Змеев столб Борисова Ариадна
© Борисова А., текст, 2013
© Улицкая Л., вступительная статья, 2013
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Предисловие к роману
Роман – история любви. Любви сильной, редкостной, героической и жертвенной. Но уникальность этой любовной истории заключается не в ней самой. Мало ли написано в мире книг о великой и жертвенной любви? И о разрушительном, уничтожающем мир любовном пламени, и о мстительной, сжигающей страсти, и о самоубийстве на почве любви, и об убийстве изменника… Словом, добавить что-то новое очень трудно. Ариадне Борисовой это удалось – нашла она особые краски, и особые характеры, и особые обстоятельства. Мир довоенной Литвы, в котором разворачивается любовная история Хаима Готлиба, выходца из богатого торгово-ремесленного еврейства, первого в семье, получившего хорошее образование в Германии, и русской дворянки-сироты, воспитанной в детском приюте при православной церкви, мало знаком российскому читателю. Канун Второй мировой войны – не лучшее время для мирной и счастливой семейной жизни. Молодая пара выдерживает жестокие испытания времени – конфликт с близкими, оккупация Литвы сначала советскими войсками, потом фашистскими, потеря ребенка, арест и высылка, гибель семьи, адские годы в якутских лагерях, – и они выживают. Можно было бы сказать – благодаря любви. Но это будет ложью. Скорее это не милость судьбы, а теория больших чисел: миллионы погибли, таких же любящих, таких же преданных друг другу, а этим повезло.
Новизна этого произведения, существующего, по всей видимости, на грани подлинных семейных воспоминаний и писательской достаточно простой конструкторской работы, именно в раскопке глубоких слоев памяти, восстановления жестокой картины жизни людей в сталинских лагерях. Фон происходящего делает чрезвычайно значительными отношения любящей пары. За несколько таблеток красного стрептоцида, необходимых для больной жены, Хаим Готлиб готов заплатить жизнью, и только чудом ему удается избежать смертельного наказания за вынужденную кражу. У жизни нет такого закона, по которому хорошие и добрые вознаграждаются, а злым и жадным выдается наказание, соразмерное преступлению. Но любой читатель в глубине души жаждет этой сказки: пусть добро восторжествует, пусть беззаветная любовь сияет, а зло развеется…
Именно так и заканчивается роман. Но главная его ценность – не в этом! Как известно, историю Отечественной войны 1812 года мы узнаем из романа «Война и мир» Толстого, а не из работ военных историков, которые, к слову сказать, сильно критиковали Льва Николаевича за неточности в описании военных действий. Точно таким же образом недавняя история нашего народа отражена гораздо лучше не в исторических исследованиях, а в произведениях писателей-современников – Василия Гроссмана, Александра Солженицына, Варлама Шаламова. Восстановление памяти поколения – одна из высших задач писателя. И роман Ариадны Борисовой – бесхитростный, трогательный, убедительный – продолжает эту великую традицию.
Людмила Улицкая
Часть первая
Адамово яблоко
Глава 1
Младший сын всегда чудак
Семейную торгово-промышленную компанию возглавлял старый Ицхак Готлиб, чья фамилия стояла в списке попечительского комитета клайпедской общины немецких евреев. Из скромного лавочника он незаметно превратился в солидного дельца и никогда не выставлял напоказ своего богатства, зная, как трудно сберечь имущество, нажитое трудом – честным трудом, хотя и не без некоторого авантюризма. Впрочем, казалось, деньги сами стаями слетаются к нему, словно птицы на жердочку дрессировщика, такой естественной способностью приручать их он обладал. Деревообрабатывающая фирма процветала. Коммерческий нюх старого Ицхака с невероятной точностью подсказывал ему лучшее время сбыта продукции и пределы покупательских возможностей. В отличие от многих, хозяйство не претерпело больших убытков даже тогда, когда Неман из-за польской экспансии закрывался для поставок леса из России. В середине 30-х внешние партнеры прервали связи со многими литовскими торговыми обществами, но компания Готлибов удержалась на плаву. Сметоновское[1] правительство увеличило квоты на сбыт казенного дерева, подписало прерванное соглашение о ввозе сырья с советской стороны, и старому Ицхаку удалось заключить в Европе выгодные сделки по строевому фабрикату, принесшие семейству недурственный доход.
К городу-порту давно вернулось древнее куршское[2] название – Клайпеда. Между тем, на картах экс-хозяйки Германии он по-прежнему значился как Memelland[3] и остался типично прусским. Снисходительно мирясь с властью Каунаса[4], мемельцы по-прежнему считали свою родину предместьем фатерлянда.
На морском перекрестке военно-торговых путей всегда было тревожно, но банкротство, ущерб и пожары обходили дом старого Ицхака, точно он был заговоренным. Прадед выстроил это трехэтажное здание в обычном для здешних мест стиле фахверк близ устья Дане еще в начале девятнадцатого века после эдикта, снявшего запрет на еврейское гражданство в Мемельском крае.
Особняк стоял в начале двора, выложенного стертым до гладкости булыжником. Летом с нового мезонина ниспадали, мягко колышась на ветру, юбки дикого винограда. Пышный зеленый подол украшала пестрая кайма из многолетних цветов. На просторных задворках, как смежное государство с отдельными воротами, выходящими на другую улицу, жили вечно хлопотливой жизнью кухня с подсобкой, флигель для прислуги, кладовые, мастерская и гараж. Службы отгораживал от дома вытянутый в ширину яблоневый сад с нарядной беседкой, где любили играть сначала дети, а теперь – внуки.
Старый Ицхак был счастлив детьми. Трое старших сыновей, получив приличное образование, обзавелись семьями и трудились на благо фамильного дела. Из Лейпцига только что вернулся с университетским дипломом младший, любимец отца Хаим. Единственная дочь Сара, последыш почтенных родителей, посещала прогрессивную светскую школу.
Хозяин, будучи человеком набожным, все же не вступал в противоречия с передовыми велениями времени, но его жена придерживалась более суровых взглядов. Родом из ортодоксальной семьи, Геневдел Рахиль Готлиб, или матушка Гене, как звали ее домочадцы, строго следила за порядком и соблюдением основных обрядов и заповедей Торы. Прислуга после трудов с трепетом ожидала оценки госпожи, а невестки были обязаны еженедельно отчитываться перед свекровью во внутриклановых радостях и проступках. Под ее прицельным взором чувствовали себя виноватыми и те, кто не заметил огрехов. В этом обособленном мирке, где хозяйка была одновременно светочем и тираном, царили безукоризненная чистота, открытость и щепетильность во всем.
