Блуд труда (сборник) Быков Дмитрий
Ведь есть и та сторона. Есть родственники убитых, которым до дембеля оставалось меньше полугода. Литовский режиссер Стаулюс Бержинис, которому я низко кланяюсь за помощь в подготовке этого материала, снял о Сакалаускасе документальный фильм “Кирпичный флаг”. Он объехал семьи погибших. Они были непримиримы. Никто не желал признавать за своими детьми никакой вины. Вот красноречивое коллективное письмо в прокуратуру ЛенВО: “Этот фашист-убийца, спасая свою шкуру, всячески лил грязь на наших детей. Этот сопляк, прослуживший всего восемь месяцев в армии (и здесь дедовщина! – Д. Б.), заслуживает лишь высшей меры”. Брат одного из убитых, чью фамилию я здесь называть не буду (теперь его родина – тоже заграница, но восточная), молодой красавец с жесткими чертами лица, сказал Бертинису прямо в кадре: если Сакалаускаса помилуют, я все равно его убью. Найду и убью. Этими руками.
И фотография убитого – одного из тех двух, кто насиловал, – висела в школе рядом с фотографией другого выпускника, убитого в Афганистане.
А про других, по большей части сельских жителей, односельчане говорили: “Такое нежное было дите…”
И про Сакалаускаса говорили подобное.
Ненависть сельских к городским – ведь давно известная; ее культивировали тут все, от секретарей обкомов до прозаиков-деревенщиков. Но, конечно, не в одной социальной разнице тут дело: просто Сакалаускас был другой. Прибалт, домашний, тихий, замкнутый, упрямый, – непростительно другой, этим и вызывавший ненависть. И то, что действовал тогда пресловутый принцип экстратерриториальности (нельзя было служить ближе 600 километров к дому), и то, что интеллигенцию старательно окунали в народ, пока не переставала опять же дергаться, – все виновато.
А сам-то он, спросят меня? А сам он – не виноват?! Ведь и прогрессивнейшее по тем временам “Искусство кино” писало тогда: в спецвагоне невиновных не было!
Минуточку. Женщина, всеми средствами защищающаяся от насильника и даже убивающая его, – в глазах населения всегда героиня. А юноша, над которым измывались восемь месяцев, и не в одиночку, а стаей, юноша, с которым сделали самое гнусное, что только можно, и опять не в одиночку, юноша, который нашел в себе силы отомстить за себя, – он преступник, заслуживающий высшей меры? Следователь, который вел это дело, осмелился сказать журналисту, что, если бы остался в живых хоть кто-то из мучителей Сакалаускаса, они тоже предстали бы перед судом. И за эти слова был тотчас услан на Север: шел все-таки восемьдесят девятый…
Но Сакалаускас всего этого уже не знал.
Он сошел с ума.
Это случилось во время следственного эксперимента, когда его на очередной психической экспертизе в который раз просили показать, как именно его насиловали и как именно он стрелял.
После своего преступления, как рассказали мне хорошо помнящие его врачи петербургских “Крестов”, он выказывал все признаки глубочайшего надлома: угнетенность, замкнутость, загнанность, нежелание и неспособность общаться. Постоянно повышенный пульс, бессонница, признаки мании преследования. Он был уверен, что его казнят. Он ни на секунду не переставал мучиться виной. Когда к нему привезли мать, он ничего не смог ей сказать – только разрыдался.
Он вообще почти не говорил.
Врачи разделились: одни говорили, что все это реактивный психоз и в момент убийства он был вменяем. Другие, их было большинство, утверждали, что в скрытой форме психические отклонения у Сакалаускаса были давно – детонатор сработал после самых страшных унижений, которым его подвергли. Правы оказались вторые: ни один реактивный психоз не может длиться годами. Симуляция исключалась: Сакалаускаса тестировали самые опытные судебные психиатры Ленинграда. В 1989 году всякие сомнения в его невменяемости отпали. И точно: измученный сначала в армии, а потом в тюремных психушках, он не выдержал. Он стал казаться себе инопланетянином, над которым ставят опыты.
