Дальше живите сами Троппер Джонатан
Обе глядят на меня выжидающе. На протяжении всего разговора сидящий рядом Филипп пихает меня локтем в бок и тихонько хихикает. А ведь впереди еще шесть дней этого удовольствия. Если не пресечь материнскую «заботу» на корню, мама раззвонит о перипетиях моей личной жизни на всю округу.
— Знаете ли, я и сам люблю хорошее порно в интернете, то и дело балуюсь, — заявляю я.
— Джад! — в ужасе восклицает мать.
— Кое-что сделано с большим вкусом, — неумолимо продолжаю я. — Теперь ведь я один. Это возвращает меня к жизни.
Филипп гогочет. Бетти Элли сидит пунцовая, а мать отворачивается. Крыть ей нечем. Бесфамильная девочка с двумя именами снята с повестки дня.
— Он просто шутит, — лепечет мать едва слышно.
— Странное чувство юмора, — с вызовом говорит Бетти.
Филипп аж со стула сползает от смеха. По щекам у него катятся слезы. Все присутствующие в ужасе смотрят на этого наглеца, на это бесстыдное веселье во время траура. Впрочем, когда он наконец перестанет смеяться, заплаканное лицо и покрасневшие глаза будут для шивы вполне уместны.
Дом постепенно выдыхает, сдувается, возвращаясь к своим нормальным размерам после ухода последних гостей. Линда начала потихоньку, но настойчиво их выпроваживать после моего хамского выпада в адрес Бетти Элли. Аргумент был понятный: у семьи выдался длинный и эмоционально трудный день.
Как выяснилось, пока меня не было, все успели договориться, кто где спит. В сущности, Венди уже заняла весь верх, потому что в комнате Филиппа в переносной кроватке спит Серена, в комнате Венди — Райан с Коулом, а Венди и Барри устроились в гостевой. Филипп с Трейси легли на диване в каморке за кухней. Пол и Элис бесцеремонно заняли мою детскую комнату — ту самую, где ночевали мы с Джен, когда приезжали вместе. Но поскольку сейчас я, единственный из всех, был без второй половины, меня отправили спать в подвал. В последнее время подвал для меня — самое место. По умолчанию.
В детстве мы с Полом спали в одной комнате, пока на причинном месте у него не закустилась растительность. Тогда он перебрался в подвал, где шипенье и лязг бойлера гасили любые шумы: и грохот Led Zeppelin, и постоянные звонки подружкам, и сеансы мастурбации, которой он занимался по крайне плотному графику. Полу тогда разрешили обставить подвал на свой вкус, поэтому диван до конца не раскладывается, да и в полуразложенном положении уходит под край стола для пинг-понга, который в свою очередь прислонен к столбу — несущей конструкции всего дома. Короче, ни в теннис поиграть, ни поспать. Облом.
Смерть сопряжена с изнурительными процедурами. Прошедший день так меня измотал — и похороны отца, и тесное общение с родственничками, — что, с трудом стянув штаны, я в изнеможении падаю на якобы разложенный диван, так что мои ноги оказываются чуть выше головы, под пинг-понговым столом. И здесь, в недрах дома, в овальном пятне света от единственной голой лампочки, я ощущаю, как нарастает в душе паника. Потому что я исчезаю. В нескольких километрах отсюда, внутри поросшего травой холма, что высится над пересечением федеральной трассы и главной автомобильной артерии штата, лежит мой отец. Он под землей, и я под землей, за пределами реального мира. Разница только в одном: у меня ноги поджаты, а у него вытянуты.
Включаю сотовый. На автоответчике новая запись: голос Джен. Я уже привык. Последние несколько недель она звонит каждый день, поскольку вознамерилась установить со мной максимально дружеские отношения и снять напряженку, что позволит нам развестись быстро и безболезненно, а главное — даст ей надежду на мое прощение. Она всегда чересчур печется о том, чтобы всем нравиться, и сейчас ее тяготят не столько угрызения совести по поводу собственного предательства, сколько тот факт, что я ее презираю. Я же теперь постоянно держу телефон выключенным, на ее звонки не отвечаю, в ответ не перезваниваю. Я сейчас только учусь ненавидеть Джен, оттачиваю в себе эту ненависть, и пока я не доведу ее до совершенства, пока не буду абсолютно в себе уверен, общаться с Джен не собираюсь. Это бесит ее неимоверно, и, чтобы вытянуть меня на контакт, она использует все возможные ухищрения: раскаянье, невозмутимость, слезы, философские разглагольствования, жалобы и колкие остроты. Иногда я, включив телефон, проигрываю подряд все ее сообщения, накопившиеся за много недель, и слушаю, как меняется ее голос от одного состояния к другому, пока телефон успевает коротко пикнуть. Сегодня она выбрала ярость. Вопит, что я не смею ее избегать. Угрожает, что снимет с общего счета все наши деньги, если я не позвоню ей до завтрашнего утра. Естественно, она спешит развестись до рождения их с Уэйдом ребенка. Мне сегодняшнее послание особенно нравится, потому что она орет с такой непосредственностью, словно я стою пред ней живьем. Что до денег — завтра первым делом смотаюсь в банк и сниму все, что осталось на счете. В прошлый раз, когда я проверял, там было двадцать две тысячи долларов. Сейчас, наверное, уже меньше. Интересно, какой голос будет у Джен в следующий раз, чем еще порадует?
