Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) Нотомб Амели

– Я польщен.

– Но на этот раз вы не отвертитесь: двадцать второй–двадцать пятый годы, прошу, вам слово.

Тягостное молчание.

– Хотите карамельку?

– Господин Тах, почему вы мне не доверяете?

– Я вам? Да ничего подобного. Положа руку на сердце – не представляю, что я мог бы сказать вам. Мы были совершенно счастливы и любили друг друга божественной любовью. Ну что еще я могу вам рассказать, кроме подобных глупостей?

– Я вам помогу.

– Я готов к худшему.

– Двадцать четыре года назад, с наступлением литературной менопаузы, вы оставили неоконченный роман. Почему?

– Я говорил это одному из ваших коллег. Всякий уважающий себя писатель должен оставить хотя бы один неоконченный роман, иначе он не тянет на классика.

– И много вы знаете писателей, которые публиковали бы неоконченные романы при жизни?

– Ни одного не знаю. Я просто оказался хитрее всех: пожинаю при жизни лавры, которые всем прочим достаются лишь посмертно. У начинающего писателя неоконченный роман выглядит оплошностью, юношеской слабостью пера; но у великого писателя, признанного классика неоконченный роман – это высший изыск. Знаете, «прерванный полет гения», «духовный кризис титана», «бремя неизреченного», «перфекционизм Малларме» – одним словом, это себя оправдывает.

– Господин Тах, вы, кажется, не поняли вопроса. Мне неинтересно, почему вы оставили неоконченный роман, – я спрашиваю, почему вы оставили этот роман неоконченным.

– Ну, в процессе его написания я вдруг вспомнил, что еще не сваял неоконченного романа для укрепления моей славы, опустил глаза на лежащую передо мной рукопись и подумал: «Почему бы не этот?» После чего отложил перо и больше не добавил ни строчки.

– Не надейтесь, что я вам поверю.

– Отчего же?

– «Отложил перо и больше не добавил ни строчки», говорите вы? Скажите лучше: «Отложил перо и больше никогда не написал ни строчки». Не странно ли, что после этого пресловутого неоконченного романа вы бросили писать окончательно и бесповоротно, – вы, писавший ежедневно целых тридцать шесть лет?

– Должен же я был когда-то остановиться.

– Но почему именно тогда?

– Не ищите скрытого смысла в таком банальном явлении, как старость. Мне было без малого шестьдесят, и я ушел на покой. Что может быть естественнее?

– Отложили перо, и больше ни строчки – неужели вы состарились в одночасье?

– А что такого? Вы думаете, стареют каждый день? Можно прожить десять, двадцать лет, не старея, а потом вдруг, без особой на то причины, состариться на эти двадцать лет за пару часов. С вами тоже так будет, вот увидите. Посмотритесь однажды вечером в зеркало и подумаете: «Боже мой, с утра я постарела лет на десять!»

– Без причины? В самом деле?

– Без какой-либо иной причины, кроме неумолимого времени.

– Легко валить все на время, господин Тах. А вы ведь ему помогли, я бы даже сказала, обеими руками.

– Рука, вместилище наслаждения писателя.

– Руки, вместилище наслаждения душителя.

– И в самом деле, приятнейшая штука – удушение.

– Для того, кто душит, или для того, кого душат?

– Увы, мне знакомы ощущения только одной из сторон.

– Ничего, у вас все впереди.

– Что вы хотите этим сказать?

– Сама не знаю. Вы меня совсем заморочили. Расскажите мне об этой книге, господин Тах.

– Ну уж нет, мадемуазель, это вы мне расскажете.

– Из всего, что вы написали, это моя любимая.

– Почему? Потому что в ней про замок, про знатных господ и про любовь? Вы женщина до мозга костей.

– Мне и правда нравятся книги про любовь. Знаете, я часто думаю, что, кроме любви, на свете нет ничего интересного.

– Силы небесные!

– Иронизируйте сколько угодно, вы же не можете отрицать, что написали эту книгу и что она про любовь.

– Ну, раз вы так считаете…

– Это, кстати, единственная у вас книга про любовь.

– Спасибо, утешили!

– Я вынуждена повторить свой вопрос, господин Тах: почему вы оставили этот роман неоконченным?

– Надо думать, отказала фантазия.

– Фантазия? Вам не требовалась фантазия для написания этой книги, вы рассказывали о реальных событиях.