Был такой прием у советских призывников, если кто не помнит: представлять себе, что ты инопланетянин и все это делают с тобой, чтобы испытать. Такой прием, называемый у психологов “транзит”, – перенос всех мук на ложную, вымышленную личность.
И когда съемочная группа Бертиниса приехала снимать Сакалаускаса, они ожидали увидеть задерганного, загнанного человека – а увидели довольно спокойного. Он уже понял, что он инопланетянин. И что все происходящее – часть грандиозного эксперимента. А потому ему ничего не могут сделать.
У него были моменты просветления, если можно так назвать периоды, когда он метался, рыдал, пытался покончить с собой, – двадцатилетний юноша, изнасилованный, измученный, доведенный до самого страшного греха. Тогда он по неделям не спал от страха и отчаяния. А потом наступал спасительный бред, когда он не понимал происходящего и не узнавал людей, входящих к нему, – и действительно не узнавал: пульс у него при их приближении был ровный, тогда как будучи в сознании, он боялся их. Все эти наблюдения доказали, что Сакалаускас болен, что трагедия подтолкнула его болезнь и выгнала ее наружу, что болезнь эта практически неизлечима.
Суд состоялся, но без него. На суде в адрес его части было вынесено частное определение – зачем не проводили поэтапную профилактику дедовщины? Очередные стрелочники понесли очередные наказания. Но тогда, в 1990 году, еще была надежда удержать Литву – сначала посулами, потом силой. В порядке посулов шли на удовлетворение некоторых политических требований. И одним из первых политических требований Литвы, которая, в отличие от России, своих берегла, – было выдать Сакалаускаса. В его защиту на Кафедральной площади Вилюнюса собрали сотни тысяч подписей. Комитет женщин Литвы рассылал своих эмиссаров в советские общественные организации. Вся Прибалтика просила за Сакалаускаса. И его – невменяемого, растерзанного, непоправимо искалеченного – привезли в Вильнюс, где он лечился еще пять лет.
В 1991 году Рогожкин привез “Караул” в Вильнюс. Мать Сакалаускаса подошла поблагодарить его. Рогожкин ответил, что снимал свой фильм не о ее сыне; картина снята по сценарию Ивана Лощилина, написанному еще в 1979 году, о той трагедии, очевидцем которой был сам Рогожкин шестью годами раньше: служа в армии, он участвовал в облаве на солдата, расстрелявшего весь караул и теперь скрывавшегося. И таких случаев он знал много.
После всего пережитого отец и мать Сакалаускаса стали инвалидами второй группы. Артура пытались лечить западные врачи – безрезультатно. Он выписан из больницы, пытается жить нормальной жизнью, но ни работать, ни завести семью не может. Болезнь оказалась неизлечимой, и где ее корни – в армии, в спецвагоне, в детстве, – не может ответить никто. Мать Сакалаускаса в беседе со мной утверждала, что он ушел в армию здоровым. Она просила меня не напоминать в печати об ее сыне: боль и ужас никуда не делись. Я понимаю ее и, повторяю, не стал бы писать этого материала, если бы сама жизнь не напомнила об истории Сакалаускаса, в которой тогда, за лавиной межнациональных и внутренних кровотечений, не успели расставить моральные акценты. Самое ужасное, что и настоящего протеста не вышло: сколько бы публицисты ни призывали призывников, простите за тавтологию, рвать повестки и требовать альтернативы, – все тщетно. Вот и сегодня депутаты-демократы разослали по редакциям факс: не ходите, мол, служить, требуйте альтернативной службы, – но, боюсь, все это бесполезно. К тому же и публикаций об армии в сегодняшней прессе почти нет – то ли дело о поносе у собачки Агутина!
В тогдашней армии на 100 солдат приходилось 20 самоубийц. В сегодняшней, по подсчетам фонда “Право матери”, – 36. Или это армия стала меньше?