Четверг
Глава 10
Мне часто снится, будто я иду по улице, почти лечу, как вольная пташка, и вдруг смотрю вниз и вижу, что вместо одной ноги у меня торчит протез: конструкция из пластика и резины с металлическим каркасом внутри. И тут я с ужасом вспоминаю, что ногу мне ампутировали по колено еще несколько лет назад. Я просто забыл об этом — как забываешь только во сне. Как хочется и никогда не получается забыть в реальной жизни. В реальной жизни мы не выбираем, что забыть. Так вот, я иду в этом сне — чаще всего по Сто двадцатому шоссе в Элмсбруке, мимо выстроившихся вдоль шоссе магазинчиков всякой всячины, площадок для минигольфа, ресторанов на любой вкус, и вдруг вспоминаю, что несколько лет назад я потерял ногу — не то от рака, не то в автокатастрофе — да и не важно отчего! Главное, что вместо ноги у меня это недоразумение — оно закреплено на бедре и трет, нестерпимо трет нежную кожу на культе. В то же мгновение, едва поняв, что я одноног, я представляю, как приду домой, соберусь ложиться спать и должен буду снять для этого протез, а я не знаю, как это делается, не помню даже, делал ли я это когда-либо прежде, но я ведь должен делать это каждый вечер! А как без ноги ходить в туалет? И какая женщина захочет лечь со мной в постель? И вообще — как меня угораздило оказаться калекой? На этом месте я всегда заставляю себя проснуться. И лежу весь потный, дрожащий, ощупывая свои ноги — обе ноги, — просто чтобы убедиться, что они целы. Я непременно иду в туалет, даже если мне туда не надо, а кафельный пол холодит обе мои ступни, и это — счастье, это подарок, это все равно что, сменив зимнюю одежду на весеннюю, найти в кармане куртки пятьдесят долларов.
Это один из тех редких моментов, когда я радуюсь, что я такой, какой есть.
А иногда в момент пробуждения я мечтаю, чтобы реальная жизнь, та, к которой я вернулся, тоже оказалась сном. Вдруг где-то существует другая версия моей жизни и другая версия меня самого? Вдруг этот куда более цельный, счастливый и стройный человек спит подле своей жены, которая его по-прежнему любит, и простыня у них в ногах сбилась, потому что они только что занимались любовью, а из другой спальни, через едва освещенный коридор, доносится сопение их детей? И этот другой спящий я вот-вот проснется в поту и ужасе, потому что ему снится кошмар моей нынешней жизни. Как же он будет счастлив, когда поймет, что это был сон!
Нет ничего более жизнеутверждающего и одновременно жалкого, чем утренняя эрекция. Я — в депрессии, без работы, без любви, в подвале, я лишился всего, однако эрекция каждое утро тут как тут: салютует новому дню, пробившись через ширинку, — бодрая и совершенно бесполезная. И каждое утро передо мной встает дилемма: дрочить или писать. Это единственный момент за весь день, когда у меня — как мне кажется — есть право выбора.
Но сегодня утром надо мной слышится жалобное пение половиц и ритмичный скрип дивана. Звуки доносятся из каморки за кухней, где Филипп с Трейси явно занялись утренней зарядкой — приводят себя в форму перед шивой. Похоже, меня оставили без вариантов. Н-да, странновато слышать, как трахается твой младший братишка. Слышен приглушенный голос Трейси — постанывая, она повторяет что-то снова и снова, пока они набирают скорость. Так, чем бы заглушить эти крики и хрюки, которые беспрепятственно льются мне на голову сквозь щели в половицах? На ум первым делом приходит «Звездно-полосатый флаг», и я направляюсь в крошечную ванную комнату, громко распевая гимн Америки. Но текст скоро иссякает, а моя струя — еще нет. Тогда я затягиваю главную тему из сериала «Звездный путь» и мычу ее снова и снова, пока мою руки и чищу зубы. Когда я выхожу из ванной, наверху уже тихо, а на краю моей постели сидит мать в коротеньком атласном пеньюаре, какой приятно представить на двадцатилетней подружке-модели.
— Хорошо спалось? — спрашивает мать.
— Не очень.
Наверху снова начался скрип. Мама смотрит на потолок, а потом на меня. С довольной улыбкой.
— Ох уж наш малыш, — говорит она, ласково качая головой. — Этой Трейси лет сорок пять, не меньше. Видимо, у мальчика накопилась нереализованная любовь к матери.
Она наклоняется вперед, и атласные отвороты пеньюара, раздвинувшись, обнажают огромные, четвертого размера, конусы грудей. Лет пятнадцать назад мать обнаружила у себя в молочной железе уплотнение, оказавшееся совершенно доброкачественным, и сумела использовать эту историю как предлог для полного апгрейда груди. Бюстгальтер она с тех пор вообще не носит.
— Мама! — восклицаю я, отведя глаза. — Прикройся!
С нежностью, словно на любимых внуков, мать смотрит вниз на свои торчащие, неуместные для ее возраста груди, а уж потом медленно, неспешно запахивает полы пеньюара и говорит:
— Ты всегда был ханжой, сынок.
— Интересно, с какой стати человек, выросший в этом доме, не успел реализовать любовь к матери?
— Джад, это всего лишь грудь. Ты сосал из нее молоко.
— Эти штуки как-то мало похожи на грудь.
— А твой отец считал иначе. Когда мы занимались любовью, он всякий раз норовил…
— Мама! Замолчи!
— Почему тебе трудно смириться с тем, что твоя мать — существо сексуальное? Или ты появился на свет в результате непорочного зачатия? Я думала, ты порадуешься, что даже в том возрасте, когда другие пары давно с этим делом завязали, мы с твоим отцом любили потрахаться.
Да-да, так она и сказала. И в этом вся моя мать — автор бестселлера о воспитании детей, шестидесяти трех лет от роду, с грудью как у Памелы Андерсон, с ученой степенью доктора психологии. Она рассказывает о сексе со своим слегка покойным мужем, как будто обсуждает последние известия.
