Музей революции Архангельский Александр

Рис.0 Музей революции

Часть 1

Герой Второго Уровня

Первая глава

1

Зазвонил телефон.

– Алё!

– Ало.

– Алё, говорю!

– Да ало, ало. Ало же. Вам кого?

– Ччерт.

Трубку швырнули на крюк; удар по барабанной перепонке. Мобильный так не отключишь. Мобильный – зверок деликатный, треньк, треньк, ответьте, плз. И звонили не из дому, был слышен приземистый гул автомобильной трассы. Неужели телефон-автомат? Разве их еще не отменили?

Опять звонит. Отвратительный сигнал у городского телефона, тонкий, въедливый. И мелодию не поменяешь.

– Алё!

– Ало. Как, будем говорить, или продолжим трубками кидаться?

– Опять я, что ли, здесь?

– Опять.

– А кто это?

– Слушайте, не я же вам звоню. Вообще-то. Сами представьтесь.

– У, чччерт.

Снова раздаются дробные гудки.

Нет, на этом мужичок не остановится. Голос рыхлый; говорит рывками, сразу слышно, что упрямый. Должно быть, кряжистый и невысокий, а на плечах топорщатся черные волосы с проседью. Слева кустик, справа кустик. На голове залысины. Лоб в тяжелых морщинах. И брови нависли.

А вот и он.

– Алё.

– И снова здрасьте. Может, все-таки вы объясните, кто вы? и куда звоните? и кому? может, вам дали ошибочный номер?

– Домой я звоню, понятно? Супруге. А попадаю к тебе. У меня сейчас карточка кончится. А киоски все позакрывались до утра. А симка, прикинь, не контачит. Такая тут страна.

– И что же, из отеля слишком дорого?

Подпустил иронии, не удержался.

Неизвестный голос помягчел, стал высокомерно-снисходительным.

– Ты не понял, брат. Мы тут на джипах, через всю страну, мы едем.

– А, сафари? Соболезную. Попробуйте жене на сотовый набрать, у нее же есть мобильный?

Еще один укольчик, легкий, но болезненный. Впрочем, кажется, у мужика слоновья шкура, он таких укольчиков не замечает.

– Да не берет она, ты понимаешь? – железо в голосе вернулось, но стало ржавым. – Опять небось забыла где-нибудь. А он на первом же звонке включается, зараза, пи-пи-пи, оставьте сообщение. И деньги жрет. А послезавтра вылетать домой, не сговоришься. Чччерт. Чччерт. Чччерт.

Слышно, как мимо звонящего проносится машина; ветер бьет взрывной волной.

– Что же вы так чертыхаетесь? Побойтесь Бога.

– Какого бога? А, ты в этом смысле. В общем, ладно. Как, говоришь, тебя зовут? Меня – Старобахин. Николай Петрович. Николай. А ты?

– Саларьев. Павел Саларьев.

– Павел, послушай сюда. Если уж так. Сейчас у вас там сколько? Двенадцать уже? У меня десять тридцать. Ну да. Так точно, десять тридцать. Ручка есть? Мужик, прошу, давай по быстрому, пока не поздно, спиши мой номер. Три девятки семь восемь ноль семь. Списал? И мобильный супруги, на всякий… Успеваешь? Позвони с утра на станцию, узнай, в чем дело, лады? Не нравится мне это. Я карточку куплю…

Телефон сглотнул, и связь оборвалась.

Саларьев отругал себя за мягкотелость; нужно было нахала послать, далеко и надолго. И решил, что надо позвонить домой, в Питер. После этого – «мужик», «по быстрому», «списал» – почему-то захотелось вдруг услышать честный, ровный, без малейших примурлыкиваний голос Таты. Вяловатый, выдохшийся, как минеральная вода в приоткрытой бутылке. Но домашний ласковый и теплый. Или же, наоборот, холодный – когда они поссорятся. В Тате странно сочетаются расплывчатость и определенность.

– Тат, привет.

– Ой, Пашуля, мой милый… Я так соскучилась! Когда же тебя наконец выпустят на волю?

– Вот сдам экзамен на звание швеи-мотористки, и сразу. Как поживаешь, Татуся? Что куколки? Какие в Питере погоды?

– Холодно и ветер, как положено… Начинаю новую… Нет, ну все-таки, когда?

– Завтра сдаемся, если все тудем-сюдем, через два дня.

– И навсегда?

– Навсегда. Пока труба не позовет.

– Я тебе дам трубу. Пашка, хватит с нас труб. Давай переходить к оседлой жизни. Пашк, ну правда, сколько можно? Я взаперти, ты неизвестно где…

– Я известно где. В столице нашей родины. Москве.

– …незнамо где, так жизнь пройдет, состаримся, умрем, Паш, я правду говорю, возвращайся домой, под бочок, и больше никуда и никогда.

– Тат, давай не будем.

– Что не будем?

– Начинать не будем, вот что. А то опять схлестнемся. Не хочу.

– И я не хочу. Но и жить мне так тоже надоело. Рваным стежком…

– Надоело – не живи.

