митя: видно было, что приветствие ему не понравилось.
– Прохожие, иначе проходимцы. Ну а знаете ли вы, кто я?
– Откуда нам знать?
– Павла Александровича Шемяку не знаете? – И сидевший оглянулся вокруг, как бы ища сочувствия своему негодованию. – Инженера путей сообщения? А Сольвычегодско-Мамаевскую железную дорогу кто вам построит? Кто изыскания третьего дня закончил – птица? Нет, извините, не птичка, а я. Все теперь у вас будет: и книги, чтоб девкам папильотки закручивать, и калоши <<?>>, чтобы падеспань танцевать, граммофоны, вино, сардинки и сифилис. Приобщитесь к культуре, а мне уж позвольте погулять. Позволяете, да? Правда? Ну, благодарю вас!
Он вежливо поклонился и вдруг крикнул, обращаясь к подрядчику:
– Афанасий Семенович, а ну, мою любимую!
Афанасий Семенович неистово взмахнул коротенькими ручками. Бабы и девки грянули хором, невыразимое презрение слышалось в каждой их интонации:
- Если барин без сапог,
- Значит, барин педагог.
«И… ах!» – рявкнули мужики.
- Если барин брехать рад,
- Значит, барин адвокат,
– продолжали женщины уже с тайным сочувствием. «И-ах!» – громче орали мужики.
- Если барин всем пример,
- Значит, барин инженер,
– тянули женщины, и благоговейный восторг перед воспеваемым сделал на мгновение их осипшие голоса почти прекрасными <<?>>. «И… и… и…» – залились мужики, приседая от напряжения, с выпученными, как на хлыстовских раденьях, глазами. Шемяка слушал, прищурясь и наклонив голову.
– Хорошо, – с чувством сказал он и залпом опорожнил кубок, который сейчас же снова был наполнен услужливым Афанасием Семеновичем из бутылки, стоявшей под столом.
Но Шемяка больше не стал пить. Он поймал движение путников, повернувшихся было к дверям, и остановил их вопросом:
– Куда это? Ты, розовый, иди сюда, выпей.
Сразу десятком услужливых рук Ваня был выпихнут на середину сарая.
– Выпей, выпей, – повторял Шемяка настойчиво, заглядывая ему в глаза.
Ваня слегка побледнел и сжал губы.
– Не хочу вашего вина, – сказал он вдруг негромко, но твердо.
– Нет? Гнушаешься? – ласково продолжал Шемяка. – Ну, все равно! Видишь девок? Выбирай какую хочешь себе на ночь! Я скажу, любая пойдет.
Девки хихикнули <<?>>, а некоторые и оробели.
– Не надо мне и девок ваших, – как бы на что-то решившись, громче ответил Ваня.
– Да ты что, обалдел? – зашептал ему Афанасий Семенович, но притих от гневного жеста Шемяки.
– И девок не хочешь? Так, так! – задумчиво повторял инженер. – Чем же мне тебя подарить? Деньгами разве? – Он засунул пальцы в жилетный карман, нетерпеливо выбросил на пол несколько десятирублевых бумажек и наконец достал совсем новенькую, похрустывающую пятисотенную. – Вот, возьми. Избу новую поставишь, лошадь купишь. Не все в грязи-то жить, с хлеба на квас перебиваться. Или – ты человек молодой – в Москву поезжай, учиться, в люди выйдешь.
Среди мужиков пронесся завистливый ропот. Девки придвинулись ближе.
– И денег ваших не хочу! – просто крикнул уже совсем бледный Иван. – Ничего, ничего, потому что вы – диавол!
Толпа замерла.
– Что? – удивился Шемяка, как-то странно подмигнув.
Ваня в отчаянии оглянулся. Сзади стоял, слегка согнувшись, Митя и держал руку за голенищем. Это его ободрило.
– Потому что вы диавол, – повторил он медленно, словно не своим голосом.
И только в этот миг Мезенцов заметил, отчего так светло в сарае. Во все стропила, балки, притолоки были воткнуты церковные свечи – копеечные, пятикопеечные и толстые рублевые. Нагретый воск душистыми белыми слезами капал на грязный пол и спины крестьян. Видно было, что Афанасий Семенович не останавливался ни перед чем, чтобы угодить своему господину.