Литва поглотила, укрыла Сакалаускаса – несчастного своего сына, которого я осмеливаюсь назвать героем, ибо он нашел в себе силы отомстить. Мне скажут, что месть его несоразмерна, – но до соразмерности ли было ему, если он почти ничего не помнит? Сколько из нас носит в себе тот “тухлый кубик рабства, растворенный в крови”, о котором когда-то написал свой лучший рассказ безвестный тогда сержант запаса Виктор Шендерович? Его герой, пианист, приезжает с концертом в город, где живет его бывший мучитель из дедов. Герой находит в справочном бюро его адрес. И не решается пойти к подонку, чтобы отомстить ему. Что это – смирение, всепрощение или трусость? Трусость, ответил тогда Шендерович. Трусость, повторяю я за ним. Есть, есть на свете пара славных парней, которые не только передо мной виноваты – которые на моих глазах топтали саму человеческую природу. Слава Богу, того, что творили с Сакалаускасом, у нас не было. Хорошая была часть. Но сколько людей безропотно прошло через те же мучения – и живут с этим?
Люди, которых он убил, – какими бы нежными и чудными ни были они на гражданке, – в ту ночь истребили в себе все человеческое. Так случилось. И Сакалаускас, стреляя в них, – не только мстил, но и спасал остальных, таких, как он. Ибо после его выстрелов молчать стало уже нельзя: они прогремели в переломное время.
Я не встречался с ним в Литве. Я даже не знаю точно, где именно он сейчас находится. Мне не надо этого знать, и я не нашел бы что сказать ему. Я тогдашний, я образца 1987 года, хотел бы пожать ему руку. Но я сегодняшний, примирившийся, измельчавший, – боюсь, недостоин этого.
Но у меня хватает мужества помнить, что он спас меня.
1999
Герой
Я не знаю, где сейчас By Йонг Гак.
В посольстве Южной Кореи мне сказали, что он недавно отбыл в Северную. В посольстве Северной долго расспрашивали, в каком издании я работаю и какого оно направления. Был соблазн соврать, что в “Правде”, – но если осмысленная ложь иногда оправдана, то бессмысленная уж вовсе противна. Все равно ведь не пустят. Как только я упомянул о By Йонг Гаке, разговор был закруглен.
А я думал, они им гордятся.
Я должен был увидеть этого человека. Он потряс мое воображение – не сказать чтобы вовсе уж детское. Если бы меня спросили о символе XX века, я не колеблясь назвал бы его – не Гитлера, не Сталина, не Горбачева, не великого вождя и учителя Ким Ир Сена, не Осипа Мандельштама и не Зою Космодемьянскую, и даже не Юрия Гагарина. А вот этого корейца, который, говорят, жив и по сей день. Я не знаю более страшной, бессмысленной и великой судьбы. И я хотел убедиться в его реальности, но убедиться нельзя. Исчез. Сгинул. Дополнил судьбу до полноценного мифа.
Этот человек попал в книгу Гиннесса в одном ряду с доблестными пожирателями собственных велосипедов и мучениками многосуточных поцелуев. Он дольше всех в мировой истории просидел в одиночной камере – и вышел на волю. Его срок продолжался 40 лет, 7 месяцев и 13 дней.
В мировой истории существует универсальный способ решения многолетних споров: если страна никак не может определить свой путь, она делится примерно пополам. На одной опытной делянке осуществляется одна модель, на другой – альтернативная. Так было в России времен земщины и опричнины, в Германии и в Корее. Российский опыт был волевым решением прерван, немецкий привел к победе западной модели за явным ее преимуществом. Корейский продолжается до сих пор, и конца ему не видно: убожество и прямолинейность марксизма наложились на фанатизм и покорность Востока. Никто не знает, будет ли эта музыка вечной или в конце концов многострадальная Корея объединится. Как бы то ни было, война двух Корей, завершившаяся Пханмунчжомским перемирием (лето 1953 года), тлела еще лет двадцать. Обе стороны с необъяснимым упорством засылали шпионов, ненавидя друг друга так, что ни о каком обмене речи не шло. И не только шпионов, но и полноценные диверсионные отряды, одним из которых командовал спецназовец By Ионг Гак.