– Зачем тогда звонил?

– Пообщаться думал.

– Пообщался?

– Пообщался. Спокойной ночи.

Бух. Она швыряет трубку громче Старобахина.

И так всегда. Начинается по мелочи, слово за слово, доходит до крика: а ты? а ты! Разругавшись, ходят надутые, обоим плохо, оба ждут, кто не выдержит первым. Час, день, три дня, неделю. Настроение паршивое, все валится из рук. Но как только кто-то побеждает гордость, идет с прижатыми ушами замиряться, тут наступает всемирный рассвет, камень падает с сердца, все ладится и удается слету. А через недолгое время опять: это ты сказал! нет, это ты сказала! ах, так?!

Раздраженный Павел смял бумажку с телефоном Старобахина, хотел было выбросить в мусорку, но почему-то вдруг остановился. Стало интересно. Как в книжке, когда завязался сюжет – ну-ка, что там у вас приключится? Он сдвинул очки на кончик носа и, не отрываясь от бумажки, набрал по проводному телефону продиктованный номер: девять-девять-девять семь восемь ноль семь. Услышал мелкие гудки. Занято. Через минуту повторил. И тот же результат. Попробовал отвлечься. Заварил никудышного чаю. Неспешно выпил, глядя в телевизор. Звук выключен: мелькание картинок расслабляет, а про что там говорят – неинтересно. Набрал еще разок. Ту-ту-ту. Разговорчивая дамочка, однако… и вдруг промелькнула догадка, смутная, прохладная, как тень.

Не вставая с кресла (руку протянул – и в коридоре; квартиренка крохотная, общей площадью шестнадцать метров), цапнул с тумбочки под вешалкой мобильник. Пробежался по упругим кнопкам: три девятки семь восемь ноль семь. Замер. Смертельно тихо. Капля из крана звонко бьет по железной раковине: надо будет срочно починить.

– Стойте! я больше не буду! не буду! да подождите вы! – из-за окна доносятся пивные голоса.

Две секунды ожидания… нормальные, протяжные гудки… четыре… в коридоре заныл городской телефон. Павел снял проводную трубку, прижал ее к правому уху, а мобильник к левому, сказал в него: ало. В правом ухе неприятно раздалось: ало. Как прикажешь это понимать? – как прикажешь это понимать? Сумасшедший дом – сумасшедший дом.

Он разговаривал с собственным эхом. Набирал продиктованный номер, а попал на собственный домашний.

Вот тебе и черт-черт-черт. Нехорошо.

2

Офис Ройтмана расположился в самом центре, на Софийской набережной. Напротив, через Москву-реку – восточный Кремль; он как будто сделан из папье-маше и раскрашен веселой гуашью. На узкой улице толкаются роскошные машины; прохожих мало, как посетителей в заброшенном музее. Когда-то здесь стоял особнячок. На излете 90-х Ройтман начал расширяться и облюбовал себе местечко близ Кремля; особняк решили не сносить, и полностью встроили в новое здание. Теперь из сердцевины полированного мрамора выступают белые колонны и стыдливо-желтые оштукатуренные стены. Словно гигантская галька с окаменелой ракушкой внутри.

В офисном предбаннике царит непроницаемая тишина, искусственная легкая прохлада – Юлик Шачнев, куратор проекта, постоянно жалуется, что воздух пахнет надкушенной сливой, а он терпеть ее не может. Футляры долго, скучно проверяют. Бережно, слоями вынимают вкладыши, чтобы не сколоть фигурки, висящие на петельках; неспешно изучают документы. Из отдельной зашторенной комнаты выходит человек, космически вежливый и безразличный. В толстом панцире бронежилета он похож на черепашку. Молча, прижимая локтем автомат, сопровождает на восьмой этаж, где расположены хозяйские покои.

Двери лифта раздвигаются с достоинством. Перед глазами распахнут простор. Внешняя стена стеклянная, обзорная, без перекладин. Этаж завис на уровне соборных куполов Кремля; сквозь белое на золотом сочится небо. Снизу, как малиновая оторочка, проступает зубчатая линия стены.

В обе стороны, направо и налево – полукольцом уходит коридор. Слышится мягкая поступь. Из левого изгиба прорастает тень: еще один сопровождающий, такой же молчаливый, в черном. Тень жестом приглашает следовать за нею. Они ныряют в желтоватый полусумрак. По обе стороны – состаренные книжные шкафы в английском стиле, золотым тиснением мерцают корешки.

На обрыве коридора вспыхивает свет, как на ярком кончике светодиода.

– Я вас оставляю.

Тень ускользает.

– Ну что, старечог, спасибо нашим поварам за наш последний ужин, начинаем готовиться к встрече?

Это Юлик. Сдобные щеки зарумянились, глаза возбужденно блестят: ну, ребяты-демократы, молодцы!