– А ведь верно! – вдруг крикнул Шемяка с просветлевшим лицом и ударил ладонью по столу. – Как это никто не догадался, ты один? Эй, вы, паршивцы, отвечайте, – обратился он к толпе, – дьявол я или нет?
– Точно так, батюшка Павел Александрович, дьявол, – низко кланяясь, загудели мужики.
– А вы, бабы, как думаете?
– Дьявол, батюшка, как есть дьявол!
– Ну, а Афанасий Семенович, значит, Вельзевул?
– Он самый, родимый, сразу видать.
Афанасий Семенович озирался сконфуженно и отирал пот с лысины. Шемяка засунул руку в карман и вытащил горсть полтинников и рублей, среди которых темнели и золотые.
– Подбирай уголечки. – И он швырнул деньги в мотнувшуюся толпу.
Митя воспользовался общим смятением, подхватил под руку Ваню, дернул за полу Мезенцова, и все трое оказались на воздухе. Луна уже зашла за тучу, и звезды казались особенно крупными и неподвижными.
– Переночуем в поле, – предложил Митя, – теперь тепло.
– Где мы были? – словно спросонья спросил Ваня, проведя ладонью по лицу.
– Где? – передразнил Митя. – Знать, в аду. Ты, растяпа, думал, что ад с печами да с котлом на манер бани, а он вот какой.
И Мезенцов почувствовал, что ни за что в жизни не вернулся бы он сейчас в этот сарай.
– Странники, странники, подьте сюда, – послышался за ними задыхающийся шепот, и, обернувшись, они увидели чистенькую, но странно чем-то взволнованную старушку, похожую на просвирню.
– Куда еще, тетка? – сурово спросил Митя. – Некогда нам.
– Ахти, Господи, – всплеснула руками старушка. – Человек погибает, можно сказать, а они кобенятся. Подьте, подьте.
И так убедителен был ее испуганный голос, что уже через минуту путники оказались в низенькой, душной, полной народа избе, куда еще доносились крики и топот Шемякина торжества. Здесь были только старики и старухи, седые, благообразные. Вздыхая и охая, они наклонялись к широкой лавке, стоявшей у дальней стены под образами. А на лавке, страшно выпятив волосатую грудь и закатив глаза, извивался худой чернобородый почти нагой мужчина. Во рту его была пена, зубы скрежетали, ногти впивались в ладони, так что шла кровь. Шесть человек с трудом удерживали его в лежачем положении.
– Что это с ним? – разом спросили Митя и Мезенцов. Ваня все еще не мог отойти после разговора с Шемякой.
– Третий день этак мается, – зашептали вокруг.
– Да из-за чего?
– Кто ж его знает, сердешного. Кто говорит, Имя Господне похулил, кто что. – Да вы расскажите по порядку.
– Расскажи им, дядя Анисим, они в святых местах бывали, много знают, – раздались голоса.
– Третий день эдак, – начал дядя Анисим, красивый, похожий на Серафима Саровского старик. – Спервоначалу огнем его прохватывало, инда дымился весь. На вторые сутки стал как лед, холодно трогать было, тряпками обворачивали. Полчаса руку над свечой держали, закоптела вся, а как стерли сажу-то, такая, как была. А теперь червь неуемный геенной точит его, боимся, как бы не отошел. Да вот, глядите сами, – воскликнул он, указывая на лежащего.
То, что увидел Мезенцов, и тогда и после казалось ему сном, так это было необычно и в то же время потрясающе реально. Толпа отхлынула от лавки, старухи – охая и причитая, старики – крестясь. Больной приподнялся и схватился обеими руками за сердце, лицо его стало зеленоватого цвета, как у мертвеца. Казалось, что его поддерживает только неизмеримость его муки. А изо рту его, зажимая <<разжимая?>> стиснутые зубы, <<ползло?>> что-то отвратительное стального цвета, в большой палец толщиной. На конце, как две бисеринки, светились маленькие глазки. На мгновение оно заколебалось, словно осматриваясь, потом медленно изогнулось, и конец скрылся в ухе несчастного.