Матушка Гене с полным правом гордилась послушанием и способностями сыновей. Но получилось так, что младший нарушил патриархальные обычаи дома. Переломным событием к неожиданному заявлению Хаима стало исполнение сольной партии в студенческом хоре на краевом клайпедском празднике. Жюри конкурса провозгласило коллектив лучшим, и в тот же вечер молодой человек высказал на семейном ужине желание соединить свое будущее с артистической карьерой.
Матушка была вынуждена признаться себе, что младший сын всегда отличался от братьев ветреным нравом. К его рождению старый Ицхак накопил основную часть капитала и стал больше времени уделять семье, но старшие мальчики успели вырасти, и вся его нерастраченная родительская энергия обрушилась на Хаима. Благодаря эстетическим пристрастиям отца, страстного меломана в молодости, сын был взращен на немецкой исполнительской культуре и окончил музыкальную школу. Из всех детей именно он унаследовал приятный отцовский голос, лирический баритон с шелковистой теноровой ноткой, приводивший в восхищение многих. Матушка Гене втайне удивлялась: по ее убеждению, такой голос хорош был для кабака, где людям все равно, баритон, тенор или серединка на половинку, а никак не для театральной сцены.
Горестные размышления уверили женщину, что в легкомыслии сына виновато, кроме попустительства мужа, неофициальное «просвещение», полученное Хаимом в Лейпциге на вредных студенческих собраниях, где хитроумные ораторы, нанятые реакционными партиями, забивали головы молодым искаженными понятиями о жизни и устройстве мира. Матушка Гене прекрасно знала, кто виновен в международном политическом разброде и спаде экономики. Это социалисты всех мастей руководили забастовками рабочих и разоряли хуторян. А потом, распродав земли и скот, крестьяне сидели на баулах по всей Литве, ждали на вокзалах вербовщиков на плантации Южной Америки, – потому и стали случаться перебои с мясом и молочными продуктами в кошерных магазинах… Но хуже всего, что повсюду в моду вошел культ порочной богемы и, как следствие, падение устоев семьи и безбожие.
Геневдел Рахиль старалась не показывать тревоги на людях, но наедине с собой, чувствуя себя парализованной угрозой хаоса, внесенного сыном в трудно созданное ею домашнее равновесие, билась и плакала. Хаим! Хаим совсем отбился от рук! Того и гляди перестанет молиться, начнет брить виски и поедать трейфу![5]
– Ах, Ицек, выходит, не зря даже в сказках говорится, что младшие сыновья всегда чудаки, если не сказать хуже! Неужели мы столько лет учили сына для того, чтобы он пел оперетки? – кинулась женщина к мужу за сочувствием и утешением.
– У Хаима красивый голос, – не очень твердо возразил супруг.
– О да, как не поверить восторгам толпы! – съязвила матушка, мгновенно переходя от отчаяния к гневу.
– Жюри конкурса было профессиональным.
– За свои деньги ты мог бы солировать с тем же успехом!
В организацию праздника была вложена некоторая толика пожертвований от компании Готлибов.
– Мы поддержали устроителей и в прошлый раз. Не мог же я отказать просьбам только потому, что в нынешнем конкурсе участвовал мой сын, – рассердился старый Ицхак. – И вспомни, что не Хаим, а хор заслужил признание.
– А ты вспомни себя, Ицек, вспомни себя! Ты ведь почему-то послушал родителей, не пошел в вокалисты! И разве не преуспел? Или мало работаешь вместе с мальчиками, мало всем помогаешь и не пользуешься уважением? Что по сравнению с этим так называемое «призвание» Хаима? Может, он не сумеет заработать себе и на кусок хлеба! А сплетни, Ицек? Сплетни тебя не волнуют? Знакомые непременно осудят нашего сына, а заодно и нас за то, что мы потакаем его капризам! Люди просто будут смеяться над нами! Ох, и распрекрасное же, скажут, занятие для мальчика из приличного дома! Окончил экономический факультет, чтобы распевать песенки в концертах!
– Ну что ты заладила – «песенки», «оперетки», – урезонивал старый Ицхак, пытаясь привести какие-то доводы в защиту выбора сына, но уговоры только распалили матушку Гене. Она бегала по комнате, заламывая руки, и свистящим от ярости шепотом призывала мужа образумить «глупого мальчишку».
– Искусство только называется изящным, а на самом деле коварно, богомерзко, безнравственно! Лицедейство ведет к пороку и пьянству! Я не удивлюсь, если из-за твоего потворства Хаим станет социалистом и отречется от нас!
Матушка роняла горькие слова, подсказанные страхом сердца, которые обычно придерживала в себе. Ей уже начинало казаться, что сын пал на дно жизни, где нет места порядочным людям.
– Гене, ты преувеличиваешь, – с раздражением прервал старый Ицхак. – В консерватории его научат петь для избранной публики.
– Где-е?!
– Да, прости, я забыл сказать: он мечтает поступить в Каунасскую консерваторию…
– Таланту нигде не учат, – отрезала взбешенная матушка, не заметив в запале, что дверь приоткрыта, и в щели поблескивают блестящие от любопытства глаза дочери.
Избалованная общим вниманием и любовью, двенадцатилетняя Сара благочестием не отличалась. Без всяких укоров совести подслушав ссору, девочка тотчас побежала искать Хаима. Она любила его больше, чем старших братьев, за веселый нрав и готовность к проказам. В юном своем эгоизме Сара старалась припомнить родительский разговор слово за словом, не замечая в них опасности. Ее больше занимало, как смешно матушка Гене таращила глаза и вертела руками.
Брат лежал в беседке на скамейке с томом Келлермана[6] в правой руке и бутербродом в левой. Незаметно подкравшись, Сара просунула ладонь в решетку беседки и собралась было выдернуть бутерброд, но Хаим оказался проворнее и ухватил шалунью за высунувшийся кончик косы:
– Караул! Держи вора!
– Смотри, книгу маслом измажешь, – засмеялась Сара и заговорщицки прищурилась, входя в беседку. – Ни за что не угадаешь, что я сейчас слышала!
Хаим сел, сложив по-турецки ноги, и грозно уставился на сестрицу:
– Рассказывай, о луноликая, иначе верные мои визири отрубят твой любопытный нос и твои длинные уши!
Актерский этюд Сары был не лишен забавного сходства с характерными манерами родителей, но ожидания девочки не оправдались. Зритель не восхитился по обыкновению, и благодарных аплодисментов она не дождалась. Сконфуженная, она вдруг поняла, что слова матери, а особенно вынесенный ею вердикт тяжело задели брата.
Сара попробовала исправить свое неделикатное вторжение в ту область, к которой он, оказывается, относился слишком серьезно.
– Хаим, ну, Хаим, – потянула она его за рукав и капризно надула губы. – Не обижайся! Матушка Гене просто не хочет, чтобы ты поступил в консерваторию, поэтому так злится. Никто же не сомневается в твоем таланте! На празднике ты пел лучше всех, люди только о тебе говорили…
– Кто, например? – насторожился он.