– Вам-то откуда это знать? Вас там не было.

– Вы убили Леопольдину, так ведь?

– Да, но это не доказывает, что все прочее тоже правда. Все прочее – литература, мадемуазель.

– А я думаю, что все в этой книге – правда.

– Думайте на здоровье.

– Здоровья это вряд ли прибавит, но у меня есть веские основания думать, что этот роман автобиографичен до последней строчки.

– Веские основания? Ну-ка, ну-ка, выкладывайте какие, посмеемся.

– Архивы подтверждают существование замка, вы дали очень точное его описание. Герои носят те же имена, что их реальные прототипы, кроме вас, конечно, но Паисий Трактатус – весьма прозрачный псевдоним, даже инициалы совпадают. Наконец, в тысяча девятьсот двадцать пятом году действительно зарегистрирована смерть Леопольдины.

– Архивы, канцелярщина – это вы называете реальностью?

– Нет, но если вы придерживались этой, так сказать, официальной реальности, напрашивается вполне логичный вывод, что вы не отступили и от реальности более сокровенной.

– Слабоватый аргумент.

– У меня есть и другие: стилистика, например. Стилистика далеко не столь отвлеченная, как в других ваших романах.

– Еще слабее. Впечатления, заменяющие вам критическое суждение, доказательством служить не могут, особенно на столь зыбкой почве, как стилистика: щелкоперы вроде вас больше всего чуши порют, когда речь идет о стиле того или иного писателя.

– У меня есть еще один аргумент, который будет труднее опровергнуть, тем более что это даже не аргумент.

– Что вы такое несете?

– Не аргумент, а вещдок. Фотография.

– Фотография? Чего? Кого?

– Знаете, почему никто до сих пор не заподозрил, что этот роман автобиографичен? Потому что главный герой, Паисий Трактатус – прекрасный стройный юноша изумительной красоты. Вы ведь не солгали, когда сказали моему коллеге, что в восемнадцать лет уже были толстым и безобразным. Вы просто не сказали всей правды, потому что до восемнадцати вы были писаным красавцем.

– Откуда вы знаете?

– Я нашла фотографию.

– Этого не может быть. Я не фотографировался до сорок восьмого года.

– Прошу прощения, но память у вас действительно сдает. Я нашла фотографию, на обороте которой написано карандашом: «Сен-Сюльпис, 1925».

– Покажите.

– Покажу, только когда буду уверена, что вы не попытаетесь ее уничтожить.

– Понятно, вы опять блефуете.

– И не думаю. Я не поленилась съездить в Сен-Сюльпис. Должна вас огорчить, на месте замка, от которого ничего не осталось, построили сельскохозяйственный кооператив. Почти все озера бывшего поместья осушили, а долину превратили в муниципальную свалку. Простите, но я вам нисколько не сочувствую. Так вот, я расспросила там всех стариков, каких смогла отыскать. Кое-кто еще помнит и замок, и маркизов де Планез де Сен-Сюльпис. Помнят даже осиротевшего крошку-внука, которого они приютили.

– Интересно, как это быдло может помнить меня, если я никогда ни с кем из них и словом не перемолвился?

– Вы ведь жили не в пустыне. Может, с вами никто и не разговаривал, но вас видели.

– Исключено. Я никогда не покидал пределов поместья.

– Но у ваших родных бывали гости.

– Они никогда не фотографировали.

– Ошибаетесь. Я не знаю, при каких обстоятельствах была сделана эта фотография, не знаю кем – могу только догадываться, – но она существует, это факт. Вы запечатлены на фоне замка рядом с Леопольдиной.

– С Леопольдиной?

– Прелестная темноволосая девочка – это может быть только она.

– Покажите мне фотографию.

– Что вы с ней сделаете?

– Покажите, говорю вам!

– Мне дала ее одна старуха в деревне. Не знаю, как фотография попала к ней, но не суть важно: эти дети – вне всякого сомнения, вы. Да-да, дети – даже у вас в семнадцать лет не видно ни малейших признаков возмужания. Любопытно: вы оба долговязые, тощие, болезненно-бледные, но лицом и телом – совершенные дети. В этом есть что-то диковатое: ну просто парочка двенадцатилетних великанов. Но результат – выше всяких похвал: эти детские черты, наивные глазки, эти личики с кулачок, несоразмерные головам, цыплячьи тельца на длиннющих тоненьких ножках – хоть картину пиши! Впору поверить, что ваши безумные гигиенические рекомендации были действенны, а грибная диета – и впрямь секрет красоты. Особенно поражаете вы. Узнать невозможно!