Он родился в Пхеньяне 29 ноября 1929 года. Был фанатиком корейской независимости и яростным противником Запада. Глубоко освоил марксизм. Закалял тело и дух. Мечтал выгнать американцев с Корейского полуострова. В отряде их было семеро: почти все – друзья детства.
Большинство диверсионных отрядов проникало в Южную Корею с моря: сухопутную границу было практически невозможно преодолеть. 12 июля 1958 года катер, на котором отряд By Ионг Гака в тумане подбирался к берегу, напоролся на южно-корейскую береговую охрану в районе острова Оолунг, у восточного побережья.
Со шпионами в Южной Корее тогда поступали хитро: им давали возможность публично отречься от коммунизма, раскаяться в своих заблуждениях и перейти на сторону противника. Впрочем, так поступали со шпионами везде и во все времена, но только в Южной Корее так дорожили каждым отречением и так усердно выбивали его. Дело в том, что спор между двумя Кореями был в разгаре. Журналист, первым взявший у By Йонг Гака интервью, – корреспондент “Нью Йорк Таймс” Николас Кристоф, – справедливо заметил, что выбор северян в 1958 году все еще казался неплохой ставкой: соцлагерь был силен как никогда и продолжал прирастать государствами третьего мира (еще было в ходу понятие “социалистический выбор”), опора на свои силы выглядела лозунгом бесконечно привлекательным, а в Южной Корее господствовал так называемый марионеточный режим американского ставленника Ли Сын Мана, которого вскоре и свергли свои же. До пришествия Пака Чжона Хи, начавшего модернизацию и увеличившего национальный доход за десять лет в три раза, было еще далеко. Никакой демократией в Южной Корее не пахло. О том, что творилось в тамошних тюрьмах, рассказывали страшное – Восток умеет мучить. Трое коммандос из отряда By Йонг Гака сразу перешли на сторону южан. Один из них почти тотчас умер от рака – очень мучился раскаянием. By Йонг Гак и трое других его товарищей на предложение отречься от Родины ответили решительным отказом. Все они были перевезены в Тэджон – третий по величине город Южной Кореи – и помещены в местную тюрьму. Покинул ее только один человек из всего отряда – By Йонг Гак, заключенный 3514. На Родине у него остались молодая жена и четырехлетний сын.
Его могли убить, но убивать не стали. Кому он был нужен мертвый – новое свидетельство жестокости южнокорейских тюремщиков? Он был нужен живой – и отрекшийся; признание выбивали виртуозно. Сначала их держали вместе, потом решили ужесточить режим и рассадили по одиночным камерам. Площадь одиночки была – 12 квадратных метров; из всей мебели – соломенный матрас. Книг и газет не давали. Ежедневно били, предварительно связав толстой веревкой. By Йонг Гак не кричал. Он стискивал зубы так, что они начали крошиться и гнить: вскоре зубов не осталось.
– Почему вы не кричали? – спросил Кристоф.
– Если кричишь – значит не можешь больше терпеть, – пояснил By Йонг Гак. – А если они чувствовали, что ты не можешь больше терпеть, – они совсем зверели, потому что понимали, что теперь тебя можно сломать.
Зимой его переводили в подземную камеру с цементным полом. Холод там стоял невыносимый – зимы в Корее суровые. От него требовалось только одно: подписать отречение; сразу после этого ему предлагали любую работу на выбор, жилье, деньги, свободу перемещения в пределах страны. Только одно радиообращение, одно признание того факта, что он выбрал свободу, – и всё, ворота Тэджонской тюрьмы распахиваются. Но он держался – без всякой надежды. На Родине о его судьбе ничего не знали.