– Один незнакомый человек, на вид учитель, – не моргнув глазом, соврала Сара, в ужасе соображая, как далеко зашла. – Или музыкант… Да-да, скорее всего, музыкант!
– Что он сказал?
– Ну-у… Я не очень хорошо помню… Кажется, о том, что тебе с таким замечательным голосом пора записаться в оперную студию.
– В какую еще оперную?
– Частную. Ее открыли при драмтеатре.
Сара перевела дух и похвалила себя за привычку читать случайные объявления. Под репертуарной афишкой ей вчера очень кстати встретилась информация о наборе студийцев с начальной музыкальной подготовкой.
Откинувшись на спинку скамьи, Хаим задумчиво посвистел, и черные, блестящие, как у сестры, глаза его оживились. Сара с облегчением убедилась, что настроение брата улучшилось.
– М-да, проказница ты этакая. Хочешь мне помочь?
– Конечно!
– Скажи матушке, будто я туда уже записался.
– А ты запишешься?
– Обязательно.
Неугомонная Сара тут же представила, что из этого может получиться. Заранее веря в триумф Хаима, в восторге от собственной хитрости и счастливого разрешения щекотливой ситуации, она зачастила:
– И ты станешь репетировать с другими певцами? А оркестр там есть? А если нет, то как без оркестра? Что вы поставите?
– Пока не знаю, – буркнул он.
– «Тристана и Изольду»! – запрыгала девочка, хлопая в ладоши. – Пожалуйста, пожалуйста, ладно?!
Несколько лет назад они в Лейпциге вместе слушали эту оперу в постановке дрезденской гастрольной труппы.
– Когда-нибудь потом, – уклонился он и вспомнил, как глубоко переживала впечатлительная сестренка рассказанную в музыке трагедию любви и смерти.
Сара зажмурилась, в избытке чувств прижав руки к груди:
– О, я вижу тебя в роли Тристана, Хаим! В длинной накидке, с мечом в руке, ты такой красивый! Хаим, ты непременно попадешь в лучший состав!
– Тристан – это тенор, Сара, а моему баритону больше подойдет Курвенал.
– Оруженосец? – фыркнула девочка. – Но ты же сам говорил, что будешь универсальным певцом!
– Ну, может, буду…
Хаим смущенно хмыкнул. Ему, оскорбленному неверием матери в его певческий дар, тоже очень хотелось так думать.
Как было обещано, Сара торжественно передала родителям радостную новость и, несмотря на то что сообщение опережало действительность, дала волю разыгравшемуся воображению. Руководители студии, по ее словам, вроде бы сочли брата восходящей оперной звездой. «Вроде бы» не позволяло, в случае чего, уличить ее во вранье: вроде бы – да, вроде бы – нет…
Маленькая лгунья рассчитала верно: матушка отнеслась к лукавому слову без внимания – ее огорошил очередной успех сына. Строптивость Хаима оказалась сильнее домашней оппозиции и вызвала невольное уважение.
Матушка Гене сдалась. «Ицек, пожалуй, прав, – сломленно вздыхая, размышляла она теперь. – Нет ничего зазорного в творческой профессии. Все зависит от человека, а опера – самый благородный вид из всех сомнительных видов искусств… Если у мальчика дар, нельзя наступать на горло песне».
Сын отправился в Каунасскую консерваторию на подготовительные экзаменационные курсы.
Глава 2
Королева Мария
В Каунасе Хаим проиграл матушке. Проиграл тем бесславнее, что так слепо и самовлюбленно сопротивлялся очевидной правде. Истина открылась перед ним со всей беспощадностью, когда он услышал подлинно талантливое пение одного из поступающих. Чувствуя себя нелепым экспонатом на выставке удачи, Хаим не стал дожидаться экзаменов. Насмешливая Мельпомена показала язык, и полные сладкого самообмана мечты облетели, как осенние листья в бурю. Подавленный, будто в легком рюкзаке за его плечами лежали не пара белья и книги, а тяжкое бремя чужого успеха, отвергнутый искусством, он плелся домой от вокзала.
Возле кинотеатра Хаим задержался у рекламной тумбы с анонсом фильма «Королева Кристина». Прекрасная Грета Гарбо смотрела с афиши вдаль, возложив руки в кожаных перчатках с широкими раструбами на что-то вроде корабельного шкива. Для пущего эффекта небрежный художник ярко подмалевал отвороты мужского плаща и пряди стриженных «под отрока» волос. Но мраморно-белое лицо неряшливая ретушь не тронула. Прямо на зрителя смотрели глаза цвета глубокой морской волны. Не зная о том, что этот юнга – женщина, можно было принять ее за мальчишку.
Подростком Хаим хранил в ящике своего письменного стола открытку с фотографией актрисы. В театральном наряде, с аппликациями из ламе и россыпью хрустальных зерен на лифе, она казалась эталоном царственной женственности. Позже открытка исчезла, и Хаим забыл о ней. А теперь вдруг живо вспомнились ночная таинственность глаз, четкий контур рта и безупречная, как амфора в тени, но по-детски беззащитная линия шеи. Такой же бесконечно нежной и женственной, вопреки грубым страстям жестокого века, когда-то грезилась ему исландская принцесса Изольда.
Хаим еще в Лейпциге видел ленты с Гарбо: «Дикие орхидеи», «Любовь», «Мата Хари» и дважды – «Гранд-отель». Читал в немецких газетах о «загадочном сфинксе», как называли эту голливудскую диву. Ее скрытая от публики жизнь интриговала прессу, а красота сводила с ума многочисленных обожателей. Он не причислял себя к числу поклонников прелестной шведки. В фильмах она выглядела гибкой и нежной, но Хаим сообразил, что изящная хрупкость актрисы, скорее, создана мастерством оператора. А в жизни Грета явно была статная, сильная, как пышущая здоровьем деревенская красавица. Хаиму, ростом чуть выше мужского среднего, крупные женщины не нравились. Сам не взялся бы объяснить себе, почему она его так тревожит.
Двери кинотеатра медленно заглатывали хвост нарядной очереди. В предзакатных лучах лоснились обтянутые шелком дамские плечи, рдели подкрашенные улыбки, колыхался на легком ветру обесцвеченный перманент… А чуть в стороне у витрины, разглядывая дагеротипы за стеклом, одиноко стояла странная девушка. То есть она не выглядела бы странной где-нибудь в гимназии или университете. Но здесь, на фоне расфранченной толпы, одетая в серое ученическое платье, она напоминала воробышка, залетевшего в стаю райских птиц. Единственным украшением была синяя лента, перехватившая пышные рыжие волосы.
