Яблоко по имени Марина Семченко Николай
Часть первая, или Полёты во сне
А потом он вынул из кармана кителя золотисто-зеленую коробку «Герцеговины Флор», помял папиросу между пальцами, прикурил и спросил:
– Ну что ты, Паша? Обиделся? Я просто хотел показать, как развести костер побыстрее. Видишь, горит отлично…
Конечно, у меня получалось не так ладно, может, бумага была сыроватой, да и сухие веточки я положил не сверху, а снизу – надо было шалашиком их ставить, а я вроде как поленницу выложил, но, дядя Володя, как ты не мог догадаться, что и мне хотелось показать Марине: умею разжигать костер, и картошку печь умею, и вообще, я уже не такой маленький, как ты думаешь, дядя Володя. Но ты, засмеявшись, легонько и как-то небрежно отодвинул меня крепкой ладонью, пошевелил-пошурудил конструкцию из веток, сучьев, обломков досок – и все это будто само собой установилось как надо, и желтая змейка огонька заскользила по тоненьким прутикам, и затрещал пучок сухой травы, а дядя Володя, довольный, шутливо возопил:
– Взвейтесь кострами, синие ночи!..
Марина, аккуратно подобрав юбку, сидела на валуне, покрытом бархатным ковриком коричневого мха.
Сверху сухой, мох таил в себе влагу, и Марина, конечно, об этом знала, потому что положила под себя газету, а может, она просто была, как всегда, расчетливой и предусмотрительной. Про нее мама говорила отцу, который почему-то стал бриться два раза в день, и при этом намыливал лицо не обычным мылом, а какой-то заграничной пахучей пеной, – так вот, мама говорила, печально улыбаясь: «Квартирантка не такая уж и простушка! Каждое свое движение на семь шагов вперед просчитывает. Да оно и понятно: бухгалтер!».
Папа пожимал плечами:
– Ну, ты и выдумала! Марина нормальная девушка, зря ты на неё наговариваешь.
– Как же! Нормальная, – передразнивала мама. – Хитренькая, как лисичка-сестричка: смотри, как она быстро Володю окрутила! Скромняга, ничего не скажешь, – мама хмыкала. – Захотела – и прибрала парня к рукам, хоть он ей и не нужен.
– Откуда ты знаешь, что не нужен?
– Глаза есть – вижу, – отрезала мама. – За Володей девки бегают – пыль столбом, сам знаешь! Марина же сделала так, что он сам за ней хоть на край света пойдёт. А ей-то и радостно: всем утёрла нос – доказала, что она лучше их, раз он её выбрал…
– Да она без всякого хитра, – морщился папа. – И с Володей она как познакомилась? Забыла, что ли? Яих свёл!
Мама подходила к папе и снимала с его майки какую-то одной ей видную соринку, хлопала ладошкой по загорелому плечу:
– Ну-ну, сват какой выискался! Вспомни, что она до этого говорила? Скучные, мол, парни какие-то, и поговорить с ними не о чем, почти сразу лезут куда не надо. Говорила так? Говорила! И всегда подчеркивала: вот военные, те совсем другие – обязательные, дисциплинированные, без дури в голове. Знала, что у тебя в знакомых есть неженатые лейтенантики…
И тут папа почему-то сердился и возмущался:
– Да ведь Володя ко мне зашел за книгой просто так. Я ему этот детектив давно обещал, Ну, и увидел Марину. Дело-то, Лилечка, молодое, сама понимаешь. Может, их стрела Эрота поразила?
Папа говорил иногда как-то непонятно, странно. Это влияние театра. Он занимался в народном драматическом театре, сыграл уже несколько ролей, и больше всего на свете ему нравилось быть на сцене дворянином, или каким-нибудь благородным героем, или даже белым офицером, которого красные ведут на казнь, а он смотрит в голубое высокое небо и спокойно говорит, что двуглавый орел еще прилетит и спасет Россию. Правда, это он говорил дома, когда репетировал роль, а на сцене вел себя совсем по-другому: падал на колени, бранил царя, плакал и просил его не расстреливать. А Володя – он был то ли комиссаром, то ли командиром партизан, я уже и не помню, кем именно, но красным был точно, – отвечал на все это так: «Молчи, гад, контра ползучая! Народ вынес свой революционный приговор, и я приведу его в исполнение…»
Никакого народа на сцене я не видел. Может, он прятался где-то там, за декорациями? Дядя Володя, он же красный командир, сам принимал все решения, но почему-то делал это от имени народа. Может, и от моего имени тоже, только ведь мне очень даже не хотелось, чтобы папу, пусть даже и понарошку, убивали.
И вот этот дядя Володя пришел к нам за книгой. А Марина как раз собралась пить чай. Обычно она пользовалась нашим закопченным чайником, а тут почему-то вытащила свой электрический самовар. Между прочим, он тогда диковинкой был, и стоил, надо полагать, дорого, и всего-то их пришло в сельпо двадцать штук. Но Марина работала там бухгалтером и, конечно, сумела взять один самовар себе.
Он был небольшой, пузатенький такой, а брать его полагалось за тяжелые, блестящие ручки. Этот толстячок, в отличие от обычного самовара, не пыхтел и не выпускал клубы пара, а тихонечко урчал, когда вода в нем закипала. Кошка Дунька вострила уши и всякий раз опасливо забивалась в угол, откуда и пучила желтые, немигающие глаза.
Володя, как вошёл, сразу Дуньку даже и не приметил. Да и меня тоже, кажется, не увидел. Он во все глаза смотрел на Марину, и мне даже показалось: прямо застыл как статуя. Потом, правда, спохватился:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте, – Марина легким движением смахнула со лба прядку волос и прямо глянула ему в глаза.
– Владимир, – сказал Володя и зачем-то взял под козырёк. – Зовут меня так.