3

Когда-то, на излете перестройки, Саларьев получил хорошую стипендию и на полгода улетел в Стокгольм. Обезличенная дама в светло-синей форме пролистала красный паспорт и брезгливо шлепнула печать; на таможне твердый господин скептически взглянул на чемодан, дерматиновый, потертый, и ничего досматривать не стал. Автоматические двери расползлись, как театральный занавес, и Павел оказался за границей. Свет в Шереметьево был тёмно-жёлтый, комковатый, а здесь – бесцветный, ярко растворяющийся в воздухе. За окнами – безжизненное утро, беспросветно серое, тяжелое, а внутри – неутомимое свечение. И бодрый запах булочек; маминых, воскресных, теплых. А еще цветочной лавки, свежесваренного кофе, маринованной сладкой селедки. За одним из столиков сидели милые старушки и азартно резались в карты…

Почему-то сразу стало ясно, что никакой науки тут не будет. Будет – бесконечный островерхий город. Город – был. Вокруг могучего и нагло вздыбленного корабля «Васа» бродили мелкие японцы, потрескивали меленькими вспышками. В затемненном зале Нобелевского фонда, как хорошие детсадовские девочки, сидели бабушки с фиолетовыми буклями и послушно смотрели кино на трех параллельных экранах. Накануне демонического Хэллоуина по вековой брусчатке аккуратно пробегали ряженые; в ресторанах был скромный, холодный уют. Мужчины распускали галстуки, расстегивали верхние пуговки. Крупные в кости, но худощаво-вытянутые женщины весело болтали, напрягая спины и держа осанку.

За день до отлета в Ленинград ему позвонил куратор, короткоствольный рыжий швед, профессор Сольман. Куратор говорил по-русски чисто, но с тягучим, вежливым акцентом: «Павел! есть хорошая идея, подъезжайте!». Ехать очень не хотелось; начинался насморк, в горле наждачно скребло, и вообще он собирался почитать в постели, слушая, как дробно отлетают капли от мансардного окна. Но Сольману отказывать нельзя; он охотно прикрывал Саларьева, даже поощрял прогулы, его любимое присловье – русское, с мягким гуттаперчевым акцентом: а ничего, давай, нарушим.

Павел обреченно отстегнул замок велосипеда, и сквозь мелкий клубящийся дождь поехал к Университету. На мосту его обогнала пижонская двухместная машина; тонкая вода взвилась из-под колес, закрутилась в воздухе и облепила Павла коконом. Мгновенно обожгло лицо; за шиворот потекли ледяные струйки, башмаки разбухли, стали хлюпать.

Увидев мокрого стажера Сольман охнул, отечески обтер ручным полотенцем, плеснул аквавита, и потянул за собой: прям обалдеем.

Было поздно, часов одиннадцать, порядочные шведы по кроваткам, и Сольман счастлив, что опять нарушил. Они одни в пустой, предельно скучной комнате; на офисном столе из ДСП, прогибая его ненадежный каркас, высится компьютерный экран. Таких тогда никто еще не видел; университетской нормой были маковские ящички, тяжелые и неуклюжие, с небольшими черно-белыми экранами, а этот был не меньше метра в высоту и сантиметров семьдесят в ширину. Непривычно вытянутый по вертикали, узкий и покатый; на стекле играет радужная дымка, как на раздутом мыльном пузыре.

Экран неуверенно пфыкнул. Сверху вниз сползало медленное изображение. Краски взбухшие, фактурные, со следами грубоватой кисти. Синее, сиреневое, розовое, нежное, телесное, воздушное и плотское… актриса Сара Бернар. Изображение застыло на минуту, дрогнуло, Сара заместилась загорелыми купальщиками: старозаветные хитрые лица, холмистая местность, белесая, перетекающая в синеву; издалека, навстречу купальщикам, но на самом деле к нам, а через нас и дальше – движется Мессия…

Очередная смена декораций. И еще. И еще. И опять.

Раздался веселый чпок, проявился пенный запах: это распоясавшийся Сольман открыл пивную банку и предложил залакировать.

Павел отказался.

– Как хотите, мне больше достанется, – по-русски возразил ему Сольман, выпил залпом и по-английски (чтобы получилось коротко и четко) рассказал про музейный проект. Выделено восемнадцать миллионов крон. Королевский фонд сканирует все главные картины мира – те, на которых держится цивилизация. Их выложат на общую платформу. Скорость интернета увеличится, и можно будет из любого города, да что из города! деревни! заходить на виртуальный склад и скачивать любые образы. Люди будут плавать в них, как плод в плаценте; переходя на английский, Сольман избегал искусственного просторечия, и говорил подчеркнуто литературно.

Павел смотрел на экран, потрясенный, счастливый. Как щенок, которого, мотая в воздухе, за шкирку отнесли во двор. Сколько новых впечатлений! Двор огромный! Из конца в конец бежать – не добежишь! Сердце бешено забилось, кровь прилила к голове, начало немного морозить, покручивать руки в запястьях, как в детстве при игре в крапивку; он успел насмешливо подумать: что за девическая впечатлительность? И плюхнулся на стул: внезапно подкосились ноги.

В больнице спросили страховку, изучили краснокожий паспорт: застрахованы до послезавтра? виза действует до тридцать первого? Тогда применим шквальное лечение.

