Юрий Долгорукий и византийская принцесса Загребельный Павел
– Апостол Петр странствовал всегда со спутницей. Ты только со спутником? Ну да ладно уж. Ежели так, сидите оба верхом. Справедливее будет.
– Ты говоришь о справедливости, княже?
– Почему бы мне не говорить? Князь – тоже человек. А все люди любят справедливость.
– Для самих себя. А для других?
– Это уж кто как. О себе не буду говорить. Хвалиться не привык. А слыхать обо мне ты мог мало, ежели же много, то лишь злое, раз приехал от врага.
– Он твой племянник.
– Потому и враг. Старшего брата уважал бы, терпел бы его старшинство, как было до сих пор. Изяслав сам выступил войной супротив меня.
– Я прибыл не от него.
– От кого же?
– От собственной совести.
– Далеко она тебя загнала.
– Потребность.
– Будешь говорить здесь, на ветру, или спрячемся в укрытие?
– Боюсь, не понравятся тебе мои слова. Пусть слышит только ветер.
– Тогда говори.
– Про справедливость поминал ты, княже. А сам неправедное дело свершил.
– Назови. Ибо сам не всегда знаешь, что праведное, а что нет.
– Убил в Киеве князя Игоря.
– Сидя в Суздале?
– Не своими руками, так чужими.
– Не боишься, лекарь, своих слов?
– Иногда человеку хочется прикусить язык. Но считаю, лучше умереть с чистой совестью, чем с прикушенным языком.
– Говори смело, однако не бездумно. Ибо слышит ветер, но слышит также и бог святой. О себе молчу. Привык к наветам.
– Имею доказательства.
– Покажешь?
– Не нашел еще, но приехал сюда, чтобы обвинить тебя и искать доказательства.
– Не нашел, а уже имеешь? – Князь как бы зачерпнул рукой ветер, разжал пальцы, показал пустую ладонь. – Вот так?
– Убийцы суть сын дружинника Кузьма Емец и монах из святого Феодора, бежали к тебе. Ведомо об этом в Киеве. Под твою руку бежали – вот и твоя вина начинается.
– Под мою руку? А сколько бежало? Двое? А знаешь ли ты, лекарь, что здесь все люди – беглые? И те, кого видишь возле меня, – вот они, и остальные. И я не просто князь Юрий, сын Мономаха, внук Всеволода, правнук Ярослава, – я князь над беглыми или вольными. Вольный люд, собравшийся со всех сторон, заселил эти земли, и я, стало быть, князь над вольными, а следовательно, и сам вольный. Вольный князь – слыхал ты о таком?
– В князьях не разбираюсь.
– Так знай. Не всегда берешься за лекарское дело – не помешает кое-что и знать. Или, может, хотел душу мою полечить? Но нет нужды.
– Прибыл лишь, чтоб сказать тебе про твою вину. А теперь поеду дальше – искать убийц.
– Так сразу и поедешь?
– Да.
– Где искать – знаешь?
– Буду искать.
– А поспешность твоя откуда? Иль боишься, что затопит меня? Тогда взгляни на мою бороду. Седина скажет тебе о моих летах. Много их миновало в этой земле, долгие были, нелегкие. А не затопило.
– Вот уж! – подал наконец голос Иваница, который впервые видел князя, стоявшего на таком ветру и ведшего беседу с простыми людьми, как с ровней. Такой князь не мог не нравиться. Иваница удивлялся черствости Дулеба. Уперся с этим убийством и не может увидеть, какой человек стоит перед ним!
– Оставьте своих коней да пойдемте-ка лучше к столу, ибо хорошая еда и питье создают хорошее настроение, а это как раз то, чего всегда не хватает людям, – сказал князь и дал знак своим отрокам, чтобы они помогли гостям, как это заведено здесь, быстро, неназойливо, но и с надлежащей настойчивостью.
– Беру тебя, лекарь, с твоим Иваницей в полон, – засмеялся князь, когда, переодетые в сухое, оба расположились за длинным столом напротив Юрия; и снова немало удивлен был Иваница, потому что не приходилось ему еще садиться за стол с князьями – дальше бояр и воевод не пробивался.
– Задобрить нас хочешь? – все еще не поддавался Дулеб.
– А зачем? Жалость меня берет, когда вижу суетность усилий. Ты бы снова утопал в холодных водах, а там, может, выбрался бы на сухое, и куда же дальше?
– Сказал: искать убийц, укрывшихся в твоей земле. А может, ты сам их спрятал?
– Ежели сам спрятал, лучше ведаю, где искать. Посиди возле меня, а я найду их и приведу к тебе.
– Убийц приведешь? – не поверил Дулеб.
– Ежели они здесь и ежели убийцы. Ты сам вскоре убедишься.
– А ежели выдадут тебя, твою вину?
– Почто забегать в такую даль? Прежде чем вепря зажаривать, убей.
Чашник наполнил всем посудины для питья, но не отступил назад, как заведено повсюду у князей, а встал за столом, обратился к Юрию:
– Дозволь, княже, слово молвить?
– Говори. – Князь отхлебнул пива, буднично заметив: – Сладковатое.