— Ладно, мам, если хочешь, притворимся, что говорить такие вещи своему сыну — самое обычное дело. Но это все равно не значит, что я хочу знать интимные подробности твоей сексуальной жизни.
— Джад, я твоя мать, и я тебя люблю.
Она это всегда говорит. И миллионам других матерей, своих читательниц, советует это говорить — особенно если им предстоит подвергнуть ребенка какому-то воспитательному насилию или попросту вынуть из него душу. Потому что после «я тебя люблю» всегда следует «но». Согласно доктору Хиллари Фоксман, святой защитнице всех измученных матерей, вся эта словесная церемония призвана расслабить ребенка, сделать его более податливым к любым воспитательным воздействиям. Кстати, мой личный девятилетний опыт супружеских перебранок гласит: все, что предшествует слову «но», — полная ерунда, можно даже не вслушиваться.
— Но, — продолжает мать, — твои беды превратили тебя в мизантропа.
Я медленно киваю, словно размышляю над ее словами.
— Спасибо, мама. Помощи от тебя ноль.
Пожав плечами, она поднимается с дивана, проходит пару шагов и, остановившись у лестницы, пристально на меня смотрит. Сквозь открытую наверху дверь льется солнечный свет, в этом потоке пляшут пылинки, а я вижу мешки у матери под глазами, седину у корней волос и искреннюю печаль в глазах. Где-то под всей этой психоаналитической мишурой, под этими нелепыми искусственными сиськами скрывается моя мама, настоящая мама, чье сердце обливается кровью от боли за собственного сына. И по причинам, которые я не возьмусь объяснить, поскольку к психоаналитикам не ходок, мамина боль приводит меня в тихую, но неистовую ярость.
— Мне так не хватает твоего отца, — говорит она.
— Мне тоже.
— Честно?
— Когда он был жив, мне его тоже не хватало.
Она кивает.
— Он не очень умел выражать чувства. Но он вас всех очень любил.
— Не так, как тебя.
Она улыбается, поглаживая шею сзади массирующими движениями. Наверху Филипп с Трейси наконец достигли благословенной точки, и в подвале воцаряется тишина.
— Прости, что лишили тебя комнаты, — произносит мать. — Но я подумала, что Полу с Элис надо отвести местечко поуютнее. Они ведь пытаются зачать.
— Да, Венди что-то говорила…
— А этот диван за кухней всем хорош, но совершенно не предназначен для продолжения рода. Пружины орут, как мартовские коты. На весь дом слышно.
— Сейчас ты наверняка сообщишь мне, откуда ты это знаешь. Боюсь, тебя уже не остановить.
— Мы с твоим отцом любили друг друга на всех кроватях в этом доме.
— Еще бы.
— Так вот, в туалете, что возле прихожей, я нашла в мусорном ведерке тест на овуляцию. Значит, у Элис сейчас решающие ночи.
Мать никогда не отличалась большой тактичностью и даже не считала нужным притворяться. Она регулярно обыскивала наши ящики и карманы, проверяла простыни, подслушивала наши телефонные разговоры и читала дневник Венди, поэтому некоторые записи в нем мы сочиняли все вместе — специально для нее.
Мистер Йоргенсон, наш учитель физры, все-таки не разрешает мне называть его просто Эд, даже сейчас, после того как он и Майк Стедман вместе оттрахали меня во все дырки. Кстати, Майк говорит, что эту мерзкую сплетню про генитальный герпес запустила его бывшая девчонка — обиделась, что он теперь со мной и с Эдом.
Лиз Колтрейн дала мне потрясающие таблетки, от которых рвет после каждой еды, так что теперь мне уже не нужно совать пальцы в рот. Все получается как-то пристойнее, и наконец-то я снова могу отрастить ногти. Буду худая и с маникюрчиком! Это победа!
Я знаю, что инцест — это нехорошо. Сначала я думала: попробую разок, надо же понять, в чем тут кайф. Но теперь Пол хочет меня чуть ли не каждый день, мне даже как-то не по себе. С Джадом было бы куда проще. Жалко, что он голубой.
Мать считала, что внутри семьи никаких секретов быть не должно, это «нездорово», поэтому лучшую часть детства мы провели, самозабвенно вешая ей лапшу на уши.
Когда мне было лет двенадцать, она бесцеремонно вручила мне тюбик с самым лучшим лубрикантом и сказала, что раз я мастурбирую — а узнала она об этом по постельному белью, — то вот эта замечательная смазка поможет усилить удовольствие и ничего себе не натереть, а если у меня есть вопросы, я могу обращаться к ней в любое время. Брат с сестрой радостно поперхнулись бульоном, а папа неодобрительно крякнул и сказал: «О господи, Хилл!» Он говорил это так часто, что в детстве я довольно долго полагал, что Хилл — это фамилия Господа. На этот раз я даже не понял, кого осуждает отец: меня за мастурбацию или мать за то, что вздумала обсуждать это в шаббат, во время ужина. Я рванул наверх, в свою комнату, чтобы вволю подуться и позлиться. Я злился на мать очень долго, даже после того, как с досадой обнаружил, что про лубрикант она сказала чистую правду.
Глава 11
Для мужчин Фоксманов утренний душ — не блажь, а необходимость, поскольку всем известно, какими всклокоченными мы встаем с постели. От подушек и телесных испарений наши шевелюры к утру где приминаются, а где встают дыбом, превращая нас в монстров с наэлектризованными волосами — точь-в-точь из мультиков. Проблема, однако, в том, что бойлер в родительском доме просто не выдерживает столь мощного разбора воды, и через несколько минут вода течет уже не горячая, а еле теплая, а потом и вовсе ледяная. Вдобавок Трейси и Элис вздумали одновременно включить фены, а Венди в это время поставила в микроволновку детскую еду, вафли какие-то замороженные. Короче, в половине дома, в том числе у меня в подвале, электричество вырубает полностью.