В таких количествах лекарствами его еще не пичкали. Температура спала, кожа обтянула кости; он чувствовал себя, как мумия в гробнице. Но зато в назначенное время, на своих двоих, он пересек священную границу, сел в самолет, и сразу провалился в сон. Каким-то запасным сознанием он понимал, что в иллюминатор жестко светит ледяное солнце; слышал, как сосед в полосатом костюме, читавший на взлете длинный черно-желтый мусульманский календарь, резко всхрапывает и просыпается, чтобы снова уснуть, и всхрапнуть, и проснуться, а тетенька опасного, избыточного возраста продолжает тормошить напившегося мужа: муж! а муж! да очнись ты! скажи, что меня любишь.

Едва оправившись, Саларьев стал обзванивать друзей, ушедших в бизнес. Реакция была примерно одинаковой. На что – на что дать денег? на музей? искусственный, в компьютере? Полмиллиона? Паш, ты с глузду съехал! какие музеи в настоящий момент времени? тем более в компьютере. Купи себе лучше джип, трехлетку, дизель. Хочешь перегонщика дам, из надежных?

Но год от года дешевела техника; можно было обойтись без посторонней помощи. Он разработал первую свою программу, волне еще топорную, смешную. Пошел к ребятам, делавшим компьютерные игры: побей, но выучи. Лохматые ребята, сидевшие в прокуренном полуподвале на Литейном, научили. Он часами наблюдал и восхищенно слушал жреческое бормотание:

– Так-так-так, и будет нам великое счастье… здесь нужна бомба… где тут у нас война? а, вот у нас война, как же вдруг мы – и без бомбы… Поехали, ее сейчас нормолазом сделают.

А потом появились заказы. Скромные, на пробу. Серьезные, с размахом. И даже грандиозные, как этот.

4

Юлий позвонил примерно год назад. Представился. Кто, что и как – неважно. Рекомендовали правильные люди, сказали, что Саларьев главный по музейной виртуалке. Вкратце изложил идею, предложил увидеться. В Москве? Зачем же? Можно и в Питер приехать, город подзапущенный, но ничего, когда-нибудь займемся. (В этом месте нужно было рассмеяться; Павел вежливо прихмыкнул.)

Они сидели в модном ресторане на крыше зингеровского особняка. Ресторан был высвечен рассудочно; на застекленный купол налипал сероватый ноябрь; было в этом что-то скандинавское, далекое. Невский двигался с одышкой, вязко, Публичка и Александринка оплывали в дымке. Павел полюбил и город, и его упрямых граждан, аристократически ленивых, с пролетарским апломбом, умных, нервных, быстро каменеющих от гнева, легко приходящих на помощь, умеющих терпеть свою судьбу и слегка презирающих этих равнодушных москвичей, которые вместо нормальных хлеба и булки едят свой черный хлеб и белый хлеб. Но ленинградский климат ненавидел. Люто. Как всякий южанин, с детства прогретый насквозь. Хуже всего в ноябре; по утрам невозможно проснуться, вечером – уснуть; кровь становится клейкой и густой, от бесконечных мокрых перепадов ветра закорачивает мысли, кажется, они перегорели и пахнут окалиной.

Павел сжал себя в кулак, сосредоточился. А Юлик ничего не замечал. Он был упитанный, в очках, со слоновьими уютными ушами; похож на мелкопоместного помещика, приехавшего в город принимать права наследства. Отстегнул сапфировые запонки, с черными брильянтами, утопленными в платину, положил в атласный футлярчик. Рукава сорочки закатал, розоватый галстук распустил, вечерний пиджак вольготно повесил на спинку. И не уставая похохатывал.

Тарелки в здешнем заведении не полагались: в круглой стеклянной столешнице были сделаны углубления, куда официант, поворачивая стол вокруг оси, поочередно выкладывал блюда. Замызгали салатом, прикрыли непрозрачной крышкой из цветного темного стекла – поворотик – переходим к супу; выхлебали суп – прикрыли – поворот – и мясо.

– Безумное чаепитие! – смеялся Юлик. – Жаль, что нету углублений для вина! прикиньте, Павел, как бы мы тут чокались! Вино в поддоне! Гениально.

Но переходя от светских шуток к делу, он менялся. Щедрая улыбка исчезала, как будто с нижней части лица сдирали наклейку. Глаза темнели, вдруг переставали бегать и смотрели прямо, как в прицел. Губы делались тонкими, кончики загнуты вниз. Обвислые мягкие уши вставали торчком.

– Итак…

Заказ был фантастический – и денежный, и жизненный, и даже несколько научный; таких предложений Павлу до сих пор не делали – обычно было либо, либо, либо.

Компания, которой распоряжался… совладел… неважно… Михаил Ханаанович Ройтман (его все называли Михаил Михалыч или по-простому – бог), была грандиозной; половина благодетелей усадьбы, в которой Павел работал заместителем директора, были так или иначе связаны с ройтмановской империей, всосавшей без остатка города и веси; в каком-то интервью сам Ройтман (то ли в шутку, то ли почти что всерьез) сказал о новом, незамызганном рабовладении – многие его за это осудили.