Марина тоже назвала себя и отвела взгляд в сторону. Папа сказал, что Володя зашёл за одной книжкой и пошёл её искать в комнате. А гость, скрипнув начищенными до зеркального блеска сапогами, присел на корточки и позвал Дуньку:
– Киса, давай знакомиться!
Кошка, однако, даже и не пошевелилась. Она у нас вообще какая-то странная. Захочет есть – выделывает кренделя у твоих ног, ластится, гладится рыжим боком, муркает. Дашь ей еды – она с урчанием проглотит угощение в мгновенье ока и сразу к двери: скребётся о порог – просится на улицу. Бывает, выйдешь во двор, Дунька на заборе сидит, ты ей: «Кис-кис!», а она – ноль внимания, будто знать тебя не знает. Да ещё такую презрительную гримасу скорчит!
– Иди, красавица, ко мне, – не терял надежды гость. – Кис-кис!
На Марину он почему-то больше не обращал внимания, хотя мне казалось: ему очень хочется на неё поглядеть, и чтобы она поговорила с ним – тоже хотелось. Я сам всегда так поступал: если мне нравилась какая-нибудь девчонка, то я делал вид, что не больно-то она меня интересует, и потому занимался на её глазах чем угодно, только на неё старался не смотреть. Больше всего я боялся, что она окажется задавакой, и если с ней заговоришь, ещё чего доброго пожмёт худенькими плечами, смерит тебя презрительным взглядом с ног до головы и скажет что-нибудь обидное. Ужас, до чего непонятные эти девчонки бывают!
– Какая, киса, ты красивая, – продолжал гость. – Ну, чего боишься? Иди ко мне…
Марина насмешливо глянула на лейтенанта и прыснула в кулачок:
– Вы с нашей Дунькой пришли знакомиться? Так она у нас девушка серьёзная, недоверчивая. Знает: каждый может мурку обидеть…
– Нет, – растерялся гость. – Я вообще-то по делу пришёл. А тут, гляжу, такая краля сидит! Очень похожа на кошку моей матери.
Он ещё хотел что-то сказать, но тут вернулся отец и развёл руками:
– Володя, эта книга куда-то запропастилась. Наверное, Лиля её на летней кухне оставила. Пойду там поищу…
Дядя Володя хотел идти с ним, но папа отмахнулся:
– Сиди! Марина, может, чаем его напоишь?
– С удовольствием, – откликнулась Марина. – Вы, Володя, как любите чай – с молоком, сахаром, вареньем?
– Я люблю свежую заварку, – ответил Володя. – Мама всегда добавляла в нее мяту, чабрец, другие травы. Но тут, в вашем поселке, это не в обычае…
– Паша, сорви мяты в саду, – попросила Марина. – И чтобы она с цветочками была!
Володя смутился, сказал, что это не обязательно и всякое такое, но я его уже не слышал.
Для меня любая просьба Марины – это что-то выше приказа, закона, – ну, не знаю, как и объяснить, – одно удовольствие, в общем, делать то, что она хочет. И видеть, как она улыбается, потому что ей приятна твоя расторопность, и суетня, и старание, и от всего этого ты, кажется, становился чуть-чуть лучше и значительней.
Чай с мятой оказался вкусным, ароматным, и дядя Володя сказал, что готов пить его каждый день. Он и в самом деле стал часто к нам наведываться, но самовар включали все реже и реже, потому что Марина и дядя Володя уходили или в кино, или на танцы, или просто гуляли. И пока девушка не возвращалась, я лежал в постели, прислушивался к звукам улицы и лаю собак – ждал, когда квартирантка по своему обыкновению тионько откроет дверь – ах, как пронзительно скрипели петли, набросит крючок изнутри и, не включая света, прошмыгнет в свою комнату. Но всякий раз она наступала на хвост бедной Дуньке, которая почему-то не догадывалась, что человек в темноте видит плохо, и, как на грех, укладывалась спать на половике перед Марининой дверью.
Я облегченно вздыхал и тут же проваливался в крепкий мгновенный сон. Я очень боялся, что на Марину набросятся бандиты или, еще хуже, она упадет в яму, которую вырыл неподалеку от нашего дома прораб Иван Морозов. Он со стройки специально бульдозер пригнал.
В яме теперь копилась дождевая вода, и когда наступит засуха – все взрослые ее очень боялись – будет чем поливать огурцы и помидоры. Марина в темноте видела плохо, у нее была куриная слепота, так что запросто могла бы бултыхнуться в эту яму.
При этом дядю Володю я почему-то не брал в расчет, хотя он, скорее всего, провожал Марину до самой калитки. И вообще, дядя Володя, по моему убеждению, дружил с папой, а с Мариной просто ходил в кино – ну, как я, например, с соседской Зойкой, за компанию, и не обязательно же возвращаться вместе, тем более что дядя Володя жил в гарнизоне, до которого пилить и пилить на своих двоих в сторону, противоположную от нашего дома.
И потому я, конечно, удивился, когда в одну из ночей услышал, как Марина прошмыгнула к себе, а потом открыла окно. Комары же налетят!
Что-то шуршало, стукало, звякало в Марининой комнате, и еще мне почудилось: шепчутся два человека. Один голос вроде как женский, а второй – мужской, и у женщины, видно, то ли зубы разболелись, то ли что-то еще, потому что она временами тихо стонала, приглушенно вскрикивала, будто подушкой рот затыкала.
Проснулся папа, прошлепал на кухню, шумно попил воды, зажег спичку и, наверное, закурил. Он был заядлым курильщиком и даже специально вставал ночью, чтобы подымить «Беломором». В Марининой комнате все стихло, и папа прошлепал обратно в спальню и, видно, нечаянно разбудил маму, потому что она громко сказала: «Ты что, сдурел? Давай спи!»