– Вы, вероятно, боитесь, что ваше отречение повредит вашей семье, – сказали ему на одном из допросов. – Но вы знали, на что идете, когда пошли служить в спецчастях. Ваша семья почти наверняка уже уничтожена. Ведь вы не вернулись с задания – вы знаете, что бывает с семьями тех, кто не вернулся?
Но он не верил, потому что никогда нельзя верить тому, что говорит враг. Даже выйдя из тюрьмы, он был убежден, что его семья жива, и рвался к ней – хотя почти во всех очерках о нем, тут же наводнивших мировую прессу, высказывалось предположение о том, что его жена и сын давно убиты. Он, однако, не верил клевете на свою Родину. В самом деле, Северную Корею сегодня демонизируют многие. Последний коммунистический режим как-никак.
…О, в былое время о нем сложили бы песни, сняли бы фильмы, привезли бы его в Советский Союз! Кто из нас не помнит фильма “Жажда” – о советских моряках, отказавшихся принять чужое гражданство и отречься от Родины? Кто не помнит бесчисленных историй о наших гражданах, плененных, захваченных, вынуждаемых к предательству? Кто не знает апокрифов о пытках, которым подвергали коммунистов во всех странах мира? Тома и тома были написаны об этих мучениках идеи; и когда идея рухнула – мученики остались. Просто о них перестали говорить.
О нем не упоминали на Севере – он был нелегал, диверсант, засекреченный боец. О нем не упоминали на Юге – он был пример несгибаемости, а нужен был пример предательства; плохо работала южнокорейская служба безопасности, если не могла вырвать отречение у одного человека! Троих его товарищей забили до смерти; самой страшной потерей для него была гибель Чоя Сеок Ки – его самого старого друга. Он умер от пыток через несколько месяцев после того, как их схватили.
– А самое лучшее время, – рассказывал By Ионг Гак, – было, когда я терял сознание от боли. Это было такое счастье, такое… умиротворение.
В конце концов его оставили в покое. То есть перестали бить, оставили в одиночке и периодически предлагали подписать отречение. Режим смягчался – политический, но не тюремный: единственными человеческими словами, которые он слышал, по-прежнему были окрики стражника, который водил его на прогулку-разминку.
– Но что вы делали в камере, пока не разрешили книги? – спросил его потрясенный Кристоф.
– Есть воображение, – с вежливой улыбкой ответил By Ионг Гак. – Есть память.
Невозможно представить себе, что успел передумать в своей двенадцатиметровой одиночке этот маленький железный солдат, тысячу раз, вероятно, проклявший свою живучесть. Только сверхфанатичная, непредставимо упрямая вера способна была поддерживать его в эти сорок лет – вера без всякой надежды. Приговор у него был – пожизненное. Он надеялся поначалу, что Юг падет под натиском Севера, но надежда на это была плоха – не мог же он все сорок лет верить, что придут свои… Он не знал, что с семьей. Он не знал, помнит ли его кто на Родине. Он был совершенно один – и сорок лет продолжал свое бессмысленное, непостижимое сопротивление, которое западному человеку кажется бредом, вымыслом, пропагандистской уловкой. Зачем? Чего ради? Но только бессмысленный подвиг и есть истинный подвиг, как написал недавно мой друг, славный питерский писатель Павел Мейлахс. Зоя Космодемьянская, писал он, решилась на заведомо гибельный и совершенно бессмысленный поступок, да вдобавок ничего и не успела; но только это и придает ее подвигу величие – сверхчеловеческий масштаб, на фоне которого смешны любые разговоры о смысле, пользе, цели… И если бы она успела поджечь те склады и конюшни – подвиг ее только потерял бы в моих глазах, заключает он.
Была единственная организация, которая о нем знала и ежегодно в своих отчетах напоминала. Это “Международная амнистия”, едва ли не самое бескорыстное из существующих на свете правозащитных объединений. Она следит за всеми политическими заключенными мира. Информация о By Ионг Гаке просочилась туда благодаря его товарищам, которые перешли на сторону Юга: они сразу после этого перехода (язык не поворачивается назвать его изменой – кого мы смеем судить?) рассказали о своем отряде. И о том, что был у них командир. После серии южнокорейских переворотов и послаблений стало известно, что командир этот жив. И “Amnesty International” стала включать его в свои ежегодные списки политзаключенных – без всякой, впрочем, надежды. Это тоже был подвиг – и тоже бессмысленный: капля камень долбит, но камень остается камнем.