И вот пришла пора слегка притормозить. Перенаправиться, как выразился Юлик. Неважно, по каким причинам. Надо. Юлик объяснял рывками, не заканчивая фразы, пропуская глагольные связки; так после антивирусной программы компьютер выдает обрубленные файлы.

– Словом, старечог, записано… а так, вернуть, продать… короче, надо. На выходе что остается? Ну деньги. Деньги – тьфу, деньги есть. На выходе должна остаться память, понимаешь? На кону семнадцать ярдов… пятнадцать процентов туда, пятнадцать сюда, тридцать этим… все равно немало. Он что придумал: заказать себе музей, сечешь?

Павел – сек. Так сплошь и рядом говорили спонсоры музея: энергично начиная фразу, быстро сглатывая продолжение. Вся их жизнь прошла в словесных прятках, они привыкли обрывать себя, чтобы случайно не сказать чего-то лишнего. Было ясно главное: что Ройтман собирается продать Торинский комбинат. Готовясь к отступлению, он хочет сохранить на память то, что будет с ним всегда, в любой стране, куда ни бросит. Передвижной компьютерный музей. Пятнадцать лет жестокой жизни, история о том, как безнадежный город ждал прихода Ройтмана, как Ройтман взял его в полуразвале, поставил на ноги, вернул надежду; и это правда, а не сказка, это – было!

Ну, и, разумеется, цена.

Павел боролся со спазмом, корчил из себя делягу, небрежно торговался, заранее поняв, что в этот раз – дадут.

Напоследок Юлик попросил:

– А что-нибудь еще придумать можем? Ну такое, для сюрприза, лично богу, типа бонус?

Саларьев глубоко задумался. Вспомнил, как жена учила его делать раскрашенных куколок.

– Эй, старечог, чего молчишь? С тобой порядок?

Павел очнулся, тряхнул головой.

– Да, порядок. Полный порядок. Знаешь, Юлий, я придумал. Давай мы сделаем еще один музейчик, игрушечный, детский, из хлебного мякиша с солью.

– Что-что? – не понял Юлик.

Выслушал и от души развеселился.

– Ну конечно, конечно, лепи! А есть тебе в Москве, где жить? Не то дадим служебное жилье. Неуютное, но зато бесплатно.

Саларьеву было, где жить. Московскую квартирку он купил по случаю, ни для чего. В девяносто восьмом, перед дефолтом. Приехал на денек в Москву, за шведской денежкой – четыре серии документалки про судьбу трофейных книжек, устроенные Сольманом, по старой дружбе. В восемь тридцать вышел из поезда, в десять добрался до офиса, к одиннадцати был свободен и богат. Зашел в кафе, взял бесплатную газету объявлений, стал попивать латте, запененное в узкой чашке. И наткнулся: срочно продаю, на Силикатной, однушка, 16 м., 14 000 у. е., оформление за день.

Поехал посмотреть – и сразу сговорился. Не то, чтобы понравилось. Чему тут особенно нравиться? Дом гостиничного типа. Длинный узкий коридор упирается в глухую шкрябаную стену. По обе стороны – унылые коричневые двери, тынк-тынк, тынк-тынк. Ровно посредине коридора на старом крученом шнуре, как в стильном кино про 30-е годы, висит стосвечовая лампа. Вокруг болезненно слепящий свет, а дальше нарастает темнота. На улице чадят грузовики, возле дома нахохленными стайками сидят бабули в белых бязевых платочках – по краям платочков похоронно пропущены синие крестики; неуютно и тоскливо. Но слишком страшно было до полуночи таскаться с деньгами в портфеле. Потом в каком-нибудь сортире близ вокзала перекладывать их в набрюшник, сшитый Татой. Возвращаться ночным, и до утра не спать, гадая: кто твои попутчики? нормальные ребята? не бандиты? не вели весь день, чтобы чикнуть ножом, и поминай, как звали?

После кризиса квартирка вздорожала, они ее стали сдавать, а после разговора с Юликом Павел отказал жильцам. Три дня в неделю жил под Питером, в усадьбе, день дома, с Татой, три – в Москве. В своей уютной карликовой норке. В офисе руководил компьютерными гениями, приятно диковатыми, в потертых свитерах на фоне вылизанных офисных гомункулов, придумывал сценарные ходы, рисовал с художниками раскадровку. А вечером, на Силикатной, надевал хозяйский фартук, вымешивал тесто с поваренной солью и лепил забавные фигурки, которые, пока их не раскрасишь, похожи на резиновых девчачьих пупсов – и на греческих богов в миниатюре. Вялые губки распущены, пустые глазницы смотрят в вечность.

Вот истукан в растянутой шляпе с английским двойным козырьком – мясистый нос, капризный начальственный рот, жадные, навыкате глаза. Вылитый Ахилл в античной каске.

Шахтер напоминает Вакха, вывалившего пузо перед нимфой.

Секретарша сдобная, как полагается.