– Свежее, – сказал чашник так, будто не просил только что разрешения говорить нечто торжественное, а затем сразу же и начал: – Есть у меня притча про коня. Был себе князь, а у князя конь. Но не об этом коне идет речь. Потому что набежали половчане, или же еще какая сила надвинулась на землю, князь повел дружину, а тут под ним убили коня. Взял у воеводы – и того коня убили, потому как ведомо: кони беззащитнее людей, гибнут чаще.
– Что-то ты долгое начал, – бросил Юрий, отодвинув ковш. – Я вот попиваю пиво, а все другие ждут, пока ты закончишь речь…
– Речь моя скоро закончится, княже. Но будет у нее такой конец, который имеет продолжение, то есть и не заканчивается еще. Начало же известно: идет битва, а у князя и коня уже нет. И нигде нет коней. Погибли. Или же не вынесли похода, потому как очень жирные да холеные. Что же тогда? Метнулись отроки сюда-туда, глядь, а там ратай скребет свою нивку сохой, а в соху запряжен коник гнедой, хлипкий, словно бы и не конь, а лишь голова, да четыре ноги, да хвост. Делать нечего: оттолкнули ратая, чтобы не надоедал причитаниями о своей скотинке, забрали его клячу, повели к князю: садись и веди нас! Сел князь и повел. Долго ли, коротко ли длился тот поход, а только враг был разбит, княжеское войско захватило неисчислимую добычу, были там богатства, были рабы, были и кони, но князь не пересел со своего гнедка, ибо тот стал ему как брат. И вот так возвращался князь в стольный град земли своей, а там уже готовили пышную встречу: жены в золоте, в серебре, в паволоках и цветах выходили на городские валы, боярство цепляло к драгоценным мехам золотые цепи, священники надевали золотые ризы и кадили ладаном в соборах и на улицах, по которым должен был проезжать князь. Ну, все бы оно так и закончилось, как начиналось, и притча моя была бы ни к чему, да подползли к княжескому уху шептуны-сладкопевцы: и купола на церквах киевских, дескать, золотые, и ворота в городе золотые, и улицы засыпаны красным цветом, и жены выглядывают своего князя пригожие, как розы, так разве же не должен князь появиться на белом коне, с красным седлом, золотой уздой, и чтобы челка золотая, и чепрак тоже – красный в золоте.
И забыл князь обо всем, пересел на княжеского, убранного для золотого Киева во все золотое коня, а гнедка бросил у дороги, – его привязали к обломанному дереву; никто не подбросил ему сена, и грустно посматривал конек, как его князь под напевы серебряных труб въезжает в Золотые ворота Киева, а уж что думал этот конек, того никто не знает. Потому-то и прерву здесь свою речь, и давайте выпьем за нашего князя Юрия, чтобы он никогда не сменил неказистого суздальского конька на раскормленного, украшенного золотом и серебром киевского. Здоров будь, княже Юрий!
– Здоров будь! – закричали все остальные и опрокинули всяк свой ковш; вынуждены были пить и гости, хотя к Иванице слово «вынужден» следует употребить с оговоркой, потому что ему все как-то сразу пришлось по душе: и удивительно вольные молодые дружинники князя, и их речь, даже их вид; Иваница хорошо разбирался в людях, он тотчас же понял, что князь, которого окружают такие непривычно раскованные люди, и сам, наверное, необычный, особенный князь, а ежели это так, то почему бы и не выпить за его здоровье. Что же касается лекаря, то он держался с подчеркнутой учтивостью, вот и все, что можно сказать.
Юрий свободной рукой привлек к себе чашника, обнял.
– Спасибо тебе, – промолвил он с неподдельной искренностью. – Не сменяю, ты правду сказал. Да Киев и не пришлет мне золотого коня. Ждал я не дождался, наверное, и не дождусь уже. Теперь вижу и знаю. И не сладкопевцев присылает, а с речью горькой и оскорбительно-неправдивой. Что, лекарь: сказать моим людям, зачем ты прибыл в наши края?
– Преждевременно, – спокойно ответил Дулеб, хотя трудно было здесь сохранять спокойствие: все указывало на то, что стоит князю лишь повести бровью, как обоих киевских пришельцев эти здоровые молодцы растерзают без колебания и сожаления, – такую безграничную влюбленность в Юрия можно было прочесть в их глазах, на их лицах, ощутить в каждом движении плеча, руки. Игра была смертельная, началась еще в тот день, когда отправился Дулеб, никем не посланный, к Юрию; теперь у него была единственная защита: собственная сдержанность, мужество и правда, ради которой он жертвовал даже своей жизнью. Все остальное зависело от воли Юрия. Князь тоже знал это очень хорошо и мог вдоволь поиграть с простодушным правдолюбцем киевским, а игры, как явствовало из молвы, Юрий любил бесконечно.
– Придется нашего конька вводить в Золотые ворота киевские? – то ли спросил своих, то ли утверждал Юрий, а затем внезапно обратился к Дулебу: – Почто не хочешь открыть свои намерения перед всеми?
– Только умы ограниченные надеются одержать победу при стечении людей.
– А ты по апостольскому примеру считаешь, что врагов следует разбивать поодиночке?
– Не хочу считать тебя, княже, ограниченным умом.
– Но и себя не забудь.