В принципе это был не их контингент. Его не положено было считать политзаключенным, поскольку он был разведчиком, да вдобавок диверсантом. Никто ничего достоверного не знал о характере его задания: наверняка дело не ограничивалось сбором информации. Да и шпионов “Амнистия” не защищает. Но, как сообщалось в ежегодном бюллетене AI, со временем By Ионг Гак приобрел статус политического заключенного – поскольку подвергался пыткам и остается в заключении именно по политическим мотивам. Ведь он не успел ничего сделать на южнокорейской территории: его схватили на подходе к ней. Значит, он страдает за свои убеждения. И “Международная амнистия” из года в год сообщала: By Ионг Гак находится в заключении уже 37… 38… 39 лет… У него нет зубов, ему трудно есть, он страдает от истощения и от мускульной атрофии… В Тэджонской тюрьме вместе с ним было еще семнадцать узников с пожизненными сроками, и многие отсидели больше тридцати лет. Отречений не подписывал никто. Видимо, все знали, что – в случае измены – их семьям на Родине пощады не будет.
Кончилась советская власть. Распался соцлагерь. В Южной Корее сменились три власти. В Северной умер великий Ким Ир Сен, и власть унаследовал любимый Ким Чен Ир. By Ионг Гаку никто уже не предлагал отречься. О нем не вспоминали. Ему разрешили, правда, писать и рисовать. Он нарисовал себе клавиатуру пишущей машинки и стал упражняться на ней. Смысл? А что в его положении имело смысл?
И тут к власти в Южной Корее пришел диссидент со стажем Ким Те Чжун, у которого набирается полтора десятка лет тюремного стажа. Его и в Японию высылали, и били, и вносили в списки “Международной амнистии”. И он решился на беспрецедентный шаг: решил выпустить северокорейских шпионов и диверсантов, отбывавших пожизненное заключение в Тэджоне. Кто бы ни подсказал ему этот ход – решение было гениальным: ни один внутри-и внешнеполитический шаг нового южно-корейского лидера не принес ему такой славы, как эта амнистия, объявленная по случаю годовщины собственного пребывания у власти. Амнистия, кстати, была уже третьей по счету за время его президентства, но первые две затрагивали только южнокорейских диссидентов. Эта коснулась людей, чьи тюремные сроки исчислялись фантастическими цифрами: 19 лет… 35 лет… 41 год…
Вероятно, надо быть не просто коммунистом, но человеком с восточным складом души и ума, чтобы вынести сорок лет одиночного заключения и не сойти с ума. Русские террористы в одиночках поджигали себя, облившись керосином из ламп: самосожжение казалось им не таким страшным, как одиночное заключение. В романе Форш “Одеты камнем” описан полулегендарный узник, проведший в заключении 20 лет: он сошел с ума на половине срока. By Ионг Гак, истощенный, колеблемый ветром, сам сумел выйти из тюремных ворот 25 февраля 1999 года.
– Что вы чувствуете сейчас? – бросились к нему американские телевизионщики.
– Я вижу свет, – тихо сказал он. Но тут же взял себя в руки: – Я чувствую глубокую благодарность к тем, кто добивался моего освобождения…
Вскоре он встретился с представителями “Международной амнистии”. Их поразила его спокойная вежливость, деликатность и чувство юмора. Они думали увидеть жалкого, раздавленного человека. Перед ними был прежний несгибаемый борец. Первое, что ему предложили, – остаться в Южной Корее.