Мякиш тяжелел и покрывался глазурной коркой; Саларьев начинал раскрашивать фигурки и – в духовку. Главное, чтобы не появились трещины, не вывернулось рыхлое нутро; так болезненно-белый грибок разрывает вздувшуюся штукатурку.

5

Они проверили объемные экраны и систему окружающего звука; на ускорении устроили прогон. И направились в комнату отдыха, размером в половину ройтмановского кабинета.

Вдоль стены, в уютном затемнении, был подготовлен многоуровневый подиум, похожий на домашний детский театр, вторая половина восемнадцатого века. Не хватало только оркестровой ямы и занавеса перевернутым сердечком. Округлые выступы, крашенные в тёмно-зелёный цвет, зависали друг над другом; серебристая подставка в центре напоминала милое усадебное озерцо. Саларьев отщелкнул футляры; должно быть, сквозь надкушенную сливу пробился простецкий запах соленых сухариков.

Они расставили фигурки по порядку. От конца позапрошлого века, когда месторождение открыли, но разрабатывать не стали, через ужасы двадцатого столетия – к дню сегодняшнему. Развал преодолен, налажена работа, и хозяину пришла пора прощаться с комбинатом. На полочки встают дробильные машины, цвет вороньего крыла, с инфернальной подсветкой. (Павел ухитрился приспособить пальчиковую батарейку и вставить крохотную лампочку). Ржавые, но миленькие вагонетки; группа милицейских оттесняет дилеров, похожих на бандитов из Техаса; вот жизнь становится уютной; бухгалтерша уснула в кресле у торшера – над ней картина с обнаженной девой, просто заполярная Даная…

Через два часа по этажу прокатился тихий перезвон, волнообразный, как позвякивает люстра со стеклянными висюльками; охрана сообщала по цепочке: бог приближается, встречайте.

Михаил Михалыч вошел в свой кабинет расслабленно. Походка у него была китайская: тело неподвижно, а ножки поочередно выдвигаются из-под живота. На лице застыло ласковое равнодушие, рот приоткрыт в полуулыбке, нижняя челюсть выступает, кожу в рябушках прикрыла темная небритость. Ройтман протянул вяловатую руку, ладонь оказалась холодной и влажной.

– Валяйте, что там у вас. Кофе будете, чаю? Юлик, действуй сам, на собственное усмотрение.

Юлик просиял от удовольствия; зазвенел тонкостенными чашками.

Из-за двери вынырнул помощник, бесшумно протянул мобильный телефон.

– На проводе, – твердо ответил Ройтман. Послушал, подтвердил: – Аналогично.

И дал отбой.

– Ты больше трубку не неси. Только если Сам позвонит. И Шуру Абова зови. Ну валяйте же, валяйте.

Это уже им.

Услышав имя Шура, Юлик на миг поскучнел, осунулся, но сразу же похорошел. Так хорошеет женщина, узнав об измене любимого. Назло и вопеки всему. Выпрямил плечи, сжал губы, ясно улыбнулся. Подчеркнуто спокойно запустил программу. Как будто каждый день сдает работу на пятнадцать миллионов. Налил себе (и больше никому не предложил) красно-черного чаю, сел поудобней в кресло, спиной к любимому начальнику. И уставился в экран, не поворачивая голову и даже не пытаясь подглядеть: ну как, ну что там, нравится ему затея или нет.

А Павел косил осторожным глазом. Он видел Ройтмана – вблизи – впервые. Михаил Михалыч был доволен; руки сложил под галстуком и даже стал поглаживать животик большим оттопыренным пальцем.

Перед ним на трех экранах разворачивалась вся история Торинска. Купцы Задубные подвозили каторжан на разработки… Сквозь карту Заполярья, как переводная, начинала проступать картинка: охранники в белых тулупах, стреляют в воздух, мечутся лучи прожекторов, снег засыпает свежие трупы… Директор комбината, форма с лычками, чекист, листает картотеку заключенных, отбирая годных для работы в головной конторе; черный лифт уносит шахтеров в преисподнюю.

Абов вошел в середине показа. В тёмно-голубом, изысканно-неряшливом костюме, замшевых ботинках бордового цвета. Полный, низкорослый, расплывчатого возраста; ему могло быть тридцать, сорок, пятьдесят. Неопрятные усы над толстыми губами, пугачевская стрижка в кружок, круглые очки в стиле тридцатых годов. Он подставил креслице за Ройтманом; тот, не отрываясь от экранов, протянул через плечо свою расслабленную лапку, Абов ее осторожно помял.

Юлик и не пошевелился; только повел ушами, как хорошо обученный пес на охоте. Но в боковом продольном зеркале, которым архитектор закруглил пространство Ройтмановского кабинета, было видно бледное лицо: очочки съехали на кончик носа, уголки капризных губ сползли.

Ройтман смотрел-смотрел; заскучал. Но в эту самую минуту (психологи им четко, по секундам расписали, где нужно будет резко обострять сюжет) картинка развернулась, трехмерное пространство как бы наросло перед экраном и сгустилось в бесплотные образы. Полупрозрачный Сталин пошел вдоль Ройтмановского длинного стола. Сухая рука неподвижна, глаза белесые, как у вампира – Ройтман отпрянул, и чуть не свалился на Абова; тот брезгливо подался назад.