– И себя.
– Хвала за откровенность. Ты неуступчив и жесток, как все правдолюбцы. – И снова неожиданно, без видимого перехода, ко всем: – Так, может, песню?
– А какую, вацьо? – с готовностью обратился к князю растаптыватель его сапог. – Про седло или про весло?
– Про князя Иванка.
И сам сразу же начал, а все подхватили, даже Иваница.
- Гей, там, на лугах, на лугах широких,
- Там же горить-сяэ терновий вогник,
- Сам молод, гей, сам молод!
- Сам молоденький на кониченьку,
- Сам молод!
- Коло вогню ходить широкий танок,
- А в танку ходить княгиня Iванка,
- На голiвоньцi сокола носить,
- В правiй рученьцi коника водить,
- В лiвiй рученьцi гусельки носить.
- Нiхто не бачив, лиш княжi слуги,
- Скоро ввидiли, князю сказали.
- «Ой, їдьте, їдьте, Iванка зв'яжiте,
- Iванка зв'яжiте, сюди приведiте.
- Соколонька пустiте до сокiльницi,
- Гусельки шмарте до гусельницi,
- Коника вставте до кiнничейки».
- Соколик квилить, головойки хоче,
- Гусельки грають, Iванка споминають,
- Коничок гребе, до поля хоче,
- Iванко плаче, до милої хоче[3].
– Вот как, лекарь, у меня и князья беглые есть, не только смерды да рабы. Не слыхивал еще про князя Ивана Берладника? Это только в песне его поймали, песня всех ловит, будто сеть. А он ускользнул и пришел в нашу землю, как ни далека она, ибо никогда не далека для человека воля. Для князей тоже.
– Служил я деду Берладника – князю Володарю. Знаю весь род их.
– Так не откажешься поехать со мною к князю Ивану? Я как раз собрался к его людям. Люблю вельми его. Ты тоже, наверное, полюбишь?
– Лекарь должен любить всех людей, не одних лишь князей.
– А ежели убийца?
– И больного убийцу на ноги буду ставить.
– Чтобы отдать под меч здоровым? Гладя щеку, откусить нос? Говорят, у франков или же у английцев закон не дозволяет карать смертью невинную девушку. Тогда, чтобы угодить закону, палач насилует девушку, часто и под виселицей. Не слыхал про такое?
– Законы пишем не мы, их составляют властители мира, княже.
– Я таких не писал. Спроси моих людей, которые знают законы.
– Будет случай – спрошу.
Иваница во всем положился на Дулеба. В землях, густо заселенных людьми, он каждый раз чувствовал себя намного увереннее своего старшего товарища. Это правда, что Дулеб превосходил его опытом и знанием многих наук, простому человеку неведомых, даже по названию, зато Иваница побивал лекаря там, где речь шла о быстром сближении с людьми, в особенности же с девчатами. Взять хотя бы киевскую Ойку, которая навела их на след, да и неведомо еще, куда завела. Но как бы там ни было, а все это его, Иваницы, заслуга.
А вот здесь, в окружении мужчин, где не было никаких надежд на женщин, Иваница начисто растерял свою уверенность и равнодушную готовность принимать как должное все самое лучшее, что может дать жизнь; тут он сразу был отброшен на обочину, стал серым и неприметным; быть может, его слишком поспешное увлечение князем и его людьми тоже родилось из чувства подавленности, которое человек так или иначе должен был переживать здесь из-за своего полнейшего бессилия? И как же гордился теперь, в конце ужина, Иваница своим старшим товарищем Дулебом, который сумел держаться с высоким достоинством, так, что сам князь, судя по всему, проникся уважением к нему и уж вовсе неожиданно пригласил обоих, Дулеба и Иваницу, лечь спать вместе с ним в той самой баньке, где он днем парился и где теперь пол был застлан сосновыми ветками и покрыт кожухами.
Пока они укладывались, Вацьо присвечивал факелом. Раздеваться пришлось до пояса, потому что в баньке воздух был душным, тяжелым и словно бы каким-то липким, хоть ложись и умирай. Даже Иванице, непривычному к такому спанью, стало малость не по себе, и он снова с завистью взглянул на Дулеба, который сегодня во что бы то ни стало решил выдержать все испытания, предлагаемые князем, не подавая виду, со спокойным достоинством. А сам князь, у которого на диво молодым и здоровым было тело, ничего и не заметил: ни тесноты, ни душного воздуха, ни низкого потолка, с которого изредка капала вода, возникавшая из охлажденного пара.
«Вот счастливый человек, – думал о нем Дулеб, опытным оком окидывая фигуру Юрия. – У него тело, не изменяющееся с годами, не обрастающее жиром, как у большинства людей, которые имеют возможность сытно есть и вдоволь пить. Если и смерть придет, то застанет она это тело сильным, гибким, молодо-прекрасным, таким, как оно и жило, почти таким, как родилось! Вот жизнь и счастье!»
– Чего смотришь, лекарь? – спросил князь таким голосом, будто он не пил никакого пива и не сидел несколько часов за столом. – Хворости какие-нибудь на теле моем видишь?
– Никаких. Здоров еси, княже.
– А уже пятьдесят и семь имею! Тебе сколько?