– Мне много раз предлагали подписать прошение о помиловании, – сказал он. – Я всегда отказывался это сделать. В том числе и два года назад, когда мне это предложили в последний раз. Я благодарен южнокорейским правозащитникам, боровшимся за мою свободу, но не могу отказаться от Родины. Кроме того, меня ждет семья.
– О вашей семье давно нет никаких сведений, – сказали ему.
– Я знаю, – кивнул он. – Но все же предпочитаю вернуться.
Надо сказать, Южная Корея, в тюрьме которой он только что томился, сразу после амнистии распахнула ему свои объятия. Один мальчик, прочитавший его историю в газетах, тут же изъявил желание принять его в семью и назвать своим дедом; семья тут же разыскала By Ионг Гака, позвала в гости и в деды. Он с благодарностью принял приглашение и некоторое время у них пожил. Эта семья возила его по всему Сеулу, американские корреспонденты отслеживали каждый шаг “Нового Рип Ван Винкля”. Один из авторов замечал: “By Ионг Гак был арестован, когда президентом США был Эйзенхауэр и в моде были узкие брюки. Сегодня узкие брюки в моде опять, и это единственное, что сохранилось от того мира”. Однажды на улице By попросил горячего кофе. Ему захотелось воспользоваться кофейным автоматом – он никогда их не видел. Научиться пользоваться автоматом он так и не сумел, зато легко освоил компьютер. “Правда, – виновато пояснил он Кристофу, – я еще не вполне владею электронной почтой”.
Весь следующий год его активно уговаривали остаться. Ему излагали новейшие экономические теории, согласно которым северокорейская экономика рухнет через десять-пятнадцать лет. Ему демонстрировали данные об экономическом росте Южной Кореи.
– Статистика, экономика – это всего только цифры, – сказал он вежливо. – Нельзя жить без великой идеи.
Этот его ответ поразил корреспондентов.
– В чем же должна быть идея? – спросили его.
– В счастье будущих поколений. В опоре на свои силы. Согласитесь, южнокорейская экономика очень зависима.
Сдвинуть его с этой точки не представлялось возможным. И то сказать – если сорокалетнее заключение, изощренные пытки и ежедневные побои не поколебали его, то чего можно ждать от кофейных автоматов?
Любимым его занятием сделалось говорить по телефону. Он никогда не видел кнопочных телефонов и восхищался ими. Он с удовольствием ходил в кино. Ему нравилось гулять по улицам Сеула: “там так много людей, а ведь я почти не видел людей…”
Один из активистов “Международной амнистии”, встретившись с By Ионг Гаком, сказал, что готов считать Кима Тэ Джуна истинным гуманистом: за одно это освобождение можно ему простить любой авторитаризм, в котором продолжают иногда упрекать южнокорейский режим. Другие правозащитники не столь оптимистичны: известно, что в Южной Корее по-прежнему много политзаключенных. Кроме того, By Ионг Гаку не разрешали вернуться на Родину в течение двух лет: Сеул рассчитывал на ответные жесты Пхеньяна. По сведениям той же “AI”, в тюрьмах и лагерях Северной Кореи в нечеловеческих условиях содержатся не менее 400 южнокорейских шпионов. Это – не говоря о сотнях северокорейских инакомыслящих, которых в стране приравнивают к уголовникам (достоверных сведений о них нет, страна остается одной из самых закрытых в мире). Некоторый прогресс был достигнут: президенты двух Корей впервые встретились, разъединенные полвека назад семьи смогли встретиться… Не воссоединиться, подчеркиваю, а встретиться: уже и это было великим нравственным прогрессом. Однако никаких встречных шагов в Сеуле так и не дождались. И тогда By Ионг Гаку – раз уж за его судьбой так пристально следило мировое сообщество – разрешено было уехать на Родину.
Перед отъездом его честно предупредили: семьи скорее всего нет в живых, а сам он скорее всего будет арестован после первого же шага по родной земле. Разведчиков, долгое время проведших в заключении на вражеской территории, не щадят. В любом случае он всегда будет на подозрении – если ему повезет и он, проживший сорок лет в южнокорейской тюрьме, не окончит свои дни в северокорейской.