Молодой человек ощутил нечто похожее на дежавю. Он мог бы поклясться, что знал эту девушку раньше, и в то же время был уверен: ему никогда не приходилось ее видеть. Захотелось заглянуть ей в лицо, проверить. Изобразив скучающего прохожего, Хаим подошел и тоже прильнул к витрине с фотокадрами из обещанной анонсом «роскошной исторической драмы», снятой пять лет назад. Скользнул рассеянным взглядом по Гарбо, восходящей к трону, Гарбо с Джоном Гилбертом, Гарбо на капитанском мостике…
Но Гарбо не волновала Хаима. Приводила в смятение та, что стояла рядом. От близости девушки его сковала странная оторопь. Ошеломленный силой притяжения, вспыхнувшей в нем внезапно и по-мужски остро, он не смел повернуть голову. Казалось, тело только что проснулось и звонко, упруго возносится вверх, вслед за колотящимся у горла сердцем. Руки изнемогали от желания повторить изгиб девичьей спины, ладони стремились к встречному движению, живому теплу…
Она что-то почувствовала, отодвинулась, отстранилась. Он не успел поймать отражение ее лица в вечернем стекле.
Сейчас уйдет! Как задержать? Представиться или без всяких вступлений обратиться с вопросом? О фильме, например? Щеки тотчас опалило жаром, виски взмокли… в какой из карманов он сунул чертов платок?!
– Извините, вы «Кристину» смотре…
Она обернулась, – в повороте головы чувствовалась досада. Хаим едва подавил изумленный возглас и замер. Это была Грета Гарбо!
…И не она.
Словно небесный ваятель вылепил лица знаменитой актрисы и неизвестной девушки с одной кальки, но черты девушки смягчил, окрасил кожу нежно, с тонкими переходами перламутровых полутонов, пощадив от веснушек, которыми обычно помечены рыжие. Безусловного сходства все же не было, только морские глаза с сумеречной синевой в глубине художник не стал менять. Наверное, девушка сравнивала себя с фотографиями Греты, поэтому изучала их так внимательно.
– Нет, – сказала она.
Читает мысли? Готовый поверить в любые мистические вероятия, он не сразу понял, что знакомая незнакомка ответила на его скомканный вопрос. Голос ее ничуть не напоминал вкрадчивое контральто Гарбо. Голос был, скорее, детским.
Хаим кашлянул, пытаясь сбить щекочущую горло хрипотцу, и снова проканителился – девушка зашагала к аллее. Он крикнул ее уходящей спине, в солнечное руно волос:
– Вы на нее похожи!
Она обернулась и смешливо вздернула брови:
– На кого?
– На королеву… из фильма.
– А я думала, мне показалось, – сказала она, пряча смущение за улыбкой.
– Разве вам никто не говорил?
– Говорили. Но я ее еще не видела. Эту актрису.
– Фильм начнется через минуту. Могу ли я надеяться… Если в кассе еще остались билеты и если вы согласитесь… – он не договорил, захваченный мучительной робостью.
Не дождавшись продолжения, она решительно кивнула, словно отважилась на что-то невероятное.
Ему не было никакого дела до маленькой принцессы Кристины и погибшего в битве короля, его вообще не интересовало то, что происходило на экране. Вместо лица Греты Гарбо перед глазами вставало другое, и он представлял себе, с какой сострадательной причастностью отражаются на этом лице смены незатейливого сюжета.
Обостренный слух ловил тихое дыхание, близость теплых локтей и коленей бросала в стыдный трепет. В какой-то момент он нечаянно задел ее руку, и словно разряд нежного тока прокатился по телу. А позже вороватая игра мельчайших движений, о которой девушка не подозревала, завладела им целиком. Все ощущения сосредоточились в постижении слепого мира касаний, чуткого, как оголенный нерв.
В финале неожиданно огромно возникла сцена с афиши – королева на корабле. Трагичное, неподвижное лицо заставило сжаться от внезапного открытия: сам властитель судеб подтасовал колоду случайностей. Хаим вдруг ясно осознал то, что догадкой бродило на периферии сознания, о чем давно знала какая-то часть его существа. Портреты актрисы беспокоили и манили его потому, что он должен был встретить свою Грету.
На улице после сеанса Хаим запоздало представился и рискнул пожать ее тонкие пальцы. Девушка их отдернула, но все-таки ответила:
– Мария.
Она не позволила проводить себя дальше середины аллеи. Невозмутимое «ауфвидерзеен», и ее фигурка, как тонкая свечка, растаяла в не успевших остыть сумерках. Хаим постоял бездумно, потерянно, и не выдержал.
Ему еще не приходилось за кем-нибудь следить. Окрыленный смутной надеждой, он бесконечно долго передвигался на цыпочках, балансируя впотьмах руками там, куда еле проникали жидкие лучи фонарей, бесшумно перелетал от дерева к дереву, как танцующий весенний журавль. Но вот скрипнула калитка, и подошвы туфель прошелестели по ступеням крыльца.
Путь Хаиму преградил палисадник. Несуразное здание с пристройками разной величины под соединенной скатами крышей вырисовывалось в синем бархате неба, будто небрежно склеенный из отдельных фрагментов макет черного судна. Рядом мрачными айсбергами возвышались громоздкие склады.
С краю сооружения приглушенно затеплился квадрат окна с задернутыми занавесками, и невнятные тени пробежали по бледному ковру отброшенного на землю света. В голову полезли сумасшедшие мысли. А что, если прокрасться по кромке дорожки к боковому строеньицу – может, в занавесках осталась щель? Разок глянуть, как рыжие кольца волос рассыпаются по белой подушке…
Свет потух, и Хаим пришел в себя. Зацепился рукавом за продолговатую металлическую табличку на калитке. Прежде чем нащупать выпуклую гравировку распятия, он вспомнил этот дом и улицу. Облазив мальчишкой весь город, он знал, что боковушки здесь жилые, а в основной храмине проходят церковные службы маленькой православной общины.
Глава 3
Все фениксы рождаются из пепла
До дома Хаим добрался ночью.
– Я, – откликнулся на заполошный голос и повторил громче: – Я, я, – точно все другие слова исчезли из обихода. Потом, ежась перед матушкой, как нашкодивший сорванец, расстреливал кафельный пол кухни короткими очередями ответов:
– Да.
– Уже не поеду.
– Об этом потом.
– В кино.
– «Королева Кристина».
– Ходил по городу.
– Нет.
– Просто так.
Всклокоченный спросонья, отец уселся напротив. Сын вкратце изложил, почему не остался в Каунасе. Ему не поверили. Он говорил отрывисто, сбивчиво, словно измученный лихорадкой больной, чувствуя раздражающее бессилие перед непрошибаемой тупостью родителей. Они были не в состоянии понять!