– Четыре десятка!
– Ну, а твоему отроку, наверное, и двух десятков не наберется? засмеялся Юрий.
– Уже перевалило… – пошевелился на упругих ветках Иваница, ежась от щекочущих прикосновений кожуха. – Я уже и стареть начал возле моего лекаря. Других разминает да растирает, а мне хотя бы подзатыльник дал. Говорит, здоров.
– Не ленись, вот и не состаришься, – заметил спокойно князь, а потом, по своей привычке, внезапно спросил совсем о другом: – Никто из вас не храпит?
– А мы когда спим, не слышим, – опередил Дулеба Иваница.
– Зато я чутко сплю, да будет ведомо тебе, хлопче. Сплю как бог святой. Знаешь, за что Адама бог изгнал из рая? За то, что наш праотец храпел, как кабан, и не давал спать богу.
– Вот уж! – зачмокал Иваница почти так же, как княжий растаптыватель сапог.
– Спим! – упал князь на кожухи. Вацьо убрал факел и прикрыл с наружной стороны дверь; темнота мгновенно наполнила небольшое помещение, поглотила трех мужчин, и вскоре все они уже спали, лежа рядом на теплых кожухах, почти прикасаясь друг к другу голыми плечами, переплетаясь во сне руками и вздохами, хотя даже во сне каждый из них оставался, как и днем, тот князем, тот лекарем, а тот все-таки слугой и коноводом.
Дулеб проснулся. Над ним метались красные языки факелов – один, два, три… Множество. Над факелами, под темным, остывшим за ночь потолком баньки, возвышались две фигуры в драгоценных мехах, с драгоценным оружием, видно по всему, князья, так, будто один князь Юрий сразу же превратился в двоих; но Юрий сидел на кожухе и так же, как и Дулеб, прикрывал рукою сонные глаза, недовольно ворчал на непрошеных гостей, вторгшихся так неожиданно, и они, несмотря на пышность и нарядность своих одеяний, попятились от него, показали отрокам, чтобы убрали факелы, кроме одного; тогда один из гостей, пониже ростом, сказал:
– Рассветает, княже. С новым днем тебя, отче.
– Здоров будь, князь Андрей, – ответил ему Юрий. – И ты, князь Ростислав, здоров будь. Не звал вас, почто пожаловали?
– Тревожные вести, княже, – сказал князь Андрей, а Ростислав, не отвечая на вопрос отца, спросил, не скрывая пренебрежения:
– А эти – кто такие?
– Гости мои, – сказал, вставая, Юрий. – Тоже принесли мне вести, и тоже плохие. Как и вы, сыночки мои. Не ведаю, кто теперь мне дороже…
Насмешка отца не задела князя Андрея, а Ростислав обиженно отодвинулся к двери, давая понять, что он может тотчас же уехать отсюда, ежели его так принимают, и достоинства своего он не позволит унизить даже родному отцу.
– От Глеба прискакали гонцы. Изяслав захватил и сжег все города. Идет на Чернигов, – встревоженно молвил Андрей.
– Имею гонцов от самого Изяслава, – кивнул Юрий на Дулеба и сонного еще Иваницу, – их весть куда мрачнее. Коли охота, услышите. Эй, лекарь, скажи моим сыновьям, зачем ты прибыл!
Дулеб сел рядом с князем, точно так же голый до пояса, точно так же по-молодому гибкий и чистый телом, хотя за спиной у него был нелегкий многонедельный путь. Он сразу же смекнул, что прибыли сыновья князя самый старший Ростислав и второй за ним Андрей. Ростислав, бывший князь новгородский, поражал своей осанкой, был он высоким, пышным, – настоящий князь в каждом движении, в сверкании больших темных глаз; Андрей, на голову ниже Ростислава, не обладал его горделивостью, зато поражал крепостью своей фигуры, – неодолимая сила чувствовалась в его неспокойных руках, которыми он стискивал рукоять меча, в широких плечах, в крутом повороте шеи, даже в коротких курчавых волосах.
– Почему же молчишь, лекарь? – поежился от холода Юрий. – Говори, не бойся. Мои сыновья привыкли слушать и правду и неправду. На то и князья.
– А что говорить? – Дулеб улыбнулся, прикоснувшись к плечу Иваницы. Сказал тебе, княже, все. Повторяться негоже.
– Тогда одеваться, завтракать и айда к князю Ивану, – почти весело промолвил князь Юрий, взмахом руки выпроваживая сыновей из тесной баньки, и они вышли, как и надлежало согласно установленному здесь порядку: Андрей боком, выставляя вперед широкое сильное плечо, не вышел, а выскочил так, будто за дверью его ждал супротивник и нужно было тотчас же вступать с ним в поединок; а Ростислав вышел медленно, торжественно, – правда, в низких дверях ему пришлось наклонить голову, но и это Ростислав сделал изысканно-прекрасно.