Казалось бы, в доме бывшего электрика таких казусов с сетями случаться не должно, но у нас как раз тот случай, когда сапожник и его дети ходят без сапог. Отец упрямо твердил, что уж он-то в этом деле дока и не намерен отдавать свои кровные деньги за то, что может сделать сам. Кроме того, он решил скрыть от городских властей всякие хитроумные новшества, которые понатыкал в доме. После долгих лет работы под недреманным оком контролеров из электрокомпаний он даже гордился тем, что в собственном доме все устроил по-своему, без «ихних» правил и норм. Он вечно тянул провода — вдоль стен, сквозь стены, — разветвлял их, заменял на новые, так что в конце концов и сам не взялся бы объяснить, как все это устроено. Прямо не дом, а клубок из проводов, этакий электрический пазл, где пробки то и дело вылетают из-за перегрузок. Ладно бы еще из-за перегрузок! Свет гаснет, просто если в некоторых комнатах посильнее хлопнуть дверью. По стенам там и сям разбросаны явно лишние выключатели — либо вовсе без проводки, либо она давно ведет в никуда. Для непосвященных включить или выключить свет в этом доме — целая наука, и с первой попытки сделать это не удается. Несколько лет назад отец установил единую систему кондиционирования воздуха и обязан был в связи с этим удвоить мощность: с двухсот до четырехсот ампер. Но, опять-таки не желая пускать на порог проверяльщиков из энергетической компании, он просто поколдовал в подвале и, заменив щитки, поставил компрессор и пульт управления кондиционерами. В итоге дом наш знаменит некоторым электрическим… норовом. Мама всегда шутит, что в один прекрасный день она щелкнет выключателем — и взлетит на воздух. Но до тех пор пробки будут отважно защищать перегруженную проводку.
Я лезу в душ, мгновенно замерзаю, зажмуриваюсь и, непрерывно чертыхаясь, тороплюсь вылезти. Завернувшись в полотенце, я дрожа выбегаю из ванной и обнаруживаю облаченную в белый халат Элис. В скудном свете, который проникает в подвал сверху, она пытается найти на щитке, какая пробка вылетела на этот раз.
— Привет, — говорит она, увидев меня. — Ты уж прости за вторжение в твое личное пространство.
Лучше бы попросила прощения за то, что они с Полом выперли меня из моей спальни. Но я не произношу это вслух, а, наоборот, говорю, что ничего, мол, страшного, и вдруг ловлю себя на том, что смущен ее присутствием. В последний раз Элис видела меня раздетым в этом самом подвале, в поза-позапрошлой жизни. В те времена мое тело смотрелось куда лучше — впрочем, ее наверняка тоже. Не то чтобы годы обошлись с нами жестоко, но особо и не миловали. Ну, а последние два месяца мой рацион состоит исключительно из пиццы или жареной во фритюре китайской еды — я это заказываю на дом.
Так, надо принять стратегически правильную позу: втянуть живот и скрестить руки на груди.
— Не могу найти пробку, — говорит Элис.
Оставляя на полу капли, я встаю рядом и тоже пялюсь на щиток. Слишком темно, и разглядеть, на каком предохранителе маленький оранжевый индикатор торчит, а не утоплен, практически невозможно. Я провожу ладонью по всем, пытаясь искать на ощупь.
— Вот она! — Я нажимаю на оранжевую кнопочку, загорается свет, и в тот же миг с меня сваливается полотенце. — Ой, прости.
Я сгибаюсь пополам, чтобы подобрать полотенце и одновременно прикрыться. Элис, улыбаясь, следит за моими манипуляциями с полотенцем.
— Ничего нового я не увидела. — Лукаво фыркнув, Элис направляется к лестнице. И этот смешок, это редкое для Элис легкое, лучезарное настроение окончательно убедили меня в том, что я — единственный из братьев Фоксманов, кому этой ночью ничего не перепало.
— Было субботнее утро, — говорит Венди. — Тебя, мамочка, вообще дома не было, ты уехала на гастроли, с лекциями про книжку. Папа был на крыше, прибивал там желоба для стока дождевой воды или еще что-то в этом роде. Шуму он устроил много, поэтому я отправилась в подвал смотреть телевизор. Как сейчас помню — смотрела я «Брейди Банч», серию, где они уезжают на Гавайи.
— Помню-помню эту серию, — подхватывает Филипп. — В ней Алиса повредила спину на уроке гавайских танцев, а все из-за амулета Питера, который приносил неудачи.
— Все правильно, — отвечает Венди, — но сериал к моему рассказу отношения не имеет.
— А я еще помню, как радовался, что они взяли Алису с собой в отпуск, — не унимается Филипп. — Она же просто домработница. И нигде дальше кухни до этого не бывала.
— Филипп помнит все фильмы и шоу, которые видел в жизни, — гордо поясняет Трейси. Как будто мы без нее не знаем.
— Только за это деньги не платят, — откликается Венди.
Трейси явно обижена, а Филипп ржет. У них с Венди долгая история подобных перебранок, поэтому такой текст даже оскорблением не считается.
Трейси и Элис сидят на диване, Линда — в кресле, подняв ноги на один из складных белых пластиковых стульев. Барри на заднем дворе читает «Уоллстрит джорнэл», а мальчишки бегают вокруг. Остальные члены семьи уже уселись на эти чертовы стульчики. Мы морально готовимся провести на них целый день, до полного затекания и онемения задницы, пялясь гостям в самое что ни на есть причинное место. В ожидании посетителей мама попросила нас вспомнить какие-то личные эпизоды, связанные с папой, и теперь записывает наши рассказы в большой коричневый блокнот.