– Рви, рви! – взвизгнул Митя и, схватив одной рукой червя, другой уперся в висок больного. Его мускулы натянулись под тонкой рубашкой, губы сжались от натуги, но червь волнообразными движениями продолжал двигаться в его руке, как будто она была из воздуха. Больной ревел нечеловеческим ревом, зубы его хрустели, но вдруг он со страшным усилием ударил Митю прямо под ложечку. Митя отскочил, ахнув. А червь высвободил хвост, причем он оказался слегка раздвоенным, и скрылся в ухе. Как заметил Мезенцов, он был немногим больше аршина.
– Видели, видели? – зашептали кругом старики. Митя с искаженным от боли и злобы лицом держался за живот.
– А вы причащать пробовали? – спросил бледный Ваня.
– Можно ли? – усомнился дядя Анисим. – Ведь его не отысповедуешь, кричит.
– А вы глухую! – предложил Ваня.
– Разве что так, – зашептали кругом. – Тетка Лукерья, ну-ка, сигани за попом.
– А вы до сих пор и попа не позвали? – с оттенком презрения над их темнотой спросил Ваня.
– Был поп-то, в первый день был! Говорит, лихоманка у него, оттого и жар. Молебен, говорит, за здравье отслужить можно бы, да придется подождать – все свечи, какие были, Павел Александрович, инженер наш, забрали. С тем и ушел.
– А шут с ними, – озлился Митя. – Свечи поотдавали, червя в человека впустили, а мы расхлебывай. Айда, ребята, в поле спать, а то и рассвенет скоро.
Они вышли среди недовольного ропота толпы, по дороге своротили, чтобы не встретиться с попом, шедшим к больному, – дурная примета – и, дойдя до канавы, растянулись вповалку. Уже потянуло холодком, восток светлел, издали послышалось густое мычанье, и засыпающий Мезенцов представил себе землю огромной ласковой коровой, а себя теленком, припадающим к ее плотным, теплым сосцам.
С каждым днем все ясней и ясней синели горы, покрывались темными пятнами лесов, перерезывались серебряными нитями потоков, и по утрам восточный ветер приносил чужие и веселые запахи Азии. Давно Мезенцов докурил все свои папиросы, потерял вконец истрепавшегося Ницше и сломал зубную щетку, но ему радостно было, подобно странствующему рыцарю, идти от чуда к чуду. Раскрыть секрет беленького старика – ведь это же задача, достойная сэра Галаада и самого неистового Роланда. И вдруг пошел дождь.
Дождь в этой стране безмерностей, где бураны засыпают целые деревни, где грозы вытаптывают леса, как табун лужайку, подлинное стихийное бедствие. Стало холодно и душно, как в погребе. Трава, словно сделавшись ядовитой, приобрела нездоровый, яркий блеск. И вода зажурчала по колеям, унося жуков и бабочек, которых, нагибаясь <<?>>, старался вылавливать Ваня, любивший всякую тварь. Митя поглядывал на тучи с видом Ноя, предчувствующего всемирный потоп.
– Надо прятаться, – объявил он, – через два часа будет ни пройти ни проехать.
Невдалеке виднелась деревня.
– В нее не пойдем, – решил Митя. – Что нам в избе делать, клопов кормить, что ли? Тут есть чайная, там по крайней мере сладенького выпьем да граммофон послушаем.