– Видал, лекарь, моих сыновей? – Князь Юрий одевался быстро и умело. – Ростиславу приличествовало быть императором ромейским, тут ему нудно. Земли хоть и много, да людей не хватает. Ему же княжить только над людьми, а не над землями. Возродилась в нем кровь всех великих предшественников наших, – вот тебе князь божьей милостью, а не силой рук своих или быстротой разума. Андрей же повторил своего деда Мономаха. И лицом такой же красивый, глаза большие, волосы рыжеватые и курчавые, лоб высокий, и ростом не вельми большой, да крепок телом и недюжинную силу имеет. Сам храбр, и войском управлять умеет, и спит мало, как дед его, и книги читает, и детей своих наставляет в том, что честь и польза князю заключается в правосудии, трудолюбии и храбрости. А у Ростислава и детей нет, – видно, бог не в состоянии создать нечто подобное и потому сделал моего сына бездетным, хотя, как сказано, бог всемогущ, и нет для него невозможного ни на этом свете, ни на том.
– Понравились вельми твои сыновья мне, – сказал Дулеб, – в особенности же за то, что не похожи ни в чем на тебя.
– Благодарение, лекарь, что хоть сыновей моих к убийцам не причислил.
Дулеб чувствовал полнейшее бессилье перед этим человеком. Если бы он заметил в нем хотя бы зародыш какой-нибудь болезни, сразу же получил бы над ним власть, которую лекарь всегда имеет над немощным, но Юрий не поддавался своим летам, – видно, в жизни этого человека было либо много радостей, поднимающих дух и укрепляющих тело, либо же бесконечное множество работы, которая закаляет дух и укрепляет плоть, так что человек не ослабевает, как гнилое дерево, не идет к своему концу в болезнях и терпении, а умирает, когда должна наступить смерть, сразу же, подобно лесному дубу, сломанному бурей у самого корня.
Князь нагонял страх одним своим именем: Долгорукий. Словно бы простирал свои длинные, цепкие, загребущие руки над всеми землями, до отдаленнейших уголков, во все вмешивался, все хватал, все хотел присвоить. Хотя так о нем думали только властители: князья, бояре, воеводы. Простой люд, видимо, прозвал князя Долгоруким за щедрость, за готовность помогать человеку, за то, что раздавал милостыню, отворял княжеские житницы в голодные годы, кормил множество сирот, немощных, бездомных, несчастных, бесприютных людей, в которых никогда не было недостатка в Залесских землях. Хоть так, хоть иначе, Долгорукий должен был быть сильным, решительным, может и суровым внешне, как приличествует всем тем, кто не колеблется в поступках, в особенности же в делах добрых и справедливых.
За завтраком Юрий снова пил свое просяное пиво, князь Андрей тоже последовал примеру отца и прихлебывал янтарный напиток, запивая холодное мясо; Ростислав морщился, наблюдал, как отец и брат шумно пьют пиво, отхлебнул немного меда, нацеженного ему чашником из драгоценного серебряного жбана; видно, мед для Ростислава привозили откуда-то издалека, чуть ли не от самих ромеев, или же тут сытили его большие знатоки и долго выдерживали в старых бочках, придающих напитку тот неповторимый вкус и запах, который встретишь только среди выдержанных медов Русской земли.
Рассиживаться с утра никто не стал, – каждый из дружинников, перекусив на ходу, хлопотал возле коней; готовился в дорогу и Иваница, за столом сидели только князья и Дулеб, молча ели, потом Юрий спросил:
– На остров как добрались: вброд?
– На лодьях, – ответил Андрей, а Ростислав снова покровительственно улыбнулся на простецкий вопрос отца: разве же кто-нибудь мог допустить, чтобы он, пышный и роскошно-прекрасный князь Ростислав, барахтался в этой холодной, мутной воде?
– Нашли меня как? – допытывался Юрий.
– Язык до Киева доведет, – сказал Андрей, теперь оба княжича улыбались чуточку покровительственно, потому что как ни пробивался отец к Киеву, но не доводил его туда ни язык, ни копье, ни меч.
– Глеб просит помощи, – повторил Андрей, – передает, что не выдержит один всю зиму.
– Зимой пошлем дружину, – спокойно промолвил Юрий.
– Откладывать негоже, – Андрей поискал глазами поддержки у Ростислава, и тот всем своим видом показывал, что согласен с братом и заранее отбрасывает все слова князя Юрия, о которых мало сказать, что они нерешительные.
– Я не бог, – подлил себе пива Юрий, – реки не смогу заморозить. Давно бы уже должна наступить зима, да медлит. Может, Изяслав умолил бога, чтобы он отрезал нас на какое-то время от Чернигова и Киева, пока там Мстиславичи жгут города.
– Пошел бы и по этой воде, – вздохнул Андрей, – пусти меня, отче, пробьюсь.
– Знаешь вельми хорошо, что не отпущу тебя. И никого не отпущу, пока дорога не установится. Много уже мы ходили туда, да все без толку. Вот Ростислава еще пошлю.
– Почему Ростислава? – подскочил Андрей.
– Взгляни-ка на него: князь из князей! Он самим своим видом нагонит страху на Мстиславичей, придут они поклоняться и целовать руку.
Ростислав и впрямь положил на стол толстую, белую, холеную руку, хоть тотчас же и целуй кто хочет.
– Я пойду, – сказал он, небрежно цедя слова, – почему бы мне не идти? Который уж год сижу без земли. Могло и надоесть. Унижает мое достоинство жить такими харчами, князь Юрий. Но уж коли пойду на юг, то не сяду ни в Курске, ни в Чернигове, ни в Переяславе, а ударю на Киев! Добуду тебе золотой Киевский стол одним махом!