А утром я стал мужчиной. Случилось это внезапно, и только спустя несколько лет я понял, что Марина, по большому счету, – моя первая женщина.
Меня разбудил Бармалей. Он вскочил на забор, как раз напротив моего окна, и так заливисто кукарекнул, что Дунька, спавшая у меня в ногах, зашипела и кинулась наутек. Я открыл глаза. В щель между шторами пробивался столб света, в котором плясала солнечная пыль. Золотые точки вспыхивали, складывались в замысловатые узоры, которые через секунду-другую распадались, чтобы соединиться в новые сверкающие мимолётные рисунки.
Это калейдоскопическое движение завораживало, и мне казалось: это не простая, а волшебная пыль. Может быть, озорной ветерок обдул пыльцу с чудесных цветов в далекой-предалёкой сказочной стране? Сверкающее облачко путешествовало-скиталось по синему небу, делая его ещё ярче, пока внезапно не начался проливной дождик. Тот самый, когда я стоял у калитки, не решаясь её открыть: по ту сторону о землю бились частые алмазные слезинки, а за моей спиной сияло солнце и никакого дождя не было. Это было так удивительно!
Дождинки пахли только что скошенной травой, свежим ветром, далёкими кострами, и ещё – ароматом неведомых стран, головокружительных приключений, загадок и тайн. Может быть, они перемешались с золотистой пыльцой сказочных цветов. Иначе отчего бы дождик так ослепительно сверкал и пел?
Размышляя над этим вопросом, я перевёл взгляд на потолок. Давно не беленый, он кое-где покрылся трещинами. Меня они тоже интересовали. Соединяя их корявые линии, едва приметные штрихи и пунктиры, я конструировал удивительные картинки: получался то роскошный дворец, то сторожевая башня на горном утёсе, то длиннокрылая птица – скорее всего, альбатрос, но чаще всего у меня выходил пышный букет дивных цветов. Если бы он был настоящим, его не стыдно было бы подарить Марине. Впрочем, нет, я постеснялся бы это сделать. Лучше поставить букет на её подоконник – Марина проснётся и очень удивится, обнаружив у себя такую красоту. Может, целый день станет гадать, от кого такой сюрприз. А я бы ни за что не признался! Мне было бы приятно уже то, что Марине цветы явно понравились.
Вообще, женщины – странные люди: почему им так нравятся цветы? Вон сколько их за околицей! За час, наверное, сто букетов можно сделать, а то и больше. В посёлке у каждого дома – клумбы или палисадники, в которых буйствуют высоченные георгины, мальвы, дельфиниумы, гладиолусы. Пожалуйста, хоть каждый день срывайте их для букетов – не убудет! Но женщинам больше нравилось, когда это делали мужчины. Стоило папе самому составить букетик и принести его маме, как она расцветала в широкой улыбке и – прямо девчонка! – бросалась ему на шею: «Милый, спасибо!»
Папа нечасто являлся домой с букетиками. Обычно он это делал, если задерживался, допустим, с друзьями – они играли в домино, пили пиво и балагурили. Иногда и мне дозволялось при сём присутствовать.
В компании взрослых мужчин порой заводились какие-то странные, не понятные мне разговоры. Например, моего отца ни с того, ни с сего могли спросить:
– Ну что, квартирантку-то уже шевелишь или как?
Мужики, посмеиваясь, пристально глядели на отца и подмигивали друг другу.
– Не! Вы что, мужики? – отец даже в лице менялся. – Да Лилька меня убила бы за это!
– Ну-ну! – грубо хмыкал кто-нибудь из компании. – Ты что, жене обо всём докладываешь?
– Да ну вас, зубоскалы! – отец махал рукой. – Марина не такая…
– Все они не такие, – замечали ему в ответ. – Только строят из себя недотрог, а на самом деле – и Крым, и Рым прошли.
Отец сердился, косился на меня и цыкал:
– Вы бы хоть пацана постеснялись!
Мужики вспоминали о моём присутствии и, смущенно посмеиваясь, переводили разговор на какую-нибудь другую тему. Правда, в последний раз один сказал, что я, мол, не такой уж и маленький, кое-что уже должен соображать – пистон-то, поди, уже знает стойку «смирно!», так чего ж пацана стесняться, дело-то мужское.
Что он имел в виду, я лишь догадывался. Мальчишки рассказывали всякие непотребности о том, что взрослые мужчины и женщины делают друг с другом, и называли это грубым, непристойным словом. Даже в самом его звучании было что-то неприличное и грязное. Мне казалось, что нормальные люди просто не могли этим заниматься.
– Ага, – глумливо сощурился сосед Мишка, которому уже исполнилось пятнадцать лет. – Ты ещё скажи, что офицерик лазит по ночам через окно к вашей квартирантке, чтоб стихи ей почитать!
– Дурак! – я презрительно сплюнул. – Володя уговаривает Марину пойти к ним в театр. Она столько стихов знает! Может без передышки хоть сто штук рассказать…
– Эге! Вот это фокус-покус! – заржал Мишка. – Она стишки читает, а он её в это время шпарит. Артисты, бля!
Я почувствовал, как внутри меня всё стремительно холодеет; горло перехватил спазм, и я даже слова вымолвить не мог, отчего ещё злее становился.
– Малахольный, – продолжал Мишка, сочувственно качая головой. – Ну, ты и малахольный, однако. Мужик без бабы обходиться не может. Этому лейтенанту наплевать на стишки, для него главное: всунуть и кончить. Понял?
И тут я молча развернулся и изо всей силы двинул Мишку кулаком – прямо в его самодовольное лицо. И ещё раз, и ещё!
Мишка всё-таки был старше и сильнее меня. Он не ожидал, что я посмею врезать ему, и потому не сразу перехватил мои руки, а, перехватив, сжал их крепкой хваткой. При этом он шмыгал носом, из которого двумя тонкими струйками сочилась алая кровь.