Хаим не мог объяснить, что время его беспечности отлиняло и оборвалось, ушло в почву отставных мыслей глубоко, безвозвратно, из-за вызволенного памятью воспоминания, не им самим в нее вложенного, но им пережитого. Несбыточные мечты о сцене казались вздором, не стоящим упоминания, а значит, и стыда. Эти облетевшие листья остались позади, и Хаим не оглядывался. Новая жизнь бурлила и переливалась в нем. До краев наполненный ее радужными обещаниями, он не замечал горечи на лице старого Ицхака, не слышал в словах матушки Гене упрека и плохо скрытого торжества.
Родители, наконец, прекратили допрос непутевого отпрыска. Дом стих.
Прежде Хаим не ощущал такого беспредельного одиночества. Теперь он знал, что больше не уснет спокойно, пока рядом с ним во всей безграничности чудесных слепых касаний… нет, в объятиях! – пока в его объятиях не окажется рыжая девушка с глазами цвета моря. Королева Мария. Его королева…
Он усмехнулся в черную пасть потолка. Пролистнув загруженные учебой годы, так и не вспомнил, когда в последний раз на него нисходил приступ лирического настроения. С некоторых пор, вплоть до этого дня он считал, что близость между мужчиной и женщиной сильно приукрашена поэтами, для которых любовь – аллегория, вспомогательная муза, чей образ складывается из тысяч мелких метафор. На самом деле настоящее чувство, как подлинный талант, помечало лишь единицы и не стоило грез.
Хаим не был девственником. Сложно сохранить невинность в свободной студенческой среде. В Лейпциге он прошел обычные для молодого человека стадии интереса, увлечения, влюбленности и – разочарования, что охладило его юношескую склонность к Вертеровым страданиям[7]. Позже случились три беглые связи. Женщины возникали в его жизни как времена года. С одной он встречался весной – тогда на деревьях распускались почки, другая явилась с летним зноем, третья – со снегом. Их мотыльковое согласие слетало с губ невесомо, ничего не требовало и ни к чему не обязывало. С ними Хаим испытал сложное чувство физиологического облегчения, смешанное с бунтарским противоречием укладу семьи.
В семействе Готлибов осуждался даже невинный флирт, а о постигшей кого-нибудь страсти говорили как о дурной болезни. К поэтическим изыскам матушка Гене относилась с пренебрежением, полагая их эмоциональным выбросом невоздержанных умов. Она понимала любовь как освященное небесами частное владение, и только такая любовь, по ее мнению, имела высокий статус.
Жен братьям матушка выбирала сама, сообразуясь с их вкусами. Едва в повзрослевшем «мальчике» проявлялись ярко выраженные матримониальные томления, в доме начиналась гостевая страда. Иногда родители и сами выходили в гости, прихватывая с собой созревшего к женитьбе сына, но чаще отовсюду возникали матушкины приятельницы и знакомые, хозяйки почтенных еврейских семейств с дочерьми на выданье, скромницами и красавицами. О причине участившихся визитов никто не упоминал вслух, однако шитые белыми нитками смотрины не были секретом даже для Хаима, в те поры желторотого огольца.
Старший брат питал слабость к пухленьким, и Хаим диву давался неиссякаемой череде девиц в сдобном теле. Когда к брачному возрасту подходили средние братья, которым, напротив, нравились стройные, матушка Гене принимала торжественные парады невест худощавых, сухопарых, поджарых, тощих, костлявых, тщедушных… К огорчению братишки, оживленная вереница пробных обедов, как правило, восходила к заключительному веселью и завершалась досадной теснотой в домашних рядах.
Хаим подозревал, что точно такие же сватовские маневры, заменяющие подлинные чувства деловыми соображениями, предпринимались и во время отцовского жениховства, и все в нем восставало против фельдмаршальского энтузиазма матушки Гене и безропотного поведения братьев, повторяющих судьбу старого Ицхака даже в этой важнейшей вехе. В свете утвержденной родителями традиции Хаим намеревался остаться холостяком.
Он впервые всерьез задумался о жизни мужской части клана. Всего полдня назад он был чуть оступившимся, но вполне покладистым «своим для своих». Его заботило, что о нем думают знакомые, беспокоили мысли об успехе и неудаче, привилегиях семейства и делах компании. Его, как всех, на кого ни посмотри, волновали деньги. То, к чему стремятся художники и поэты, аристократы и буржуа, рабочие и крестьяне. Деньги – бумажные листья бесплодной смоковницы, прикрывшие чистую наготу адамов и ев.
Хаиму казалось, что он находится вне времени и никогда не жил по-настоящему. Да, ему в разной степени были близки житейские мелочи и общие тревоги. Да, он о чем-то мечтал, собирался что-то совершить, кого-то покорить. Но все это умственно, в полудремотном сознании, или под влиянием мятежных чувств. Он словно подневольно входил в жизнь, машинально подстраивался к установленным действиям и честно старался соответствовать семейству, студенчеству, обществу. В редкие дни пробуждения, покинув аморфную оболочку, он метался, мучаясь неудовлетворенностью и беспричинной хандрой. Хаим сам не знал, чего хочет. Что-то прекрасное и простое маячило впереди…
Что это было? Завеса не приоткрывалась, а тенета не сбрасывались, вновь опутывали и усыпляли.
Он как бы издалека ощущал две могущественные величины: власть и богатство. Власть и богатство в паре управляли людьми. Многие сверстники Хаима, будто в споре о курице с яйцом, еще присматривались к главной из двух. Он тоже искал себя. Нельзя сказать, что его не интересовали политика и общественные движения. Он следил за ними, но как непричастный наблюдатель, со стороны потрясенный шествием грозного века, как регистратор, а не современник происходящего, ни с кем не спорил и ни во что не вмешивался. Политика виделась ему смесью фанаберии, чудовищной лжи и фанатизма, представлялась скрытой битвой, разыгрываемой кучкой наиболее искушенных стяжателей все тех же власти или денег, а чаще того и другого вместе. Политические события, понял он, всегда были продуктами инфернальной алхимии и невосстановимо разъедали души. Хаим не раз убеждался в том, что ни образование, ни интеллект не гарантируют внутреннего благородства. На его глазах цивилизованные люди, напичканные правилами морали и культуры, прочитавшие массу высоконравственных книг, вели себя по-хамски, жестоко и страшно, когда малейшая опасность угрожала их капиталу, престижу или маниакальной идее.
Общество принимало навязанные условия, как удары неуправляемой стихии, покорялось новым порядкам, оправдывая верховные решения набором свежеиспеченных воззваний, и постепенно начинало верить в их состоятельность и правоту. Если порой затевалось сопротивление, на поверку оказывалось, что это опять-таки закулисная борьба каких-нибудь жаждущих власти партий, кучек и групп.