Он вежливо согласился, что все это возможно. И настоял на своем.
В прошлом году он вернулся.
С тех пор о нем нет никаких сведений. Я очень надеюсь, что они появятся. Но посольство Северной Кореи, месяц назад пообещав перезвонить через три дня и сообщить, какова его судьба, до сих пор, вероятно, ищет информацию.
– А выехать к вам и встретиться с ним на месте никак нельзя? – спросил я.
– Тарудна, тарудна, – пояснил сотрудник посольства.
Есть разные объяснения тому, что случилось с Россией в последние десять лет. Например, замечательный философ и историк Александр Панарин, только что удостоенный премии Александра Солженицына, выпустил недавно книгу “Искушение глобализмом”: там много с чем можно спорить, но в одном автор совершенно прав. В последние десять лет мы увидели месть человека естественного, природного – человеку культурному; увидели, к чему приводит человека полный отказ от насилия над своей природой. Мы увидели человека, который все себе разрешил.
У всего на свете есть страшная изнанка: тоталитарный мир, порождающий героев, – порождает и нечеловеческие мучения, и бессмысленные жертвы, и безысходные страдания. Ставка велика – новый человек. Велик и проигрыш. И по всем параметрам, By Ионг Гак – проигравший.
Но по высшему, Божественному, счету, который, я уверен, существует, – это главный герой XX века, и главным его подвигом было бессмысленное, запоздалое возвращение. Мы готовы плакать от умиления, видя, как Штирлиц на верную гибель возвращается в Берлин. Но вряд ли кого тронет судьба реального разведчика-диверсанта, вернувшегося в свой Пхеньян после сорока трех лет отсутствия.
От чего ему было отрекаться? От давно рухнувшего коммунизма? Кому нужен был его сорокалетний подвиг? Кому нужно его возвращение – возвращение в страну, где этот подвиг некому будет оценить, в страну, которая не хочет никаких упоминаний о нем?
Все это вопросы бессмысленные. Если бы Жанна д’Арк отреклась, ее бы тоже не сожгли. И чего там было упорствовать, в конце концов. Ну, сказала бы, что никаких голосов не было. Вполне могла выкрутиться. Ведь свои ее предали, а Орлеан так и так был уже взят. Перед кем было упорствовать, кого удивлять? Епископа Кошона? Он точно соответствовал своей фамилии и вряд ли был способен оценить чье-либо мужество…
Мы разучились ценить бессмысленное, совершенное, чистое геройство. И может быть, это к лучшему – жить в мире стало удобнее. А что тошнее – так можно и притерпеться.
И все-таки есть в человеке, помимо всех его странностей, такая странность, как надежда.
Я отлично понимаю, что надеяться на это смешно. И все-таки надеюсь, что он жив и благополучен, и не сидит в тюрьме, и встретился с женой, и увидел сына. И северокорейские пионеры – как они там называются? – приходят к нему домой слушать его рассказы.
Я совершенно не верю в эту идиллию, ибо представляю себе, во что должен был выродиться сегодня тоталитарный режим. Я вообще терпеть не могу тоталитарные режимы. Я до сих пор отчаянно пытаюсь самому себе доказать, что хороший человек запросто может сформироваться и вне такого режима, что подвиг возможен и в наше время, и вовсе необязательно быть фанатиком, чтобы стать героем… И что это за жизнь, если в ней всегда есть место подвигу? Не я ли издевался над подвижниками, самомучениками, сектантами, не я ли презирал их горящие взгляды? И уж точно никакого умиления не вызывает у меня серый город Пхеньян с портретами вождя и учителя на каждом доме.
Но почему-то мысль о том, что в XX веке, помимо всех его героев, был By Ионг Гак, наполняет меня не только ужасом, но и безмерной, абсурдной, бессмысленной гордостью за человечество.
И если он жив, пусть примет мой низкий поклон – если уж у меня нет возможности поклониться ему лично.
2002