– Проси пощады! – заорал Мишка. – Иначе убью, падла!
Я и не думал сдаваться. Наоборот, изловчился и ударил Мишку коленом в пах. Он взвыл и повалил меня в грязь. Сцепившись, мы катались в вонючей жиже, измазались в ней с ног до головы, и Мишка уже начал побеждать: он вывернул мне руку – так больно, что у меня перед глазами будто молнии блеснули и всё вокруг на мгновенье потемнело, плечо ожгло каленым железом и я, испустив дикий крик, в отчаянии впился зубами в горло недруга. Наверное, прокусил бы его, если бы Мишка, захрипев, как-то враз вдруг не обмяк и не отпустил меня.
Всё то время, что мы дрались, пацаны криками поддерживали Мишку: «Дай ему, дай!» Они его боялись и верили в его несокрушимость. А теперь он, жалкий и скулящий от боли, лежал в грязи. И кто его туда повёрг? Щуплый худышка, на два года младше, рост – метр с кепкой!
Пацаны замолчали и смотрели на меня так, будто им диво дивное явилось. Я не хотел показывать им, что мне тоже больно, и потому, постаравшись не морщиться, небрежно сплюнул и сказал:
– Чтоб я больше о Марине похабщины не слышал!
Это относилось не только к Мишке. Это должны были уяснить все. Пацаны по-прежнему молчали и все, как один, смотрели мне под ноги. Я тоже опустил глаза. Боже! Плевок оказался сгустком крови. Я даже не почувствовал, что у меня разбиты губы.
Дома мне пришлось соврать, что залез на высокий тополь, ветка которого обломилась, и я грохнулся на землю. Мама, кажется, поверила мне, а вот отец, усмехнувшись, прямо спросил:
– Подрался, что ли? Из-за девчонки, наверное?
– Нет, – упрямо стоял я на своём. – Упал. Что я, малахольный, что ли, из-за девок драться? Да нужны они мне!
– Ну-ну, – снова усмехнулся отец. – А я в твоём возрасте из-за них уже дрался. Девчонку каждый оболтус может обидеть. Нравится нам женщина – не нравится, а защищать её нужно.
Он вздохнул, подумал о чём-то и сказал, глядя в пространство над моей головой:
– И вообще, знаешь ли, об обществе можно судить уже по тому, как мужчины относятся к женщинам. Ничего нет стыдного, если ты заступился за девчонку.
Наверное, он думал, что я подрался из-за Зойки Авхачёвой. Пацаны, если видели меня вместе с ней, иногда подтрунивали: «Тили-тили-тесто, жених и невеста!» Отец это, конечно, слышал. Вот ещё, не стал бы я из-за такого драться. Пусть дразнятся! Зойка – просто нормальная девчонка, и своя в доску: поможет разобраться в трудной задаче, не пожадничает поделиться тетрадкой или карандашом, даст почитать интересную книжку, и вообще – не болтунья, не сплетница, и сама за себя постоять может. Ни в каких спортивных секциях она не тренировалась (да и не было их тогда), а закалялась, так сказать, с тяпкой в руках на огороде: с ранней весны до поздней осени пропалывала и окучивала картошку, рыхлила землю под капустой, помидорами и прочими овощами, для полива таскала из колодца воду в вёдрах. Тут уж хочешь-не хочешь, а крепость в руках появится.
Зойка не была изнеженной девочкой, её обветренное, смуглое от загара лицо, к тому же в коричневых конопушках, никак не назовёшь привлекательным. Зойкины руки, в ссадинах, ободранные на локтях и намазанные зелёнкой, ничем не отличались от моих, ну, может, были чуть особеннее: покатые плечи, изящные кисти, длинные пальцы – девчоночьи всё-таки руки. А вот у Марины они были как у артистки: гладкие, белые, ногти покрыты перламутровым лаком, и никаких заусениц и цыпок. По тогдашней моде, она надевала на них тонкие ажурные перчатки. Белые-белые, просто ослепительные! И брала с собой на прогулку японский складной зонтик – тогда эта вещичка была жутким дефицитом.
Марина небрежно поигрывала зонтиком, висящим на запястье на ярком шнурке, – и встречные обязательно оглядывались ей вслед: кто с восхищением, кто с осуждением. Она, наверное, догадывалась, что находится под обстрелом чужих взглядов, и потому всегда высоко держала голову, спина – прямая, походка – лёгкая, «Профурсетка», – шипели ей вслед некоторые женщины. Что обозначало это слово, я тогда не знал, но догадывался: что-то не очень хорошее. Поселковые кумушки от зависти, конечно, называли так нашу квартирантку.
Марина выглядела гордячкой и неприступной барышней только перед чужими. Дома она была совсем другая. Она тоже обратила внимание на мои синяки и ссадины, даже подсказала, что в аптеке можно купить бодягу – она, мол, помогает избавиться от кровоподтёков. Но ни за какой бодягой я, конечно, не пошёл. Чего позориться-то? Старшие пацаны говорили, что это лучшее средство от «засосов». Позор какой – целоваться с девчонками, ещё чего не хватало, чтобы в аптеке подумали, что я уже миндальничаю с этими задаваками!
Каждое утро, просыпаясь, я брал с тумбочки маленькое зеркальце и рассматривал начинающие желтеть синяки под глазами, а также губы, особенно нижнюю – она пострадала больше, чем верхняя. На этот раз, однако, ритуал не повторился. Где-то далеко-далеко, на самом краю земли, куковала кукушка, щебетали ласточки, и радостно вскрикивал скворец. Он, разбойник, наверное, опять клевал красные ягодки вишен, в которых просвечивались темные косточки. Я отложил зеркальце и подошел к окну, чтобы пугнуть скворца. Хотел раздвинуть шторы пошире, но тут увидел ее, Марину.