Несмотря на внешнюю общительность, Хаим шагал по жизни отдельно, – не лидер, не аутсайдер, – обособленный от среды экземпляр. Общественной позиции он предпочитал собственные принципы и не отступал от них. Он относился к таким людям, которые, когда их спрашивают: «Зачем?», не всегда могут ответить. Этот вопрос, заданный применительно к поступку человека, обычно подразумевает объяснение с точки зрения выгод, а Хаим редко примерял к выгоде те свои шаги, что не были понужденными. Они-то как раз и вызывали недоумение, сопряженное у родных с гневом и горечью, а у чужих – с любопытством.
Он не любил выделяться, но не желал и унижать себя приказом «быть, как все». Ему хотелось быть собой. Только самим собой.
Сегодня он понял: есть нечто значительное, направляющее жизнь, помимо власти и денег. Раньше он наивно верил в любовь, потом перестал принимать во внимание, даже слегка презирал, а теперь она вселилась в сердце и думы, как неоспоримый, единственный смысл. Мир наживы и ничтожных достоинств сгорел в нем дотла, синим пламенем и без сожаления. Остался пепел. Из такого пепла рождаются непредсказуемые фениксы – герои, нигилисты, философы… чудаки и блаженные.
Стыдясь переизбытка чувств, Хаим засмеялся: так кто же он? – и не совсем логично определил: прагматичный романтик. Предав огню прежние ценности, бедствовать он не собирался. Мужеское время требовало практических решений. В вольнодумце проклюнулась наследственная предприимчивость: прежде чем отпустить на свободу чувственность, он детально разработал план новой жизни.
Он нашел свою женщину. Нашел свое ребро, плоть от плоти, почву семени и силу вен. От одного только слова жена – со значением, если вдуматься, нездешним, первородным, все мучительно и сладко переворачивалось в нем. Быть с любимой днем и ночью, владеть и отдаваться, носить на руках, ощущать всей душою и телом, ласкать ее… любить… любить и спать с ней…
С этим он уснул крепко, без мыслей и снов.
В тайну тайн Хаим никого не посвятил. Сообщница Сара не сумела бы тут помочь.
Девочка терялась в догадках, почему он стал рассеянным и странным, отказывался от обсуждения книг, игр в догонялки и шахматы, обижалась и даже немножко плакала. Сара не понимала, что между нею и братом пролегла полоса отчуждения, ничейное поле, которое он уже пересек, а она до него еще не добежала.
Родители были удручены осечкой со сценическими притязаниями сына и поздно углядели в нем перемены. Вместо того чтобы приступить к работе в семейной компании, Хаим устроился в отдел сбыта литовского торгового общества «Продовольствие», чье головное предприятие находилось в Каунасе.
В доме запахло грозой. Братья не знали, как разговаривать с отступником, вечно попадающим в исключительные ситуации, а теперь осмелившимся на скандал. Матушка Гене прекратила всякое с ним общение. Старый Ицхак, больше всех обескураженный неоправданными ожиданиями, все же признал, что сын решился на верный шаг, предпочтя для карьерного роста начало в солидной монополии. Продовольственная компания имела огромное влияние на экономику республики и отправляла за границу чуть ли не половину ее сельскохозяйственного экспорта…
Но если бы отцу стало известно, чем Хаим руководствовался при выборе места службы, он бы, пожалуй, примкнул к матушкиному бойкоту.
Хаиму удалось обойтись без связей и рекомендаций. Наудачу предъявив университетский диплом руководству корпорации, он почти не рассчитывал на место, а явился очень кстати – в отдел как раз подыскивали сотрудника на перспективную должность.
Ему повезло, но он выбрал эту фирму не из-за ее авторитета и мечты о карьере. Мотивы Хаима были незатейливы и стары, как вселенная, хотя в «Продовольствие» он сунулся, после предварительного расследования, и впрямь не без надежд на будущее. Контору филиала собирались ремонтировать, и начальство временно переселило отдел сбыта в складское помещение. В один из тех самых складов, в чью мощную боковую стену упирался забор православной молельни.
Глава 4
По ту сторону соблазнов
О сходстве с Гретой Гарбо ей время от времени напоминали, начиная со старших классов гимназии, и, увидев новые фотографии в витрине кинотеатра, она не удержалась – захотелось их внимательно рассмотреть.
Ну чем же похожа, где – похожа? Нос меньше и закругленный книзу, рот пухлее, улыбка другая. Волосы у актрисы светлые, а у нее рыжие. Разве что глаза… Интересно, в жизни они у нее тоже синие?
Немного отодвинулась, скользнула взглядом искоса, – и словно не Гарбо стоит на носу корабля, а она, Мария. Изучила черточку за черточкой – нет никакого сходства, да и с чего бы ему взяться! Чудится только с первого взгляда, как наваждение, потом сразу становится понятно, что разные. Совершенно разные. Мария почти убедилась в этом, а тут подошел он, и снова: «Вы на нее похожи!»
Позже, увлекшись сюжетом фильма, она забыла о неприятном осадке, оставшемся от разглядывания фотографий. Не пожалела, что решила посмотреть «Королеву Кристину». Но уступчивость в предосудительном уличном знакомстве, неожиданная для самой себя, вызвала недовольство. Он, наверное, решил, что она глупенькая простушка. Не успел договорить, а уже закивала: да, да! Пальцы легонько пожал на выходе, рука большая, горячая…
Мария в досаде тряхнула волосами: что за блажь – никак не выходит из головы!
Столкнулась за калиткой с каким-то молодым человеком – ой! И второй раз ойкнула, когда узнала, а впору было бежать обратно домой. Побежала бы, ведь испугалась, но шагу не шагнула, – сам отпрянул, удивленно округлил глаза, – дескать, надо же, опять «Грета», и приподнял в знак приветствия козырек фуражки…
Только и всего. Мимо прошел молча, чем сбил ее с толку. Она-то невесть что вообразила: выследил, где живет, куда ходит, будет теперь приставать, как Железнодорожник из Вильно…
Стало стыдно за дурные мысли о неизвестном ей, в общем-то, человеке, еще стыднее из-за того, что поймала себя на разочаровании. «Ни слова не сказал», – промелькнула обидчивая мысль. Выходит, чего-то ждала?.. А фуражка у него фирменная, акционерной компании «Продовольствие», чьи склады стоят рядом с молельней.
На следующий день увидела возле продуктового магазина. В этот раз он был любезнее. Поздоровался, извинился за вчерашнюю неучтивость, – спешил очень. Объяснил, что отдел, в котором он значится кем-то вроде начальника торговых агентов, на время ремонта поместили сюда в склад, и помог донести до дома авоську с продуктами. Вежливый ровно настолько, насколько порядочные молодые люди бывают вежливыми с малознакомыми девушками, он не задавал лишних вопросов и не оказывал подозрительных знаков внимания. Мария совсем застыдила себя – нафантазировала всякого, а все так просто объяснилось. Обыкновенной случайностью оказались их встречи.