Чайная стояла за деревней, на краю большой дороги. Была она низенькая и закопченная, но внутри чистая и пахнущая особым приветливым и свежим запахом, так свойственным хорошо вымытым деревянным домам. Хозяин, степенный бородатый мужик, заметив на Мезенцове остатки городского костюма, указал путникам на господскую половину, отделенную от черной только разорванной ситцевой занавеской. Но Ваня, увидав там диван и пару кресел, оробел и замялся у входа. Митя, заслыша в задней комнате женские голоса, конечно, направился туда, и Мезенцов один, с наслаждением растянувшись на диване, погрузился в ставшее для него теперь обычным занятие, которое с каждым днем он ценил все выше, – лежать и ни о чем не думать. Ему нравилось открывать в этой области новые, как ему казалось, приемы и возможности. Смотреть на какую-нибудь вещь, случайно оказавшуюся перед глазами, и уверять себя, что она и есть самая драгоценная в мирозданье и что ради нее и только благодаря ей и существует все остальное. Воображать, что он уже умер, распался на атомы и теперь цветет какой-нибудь араукарией в Мексике, стоит розовым облаком над Пекином, бродит белым медведем в Ледовитом Океане – и все это одновременно. На этот раз он принялся повторять Бог знает почему припомнившееся ему слово «мяч» и уже через несколько минут почувствовал, что этот мяч, сперва только отвлеченный, стал воплощаться с неистовой стремительностью. Вот он заслонил Митю и Ваню, чайную, всю Россию и на мгновение заколебался на земле, как зловещая ее опухоль. Но мгновение прошло, и уже земля стала его опухолью, а потом пригорком, песчинкой, пылинкой на его буйно растущей поверхности. Уже нет ни времени, ни пространства, ни вечности, ни бесконечности, а только один мяч и один закон его головокружительного возрастанья. Когда Мезенцов очнулся от этого кошмара, уже смерклось, и хозяин, зажигая висячую керосиновую лампу, бормотал под нос, как бы не обращаясь к Мезенцову: «Бог знает, что там на дороге, лошадь не лошадь, медведь не медведь. Ваши товарищи глядят, пошли бы и вы».
Мезенцов вышел на крытое крыльцо. Шел тот же свинцово-серый дождь, и дорога блестела, как широкая река. Все попряталось: собаки, куры, коровы, и в этом унылом запустенье по дороге со стороны Урала медленно и неуклонно двигалась какая-то темная туша, действительно похожая на вставшего на дыбы медведя.
– Мужик, – сказал долгозоркий Митя. – Это Ваня тут невесть что придумал, а я сначала говорил, что мужик.
– Да, но какой, – оправдывался Ваня, – пожалуй, хуже иного прочего. Ты погляди, как он идет.
Мезенцов осознал справедливость этого замечания, когда путник поравнялся с чайной. Действительно, он с каждым шагом уходил выше колена в топкую грязь и с каждым шагом вырывал ногу, словно молодое деревцо, и, несмотря на это, пел задорно, громко и невнятно – Мезенцов разобрал только фразу: «Ой, други, ой, милые, кистеньком помахивая». Огромный рост и черная курчавая борода, закрывавшая до половины его грудь, делали его похожим на крылатых полулюдей-полубыков Ассирии. Он не удостоил взглядом ни чайную, ни стоящую перед ней группу и уже прошел, когда Митя крикнул ему:
– Зайди, дядя, что тебе по грязи шлепать, посушись.
– А для ча? – повернулся тот, и Мезенцов увидел чрезмерно <<?>> светлые глаза, как у полководца в решительный час генерального сражения. – Что я, баба, чтобы дождя бояться?
– На бабу ты действительно не похож, – критически оглядывая его, сказал Митя, – а так, зайдешь, расскажешь что.
– Некогда мне со всякой шушерой язык трепать, – последовал грубый ответ, и прохожий, увязнувший благодаря остановке почти по пояс, рванулся, словно лошадь от каленого железа, и действительно вырвался.
– Водки выпьешь, – крикнул ему вдогонку Митя, который не любил отказываться от своих прихотей.
– Ставишь?
– Ставлю.
– Четверть?
– Куда тебе, облопаешься.
– Не твоя печаль.
И прохожий, не обтерев ног, похожих от налипшей грязи на слоновьи, вошел в чайную.
– Куда мы, собственно, идем? – спросил однажды утром Мезенцов.
Митя подмигнул:
– Куда мы идем, мы знаем, а вот куда ваша милость идет – сие есть тайна великая.
Мезенцов вспыхнул и закусил губу.
– Иду я туда же, куда и вы, а почему, это вы, Митя, отлично знаете, а не знаете, то я объясню еще раз.
– Не ссорьтесь, – вступился лениво Ваня без всякого подозрения, – право, не ссорьтесь, скучно.
Митя смирился:
– Ну, хорошо, расскажу на этот раз. Идем мы все трое в богатое и славное село Огуречное, вот что лежит промеж трех больших дорог и не одна-то в него не заходит. А ждут нас там два француза.
– Как два француза? – опешил Мезенцов.
– Они, правда, не французы, а дьячковы дети, Филострат и Евменид, сыновья Сладкопевцевы, но это все одно, потому что они по-французски мастаки и идут сейчас из самого большого французского города По.