Она стояла у клумбы, на которой уже расцвели желтые ноготки. Ветерок чуть покачивал елочки космеи, играл глянцевитыми листьями высоких георгинов и озорничал с Марининым платьем: то раздувал его парашютным куполом, то словно обклеивал тканью все тело, то шутливо дергал подол. Марина бросила удерживать платье, засмеялась, подставила лицо солнечным лучам и закружилась – па-ра-там-па-па, совсем как девчонка.
Я посмотрел на ее ноги – загорелые, почти шоколадного цвета, они напомнили мне картинку из альбома об искусстве Древней Греции: скульптура красивой женщины без всяких одежд, и, главное, руки по локоть отколоты – Венера, богиня любви. Я рассматривал эту иллюстрацию с жадным, странным любопытством, потому что это было совсем другое, немужское тело – плавные линии, округлость форм, изящность и какая-то непостижимая тайна, которая и пугала, и притягивала, и заставляла биться сердце.
Соседские пацаны, я знал, по той же самой причине ходили к баньке тети Тани Авхачевой. По пятницам она там парилась со своими дочерьми. И в темное, мутное оконце, если прижаться к нему лицом, можно было разглядеть женщин. Но мне это почему-то казалось стыдным, недостойным занятием, и вообще что может быть интересного в крупной, задастой тете Тане и ее худых, как доски, дочках? И потом, я что, ни разу не видел ту же Зойку, что ли?
А Марина была красивая. Она перестала кружиться, раскинула руки и стояла теперь уже неподвижно: солнце золотило ее волосы, они – о чудо! – светились мягким ореолом, и весь ее силуэт тоже как будто светился, и хотелось прикоснуться к ее коже, провести по ней ладонью и губами поймать хоть одну маленькую крупинку золота. Это было колдовство, наваждение, сказка!
С цветков и листьев Марина стряхивала росу в ладони и растирала ею руки, плечи, грудь. Она это делала с удовольствием и радостью, будто умывалась по крайней мере живой водой, а не обжигающе-холодной влагой.
Она была совсем другая, не такая, как я, и не такая, как отец, дядя Володя или другие мужчины, – в ней было что-то такое, чего, должно быть, недоставало мне. Может быть, я был минусом, а она плюсом – вот и возникало странное, волнующее притяжение, отчего томительно кружило голову.
Наверное, я слишком пристально глядел на нее, и она почувствовала мой взгляд. Марина повернулась так быстро, что я не успел спрятаться за шторы.
А, Пашка! – обрадовалась она. – Доброе утро! А почему ты такой бледный?
Не знаю, – простодушно сказал я, потому что растерялся, да и с чего это я был бледным? Может, я всегда такой…
А я вот росой умываюсь, чтобы быть молодой…
А вы и так молодая, – сказал я, и вдруг, сам не знаю почему, выпалил: – И красивая!
– Правда? – совсем тихо сказала Марина. – А ты, когда вырастешь, может, женихом мне будешь, а?
Я молчал, пораженный ее словами в самое сердце. Потому что до этого и сам себе не признавался, что жуткой завистью завидовал дяде Володе, который мог запросто пойти с такой красивой девушкой на танцы, в кино или клуб, и остальные парни ему, наверное, завидовали, ведь Марина на них и не глядела: ей нравились военные. И я представлял себя высоким ладным лейтенантом, и чтобы сапоги были начищены до зеркального блеска, и мундир сидел бы на мне без единой морщинки, и чтобы я умел танцевать вальс. Этому, впрочем, меня Зойка научила – она умеет, в школьный кружок бальных танцев ходит, и я бы туда записался, но там одни девчонки, и такие задаваки, что совсем не хотелось их лишний раз видеть.
Ну, возьмешь меня замуж?
Да, – сказал я. И почему-то испугался, и тут же отпрянул от окна вглубь комнаты.
– Смотри же, помни свое обещание, – сказала Марина и засмеялась: – А спорим, не вспомнишь? Мужчины много чего обещают, но не всегда выполняют…
Бармалей возмущенно вскрикнул и громко закокотал, что он всегда делал, когда замечал ястреба или любую другую крупную птицу. Наседка тоже всполошилась, закудахтала и кинулась с цыплятами под куст смородины. Всю эту куриную суетню я видел в дырочку в шторе, а вот Марины в поле моего зрения не было. Меня утешила Дунька, которая ласкалась о ноги и мурлыкала – пушистая, уютная, не помнившая стольких обид, которые я причинял ей из-за ее вороватости: чуть зазеваешься – обязательно вскочит на стол и что-нибудь стащит. Даже если не голодная. Ишь, добытчица какая!
А вечером пришел дядя Володя и сказал:
– Паша, ты любишь костры?
Конечно, я любил смотреть на огонь, и дым, сладко-терпкий от травы, которую бросаешь в костер, я тоже любил, а еще – картошку, запеченную в золе под головешками, переливающимися как бордовый бархат на сцене сельского клуба.
– И я, Паша, люблю смотреть на огонь. Давай разведем костер! – сказал дядя Володя. – Далеко не пойдем, вот тут, на полянке
перед домом, и разведем…
Он вынул из кармана кулек с «Пилотом». Почему-то всегда приносил только эти конфеты, и ни разу – леденцы, которые я уважал больше других сластей. Зато Марина очень любила шоколадные конфеты.
Потом мы сидели у костра, слушали дяди Володины анекдоты, смеялись, пекли картошку и, обжигаясь ею, облупливали коричневую в черных подпалинах кожуру – она легко сжималась под пальцами, собиралась гармошкой и снималась, как оболочка с дорогой копченой колбасы. Вокруг нас густела темнота, и красные искорки, будто большие светляки, кружили над костром.