– Если меня невозможно узнать, кто вам сказал, что это я?

– А кто бы это еще мог быть? И потом, у вас все та же кожа, белая, гладкая, без растительности, – единственное, что вы сохранили. Вы были дивно хороши – точеные черты, тонкие, как лозы, руки и совершенно бесполая комплекция: наверно, именно так выглядят ангелы.

– Ради бога, избавьте меня от вашего сюсюканья! Чем нести чепуху, лучше покажите мне фотографию.

– Как вы могли так измениться? Вы сказали, что в восемнадцать лет уже были таким, как сейчас, и я склонна вам верить – но тем поразительнее: как мог этот небожитель меньше чем за год превратиться в раздутый пузырь, который я вижу перед собой? И ведь вы не просто растолстели – ваше нежное лицо обрюзгло, тонкие черты оплыли так, что приобрели все приметы вульгарности…

– Может, хватит оскорблений?

– Вы прекрасно знаете, что безобразны. Вы ведь и сами характеризовали себя самыми нелицеприятными эпитетами.

– Я имею право пройтись на свой счет сколь угодно зло, но никому другому этого не позволяю.

– Я не нуждаюсь в вашем позволении. Вы страшны, как смертный грех, да-да, и просто невероятно, что такой красавец мог стать таким чудовищем.

– Ничего невероятного, такое случается сплошь и рядом. Только обычно это происходит не так быстро.

– О, что я слышу! Снова признание?

– Как?

– Ну да. Ваши слова косвенно подтверждают все сказанное мной. Я описала вас верно, в семнадцать лет вы были именно таким – каким ни один фотограф вас, увы, не запечатлел.

– Я так и знал. Но как вам удалось с такой точностью меня описать?

– Я всего лишь пересказала своими словами ваши описания Паисия Трактатуса в романе. Я хотела удостовериться, что вы походили на изображенного вами героя, – а другой возможности узнать это, кроме блефа, у меня не было, поскольку отвечать на вопросы вы отказались.

– Вы – мерзкая ищейка.

– Важен результат: теперь я точно знаю, что ваш роман насквозь автобиографичен. Я имею все основания гордиться собой, потому что исходных данных в моем распоряжении было не больше, чем у всех. Но только я одна угадала правду.

– Ну-ну, гордитесь.

– И поэтому теперь я вновь задам вам свой первый вопрос: почему «Гигиена убийцы» осталась неоконченной?

– Вот оно, наше недостающее название!

– Не прикидывайтесь, будто не понимаете, я от вас не отстану, пока вы мне не ответите: почему этот роман не завершен?

– Лучше бы вы задали вопрос метафизически: почему эта незавершенность называется романом?

– Ваша метафизика меня не интересует. Отвечайте на вопрос: почему этот роман не окончен?

– Как вы меня достали, черт бы вас побрал! В конце концов, имел я право не окончить роман?

– Ваши права здесь ни при чем. Вы описывали реальные события, которые имели реальный конец, – почему же вы не окончили роман? После убийства Леопольдины он обрывается. Неужели вы не могли написать развязку, завершить книгу, как полагается?

– Я не мог? Да будет вам известно, безмозглая вы курица, что Претекстат Тах может написать все!

– Вот именно. Тем более абсурдно выглядят этот обрыв и отсутствие концовки.

– Кто вы такая, чтобы судить, абсурдны мои решения или нет?

– Я не сужу, я задаю вопрос.

Старик внезапно постарел на все свои восемьдесят три года.

– Не вы одна. Я тоже задаю вопрос – и не нахожу ответа. Я мог бы выбирать из десятка концовок, одна не хуже другой: само убийство, ночь после него, мое преображение, пожар в замке год спустя…

– Этот пожар – дело ваших рук?

– Разумеется. В Сен-Сюльписе стало невыносимо без Леопольдины. И потом, все домашние косились на меня с подозрением, мне это надоело. Я решил разом избавиться и от замка, и от его обитателей. Я и не думал, что они так быстро сгорят – как сухие полешки.