— Короче, я была в подвале, смотрела телевизор, и тут первый раз пришли месячные…
— У меня одна дочь, а меня не было рядом, когда она впервые ощутила себя женщиной! — восклицает мать. — Никогда себе этого не прощу.
— Ну, это не самое большое из твоих преступлений, — с ухмылкой бросает Венди. — Я бегу наверх, кричу папе в окошко, но он колотит молотком и ничего не слышит. Я выбегаю во двор, снова кричу, но он снова не слышит. Тогда я хватаю бейсбольный мяч — Пол вечно разбрасывал мячи по всей лужайке — и бросаю на крышу. Я хотела, чтобы он там стукнулся, а потом скатился на землю — папа посмотрит, кто кидал, и увидит меня. Но я, видимо, не рассчитала силы, потому что мяч угодил точно папе в затылок. И вот он теряет равновесие и падает с крыши, а следом — только что прибитый желоб.
— Совершенно не помню эту историю, — говорит Филипп.
— Еще бы, это же не телешоу, — отвечает Венди и поворачивается к Трейси: — Филипп был у родителей последним ребенком. Его фактически взрастил телевизор. Так что его вины тут нет.
— Ну ты и стервоза, — говорит мать с улыбкой.
— Продолжаю. Папа лежит на земле, навзничь. Рука у него сломана, на лбу кровавая рана, глаза закрыты, и я уверена, что я его убила. Я ору: «Папа, очнись!», и тут он открывает глаза и говорит: «Я этот желоб все утро прибивал». Потом он встал, мы сели в машину и он, одной рукой, дорулил до больницы. Медсестра у стойки как посмотрела на него — сверху вниз, снизу вверх — и разахалась: «Господи! Что с вами случилось?» А он отвечает: «У моей дочери начались месячные».
Все хохочут.
— Прелестная история, — говорит мама. — В этом весь Морт!
— Пока папе вправляли и гипсовали руку, Виктория, так звали медсестру, отвела меня в туалет и научила вставлять тампон, и я до сих пор вижу ее лицо каждый раз, когда пользуюсь тампоном. Она была такая высокая женщина, с Ямайки, с черными веснушками, как у Моргана Фримана, и она говорила: «Он сам проскользнет, детка. Главное, не бойся. Туда тебе и покрупнее штуки засовывать будут. И засунут и вынут». Мне потом долго-долго кошмары снились.
— Классная байка. А еще что-нибудь про свои месячные помнишь?
— Заткнись, Джад. Лучше расскажи свою историю, связанную с папой.
— Пока не вспомнил.
— А я уже вспомнил, — говорит Филипп. — Когда я играл в Младшей лиге, я плохо ловил мячи. Меня тогда поставили правым полевым. И в последнем иннинге я пропустил два мяча подряд, и мы продули. Тренером у нас тогда был этот толстый дядька, не помню, как зовут. Он жутко взбесился и начал на меня орать. Обозвал бездарью. И тут папка встает между нами, и через секунду тренер валяется на земле. Я и глазом моргнуть не успел. Он лежит, а папка ему ногу на грудь поставил и говорит: «Только посмей еще раз обозвать моего сына бездарью!»
— Потрясающе! — Элис даже в ладоши захлопала. — Я эту историю никогда не слышала.
— Может, это нелепо звучит, но надеюсь, что когда у меня будет ребенок и кто-то станет над ним издеваться, я тоже смогу его защитить, как папка меня.
— Красивая мечта, Филипп! — восклицает мама.
— Конечно. — Трейси кивает. — Но может, лучше мечтать, чтобы над твоим ребенком никто не издевался?
Филипп смотрит на нее тяжелым взглядом:
— Не начинай.
— Что не начинать?
— Ты, черт возьми, отлично знаешь, о чем я.
— Я просто сказала, что мечтать не вредно, но планку надо ставить выше.
— Мой отец меня защитил. А я хочу защитить своего сына.
— И заодно научить его, что кулак — допустимый инструмент для разрешения конфликтов?
— Этому его и без меня научат.
— Пара хорошо подобранных слов — и твой бейсбольный тренер наверняка бы устыдился и извинился.
— Ага. Только тогда я не вспоминал бы всю жизнь, как отец за меня постоял, а тебе не удалось бы в очередной раз спустить меня с небес на землю. Короче, мы были бы уже не мы.
Трейси беспомощно моргает и, покраснев, вскакивает с дивана:
— Прости, ты прав. Я поступила бестактно.
— Извинения приняты, — произносит Филипп, глядя в сторону.
— Пойду прогуляюсь и отвечу на звонки.
— Милая, ты ничего дурного не сделала, — говорит Линда ей вслед.
Когда Трейси выходит, Филипп обводит нас застенчивым взглядом.
— Она такая… к ней не сразу привыкнешь…
— Но ты напрасно так приложил ее, да еще при всех, — замечает Линда. — Она тут все-таки гостья.
— А я считаю, Филипп совершенно прав, — вступается мать.
— Что ж, значит, мы не сошлись во мнениях, — говорит Линда.
Мать глядит на нее, сдвинув брови, потом переводит взгляд на меня:
— Ну, Джад? У тебя есть что-нибудь в мою копилку?
Ничего у меня нет, ничегошеньки. Я уже голову сломал, но все, что удалось припомнить, связано не только с отцом, но и со всеми остальными. Я понимаю, что наверняка были какие-то эпизоды, которые касались только нас двоих, но — в памяти ничего не всплывает. Я вижу отца только вместе с кем-то… В частности, рассказ Филиппа сразу напомнил мне, как мы возвращались домой с матчей, в которых играл Пол.