– Мадмуазель, вы нормально вчера до дома добрались? – небрежно и как бы невзначай спросил дядя Володя Марину. – Хотел тебя проводить, но пока ходил в буфет за папиросами, гляжу: твой след уже давно простыл…
– Видишь: живая! – рассмеялась Марина. – Что со мной сделается?
Обычно она смеялась тихо, будто стеснялась, а тут – громко, по русалочьи заливисто.
Еще и роль немножко поучила, – продолжала она. – Помнишь, Сидор говорит: «Только Платона назвали, и вы как маков цвет
вспыхнули». А Луша отвечает: «Зачем выдумывать? Маков цвет. Я замужняя. Что мне во Платоне вашем. Нашли невидаль.»
А заглядывалась, – сказал Володя.
Мало ли что заглядывалась. У какой девки сердце не зазнобчиво? – лукаво, не своим голосом откликнулась Марина.
– Пастернака сейчас ругают в газетах, – сказал Володя. – Наверное, нам не разрешат показывать «Слепую красавицу». Зря
время теряем! Это твоя первая роль, и вот – напрасно. Жалко, что я тебя раньше в наш театр не привел…
А что такого запретного в этой пьесе? – удивилась Марина. – Очень жизненная пьеса, должна зрителю понравиться…
Да как понравится, если Пастернак там, наверху, многим не нравится. К тому же пьеса, говорят, и не печаталась нигде. Спросят,
где взяли, а что режиссер ответит?
Итут Марина улыбнулась совсем как Одри Хэпберн. Это была такая улыбка, что вы и представить себе не можете, если никогда не видели фильм «Римские каникулы». Мы с папой ходили на него целых три раза. Ему очень нравилась Одри с огромными печальными глазами, трогательно торчащими ключицами и легкой, совершенно обезоруживающей улыбкой. Она была нежной и беззащитной, прекрасной как принцесса из туманного, полузабытого сна. И Марина тоже умела улыбаться так же трогательно. Но Володя почему-то совсем не обратил на это внимания, и они завели долгий, малопонятный мне разговор о каком-то поэте, его опале и таланте, нищете и трагедии, и о том, что когда-нибудь, лет через сто, а может, раньше, искусство станет свободнее.
Я слушал их и не понимал, о чем это они беседуют: какая такая им свобода нужна, чтобы читать стихи, танцевать или играть на сцене? Ну и представляйтесь, сколько хотите, лишь бы другим не мешали!
Полуночничаете? – вдруг возник из темноты чей-то голос. Мы, как по команде, повернули в его сторону головы.
Неясный силуэт мужчины почти сливался с покрывалом ночи, но вот он сделал шаг, другой и в отблесках затухающего костра проявилась серая маска лица, и чем ближе человек подходил к нам, тем оно четче становилось. Да это же Иван, наш сосед! И чего он так поздно бродит? Наверное, скучно ему без Поли, его жены: уехала на месяц в
Брянск, в отпуск, а мужа оставила на хозяйстве – кормить собаку, кур, приглядывать за садом-огородом.
Можно к вам подсесть? – спросил Иван.
Мы уже насиделись, по домам собрались идти, – резко и зло сказал дядя Володя. – Нас бессонница не мучает. А ты опять с
танцев идешь?
Вышел во двор, гляжу: огонь горит, вот и подошел, – ответил Иван. – Люблю костры!
Марина молчала и шуршала обертками от «Пилота».
А чего это ты на танцы не пошел? – сердито буркнул дядя Володя. – Может, боишься, что заложат тебя Полине?
Никого я не боюсь. И ничего не боюсь, – раздельно, почти по слогам сказал Иван. Он был, кажется, немножечко выпивши. И
насчет того, что просто так вышел во двор, наверное, врал. Мама как-то говорила отцу, что сосед по ночам шастает на амуры, и я,
честно сказать, не понял, что это такое, но слово – амуры! – запомнил и, желая показаться умным мальчиком, невинно спросил:
– Дядь Вань, вы не амуры ищете?
Володя хмыкнул, а Марина рассердилась:
– Паша, ты хоть соображай, что говоришь! Чушь несешь. Неприлично разговаривать со взрослыми так…
Она встала и, ни с кем не попрощавшись, шагнула в темноту. Хлопнула калитка, радостно взлаял и затих наш Шарик, зажегся свет на веранде.
У тебя с ней что? – спросил Ивана дядя Володя. – Говорят про вас всякое…
А ты уши пошире развешивай, – посоветовал Иван. – Да помни: говорят, в Москве кур доят…
И другое говорят: дыма без огня не бывает, – сухо сказал дядя Володя и, потрепав меня по плечу, посоветовал: – Шел бы ты, Паша, спать…
Что было потом, я не знаю, потому что только лег, так сразу и провалился в теплый сон – он охватил меня жаром июльского полдня и медленно вознес к белоснежным облакам, и я плыл в мягких, ласковых потоках воздуха, и все вокруг сверкало и пело, и кружился волшебный калейдоскоп звезд, и Земля была такая маленькая, что этот голубой мячик можно было взять в руки…
Дядя Володя в ту ночь повздорил с Иваном, и они, видно, крепко подрались: и тот, и другой несколько дней ходили в темных очках. А папа почему-то совсем перестал бриться и, когда прижимался ко мне лицом, его щетина колола кожу.
Петухи, – сказал папа. – Глупые петухи! Еще не понимают, что не мужчина выбирает женщину – это она выбирает, только вид
делает, будто получилось так, как захотел он…
О чем это ты, папа?
Потом поймешь…
А мама долго тебя выбирала?