– Париж самый большой у них, – заметил Мезенцов.
– Нет, не Париж, что Париж, а По. Это я знаю доподлинно, мне старые люди сказывали.
– А далеко ли до Огуречного?
– Да версты три.
Он остановился и прислушался. В воздухе сквозь пронзительный звон пичуг и шорох ветра послышался легкий свист.
– Что это? – спросил Мезенцов.
– Идем, идем, – заторопился Ваня. – Да говорите поменьше, а то такое станется!
– Да что станется?
– Время-то какое, к полудню.
– Ну и что?
– А про беса полуденного не знаешь, что ли? Эх ты… ученый.
– Нет, братцы, – сказал вдруг Митя, – я знаю, что это такое. Это наши французы. – И он зашагал в чащу орешника <<нрзб.>> над обмелевшей речонкой.
Мезенцов и Ваня последовали за ним и, пройдя десяток шагов, замерли в изумлении перед вытоптанной небольшой площадкой, полной объедками и тряпьем, как воронье гнездо. И посреди этой площадки, тоже напоминая чету ворон, сидели два долговязых человека в дырявых ботинках и лоснящихся от жира длиннополых сюртуках. Их прыщавые, угреватые и безбородые лица казались совсем молодыми, и лишь скорбные, кроткие глаза выдавали, что им обоим уже за тридцать. Большая недоеденная кость, подозрительно похожая на лошадиную, лежала между ними. Это и были Филострат и Евменид, братья Сладкопевцевы.
– Что это вы так запрятались? – весело закричал им Митя. – В Огуречном надо было ждать.
– В Огуречном и ждали, – дружно ответили братья, – только там притеснять нас стали, вот мы сюда и ушли.
– Да кто притеснял-то?
– Староста. Как мы, значит, работали с усердием, в нас и влюбилась дочка старосты, ну и мы в нее, конечно. Отец и пристает – женись. А как мы женимся оба сразу на одной? Так и ушли.
– Так что, она в вас обоих влюбилась, что ли?
– А как же иначе? Говорит, что ей Евменид нравится, только мы на это не согласны, мы двойня, у нас с детства все общее. – Так как же вы любите? Как устраиваетесь?
Братья сокрушенно вздохнули.
– Да никак! Всякая наша любовь бывала несчастная, по этому самому. Оно конечно, какая-нибудь и согласилась бы, только мы так не можем, мы только в законном браке. А иной раз, особенно после сна, так хоть в петлю.
– Вам бы в Тибет поехать, – вмешался Мезенцов, – там полиандрия, одна женщина за многих выходит сразу.
– Ну? – обрадовались братья. – Нам бы хоть какую-нибудь, хоть черную, только чтоб вдвоем. А как туда проехать?
– Через Индию можно или через Китай.
– И сколько стоит дорога?
Мезенцов прикинул в уме цену второго класса на пароходе – он не представлял себе, чтобы можно было ехать в третьем.
– Тысячи по две на каждого.
– А пешком нельзя?
– Куда же? Через пустыню придется идти, сквозь разбойничьи народы.
– Это ничего! За своим счастьем и через ад пройдешь.
– Нечего вам зря языки трепать, – нетерпеливо оборвал их Митя, – вот еще тибетцы какие выискались. Подставляй лучше карманы, я вам деньги принес, триста рублей, рады небось, теперь месяц не протрезвитесь.
– Это так, на радостях кто не выпьет, нечистый один, – довольные, ответили братья.
– И бумаги вот, с ними отправитесь в Казань, к профессору Филимонову, а что ему скажете, это сами прочтете, я разбирал, да что-то мудрено для меня.
– Дай, дай. – И Филострат торопливо принялся разворачивать объемистый сверток, который Митя достал из своей котомки.
Евменид склонился над его плечом, полный самого живого интереса.
– Ну да, как мы и думали, чукотская грамматика с фонетикой и примерами – ну и забавники же. – И оба покатились со смеху, не выпуская, однако, из рук свертка.
– Вы лучше о Франции расскажите, а то нам идти надо будет, – не вытерпев, попросил Ваня.
– Да, да, расскажите, – поддержал его Митя. – После начитаетесь, эка невидаль – писаная бумага.
Братья неохотно оторвались от работы.