– Любо мне слушать такую речь, но увижу ли Киевский стол и гоже ли мне думать о том дне, сыновья мои? – вздохнул Юрий, и только Дулеб уловил в этом вздохе что-то напускное, а оба младшие князья встревожились не на шутку и почти одновременно воскликнули:
– Что с тобою, княже? Что?
– Вот, – указал Юрий на Дулеба, – посланец от Изяслава. Посол и судья. Назвал меня убийцей.
– Тебя? Убийцей? – Андрей вскочил из-за стола, взялся за меч.
Ростислав тоже пошевельнулся угрожающе, и в этом движении было куда больше угрозы, чем в намерении Андрея достать из ножен меч.
– Скажи им, лекарь, пусть знают.
– Можно и сказать, – Дулеб снова был спокоен и непроницаем. Он уже и не рад был, что встрял в это тяжелое дело, почему-то все больше и больше сомневаясь в основательности своих подозрений в отношении руки Юрия в киевском убийстве, но эти молодые князья немного раздражали его, они вели себя так, будто за всю жизнь свою не допустили ни одной несправедливости. Поэтому Дулеб твердо и убежденно повторил сыновьям то же самое, что вчера поведал их отцу, но последствия от этого сегодня были вовсе не такие, как вчера.
Ростислав улыбнулся с презрением, Андрей метнулся туда и сюда, не глядя на Дулеба, крикнул:
– Эй, там, принесите-ка мой лук!
Отрок принес Андрею лук, князь не взял его в руки, велел отроку:
– Натяни!
Тот стоял, недоуменно посматривая на князя.
– Кому сказал! – топнул ногой Андрей.
Отрок молча попытался согнуть лук, но у него ничего не получилось.
– Позови кого-нибудь посильнее!
Тот выбежал, через минуту возвратился с дружинником, сильным, как тур, тот повозился с луком чуточку дольше, но и он ничего не мог сделать.
– Видел? – выпроваживая взмахом руки дружинников, спросил молодой князь у Дулеба. – Может, хочешь попробовать?
– А зачем это мне? Я не лучник, – пожал плечами Дулеб. – Я лекарь.
– Лекарь, а берешься за дела, чуждые для тебя.
– Истина не может быть чуждой для человека.
– Ну так вот, – Андрей легко согнул лук, натянул тетиву, – взгляни, какой у меня лук. Вот тут тебе и истина. Повезу тебя во Владимир, привяжем к воротам и расстреляем из этого лука. За неправду. За поклеп. За…
– Ничего этим не добьешься, – спокойно молвил Дулеб. – Я сказал свои слова. Они уже услышаны, они уже никуда не денутся. Это все едино, что написал бы слова эти на своих ладонях, чтобы люди узнали даже после моей смерти. Должен бы ты знать силу слов, княже.
– А откуда ты знаешь, что я должен, а что нет?
– Князь Юрий сказал мне, что ты любишь книги. А что такое книги? Слова. Может, и жизнь людская – тоже одни лишь слова. И неведомо, что чем порождается: слова ли делами, дела ли словами. Еще забыл я добавить, что не послан я князем Изяславом, не посол я ничей, сам поехал, подталкиваемый лишь собственной совестью. Если бы обнаружилось, что виноват князь Изяслав, ну и что же? Доказательств еще не имею. Ведомо лишь мне, что бежали убийцы сюда, сказано даже: к князю Юрию.
– Знаешь их? – впервые подал голос Ростислав.
– Никого не видел, потому что не киевлянин я, да и мой Иваница тоже не из Киева. Знаем, кто они, как зовутся. Один Кузьма Емец, сын старого дружинника Войтишича.
– Войтишич славный воин, – степенно подбросил Ростислав, – его сюда впутывать не годится.
– Не впутываю, говорю лишь, что отец этого беглого Кузьмы – старый дружинник Войтишича, слепой Емец. Живет при дворе у воеводы, человек, судя по всему, почтительный, а сын не пошел в отца. Другой же – монах, привратник из монастыря святого Феодора. Открыл ворота перед убийцами, повел их к князю Игорю, сам убивал. Бежал вместе с Кузьмой Емцом. Зовется Сильвестром или просто Силькой.
– Ну! – князь Андрей швырнул свой лук, сел за стол напротив Дулеба, подпер щеки кулаками, уставился в лекаря своими большими глазами, в которых полыхал гнев. – Повтори, как звался тот отрок и как звался монах.
– Кузьма и Сильвестр. Сильвестр еще вельми ученый. Вел записи монастырские, у игумена Анании считался самым способным послушником.
– Вот вранье, – уже спокойно промолвил князь Андрей. – Либо ты сам врешь, лекарь, либо тебя ввели в заблуждение недобрые какие-то люди. Князь, – обратился он к Юрию, – этот монашек у меня во Владимире. Уже вот два месяца.