Теперь ничто не мешало ей наслаждаться домашним кругом, в который она вернулась. Потревожил лишь несколько ночей подряд снившийся сон. Видение было настолько реальным, что захватывало дух, и ощутимо, болезненно билось сердце. Чудесный сад, полный деревьев с красновато-бронзовой, тонкой, как кожа, корой окружал Марию со всех сторон. Она ступала по бархатистой траве, и деревья раздвигались перед нею, оставляя ровно столько места, чтобы можно было пройти. Кусты с розовыми бутонами на вьющихся лозах касались бедер и коленей мягко, не цепляясь, не мешая идти куда-то ей, обнаженной, – она поняла это, когда ветвь нежно коснулась голой груди.
Во сне Марии нисколько не было стыдно, что тело не прикрыто ничем, даже ночной сорочкой, хотя знала – в конце пути ее кто-то ждет. Впереди сквозь колышущееся волнами полотно зелени слабо просвечивало солнце. Она шла, и лес открывал зеленые двери, пока не очутилась на поляне, поросшей мелкой воробьиной травой.
Человек вышел из-за деревьев с другого края поляны, двинулся к ней с протянутой ладонью – рука была не пуста. Что-то сияющее, круглое пылало на ладони, плыло навстречу тяжелой каплей румяного солнца… и, прежде чем присмотреться, что он держит в руке, Мария всякий раз просыпалась с чувством жгучего стыда и ужаса, потому что вдруг вспоминала: она без одежды, а он, этот человек, – мужчина.
Призрачный сад сворачивался, как лист бумаги, с листвяным шелестом, и веки трогали утренние лучи – сильные летние лучи, легко пронизывающие застиранный батист занавески. Странный комок больно и сладко саднящего жара поднимался с низа живота. Мария в смятении думала – что может означать непристойный сон? В нем, казалось, прячется какой-то неуловимый смысл. Но открывала глаза, и все становилось ясно. О чем тут гадать? Просто подходит «женское» время, наказание божье раз в месяц за Евин искус в райском саду…
Правда, было однажды в детстве, – рассказала одно из своих немудрящих видений тетке Дарье, а та почему-то рассердилась: «Вещие сны у тебя, забудь!»
…Встречаясь по-соседски, улыбались друг другу через палисадник, и Хаим не догадывался, что его разделяет с Марией не штакетник, не кусты, а широкое пространство дней ее бесхитростности, невинности и сиротской печали. Девушка находилась по ту сторону на своей, далекой от многих соблазнов, территории жизни, и в огромном мире для нее ничего не изменилось.
Марию окружала атмосфера подвижничества и чистоты. Она не слышала, чтобы в общине кто-нибудь говорил вслух об интимной стороне человеческих отношений. «Запретные» темы занимали ее в отрочестве, как любую старшеклассницу, но любопытство не зажгло настойчивого интереса. Сам воздух, заряженный током возбужденного шепота, темных тайн и намеков, вызывал у нее чувство брезгливости. В свободные вечерние часы, потраченные гимназическими подружками на секретную болтовню, она читала или бралась за самоучитель английского языка. Больше всего на свете Машеньку Митрохину волновало обязательство перед людьми, опекающими ее, а выразить свою благодарность она могла только успехами в учебе.
Она родилась и жила в детстве при доме, где проходили церковные службы. Окормлять верующих время от времени наведывались пастыри из Векшняйского Свято-Сергиева храма. Отец Алексий дружил со старостой здешней русской общины и бывал в Клайпеде чаще других. Православная епархия находилась в Вильно[8], владыке не разрешали ездить в Литву, но священники из православных литовских приходов имели право посещать враждебный город.
Проникшись судьбой девочки, отец Алексий увез ее в Вильно и определил в приют для сирот православного духовенства при женском монастыре. Через год Машеньку за общественный счет приняли в школу при русской гимназии. Летом, если удавалось, кто-нибудь со служебной оказией привозил девочку на каникулы в родную Клайпеду. Смышленая и старательная, она получала Пушкинскую стипендию из рук невестки великого поэта Варвары Пушкиной, жены его младшего сына Григория, а после гимназии по протекции Русского общества поступила в педагогическое училище.
Отца Алексия поражали лингвистические способности девушки. К окончанию училища она, кроме родного русского, свободно владела еще пятью языками. Сама Мария полагала, что ничего удивительного тут нет. В Клайпеде люди общались на немецком и литовском, в Вильно – на польском и идиш, похожем на немецкий. Только английский она изучала вначале самостоятельно, а затем – в училище.
Батюшка собрался просить Русское общество о дальнейшей поддержке Марии для обучения ее в Виленском университете имени Стефана Батория, но девушка заартачилась. Она хотела работать. Втайне давно уже решила отдать долг попечителям за годы своего содержания. Не деньгами, конечно, они бы и не взяли. Мария мечтала найти в приюте способную девочку-сиротку и, откладывая часть жалованья, помочь ей получить образование.
В «Пушкинке», как после смерти Варвары Алексеевны стали называть русскую гимназию, освободилась вакансия. Директриса предложила место бывшей выпускнице, чему очень обрадовалась классная руководительница, у которой училась когда-то Мария…
Осенью отец Алексий должен был провести службы в Клайпеде и ехать в Каунас, куда переселилась епархия, а вначале отправиться с девушкой в Вильно. Заботы о смене ее клайпедского гражданства добрый пастырь тоже обещал взять на себя.
Мария любила Вильно, его широкие мостовые и тесные улочки-коридоры, словно с благословения собора Святого Станислава расходящиеся от Кафедральной площади, голубое витье рек и кудрявые пригородные леса; любила легенды, живущие в его особом свете, в запахе, что окутывает город степенной стариной и свежестью, настоянной на осеннем листопаде.
В древнем предании говорится, что из Замковой горы, где стоит башня литовского короля Гедиминаса, под землей разбегаются во все стороны ходы таинственного лабиринта, омываемые пещерной рекой… Сверху город кажется причудливо расписанной чашей, вылепленной ладонями разных эпох, народов и сословий. Сколько раз Мария поднималась на гору, а не надоедало разглядывать это многовековое творение – золотые луковки церквей, медные купола дворцов и костелов, красные пятнышки черепичных крыш и пчелиные соты бедных кварталов – город надежд, поэзии, молитв и борьбы за кусок хлеба…
С башни хорошо виден храм святой великомученицы Параскевы Пятницы, похожий издали на облитый глазурью пряник. В этом храме Петр Великий крестил своего любимца – арапа Авраама Ганнибала. А в юго-восточном предместье находится самая высокая местность в окрестностях Вильно – там любил прогуливаться император Александр I.