Он был выдающимся питчером, единственным в семье бейсболистом от Бога. По дороге домой папа заново переживал все острые моменты матча и не уставал удивляться, что хоть кто-то из его детей способен его порадовать, а не расстроить. Я тогда только перешел в старшую школу и гордился, что у меня брат-выпускник, да еще известный на всю школу спортсмен. Его величие отбрасывало на меня пусть отраженный, но все-таки свет. Конечно, девчонки на меня из-за этого не вешались, но я, бесталанный брат Пола, был все же в большей чести, чем другие прыщавые салаги с сальными патлами и тощей задницей. Тем не менее поездки домой после матчей я глухо ненавидел. Папин «кадиллак» был вечно завален образцами спорттоваров и обрывками упаковки, а по дну багажника скребли металлические таблички, подготовленные к следующей распродаже. Каждый раз, когда папа тормозил, скрежет из багажника доносился такой, будто там происходит разлом земной коры. Но ужасней всего было сидеть и слушать, как папа, выбравшись из-под своего вечного панциря, на все лады хвалит Пола. Меня он так никогда не хвалил. Венди обычно сидела прямо за папой и дублировала его монолог одними губами, пытаясь меня рассмешить. Филипп ныл, что его вечно сажают на бугор в середину, а не на нормальное сиденье. Мама смотрела в окно и подмурлыкивала песенку, которую передавали по радио-ретро.
Заканчивая школу, Пол как перспективный бейсболист получил полную стипендию в Университете штата Массачусетс — на все годы обучения. Теперь старший сын был не только талантом, но и добытчиком. Он не висел на шее у родителей. Ну просто золотой мальчик. Все лето он кутил с приятелями и трахался с болельщицами. Короче, дел у него было невпроворот, и домой он заглядывал редко: либо отоспаться на диване в подвале, либо, попивая с похмелья кофе, почитать про спорт в накопившихся газетах.
Я аж вибрировал от зависти и размышлял, чем бы таким отличиться, чтобы меня не считали пустым местом. Спорт отпадал сразу: я, конечно, играл в хоккей в местной лиге, но школьной команды у нас не было. Да я и в хоккее особыми дарованиями не блистал. Решил было пойти в дебатский клуб, но быстро понял, что папу этим не зацепишь, он просто не поймет, зачем эти ребята напяливают красно-синие полосатые галстуки и препираются на глазах у публики. Похоже, добиться его расположения мне удастся не иначе, как попав под пулю вооруженных грабителей, когда я буду грудью защищать местный мини-маркет. Вместо борьбы с грабителями я все лето провел на парковке этого самого мини-маркета, покуривая травку и мечтая, чтобы с Полом произошло что-нибудь плохое.
И домечтался.
Глава 12
Мистер Эпельбаум полностью поглощен мамой. Сжимает ее ладонь, скользит пальцами к локотку и шныряет глазами по вырезу кофточки, словно следит за теннисным матчем, который разыгрывается меж ее грудей. Свой белый стул он придвинул почти вплотную к маминому, низенькому, поэтому глядит сверху, и все красоты за вырезом ему доступны.
— Я пережил это, Хиллари, — говорит он.
Волосы у мистера Эпельбаума седые и вьющиеся, а брови темные и мохнатые — как на карикатурах на известных политиков. Он эти брови страдальчески сдвигает домиком.
— Когда я потерял Адель, меня очень, очень поддержали друзья и соседи. И Морт оказался таким надежным, чудным другом. Помнишь, когда я сидел шиву, он пришел и починил кондиционер? А то народу в доме битком, не продохнуть, да еще кондиционер сдох.
— Морт разбирался в технике, — подтверждает мать.
— Ты только погляди, — шепчет Венди. — Гляди, как он пялится на ее грудь. А она сидит у него чуть ли не между ног.
— Это все из-за этих дурацких стульчиков, — отвечаю я. — Куда ж ему еще смотреть?
— Ага, не стулья, а сплошная провокация. А маме надо бы надеть блузку поприличнее.
— У нее нет блузок поприличнее.
— Слушайте, прямо как начало порнофильма для Американской ассоциации пенсионеров. — Филипп хихикает.
Мистер Эпельбаум вкрадчиво поглаживает мамино запястье. Другие гости еще не подтянулись, и маме от его ухаживаний не отвертеться. Впрочем, она и не пытается.
— Хилл, если тебе когда-нибудь захочется поговорить… В любое время дня и ночи… Ты только позвони, я тут же примчусь.
— И ведь примчится, — шипит Венди.
— Поскорей мое имя вспомни ты, — напевает Филипп, подражая козлиному блеянью. — Как в сказке трижды повтори.
— Спасибо, Питер. Я очень ценю твое внимание.
— Тебе будет очень одиноко.
— Еще бы.
Эпельбаум вздыхает и смотрит на мать сверху вниз, по-прежнему не отпуская ее руку.
— Завтра зайду, проверю, как ты тут.
— Хорошо, конечно.
Он встает и, потянув маму за руку, принимает ее в полноценные крепкие объятия.
— У тебя все будет хорошо, Хиллари. Ты справишься.
Мама похлопывает его по спине, но он и не думает ее отпускать.
— Старикан улучил-таки момент, пощупал, что хотел, — не выдерживает доселе молчавший Пол.
— Да оставьте вы его в покое, — говорю я. — Они знакомы тыщу лет.
Я хорошо помню покойную жену Эпельбаума, Адель, высокую, жизнерадостную тетку с крупными зубами и громким смехом. Когда я был маленьким, она любила трепать меня за вихры и часто говорила:
— Хилл, помяни мое слово, по этому мальчику все девчонки буду сохнуть. — А потом подмигивала мне и добавляла: — Не забудь обо мне, когда вырастешь. Убежим с тобой вдвоем на край света.