– Ежели он у тебя, – засмеялся Юрий, – то лгуны мы с тобой, а не лекарь. Получается, знал человек, зачем забивается в такую даль. Хвалю, лекарь. Ибо наполовину правда – уже правда. Прости моему сыну его несдержанность, горячий нрав имеет. Соединил в себе гордость Мономаха и половецкий огонь. Эй, там, вынесите-ка отсюда лук князя Андрея! Теперь тут ничто не должно напоминать о словах, молвленных в запале и гневе. Ты же, лекарь, выбирай: будем сидеть здесь, ожидая, пока приведут сюда беглого монашка киевского для расспросов твоих, или же поедешь со мною, как согласился вчера, к князю Ивану, а монашка тем временем доставят туда, а может хочешь прямо в Суздаль, то поезжай, а я в скором времени тоже там буду.
– Делай как знаешь, – ответил Дулеб, – единственное хотел бы: расспрашивать монашка при тебе.
– Это мой человек, я никому не отдам его! – топнул ногой князь Андрей.
Юрий взглянул на сына прищуренным глазом:
– Поучись у брата своего Ростислава княжескому достоинству. Знаешь монашка своего два месяца, а ставишь за него свою честь.
– Ты знаешь лекаря день лишь единственный, а хочешь поставить выше своих сыновей и выше самого себя, – вскипел Андрей.
– Не его хочу поставить, – правду. Она и без того стоит над нами, что бы мы ни чинили. Высший суд нашим деяниям и мыслям, сыне. Если твой монашек в самом деле убийца…
– Не убийца он! Такой не может стать убийцей!
– Откуда ведомо тебе?
– Книжный человек вельми.
– А разве за книги не убивали людей?
– Убивали, да не те, кто писал книги. Это люди смиренные и мирные. Они ближе всех к богу. Лишь благодаря им, написавшим книги, люду стали известны многие истины. Так назовешь ли злодеем того, кто пишет книги? Такие люди не могут убивать. Слова не убивают, только меч.
– Справедливо, брат, – добавил Ростислав с вершины своей покровительственной насмешливости, – в отношении меча справедливо молвил, ибо князю лучше дружину с мечом иметь, чем монахов с писалами. Даже хороший повар дороже книгописца.
– Доставим этого монашка сюда и спросим его тут, лекарь, – решил Юрий. – Пошли, князь Андрей, гонца, пусть приведет сюда твоего книгописца.
– И будем изнывать в этой грязи? – брезгливо поморщился Ростислав.
– Тебя не задерживаем. Поезжай в Суздаль, готовь дружину к походу. Как ударят морозы, так и с богом! А нам надобно здесь.
– Не дам своего монашка, – твердо повторил князь Андрей. – Ты, княже Юрий, не ценишь таких людей, знаю. А зря. Потомкам не будет дела ни до твоих дум, ни до намерений высоких. Будут знать о тебе по тому, что останется. А что останется? Написанное. Испокон веков так ведется.
– Дела останутся, забыл ты, сын.
– Дела исчезнут и быльем зарастут. Всемирный потоп не смыл с лица земли книг. Человечество может вымереть, книги переживут. Написанное останется. Вот ты сидишь в сей земле пятьдесят лет, сколько городов поставил, скольких людей пригрел, сколько добра сделал. А приезжает человек из Киева, и человек не темный, ученый, лекарь, и что? Не ведает ни о каких твоих добрых и славных делах, а называет тебя убийцей. Был бы возле тебя верный летописец, он бы проследил каждый твой малейший поступок, и ты поставил бы сего лекаря перед пергаменом, пусть бы почитал.
– Дел не так много у князя, чтобы он сам их не способен был записать. Учил я всех вас, сыны мои, не родились вы лишь князьями, родились для великих трудов, и уж ежели ты князь, то будь им, во всем и до конца! Умей обращаться с мечом и с веслом, с конем и писалом. Иначе что же ты за князь! Вспомните деда вашего Мономаха. Вспомните Всеволода, Ярослава.
– Кто сам пишет о себе, лишь затемняет суть и свой образ. Постоянное писание отрывает тебя от забот о судьбе земли и люда. Одновременно нельзя пренебречь написанным, потому что оно способно сделать нас либо призраками, либо всемогущими.
– Вместо слов молвленных, а пуще того – писанных, достаточно хорошего намерения, – похлебывая пиво, спокойно заметил Юрий.
– Вот и получай за свои добрые намерения! Изяслав убил Игоря и тебя же обвинил в этом.
– Это не Изяслав, это я! – твердо промолвил Дулеб, о котором словно и забыли в разгар спора между отцом и сыном.
– Все едино, – отмахнулся от него Андрей, – они там в Киеве готовы отнять у нас все: и достоинство наше, и лучших людей наших, и богатства наши, и свободы, и самую жизнь нашу. Все мы умрем когда-нибудь, и никто не узнает о великих трудах наших в этой великой и часто неласковой к человеку земле. Так почему бы я должен был не пригреть такого умелого человека в писании, как монашек Силька?! И не поверю никогда, что он мог учинить злодеяние. И не отдам никому. Уже назвал его своим приближенным летописцем.