Сталин посмотрел на меркнущую карту комбината и тихо растворился в воздухе.

Тут же на полу образовалась голограмма стадиона; на футбольном поле из щебенки соткались маленькие клоны футболистов… Потом появился Хрущев, тугой и быстрый, как гандбольный мяч, а за ним последовали комсомольцы; был красиво показан бардак 90-х, после чего настала кульминация.

От экрана отслоился образ Ройтмана. Вокруг него была толпа директората, сучили ножками молоденькие журналистки, а он сквозь них перетекал к рабочим, которые напоминали войско мертвых из кино про хоббитов и орков…

Немного не дойдя до прототипа, искусственный Ройтман растаял. Настоящий Ройтман мягонько похлопал.

– Ну, браво, браво. Абов, что скажешь?

Тот отвечал певуче, сливая «л» и «в» в один обтекаемый звук:

– Тавааантвиво. Тавааантвиво. Красиво. Но это ж не статей в энциквопедии. Это же довжно быть житие.

– Короче можешь?

– Короче могу. Но не буду. Вы меня ведь за другое держите. – Абов резко поменял стилистику; высокопарность уступила место грубоватому банкирскому наречию; но интонация была все та же, чуть насмешливая, панибратская. – Не отражен выдающий вквад партии, правительства и лично. За это по гоовке не погвадят. Мы с тобой в какой стране живем? В Рос-си-и. А в России забывать про Главного нельзя. Ты, Юлик, не серчай на старика.

Юлий наконец-то посмотрел на Абова. В этом взгляде ненависть смешалась с собачьей покорностью; Саларьеву даже стало жалко Юлика – что за ужасная у них профессия, приходится терпеть такие унижения, и все из-за проклятых денег.

– Я здесь только за идеовлогию. А по креативу все океюшки.

И Абов засмеялся носом, шумно задувая воздух в густые седоватые усы.

Ройтман полурастерянно развел руками.

– Ты чего? Это же на память, а не на продажу.

– Ага, не на продажу. А если что не так – ответим все равно по полной. Лишняя подпись, ты же знаешь, лишний срок. Миш, послушай опытного цензора: оставь себе, как есть, а покупателю пусть поапгрейдят. Чтобы не ты был главный благодетель, а Хозяин, б’дь, Земли, б’дь, Русской. Хотя, ты знаешь? и себе не надо оставлять. Времена сейчас не те, чтоб кукарекать. Обыщут яхту, найдут самиздат и зажопят.

– Не, мы люди правильные, верные, нас не тронут. Скажут шагать налево – пойдем налево. Скажут направо – пойдем направо. – Ройтман как-то кисло улыбнулся.

– А если скажут нале-напра?

– Значит, зашагаем и налево, и направо.

6

В знак благодарности Михаил Михалыч предложил откушать. Юлик сбросил маску равнодушия и поспешил за Ройтманом в комнату отдыха, заранее посапывая от удовольствия.

Ройтман проскользнул в распахнутую дверь, и сделал стойку. Ну-ка, ну-ка, это что такое? Юлик умиленно наблюдал, как маленький, миленький божик изучает зеленые горки со всякими фигурками, знакомых людишек в прикольном игрушечном виде. Он присел, стал нежно брать фигурки, двумя пальцами, как правильные старорежимные старушки берут кусковой, крупно колотый сахар; ставил на ладонь, покачивал и возвращал на место. Одну фигурку даже понюхал: вкусно пахнет; что, она из теста? да не может быть. Он сиял, как младенец в кроватке, когда над ним склонилась обожаемая мама. Никакого ласкового равнодушия, никакой рассеянной полуулыбки, показной усталости от жизни!

Кто им слил, что в детстве Ройтман собирал солдатиков? и не просто собирал, а сам их делал, отливал из душного свинца. В классе все его гнобили; на общей ненависти к тощему еврею маленькие немцы примирялись с русопятыми, а те готовы были спеться хоть с татарами, лишь бы задразнить него: жжжиденок!

Он шел один домой. По пути сворачивал на свалку, разматывал старые кабели, подбирал на помойке консервные банки. Лучше всего из-под сгущенки: из них удобней выливать раскаленную массу. Из кабелей вытягивал тугую свинцовую жилу, банки оттирал от ржавчины и прокаливал на газовой плите. Остатки краски темнели, становились цвета вареной сгущенки, вздувались пузырями, лопались; коммуналка пахла тяжело и давяще, но соседи были на работе.

Потом он размачивал скользкую глину, по любимым историческим книжкам с картинками лепил пехотинцев, уланов, драгун, красноармейцев восемнадцатого года, командармов… Глиняные заготовки обмазывал ворованным больничным гипсом, сушил белесые болванки и раскалывал стамеской на две части. Сверкающим расплавленным свинцом упрямо заливал гипсовые формы. Не выходило ровно – выковыривал обглодыш, снова плавил. И опять, пока не получалось, как задумано.