Несколько лет назад у нее случилось подряд несколько инсультов. Помню, как муж возил ее на каталке у Пола на свадьбе. Она улыбалась криво, одной половиной лица, и ее морщинистая рука уже не дотягивалась до моей шевелюры. Кажется, она пыталась мне подмигивать, но тут уж наверняка не скажешь…
Наконец Эпельбаум отпускает мать и поворачивается к нам:
— Дети, берегите вашу прелестную мамочку. Договорились?
— По-моему, у него была эрекция, — говорит Венди, когда он все-таки уходит.
— Прекрати, — откликается мать, опускаясь обратно на стульчик. — Ты все выдумываешь.
— Мам, я сижу на уровне ширинки.
— Вот огурец! — задумчиво говорит Филипп. — Мужику под семьдесят, а у него встает.
— Какие вы все ужасные, — ворчливо говорит мать. — Вы ведь знаете Питера с детства. Он чудный человек.
— Этот чудный человек к тебе клеился, — отвечает Пол.
— Клеился, без вариантов. — Венди энергично кивает.
— Ничего подобного, — радостно отнекивается мать и краснеет.
Из кухни выглядывает Линда:
— Ну что, убрался уже этот старый козлище?
— Да что вы все заладили? — возмущается мать. — Он просто пришел мне посочувствовать.
— Ага, а мы тут некстати случились, помешали ему посочувствовать тебе в полной мере.
— Ну, Линда, ему же одиноко. Мы-то с тобой должны понимать, каково ему приходится. В нашем возрасте одиночество так беспросветно.
— О, взгляните на всех одиноких, — поет Филипп, — о, поймите их нежные души…
— По крайней мере, мог бы потерпеть и не лапать тебя до конца шивы. Это неприлично.
— Просто он тактильный человек. У него такая манера.
У него такая манера. Джен говорила ровно то же самое. В частности, когда познакомилась с Уэйдом на очередном юбилее нашей радиостанции. Он тогда от нее не отлипал целый вечер, тоже ручки гладил и приобнимал в процессе разговора. А Джен только посмеивалась. У него такая манера — этой фразой она оправдывала всё и всех. Кроме меня. А когда я попробовал использовать тот же довод и в ответ на какую-то ее обиду сказал: «Да ладно, это у меня такая манера», она велела мне заткнуться. С очаровательной улыбкой… Господи, как я скучаю по нашим ссорам!
Линда качает головой, глядя на маму:
— Ты ведь сама не веришь половине того, что говоришь. Разве не так?
— Не знаю. — Мама откидывается на стульчике. — Говорю-то я очень убедительно.
Глава 13
У девушки-оператора в банке потрясающая задница. Я имею возможность в этом убедиться, поскольку она встает и отправляется с докладом к начальнику, как только узнает, что я желаю снять шестнадцать из почти двадцати тысяч, оставшихся на нашем с Джен общем счете. Когда она возвращается, я вижу, что у нее и губки очень даже ничего — пухленькие, слегка выпяченные, — а на одной щеке ямочка. И вообще, наверное, она очень сексуальна — в глазах что-то есть, да и жвачку жует вполне эротично. Зовут ее Марианна, это я прямо у нее на груди прочел, точнее — рядом с грудью, на бейджике. А грудь загорелая, небольшая, но приподнятая чашечками бюстгальтера, и очень даже неплохо смотрится в V-образном вырезе кофточки. Думаю, диплома о высшем образовании у этой девушки нет, разве что прошла ускоренный двухлетний курс в местном Элмсбрукском колледже, получила какую-то корочку для проформы и — прямиком на банковские курсы. Она, как все девчонки ее круга, бегает на свидания с парнями, похожими на ее собственных братьев-мужланов с дурацкими татуировками на накачанных торсах — в виде дракона или огромных ртов группы Rolling Stones. Парни эти только дурят ей голову, а потом бросают. Днем ее мачо работают грузчиками, а по вечерам хлещут пиво и смотрят футбол, а она верит в их любовь и в семейное будущее, а разуверившись, спрашивает подружек — парикмахерш, медсестер, вахтерш и секретарш, почему все мужики — жлобы, почему ей никак не попадется хороший человек? И мне до смерти хочется объяснить ей, что я и есть тот самый хороший человек. Последний не-жлоб на земле. Что меня уже несколько месяцев никто не целовал, не ласкал, что у меня стоит на нее, как у прыщавого подростка, но я не просто хочу ее, я хочу влюбиться в нее! Да-да, я буду тебя любить, холить, лелеять, смешить, буду рад выслушать твои мечты и обиды, буду верным, никогда не забуду про твой день рождения, не стану клеиться к твоим подругам и списывать неверность на лишнюю кружку пива, не буду отрываться с приятелями в мужских клубах и возвращаться домой под утро пьяным, со следами помады на всех частях тела… До чего же мне хочется все это сказать! Но я произношу:
— А конвертик для денег можно попросить?
Хочешь знать, куда подевались хорошие мужики? Да вот они мы, у тебя под носом. Только нам наглости не хватает, поэтому ты нас и не замечаешь.