– Напоминаю тебе, что сам можешь записывать все достойное внимания и памяти, ибо ежели ты поставлен выше всех на земле, то и судить обо всем надлежит тебе первому. – Юрий и дальше не поддавался запалу, с которым вел спор князь Андрей. Казалось, этого человека ничто не может вывести из равновесия, поколебать его убежденность и веру в себя. – Почему ты думаешь, будто какой-то беглый монашек киевский сможет лучше тебя самого описать все содеянное тобою? Отец мой, а твой дед, великий Мономах, восемьдесят раз ходил в походы и не ждал, что кто-то все это опишет, сам был грамотен, сам брался за перо, возил с собою книги и пергамен.
– А написал ли про убийство половецких ханов, которые сдались на его милость и которым обещал сохранить жизнь? – жестко спросил князь Андрей, в котором, видно, заговорила половецкая кровь его матери. – Или о позорном поражении возле Триполя, где утонул князь Ростислав, – об этом написал Мономах? И что когда-нибудь напишут об этом другие – знаешь, княже?
– Не нужно об этом, – тихо промолвил Долгорукий, – про Триполь Мономах не мог без слез вспоминать до самой смерти. Не помнил восьмидесяти своих побед, а страдал от единственного поражения, ибо считал, что это по его вине утонул его любимый брат Ростислав. Выиграть восемьдесят битв, а одну проиграть и потерять любимого брата? Зачем тогда все? Великую боль носил в сердце своем Мономах, и не следовало бы тебе, сын мой, вспоминать об этом деле. Мертвые для нас все одинаково близки, неважно – умер человек день назад или тысячу лет. Всех должны видеть и понимать. Для живых все доступно: дела, слова, успехи, поражения, слава, позор. Мы рассматриваем дела умерших, ничто не скрывается от нас, так будем же справедливыми прежде всего!
– Вот и хочу, чтобы не судили о нас потомки, как им захочется, сам проследить все записи хочу и поставить записи эти в соответствие с нашими деяниями, – сказал Андрей. – Для этого нужен человек умелый и посторонний. Сила посторонняя – всегда сильнее тебя самого. А кому не хочется подчинить себе то, чем не владеешь сам? Если бы Мономах не только писал свои поучения, но и проследил, что летописцы скажут про все деяния его, разве говорили бы мы с тобою, отче, про убийство половецких ханов, которое так и останется темным, а то и позорным.
– Довольно об этом убийстве, княже. Может, хоть меня не станешь обвинять в убийствах?
– Я – нет. А другие? Как тебя прозвали? Долгой Рукой.
– Ты же знаешь, за что и кто назвал.
– Ну так, а теперь сей лекарь. Кем назвал тебя? Благодетелем? Ангелом? Вершителем воли божьей на земле?
– Дозволь, княже, вмешаться в разговор ваш, хотя и негоже простому человеку это делать, – обратился к Юрию Дулеб.
– Хочешь стать на мою сторону? Но меня можно защищать от кого угодно, кроме моих сыновей.
– Нет, хочу выступить также против тебя.
– Уже выступил. С тобою тоже никто не потягается. Назвал меня убийцей, не спросил, велел ли я убить хотя бы одного человека за всю жизнь, или, может, не хочешь расспрашивать того монашка, не надеясь на подтверждение?
– Я хотел о другом. Про книги и тех, кто их пишет, и про властителей держав, то есть про таких, как ты, княже. Книги – это разум народа, то есть движение вперед; власть же являет собой порядок в державе, то есть неподвижность, устойчивость. Пока эти две великие силы разделены, они взаимно выправляют друг друга и друг другу противодействуют, тогда также в народном бытии сохраняется необходимое равновесие. Но когда эти обе силы сливаются, вступают в сговор, то неизбежным следствием такого сговора будет угнетение в державных действиях и раболепство в книжном. Потому-то ты неправ, княже, когда отрицаешь пользу от умелых книгописцев. Но не можем признать правды также и за князем, который хочет купить себе книгописца, поставить себе на службу, забыв о его независимости, которая может быть лишь тогда, когда он служит не кому-нибудь одному, а целому народу, державе, то есть истине. Летописец должен сидеть не в княжеском тереме, а в келье, подальше от мира, в стороне от страстей и стычек, и писать с сердцем спокойным и разумом не омраченным корыстью и нечистыми помыслами.
– У летописцев есть страшнейшее оружие, – бросил князь Андрей, замалчивание. Будто бы и не было тебя, и не был ты и ничего не сделал. Мы не можем сидеть и ждать, кто про нас когда-то там что-то там напишет с непомраченным умом и невозмутимым сердцем. Так они напишут потом о сыновьях и внуках Мономаха, что они не содеяли ничего достойного упоминания. А кто может это проверить? Поверят написанному.
– Ну и что? – вздохнул Юрий. – Так пишут всегда и про всех. Да это еще не причина, чтобы сидеть сложа руки. Нужно украшать землю, строить города, наводить порядок в державе, сделать свою державу единой, как тело людское, а не разорванной на лоскуты.
– Города! – засмеялся Андрей. – Камни молчат. И все на свете молчит. Молвят лишь книги. Надеяться на великодушие потомков – больно уж велика роскошь. Их суждения вызываются то леностью, то непониманием, то враждебностью. Если есть случай и возможность самому проследить записывание деяний своих, то почему я должен пренебречь этим? Может, с этого и начинается подлинное величие княжеское, отче.