– Послушайте, уважением к человеческой жизни вы не отягощены, но неужели у вас не дрогнула рука поджечь замок семнадцатого века?

– Руки у меня никогда в жизни не дрожали.

– Ясно. Вернемся к нашей концовке, вернее, к ее отсутствию. Стало быть, вы утверждаете, будто сами не знаете, почему не окончили этот роман?

– Да, можете мне поверить. Казалось бы, эффектных концовок хватало, только выбирай, но ни одна меня не устроила. Не знаю, что это было: вроде бы я ждал чего-то другого, так и жду до сих пор, вот уже двадцать четыре года – или, если угодно, шестьдесят шесть лет.

– Чего другого? Воскрешения Леопольдины?

– Если бы я знал, чего, не прекратил бы писать.

– Значит я была права, связав незавершенность этого романа с вашей литературной менопаузой?

– Конечно, правы. Только чем тут гордиться? Правота журналиста – плевое дело, была бы сноровка. А вот правота писателя – ее просто не существует. У вас ремесло до отвращения легкое. У меня – опасное.

– А вы своими руками сделали его еще опаснее.

– Как понимать этот странный комплимент?

– Не знаю, комплимент ли это. Не знаю, красивый ли жест или безумие – так подставляться, как это сделали вы. Вы можете объяснить, какая муха вас укусила, когда вы вздумали рассказать, причем правдиво, историю, пусть самую для вас сокровенную, но и самую рискованную, из-за которой, откройся правда, вы запросто могли предстать перед судом? Какому извращенному позыву подсознания вы поддались, предъявив человечеству свой лучший шедевр и одновременно столь вопиюще недвусмысленный акт самообвинения?

– Да плевать человечеству на это! Что, не так? Вот уже двадцать четыре года этот роман пылится в библиотеках, и никто, слышите, никто мне о нем даже не упомянул. Что естественно, потому что, как я вам уже говорил, никто его не прочел.

– А я?

– Вы одна не в счет.

– Кто докажет, что я одна?

– Я докажу как дважды два: если бы еще кто-то кроме вас меня читал – именно читал, в плотоядном смысле этого слова, – то я давно был бы за решеткой. Ваш вопрос весьма интересный, но я удивляюсь, как вы сами не додумались до такого простого ответа. Представьте себе: некий убийца сорок два года скрывается от правосудия. О его преступлениях никто не знает, он стал писателем и прославился. Ему бы жить да радоваться, так нет же: этот безумец затевает бессмысленную игру с судьбой – бессмысленную потому, что рискует всем, ничего не выигрывая, – только ради презабавнейшей демонстрации.

– Постойте, я угадаю какой: он хочет наглядно доказать, что никто его не читает.

– Более того: он хочет доказать, что даже редкие читающие особи – такие еще есть – читают его, не читая.

– Ну, вы и загнули.

– Да-да. Всегда найдется горстка бездельников, вегетарианцев, начинающих критиков и мазохистски настроенных студентов, которые, покупая книги, иной раз сподвигнутся их прочесть. Над этими-то людьми я и поставил эксперимент. Я хотел доказать, что могу безнаказанно написать о себе самое страшное: этот, как вы метко определили, акт самообвинения абсолютно достоверен. Да, мадемуазель, вы и здесь были правы: ни одной вымышленной детали нет в этой книге. Конечно, можно поискать читателю оправданий: никто ничего не знал о моем детстве, подобные ужасы я писал и прежде, трудно представить, что я был так божественно красив, и так далее. Но я утверждаю: все это отговорки. Знаете, какой отзыв на «Гигиену убийцы» я прочел в одной газете двадцать четыре года назад? «Волшебная сказка, изобилующая символами, рожденная буйным воображением метафора первородного греха и, шире, удела человеческого». Что я вам говорил – меня читают, не читая! Я могу позволить себе писать самую рискованную правду – все равно в ней увидят лишь метафоры. Ничего удивительного: псевдочитатель в герметичном скафандре проходит сквозь мои самые кровавые пассажи, даже не забрызгавшись. И восторженно ахает время от времени: «Ах, какой чудный символ!» Чистое чтение – вот как это называется. Отлично придумано, рекомендуется перед сном в постели: успокаивает, и даже без риска испачкать простыни.

– А чего бы вам хотелось? Чтобы вас читали на бойне? Или в Багдаде под бомбами?