– Да что Франция, – начал Филострат. – Стоит себе на месте, никто ее не унес. Народ там только очень дурашливый, своего языка не знают. Мы говорим им правильно, как в книжке написано, а они не понимают и такое лопочут, что не разберешь. Намаялись мы с ними.
– А вы хорошо говорите по-французски? – поинтересовался Мезенцов.
– Сертенемент ноус парлонс трес биен, – с обидой ответил Евменид.
Митя посмотрел на Мезенцова, видимо гордясь своими приятелями.
– Как же вы ехали? Ведь больших денег стоит дорога? – спросил Ваня.
– Деньги были нам дадены, только мы на билеты их не гораздо тратили, вино уж там очень хорошо, а ехали больше зайцами. Подойдешь к кондуктору, скажешь ему, что, мол, русский, союзник, да бутылку из-под полы покажешь, он и устроит либо в товарном, либо в служебном отделении, а потом и сам придет вина попить да о России потолковать, почему, дескать, у нас царь да как лошадь по-русски называется. Любят они это.
– Ну, а в Тарбе дело устроили? – перебил Митя.
– А зачем же мы и ехали? Прибыли мы это в Тарб, у французского мужика остановились, богатый мужик, ему велено было нас принять. А потом и братья подъехали, они в Пиренейских горах живут, на манер как наши на Урале.
– О французах ты рассказывай, а о наших ни-ни, – предупредил Митя, покосившись на Мезенцова. – Я что? Я ничего, – оробел Филострат, – я и совсем говорить не стану!
– Ну, ну! – крикнул Митя, и Филострат покорно открыл рот, ожидая вопросов.
– Какую же работу вы с ними делали? – спросил Мезенцов.
– Можно, – позволил Митя.
– Работу хорошую, – начал Филострат, – совсем хорошую работу. В давние времена за ихнего короля русская княгиня замуж вышла, Анна Ярославна. Так вот и понадобилось документики новые об ее царствовании составить, и что по-французски, так это они сами, а что по-русски – это мы.
– Вы что же, так хорошо историю знаете?
Филострат вздохнул.
– Где там. На медные деньги учены. Из головы больше. Язык тогдашний знаем да и письмо. Старой бумаги сколько угодно. Да только мало кто ее знает, историю-то. Все ученые больше по таким документикам работают, как наши.
– Неужто все? – усомнился Мезенцов.
– Все! Был в Париже один переплетчик, с веселыми братьями переписывался, так он один сто с лишком документов академии передал, деньги взял огромные, да попался потом. Или Чаттертон в Англии? Замечательный мальчик был. Да тоже не повезло ему, напутал-напутал, с нашими поссорился и отравился. А иные нарочно попадаются. Ганка-чех, что Краледворскую рукопись сочинил, сам приписал в конце по-латински «Ганка fecit [19]«, или Псалманазар.
– А это кто? – спросил с жадным интересом Митя.
– А это мне во Франции рассказали. Появился в Лондоне человек, немолодой уже, и говорит, что двадцать лет прожил посреди океана на острове Формозе среди тамошних диких племен. Говорит, что народ добрый и честный, только людоеды, потому что некрещеные. Миссионеров им надо. А это англичане любят. Сейчас деньги собрали, и начал этот самый, назвавшийся Псалманазаром, миссионеров формозскому языку учить. Учит-учит, все успехами их недоволен. Грамматику составил, словарь, трудный язык, ох трудный. Долго он это так забавлялся, а как умер, нашли у него завещание, что он и из Англии никуда не выезжал, а язык сам выдумал.
– Ловко, – захохотал Митя, – вот удружил.
– Сознаваться не надо, – сентенциозно заметил Евменид, – а то пользы для дела не будет.
– А есть такие, что не сознаются? – спросил Мезенцов.