В последнее время со мной это постоянно: шагу не ступить — сразу влюбляюсь. В мире оказалось столько молодых прекрасных женщин! По одной мимолетной улыбке я прочитываю и темперамент и характер и за считаные секунды, пока горит красный свет, проживаю роман, а то и вступаю в брак с женщиной из машины, что остановилась рядом на светофоре. Меня завораживают их ноги, их губы. Их кожа, грудь, волосы… вот они улыбаются, вот хмурятся… шагают, покачивая бедрами, — вальяжно и неспешно… А как они пожимают плечами! Я воображаю не только секс, я воображаю совместную жизнь, знакомлюсь с их родителями, читаю с ними в постели воскресную газету. Я потерял Джен так недавно, я весь — саднящая, незатянувшаяся рана, и мне так не хватает глубинного единения, бессловесного понимания. Я хочу секса и не хочу быть один. Мне не нужны компании и тусовки, мне нужен близкий человек.
Марианна аккуратно упаковывает шестнадцать тысяч долларов в большой, песочного цвета конверт. Ноготки у нее красные, и на этом красном фоне на ногтях обоих безымянных пальцев нарисован еще и желтый закат, а кожа у нее молочная, ослепительно чистая… Я знаю, что мне не суждено целовать эти пухлые губки, что я не увижу ее обнаженной и даже не заставлю ее улыбнуться. Между нами толстое пуленепробиваемое стекло и миллион других преград, которые не описать, не преодолеть. Поэтому я просто забираю конверт и запоминаю ее дежурную улыбку — буду потом зачем-то вспоминать. Из банка я выхожу в окончательно разобранном состоянии, сдувшийся, точно воздушный шарик. Вот такая у меня теперь жизнь…
Глава 14
Уэйд счел за лучшее меня не увольнять.
— Я хочу, чтобы ты ясно понял, — сказал он. — Я тебя увольнять не собираюсь.
С тех пор, как я застал Джен с ним в постели, прошло шесть или семь мутных от слез и паники дней, которые я провел в подвале четы Ли, свернувшись калачиком на кушетке, оглушенный, ослепленный, впадая то в ярость, то в прострацию, то в горе, то в ужас. Короче — я тонул в дерьме.
Сейчас Уэйд восседал за своим бескрайним письменным столом из красного дерева в просторном кабинете, окна которого выходили сразу на две улицы. Стол этот был ему, в сущности, совершенно ни к чему. Да и кабинет тоже. В кулуарах на студии шутили, что кабинет нужен Уэйду, только чтобы удовлетворять жаждущих его внимания практиканток. Ха-ха.
Изображая задумчивость, он растянул губы вширь, обнажив два ряда ровнейших, белоснежнейших, довольно крупных зубов. Если делать шарж на Уэйда, строить его надо на очевидном триединстве: противоестественно идеальные зубы, до нелепости широкие плечи и, разумеется, не ведающий срама ненасытный член.
— Я понимаю, ситуация сложная. Ты меня теперь ненавидишь. Естественно, ненавидишь. И хочешь дать мне по башке дубиной. То, что я сделал, простить трудно, и мне сейчас очень неловко и тяжело. Ты вряд ли поверишь, но я правда сожалею.
Он смущенно улыбнулся, словно признался в какой-то мелкой, слегка постыдной слабости, вроде регулярных запоров или визитов к педикюрше. Потом пожал плечами — этими широченными, сферическими плечищами, которые всегда зазывно поигрывают под любым из его дорогих костюмов. Наверно, я всегда завидовал этим плечам, поскольку мои собственные обыкновенны и унылы до безобразия, а его — точно у стриптизера: надуты и внушительны, что под одеждой, что без одежды. Добро бы он был волосат, как горилла, — попадаются ведь и такие мужики, — но нет, на это надеяться нечего, поскольку Уэйд из тех, кто непременно изничтожает любые признаки растительности на своих замечательных плечах. Он их лазером выводит. Метод не самый надежный, у многих возникают побочные эффекты, но только не у Уэйда. У него все всегда получается. Это у меня наверняка бы возник ожог или полное обесцвечивание кожи. Кому что на роду написано.
Подобно любому другому мужику, наделенному от природы таким торсом, Уэйд метит территорию по-самцовому, физически утверждая свое присутствие: стальными рукопожатиями, мощными хлопками по плечу. Он всегда — победитель. Теперь-то он говорил смущенно, вроде как вину признавал, но это напускное. Все равно из глаз, из ушей, из всех пор так и лезло горделивое самодовольство самца: я доказал свое сексуальное превосходство, я трахнул твою женщину, да так классно трахнул — тебе и не снилось!
— Ты и дальше намерен с ней спать? — спросил я.
— Что?
— Ты и дальше намерен спать с моей женой?
Уэйд метнул взгляд на Стюарта Каплана, молча сидевшего на диване в углу. Стюарт у нас отвечает за все, в частности за работу с кадрами. В последние годы на радиостанции кадровым отделом заведовала целая череда случайных, бездарных людей, и кончилось тем, что после ухода последней дамы Стюарт занялся этим сам. Уэйд все время подшучивает над ним в эфире, обзывает то Стюартом-беззаконником, то Стюартом-в-сюртуке. Они явно встречались в преддверии нашего разговора — обсуждали потенциальные правовые издержки этой скользкой ситуации. У нас, конечно, развлекательный канал, но когда знаменитый ведущий спит с женой своего подчиненного, смешного тут мало. Поэтому Стюарт и присутствует при нашем разговоре: чтобы засвидетельствовать, что меня не уволили или каким-то образом не вынудили подать заявление об уходе.
— Эй, послушайте, — вмешался Стюарт. — Вернитесь в более конструктивное русло…
— Ты сам сказал, что тебе неловко и тяжело. Вот я и спрашиваю: раз тебе так неловко и так тяжело, ты намерен прекратить? Или продолжишь в том же духе? — Я говорил все это, глядя на щетинку над переносицей Уэйда. Это место он всегда выбривает, чтобы получить две брови из своей сросшейся мохнатой бровищи. — Думаю, вопрос не праздный. И он имеет прямое отношение к нашей беседе.