Не очень, – улыбнулся папа, и лицо его посветлело. – Мы сразу друг друга выбрали…
И я почему-то представил себе наш клуб, в котором расстелили привезенные из райкома ковровые дорожки и установили большую красную тумбу с гербом страны, которой уже нет. Возле нее неподвижно, как статуи, застыли мальчик и девочка – нарядные, в красных галстуках, и каждому, кто подходил к тумбе, они отдавали пионерский салют. В стороне стояла кабинка, занавешенная желтой шторой. Туда никто не заходил: голосующие брали белые листочки у комиссии и, даже не читая их, быстрее опускали в прорезь тумбы и бежали занимать очередь в буфет. У входа в него топтался мужчина с красной повязкой. Он зорко следил, чтобы в буфет попадали только те, кто уже «выбрал». Может, взрослые выбирают так не только депутатов?
А Марина, наверное, выбрала меня. Потому что теперь, отправляясь в магазин за покупками или на репетиции драмкружка, или просто погулять, всегда говорила: «Айда со мной, Пашка!» И покупала мороженое, его тогда делали с изюмом, ванилином или клубничным вареньем – вкуснятина! И всякий раз Марина просила меня: «Ну, женишок, тайну хранить умеешь? Вон телефон-автомат, набери вот этот номер и попроси Ивана Алексеевича, ладно? А когда он ответит, дашь трубку мне…»
Голос мужчины казался мне подозрительно знакомым, но я почему-то не решался спросить у Марины, кто это. Тут была какая-то тайна, потому что Марина легким, но настойчивым движением руки выталкивала меня из будки и, маясь по ту сторону стеклянной двери, я только видел то смеющееся, то напряженное, то лукаво-капризное выражение ее лица…
Тайну я умел хранить и никому, даже маме, не рассказывал о телефонных играх. И ни словом не обмолвился о том, как однажды невольно подслушал её разговор с Мариной.
В тот день отец уехал в город: заболела наша бабушка, которая жила одна, и за ней нужно было ухаживать. Вот отец и взял три дня в счёт отпуска. Без него в доме сразу как-то скучно стало. Даже Дунька пригорюнилась: весь день пролежала на подоконнике, будто поджидала папу. А мама вечером достала из шкафчика бутылку красного вина и сказала Марине:
– Ну, что? Устроим девичник? – и рассмеялась. – Что-то так захотелось хорошего вина, – она повертела бутылку и прочитала этикетку: «Алазанская долина. Полусладкое натуральное виноградное вино». На работе к какому-то празднику давали, уже года полтора стоит. Крепости, наверное, добавилось?
– В вине главное не крепость, – заметила Марина. – В вине главное – вкус и букет. Так меня один человек учил. Грузин, между прочим, – её губы тронула лёгкая улыбка. – А уж грузины-то понимают толк в винах, поверьте мне, Лиля.
Она называла маму по имени, но всегда на «вы». И это тоже было необычно. Разница в возрасте, как мне тогда казалось, у них была не очень большая – ну, может, лет десять. В таких случаях поселковые женщины обычно обходились без церемоний, да и вообще – какой-нибудь соседской бабуське тоже дозволялось «тыкать»: «Ты, баба Феня… ты, тётя Настя…»
– Никак ты ко мне не привыкнешь, – сказала мама. – Всё «вы» да «вы». Как чужой.
– Воспитание у меня такое, – смутилась Марина. – Дурацкое, наверное. Семья интеллигентная, родители даже друг к другу на «вы» обращались. И нас с сестрой Леной воспитали уважительно относиться к другим людям.
Они продолжали диалог, не обращая на меня внимания. Мама чистила овощи для салата, Марина жарила котлеты. Она посыпала их какой-то приправой, и по кухне поплыл острый, весёлый и пряный аромат. Пахло так вкусно, что я решился напомнить о себе:
– А ужинать скоро будем?
– Ой, у Пашки уже слюньки текут! – хохотнула мама. – Хорошая у тебя приправа, Марина. Как, говоришь, называется?
– Базилик. Мама в посылке прислала.
– А, интересно, этот базилик а нашем огороде вырастет, если его семена раздобыть и посадить?
– Я вообще удивляюсь, почему в посёлке редко кто выращивает даже петрушку, – отозвалась Марина. – Не в обычае у вас, видно, зелень употреблять?
– Да, как-то не привыкли, разве что укроп растёт: его и садить не надо – сам осенью насыплет семян на грядки, они и взойдут весной, – согласилась мама. – Ну, хрен ещё в почёте, без него не обходимся. Так тоже специально никто его не выращивает. Сам растёт, где захочет! У нас главное – картошка, капуста, свёкла, огурцы, помидоры. Это существенная еда, а всё остальное – баловство, – она кивнула мне. – Сейчас, Паша, мы тебя покормим. А сами – потом, посидим, поговорим с тётей Мариной.
– Если базилик растёт на дачах под Владивостоком, то почему бы и в Хабаровске ему не прижиться? – продолжала Марина. – Мне нравится эта трава – яркий аромат, к мясу самое то! Хотите, Лиля, попрошу семян у своей сестры?
– Ага, – кивнула мама. – Хочу. Буду готовить, как городская, – она коротко хохотнула и, дурачась, провозгласила: Да здравствует котлета – произведение кулинарного искусства!
Марина засмеялась. Её котлеты оказались необыкновенно вкусными. Я слопал целых две, и ещё бы попросил, но, как говорится, больше пуза не съешь.
Женщины отправили меня спать, а сами постелили нарядную скатерть и принялись накрывать стол. Засыпая, я слышал их веселые голоса, позвякивания вилок и бокалов.
Проснулся я оттого, что захотел в туалет. Взял фонарик и, оступаясь спросонья с деревянного настила-дорожки в мокрую траву, побрел в дощатый туалет. Там в углу сплёл паутину большой чёрный паук. Я его побаивался: пацаны говорили, что у пауков ядовитая слюна, и если они укусят, то помрешь в страшных мучениях.