– А как же. Я вам расскажу, потому что вы все равно не поверите. Возьмем, к примеру, «Слово о полку Игореве»: кто его сочинил, певец древний? Оно-то и правда что певец, да только не древний, а Семен Салазкин, сын купеческий, что всего полтораста лет тому назад жил. Мальчиком он убежал из дому, да так и жил, под крышу не заходя, то на Волге бурлачил, то на Дону траву косил, а зимой в Сибири бил куницу да соболя. И все песни пел, такие все забавные да унылые<<?>>, сам придумывал. Один барин хотел его даже в столицу везти, в Академию представить, едва он убежать мог. Встретили его братья. Зря, говорят, болтаешься, к делу тебя приставить надо. Приставили к нему человека, чтобы ходил за ним, летописи старые ему читал да, что он сочиняет, записывал. Через год «Слово» и готово. Длиннее оно должно было быть, да только Сеню медведь задавил <<?>>, на спор с одним топором пошел против зверя. Переписали наши-то уставом да и всучили через разных людей господину Бобрищеву-Пушкину, а там история известная.
Мезенцов задумался. Он сопоставил рассказ Филострата с разговором, который он слышал под окном, и вдруг ему стало ясно, что действительно существует тайное международное общество, поставившее себе целью скомпрометировать всю европейскую науку, последовательно вводя в нее неверные данные. Но для чего, он не решился спросить в присутствии Мити, очевидно игравшего в этом обществе особую роль. Между тем Филострат подтолкнул локтем Евменида.
– Откройся им, они ведь братья, что скрывать.
Евменид закраснелся и потупился.
– Что такое? – настороженно спросил Митя – он всегда все замечал.
– Так, ничего… – начал Евменид.
Но Филострат решился.
– Не надо больше нашего общества, – торжественно объявил он, – и братьев можно распустить.
– Да вы что, ополоумели? – озирая то того, то другого, воскликнул Митя.
– Евменид Сладкопевцев доказал существование Бога, он величайший философ, – продолжал Филострат и остановился, наблюдая произведенное впечатление.
– Только-то, – с облегчением вздохнул Митя, – вот напугали! Ну, что там у тебя? – обратился он к Евмениду, комкавшему в руках какую-то бумажку. – Выкладывай, может быть, и пригодится.
– Прочти, прочти, Евменид, – ободрил брата Филострат. – Митя, он всегда зря зубы скалит, а другие поймут наверно. Да как и не понять, правда такая, что глаза режет.
– Это я уже тут на полянке составил, – извиняясь, произнес Евменид. – Брат птицу ловит на обед, а я картошку чищу да сочиняю. Как будто что и вышло: вот посудите сами.
И он начал:
– «Не с того дня человек пошел, как говорить научился, а с того, как Бога в себе открыл. Потому что язык что? И птица по-своему щебечет, и муравей усиками все, что хочет, может объяснить товарищу. А вот как Бога познала тварь, так и родилась заново и стала уже твореньем. Зверю открыты три измерения пространства. Возьмите, к примеру, лошадь на узком мостике через канаву. Видит она, что канава глубокая, и боится, видит, что мостик узенький, ступает осторожно, а когда берег близко, идет скорее. Значит, длину, глубину и ширину чувствует. А человеку открыта еще внутрина. Внутрь себя духовными очами проникать он может и тоже без конца, как по земным измерениям. Это и есть четвертое измерение, или, лучше, первое нового порядка, которое и есть Бог. И узнал тогда человек о новых существах, что одно другого диковиннее. Львы крылатые, сфинксы, колеса из глаз светящихся, всего и не перечесть. Где он их открыл, как не в себе самом, во внутрине своей божественной? И рисовал их, и лепил, и описывал, да так хорошо, как с живыми зверьми, что вокруг него ходят, не вышло бы. Только мало одного измерения, призраки от него родятся, да и то маловероятные. Затосковал человек по истине непреложной, и явил ему Господь наш Иисус Христос второе измерение иного мира, которое есть любовь. То-то радость пошла по всей земле. С двумя-то измерениями куда способнее. И цветочки иначе запахли, и птицы запели по-новому, а человек стал на земле как добрый хозяин. Чудеса совершаться начали заместо появленья призраков. Только что чудеса, когда хочет душа незыблемого. Опять затосковал человек, и начал ему открываться Дух Святой, третье измерение, слово которого еще не сказано и неведомо, какое оно будет. А как откроется, так и станет человек жить в новых трех измерениях, а о старых забудет, как о сне полуночном. И ничто из того, что его прежде томило и заботило, уже не затомит и не озаботит. Потому что это и есть истина». Вот как бы вступление, а дальше я подробно обо всем рассказываю.