Половинки солдата склеивал (долго, тщательно шкурил поверхность стыка); брал кисточки, выдавливал краски из тяжелых тюбиков; форма образца героического 12 года, доломан и ментик ярко-красные, воротник и обшлага синие, потому что это лейб-гусар. В самом низу живота холодела радость; она росла и расширялась, и все обиды были ерундой.

Так он заработал юношескую астму. И научился пространственно мыслить. Один занимает позицию здесь… другие столпились у края… все понятно, обойдем их с тыла и нагрянем.

Ройтман стал похаживать вокруг музейчика, губы растянулись до ушей.

– Это мне?

– Вам, – ответил счастливый Юлик.

– А вот это кто – я?

– Вы.

– И это?

– И это.

– Похож. Ну, ребята-октябрята, удружили. Даже настроение улучшилось.

– А чего ж оно плохое? Неприятности? – поинтересовался Павел.

Юлик и Абов натужно смолчали. Они стояли рядом, полуотвернувшись, как магниты с одинаковыми полюсами.

Ройтман напряженно посмотрел на хлипкого историка: он это что, всерьез? Светлые, неряшливо обстриженные волосы, клочковатая веселая бородка. Профессорские узкие очки, прямоугольные, без оправы; кожа смуглая, угристая, немного вялая, под глазами черняки. Выражение лица задорное и нервное; походка прыгающая, птичья; напоминает нахального гномика. Чужой, но все-таки не лох, соображает. И, кстати, может пригодиться – в новом деле. Ладно уж, отвечу тебе, гном.

– Как тебе сказать. Если ты в бизнесе, у тебя всегда неприятности. Либо маленькие, либо большие.

Михаил Михаилович потемнел лицом, как будто отравился раздражением.

– Ладно, давайте не будем о грустном. – И хлопнул в ладоши. – Несите!

Зазвенели серебряные покровцы; божественно сияющие официанты парили в воздухе. Ройтман снова оттаял, сам заговорил о наболевшем. О том, чем будет заниматься после. Конечно же, о главном – ни полслова, ни ползвука, никто не должен знать заранее, иначе инфа утечет – пиши пропало. Но про боковички пожалуйста, не жалко; тоже очень интересное занятие.

Он обращался исключительно к Павлу.

– Что человеку надо? Есть-пить, размножаться, строиться, болеть и умирать. Все остальное может поменяться. А это навсегда. Давай поэтому о колбасе поговорим. Страшная в стране у нас нехватка свинины, ты сам подумай. – Суп он ел прихлюпывая, жадно. – Я в премиальную колбасу кладу парное мясо, а в остальную размороз. А ведь не должен. Против технологии. И кадров нет. Нет свиней и нет людей, остального-то добра хватает.

Взгляд бога снова оживился; голос звучал энергично. Его невероятно увлекала перспектива комбината, он рассказывал, как вел экскурсию. Вдруг Ройтман будто подавился, мышцы лица распустились, и он опять безжизненно провис, превратился в вялого и ласкового истукана.

– Вот что, ребята… Думал, думал, пока говорил… Абов, наверное, прав. Не надо лучше рисковать. Доводите музей до кондиции. Пусть там Хозяин засветится, я его, дескать, благодарю сердечно за решение, и поставьте англикосов на финал.

– А какое решение он принимает? – спросил Павел.

– Да какая разница. Сидит, кивает с умным видом, а я прогнулся, делаю доклад.

– О чем доклад?

– Слушай, ты всегда такой любопытный? О чем-нибудь. Главное, чтоб выражение лица было такое вот… как в детском саду после тихого часа.

И Ройтман показал покорную улыбку.

– И вам не жалко замысла? Это же пошлятина? Как говорили в нашем детстве, невзаправду. Вы не находите?

Абов с Юликом, как по команде, опустили головы: ничего не слышали, не видели, мы тут вообще случайно.

Ройтман побледнел, заиграл желваками, но все-таки в конце концов сдержался.

– Историк… я уже забыл, что бывают такие слова. Замысел, пошлятина, взаправду. Вы не находите… Ты еще на французский перейди. Если хочешь откровенно, то да, конечно, жалко. Только себя еще жальче. Ты меня понял?

– Понял, дело ваше, как скажете. А в куклах тоже добавляем сценки?

Страницы: 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Хорошо, когда тебя зовут Татьяна Сергеева, – дам с такими данными пруд пруди! Вот Танюша и прибыла в...
В современной истории России нет более известного человека, чем Иосиф Сталин. Вокруг него не умолкаю...
Игорь Сахновский – автор романа-мифа «Заговор ангелов», чувственной хроники «Насущные нужды умерших»...
Однажды Джейк Рэнсом и его сестра Кэди провалились в прошлое, оказавшись на доисторическом материке ...
Они парят в бескрайней Пустоте, и только цеппели соединяют их… Миры Герметикона. Зажиточные и бедные...
Таких, как она, люди не любят. И если бы только люди вообще! Но таких женщин, как Кира Тенета, не лю...