Несколько раз я сбивал паутину, но паук снова и снова старательно восстанавливал её. Нападать на меня, чтобы отправить на тот свет, он явно не хотел, и я постепенно свыкся с его присутствием в туалете. Но всё равно побаивался.
На этот раз, однако, я даже не обратил на паутину никакого внимания. Меня занимала совсем другая картина. Фонарик я положил на бок рядом с собой. На его светящуюся линзу тут же села маленькая ночная бабочка. Она была серой, невзрачной, с большим толстым животиком. Но каким фантастичным получилось её отражение в круге света на стене!
Луч фонарика, как рентгеновский аппарат, высветил и увеличил через линзу крылья бабочки, сочленения её лапок, темное туловище, в котором что-то трепетало – наверное, сердце. Каждая точка и чёрточка крылышек, отраженные на стене, были расплывчатыми, как будто акварелью капнули на мокрую бумагу. От этого рисунок приобретал фантастический вид: бабочка двигала крылышками – и размытые очертания менялись, перетекали друг в друга, волновались, будто подводные заросли неведомых растений. Её усики свивались и снова распрямлялись – на стене они превращались в двух змеек.
Обыкновенный мотылёк оказался большим странным существом. Ну, кто бы мог подумать, глядя на эту серую козявку, что она способна превратиться в нечто загадочное? Если бы не линза фонаря, то я бы тоже никогда ничего подобного не увидел. Значит, мы не всегда видим то, что видим, так, как оно есть на самом деле? Привычное потому и привычное, что не пытаешься взглянуть на него как-то по-другому.
Потревоженный паук зашевелился в своей паутине, а, может, его заинтересовала бабочка на фонарике. С паутины на меня упало несколько холодных капель росы. Я поёжился, схватил фонарик и выскочил из туалета.
Мама и Марина всё ещё сидели на кухне. Кажется, они даже не обратили внимания на то, что я выходил на улицу.
– Сама не пойму, почему у всех мужчин, которые меня любят, жизнь не складывается, – говорила Марина. – Мне это и цыганка нагадала. Только я тогда не поняла смысла гадания. Представляете, Лиля, она раскинула карты, глянула в них, потом – на меня, жутко так глянула, смешала все карты и сказала: «Ничего я тебе не скажу. Не надо тебе будущее знать. Одно только скажу: останешься с тем, кого сама полюбишь. А будет ли он тебя любить – о том не скажу, сама узнаешь…»
– Странно, – сказала мама. – Если у мужчины сердце к женщине не лежит, то какая может быть любовь?
– Всё может быть, – ответила Марина. – Например, расчет. Говорят, что некоторые женятся на красивых женщинах лишь только потому, что это престижно.
– Глупости, – отмахнулась мама. – Это где-нибудь в Америках без любви обходятся, а у нас – совсем другое дело: брак по расчету – пережиток, никто не заставит женщину выйти замуж насильно.
– А если она сама любит того, который её не любит? – спросила Марина. – Но, допустим, он как честный человек обязан на ней жениться…
– Это, в смысле, она от него забеременела? – уточнила мама.
– Ой, Лиля! – рассмеялась Марина. – Мы такие пьяные, целую бутылку вина выпили, и оттого всякие глупости сейчас говорим…
– И ничего не глупости, – не согласилась мама. – Если хочешь знать, то пока я Пашку под сердцем носить не стала, мой-то и не думал предлагать руку. А как узнал, то, знаешь, особой радости я не почувствовала: он, оказывается, собирался ещё в институт поступать учиться, мало ему техникума, видишь ли. Но всё же не сказал, что ребёнок помехой будет – мы расписались, муж за двоих работал, старался, заочно в институт поступил. Тяжеловато, конечно, ему пришлось: с утра до ночи вкалывает, потом – помогает Пашкины пелёнки-распашонки горячим утюгом гладить, чтоб никаких микробов на них не осталось, за полночь над учебниками сидит, зубрит всякую премудрость. Я тоже ему помогала: набело переписывала его рефераты и контрольные работы. Ничего, всё осилили. Муж теперь у меня учёный. Не то, что я. Но я из-за Пашки учиться дальше не пошла.
– Лиля, все говорят, что вы – хорошая медсестра, – заметила Марина. – Может, это и есть ваше призвание.
– А я хотела врачом стать, – вздохнула мама. – Но получилось так, как получилось. После медучилища приехала сюда по распределению, думала: год-другой отработаю, а там в мединститут документы подам. А тут на мою бедную головушку свалилась любовь в виде молодого специалиста, – мама засмеялась, – Ну, ты понимаешь, Марина, что в таких случаях бывает: закружилась головушка-то, я сама не своя, только стоит о Василии подумать – сердце птичкой в груди бьётся, он для меня – всё на этом свете, и лучше его никого нет. До сих пор, Марина.
– Счастливая вы, Лиля, – сказала Марина. – У вас с Василием полная взаимность. А вот я саму себя никак не пойму. Сначала мне кажется, что люблю человека, а потом оказывается, что это и не любовь вовсе, а только кажется. Мираж какой-то. Выдумка. Потребность в чувствах, но не сами чувства.
– Как-то ты мудрёно говоришь, – голос у мамы стал напряжённым; он у неё бывает таким, когда она чего-то не понимает или думает, что её разыгрывают. – Что значит – потребность в чувствах?
– А давайте ещё выпьем, – предложила Марина. – Что-то мы с вами даже и половину бутылки ещё не осилили. Выпьем – и я что-то расскажу.
Я слышал, как горлышко бутылки звякнуло о бокал, полилась струйка вина, потом тихонько звякнул другой бокал. Женщины молчали. Мне казалось, что они хотя бы тост какой-нибудь скажут – так, вроде бы, полагается у взрослых, но молчание у них затянулось. Однако Марина, в конце концов, произнесла:
– Ну, Лиля, каждый – за своё! Прозит!