Рядом зеленеет парк имения Маркуц. Среди старых лип и дубов маленькая церковь святой великомученицы Варвары хранит покой бывших хозяев. Под одной могильной плитой спят праправнук Ганнибала Григорий Александрович Пушкин и жена его Варвара Алексеевна, покровительница Пушкинской гимназии, почившая три года назад…
Мария скучала по городу, в котором жила пятнадцать лет, но предпочла бы остаться здесь. Отчаянному нежеланию вернуться в Вильно имелась своя причина. Девушка боялась брата классной дамы из «Пушкинки». Боялась его наглых глаз, рук, даже имени, поэтому называла назойливого мужчину, подкарауливавшего ее повсюду, Железнодорожником – он служил на железной дороге.
Стесняясь пожаловаться отцу Алексию, Мария надеялась, что Железнодорожник как-нибудь образумится сам – он был женат. Но в последнее время Железнодорожник стал особенно настойчив. Вызнав об отъезде Марии в Клайпеду, он пришел к поезду проводить ее и уверенно сказал: «Аккурат к тому времени, когда вы вернетесь, я разведусь, и мы поженимся».
Она ничего не ответила, хорошо зная, что ее несогласие не будет принято. Решила рассказать все отцу Алексию, когда он приедет за нею, а пастырь доведет до сведения начальницы гимназии. Директриса – разумная женщина, поймет и поговорит с классной дамой. Вместе они урезонят преследователя…
Железнодорожник заронил в Марии страх перед мужским вниманием. Она настораживалась и обрывала общение с юношами, едва только они начинали проявлять к ней нечто большее, чем обычную симпатию. В их заинтересованности девушке чудилась смутная угроза, сродни преступному посягательству.
Среди сокурсниц она слыла недотрогой и «синим чулком». Ее эротический опыт ограничивался редким чтением амурных романов, рекомендованных подругами, и их же рассказами. Вначале представления, почерпнутые из этих источников, были романтично-провинциальными, затем теория подкрепилась наблюдениями, и Мария пришла к выводу, что практическое изучение предмета ей отвратительно. Возвышенная книжная любовь оказалась мечтой, недостижимой в реальной жизни, а значит, и не стоило морочить себе голову бесполезными мыслями. Как в свое время Хаим, она решила, что физическая близость облагорожена людьми для придания привлекательности гадкому на самом деле акту, оправдать который можно исключительно рождением детей. В своем учительском будущем девушка не видела места ни так называемой любви, ни замужеству.
Глава 5
Под печальной березой
Мария старалась не думать, что ее приезд в Клайпеду, скорее всего, последний. И все равно думала. Недавно девушка провела последние частные уроки английского языка. Репетиторство кончилось, времени до осени осталось много. Теперь она почти ежедневно приходила на православное кладбище. Сидела, читая у печальной березы, или просто размышляла о чем-нибудь.
Рядом под спудом всхолмленной земли, увитой березовыми корнями, покоилась мама. С могилы на Марию кротко смотрели анютины глазки. Лучи сквозь соломку шляпы играли в пятнашки на страницах раскрытой книги. Солнце горячило руки, а если пролетал ветер, казалось, вместе со струями воздуха уносился невидимый котенок, пригревший колени. Вдоль дороги вслед ветру катились желтые одуванчиковые волны. Сладкий цветочный запах мешался с пряным ароматом сосновой смолы. Вокруг разливалась безмятежная тишина, разве что шмель прожужжит…
Девушке было хорошо и спокойно. Она бегала сюда ребенком выплакивать свои маленькие горести. Родина, мама, отец, дом – в детстве эти слова наполнились сокровенным смыслом именно здесь, среди темных покосившихся крестов. На кладбище никто не ходил и давно уже никого не хоронили. После войны русских в крае осталось мало. Всего тридцать два человека среди почти стотысячного населения.
…Роман Дмитриевич Митрохин, выходец из обнищавшего дворянского рода, служил поручиком и, от природы талантливый к языкам, подвизался секретарем у дипломата Сергея Протопопова. За год до германской Сергея Алексеевича послали консулом в Мемель. Он прихватил с собой Митрохина с его юной женой Софьей. Роман Дмитриевич помогал штатному делопроизводителю заполнять документы и писать отчеты, исполнял обязанности переводчика, почтальона и даже дворника.
В начале военных волнений консульство отправило на родину подданных Российской империи, колонию в полтысячи человек, и прекратило свое существование. Протопопова откомандировали в Италию. Сергей Алексеевич обещал замолвить словечко за Митрохина, чтобы его взяли драгоманом[9] в какую-то восточную страну, но Роман Дмитриевич застрял в Мемеле: жена заболела. Они едва успели укрыться в молельном доме, который горстке русских удалось отстоять у новых властей. Бывшему консульскому помощнику пришлось прятаться, Софья никак не могла оправиться от недуга, еще и забеременела, а произведя на свет дочь, умерла от родильной горячки.
Вдовцу повезло с кормилицей, в общине была женщина с младенцем. Отец не отходил от ребенка, но однажды отлучился, куда, зачем – неизвестно, обещал ненадолго и пропал.
Староста общины рискнул осведомиться в полиции о сгинувшем человеке только через неделю. Ответ был получен краткий: шпиона Митрохина шесть дней назад арестовали и застрелили при попытке к бегству. Кем и где закопано тело, так никто и не вызнал…
Шестилетнюю Машеньку, взращенную всем приходом, привела на могилу мамы кормилица Дарья. После Дарья как-то исхитрилась уехать с сыном в Россию. Там снова шла война, но, видно, женщине показалось милее на неспокойной родной стороне, чем с мужем-пруссаком. Больше о Дарье не слыхали.
Трагическую историю Митрохиных рассказал повзрослевшей девушке отец Алексий, а пастырю – прежний староста, тот, что ходил справляться об участи Романа Дмитриевича.
Мария молилась у печальной березы за мать и отца. Жаль, ни одной фотографии не было, не взглянуть на дорогие лица. Верилось, что души родителей нашли друг друга и витают над кладбищем вдвоем. Ушли молодые, отцу не было тридцати, мать умерла девятнадцатилетней. Дочери странно было сознавать свое «старшинство»: ей исполнилось двадцать три.
Обихоженной могиле не хватало ограды. Мария спросила сторожа молельни, есть ли мелкие досточки, пояснила, зачем они ей нужны.
Кроме охранной службы, старик нес ответственность за хозяйство общины, слыл одновременно человеком честным, зажимистым и горьким пьяницей. Впрочем, скупость находила на него только по трезвой поре, а таковая случалась все реже. С утра он уже слегка принял и от распиравшей душу щедрости отвалил просительнице бревнышек для столбов и несколько кип штакетника. Выдав инструменты, озаботился:
– Как поволокешь-то?