– Да нет же, тупица! Дело не в том, где читать, а в том, как читать. Мне бы хотелось, чтобы меня читали без водолазных доспехов, без расписания, без вакцины и, если уж говорить все до конца, вообще никак.

– Вам следовало бы знать, что такого чтения не бывает.

– Сначала я этого не знал, но теперь, в свете моей блистательной демонстрации, уж поверьте, знаю.

– И что же? Не лучше ли порадоваться тому, что сколько читателей, столько и чтений?

– Вы меня не поняли: читателей нет, и чтения, как такового, тоже.

– Есть, просто другие читают иначе, чем вы. Почему ваше чтение должно быть единственно возможным?

– Хватит, хватит, довольно пересказывать мне учебник социологии. Хотел бы я знать, как бы этот ваш учебник прокомментировал созданную мной в назидание потомкам ситуацию: писатель-убийца разоблачает себя на страницах книги, и ни у одного читателя не хватает ума это понять.

– Меня не интересует мнение социологов, у меня есть свое. Читатель, я думаю, не обязан быть сыщиком, и если вас никто не побеспокоил после выхода книги, это добрый знак: это же говорит о том, что Фукье-Тенвиль[8] вышел из моды, что люди мыслят шире и способны на цивилизованное чтение.

– Ага, понятно: и вы с гнильцой, как все. Я сглупил, решив было, что вы выделяетесь из этой массы.

– Надо полагать, увы, что все же чуть-чуть выделяюсь, раз я одна из всех угадала правду.

– Допустим, кое-какое чутье у вас есть. Но и только. Признаться, вы меня разочаровали.

– Это уже почти комплимент. Должна ли я понимать, что хотя бы в течение недолгого времени вы были обо мне лучшего мнения?

– Вы будете смеяться: да, был. При всей вашей суетности, присущей человечеству вообще, вы обладаете одним крайне редким достоинством.

– Я сгораю от любопытства – каким же?

– Думаю, оно врожденное, и могу с облегчением отметить, что вся ваша дурацкая учеба оказалась против него бессильна.

– И что это за достоинство?

– Вы, по крайней мере, умеете читать.

Повисла пауза.

– Сколько вам лет, мадемуазель?

– Тридцать.

– Вдвое больше, чем было Леопольдине, когда она умерла. Да, бедняжка вы моя, вот оно, ваше смягчающее обстоятельство: вы слишком долго живете.

– Как? Это мне, по-вашему, нужны смягчающие обстоятельства? Дальше ехать некуда!

– Поймите, мне хочется докопаться до причин: я вижу перед собой особу, наделенную острым умом и редким даром чтения. И я спрашиваю себя, что же могло загубить такие прекрасные задатки. Вы только что дали мне ответ: время. Тридцать лет – это слишком много.

– Кто мне это говорит? Вы забыли, сколько лет вам?

– Я умер в семнадцать лет, мадемуазель. И потом, у мужчин все иначе.

– Ну ясно, кто про что.

– Нечего иронизировать, детка, вы прекрасно знаете, что это правда.

– Что правда? Объясните мне толком.

– Ладно, сами напросились. Так вот, стало быть, мужчина имеет все права на отсрочку. А женщина – нет. В этом последнем пункте я был куда определеннее и честнее других: большинство самцов дают своим самкам более или менее долгий люфт, прежде чем забыть их, что само по себе много подлее, чем убить. Я нахожу этот люфт бессмысленным и даже преступным по отношению к женскому полу: за отпущенное время эти дуры успевают вообразить, будто необходимы. На самом же деле с того часа, когда они становятся женщинами, с того мига, когда расстаются с детством, они не должны жить. Будь мужчины джентльменами, убивали бы их с наступлением первых месячных. Но мужчинам недостает рыцарства, они ввергают бедняжек в пучину страданий, вместо того чтобы великодушно избавить от мук. Я знаю лишь одного представителя мужского пола, которому хватило душевной широты, уважения к женщине, любви, чистосердечия и галантности для такого поступка.

– Это вы.

– Совершенно верно.

Журналистка запрокинула голову. Хихикнула раз, другой. Потом хрипловатый ломкий смех словно покатился с горки, все быстрее, все выше на октаву с каждым новым вдохом, пока не перешел наконец в долгий, до удушья, визг. Это был нервный смех в клинической стадии.

– Вам смешно?

– …

Она закатилась так, что не могла говорить.

– Все ясно, истерика: тоже чисто женская болезнь. Я никогда не видел, чтобы мужчина заходился от нервного смеха. Это, наверно, из матки: все мерзости жизни оттуда. У девочек матки, надо думать, нет, или если есть, то это игрушка, пародия на настоящую. Как только эта игрушечная матка вырастает до размеров взрослой, девочек надо убивать, чтобы избавить их от мучительных и страшных приступов истерии, вроде того, что случился сейчас с вами.

– А-ах!

Это обессиленное «а-ах» и впрямь вырвалось откуда-то из живота, еще содрогавшегося в неудержимых спазмах.

– Бедняжка! Как же скверно с вами обошлись! Кто тот мерзавец, не убивший вас вовремя? Но, может быть, у вас не было в ту пору настоящего друга? Увы, боюсь, что одной только Леопольдине в этом повезло.

– Ох, перестаньте, я больше не могу!

– Я вас очень хорошо понимаю. Когда печальная истина открывается слишком поздно, когда так внезапно настигает прозрение – это может повергнуть в шок. Хорошую встряску получила сегодня ваша матка! Бедная вы самочка! Несчастное создание, трусливо оставленное в живых негодяями-самцами! Поверьте, я вам искренне сочувствую.

– Господин Тах, вы – самый поразительный и самый занятный человек из всех, кого я знаю.

– Занятный? Я что-то не понял.

– Я вами восхищаюсь. Измыслить теорию, до такой степени бредовую и логичную одновременно, – это надо суметь. Я ведь сначала думала, что вы понесете чушь с позиций мужского шовинизма. Но я вас недооценивала. То, что вы сказали, чудовищно и в то же время до чего умно: надо просто-напросто истребить женщин, не так ли?

– Само собой. Если бы женщин не было на свете, все наконец-то устроилось бы к пользе и в интересах женщин.

– До чего же изобретательно! Как только никто раньше не додумался?

– Я полагаю, додумались гораздо раньше, только никому до меня не хватило мужества привести замысел в исполнение. Потому что идея-то носится в воздухе. Феминизм и антифеминизм – извечные напасти рода человеческого, а выход очевиден, прост как дважды два и логичен: ликвидировать женщин.

– Вы гений, господин Тах. Я в восхищении и счастлива, что познакомилась с вами.

– Хотите, я вас удивлю? Я тоже рад, что познакомился с вами.

– Вы шутите.

– Напротив, я вполне серьезен. Во-первых, вы восхищаетесь мной, каков я есть, а не каким вы меня воображаете, – это уже плюс. И потом, сознание того, что я смогу оказать вам большую услугу, греет меня.

– Какую услугу?

– Как это – какую? Теперь вы знаете, о чем идет речь.

– Правильно ли я поняла, что вы и меня намерены ликвидировать?

– Я начинаю думать, что вы этого достойны.

– Ваша похвала дорогого стоит, господин Тах, поверьте, я смущена, но…

– Действительно, вы вся зарделись.

– Но не утруждайте себя.

– Почему? Вы этого вполне заслуживаете. Вы много лучше, чем я думал о вас сначала. Мне ужасно хочется помочь вам умереть.

– Я тронута, но не стоит: мне бы не хотелось, чтобы у вас были из-за меня неприятности.

– Полноте, милая, я ничем не рискую: жить мне осталось полтора месяца.

– Я себе не прошу, если ваша посмертная слава пострадает из-за меня.

– Пострадает? Разве она может пострадать от доброго дела? Наоборот! Люди будут говорить: «Меньше чем за два месяца до своей кончины Претекстат Тах готов был протянуть руку помощи ближнему». Я стану примером для всего человечества.

– Господин Тах, человечество вас не поймет.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Современные родители впали в очередную педагогическую крайность: сегодня считается правильным всячес...
Статьи известного публициста, поэта, прозаика Дмитрия Быкова неизменно вызывают критику как справа, ...
Дмитрий Быков не перестает удивлять читателей всеохватностью своего литературного и публицистическог...
В данной работе на примере поучений афонского старца Паисия были определены общие христианские основ...
«Меняя пароли» – история о переплетении чувств и воспоминаний, о поиске маленького «я» и большого пу...
Путник, входящий в темнеющую чащу, остановись, задумайся, может, именно здесь тебя подстерегает СМЕР...