Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
Лебедем плыл по синему небу веселого зеленого города Яссы храм Трех Святителей.
Снизу доверху опоясан узорами: травами, лозами, орнаментами, а может быть, и тайными письменами. Узоры по камню, но резаны чисто и тонко, как по слоновой кости, как по золоту.
Жители Ясс и через годы не могли привыкнуть к чуду. Сколько раз поглядишь на Трех Святителей, столько и подивишься.
Входящий во храм чувствовал себя так, словно вознесло его в самые недра светоярого солнца. На алом — золото, сказка русских мастеров.
Собольи и куньи меха, крытые парчой шубы, женские и мужские платья в жемчуге, в драгоценных камнях, в золоте. Вот уж воистину — шкатулка земных чрезмерных соблазнов.
Казачья старшина, приодевшаяся для торжества, даже потеряться не могла среди всеобщего великолепия. Как стайка воробьев в клетке павлина, казаки хоть и хорохорились, но всем было видно, что тяжко им здесь, что стыдно им за свои лучшие наряды — словно нищие посреди хором.
— Который сын Хмельницкого, покажите! — Княжна Роксанда как появилась в храме, так сразу и затормошила своих подружек. — Вон тот, чернобровый? Ах, какой казак!
— Это — Федоренко! — объяснила княжне всеведущая Эмилия.
— А где Тимош, спаситель моего батюшки?
— С пушком на губе.
— Этот угрюмый?! Господи, да он же рябой!
На Роксанду стали оборачиваться, и она поспешно затаилась, присмирела, но, постояв, изображая на лице молитвенную сосредоточенность, потянулась глазами к детинушке.
Прямая спина, жупан, как надутый, — столь выпуклы и могучи мышцы, лицо обожжено ветром и солнцем, но молодое, как мордочка теленка. Не усы — дымок. Шестнадцать весен человеку. Шестнадцать весен, а рот на замке, губы напряженно сомкнуты, глазами вперился в царские врата и ничего больше не видит. Глаза обрушиваются на каждый встречный взгляд, как на вражескую крепость, и не уступают нипочем.
«Могла бы я полюбить такого?» — подумала вдруг Роксанда и ужаснулась на самое себя. И поставила рядом с Тимошем пламенного, сгорающего от любви князя Вишневецкого, черноглазого ангела, который все понимает, все знает наперед, страдающего сначала за любимую и уж потом за себя. Потом поставила гордого самолюбца Петра Потоцкого, снисходительно разрешающего себя любить, настоящего чистопородного пана. И ужаснулась — ей хотелось, чтобы ее обнял этот неотесанный, этот безобразный казак.
Вздрогнула — Тимош смотрел на нее. Ей показалось, что ее грубо толкнули, она попробовала улыбнуться и не сумела. У нее достало силы не опустить глаз, но поглядеть глаза в глаза не посмела. Она боялась перевести дыхание, чтоб не вскрикнуть, но он скоро отвернулся и, уставясь на царские врата, шептал сухими, покрытыми коричневой коркой губами слова молитвы.
«Лучше в заточение, чем замуж за такого!» — сказала самой себе Роксанда и не поверила ни одному из этих слов.
Словно малый ветер обежал стены храма. Дрогнули язычки свечей, засверкали каменья, зашелестел шепоток. То явился в храм сын господаря Стефан со своими ближними людьми. И тотчас за малым ветром колыхнул платья и шубы большой ветер. Возбужденно вспыхнули каменья, золото заструилось, огонь заметался, и лица придворных озарила улыбка всеобщего беспрекословного восторга. Через храм на свое господарское место шел Василий Лупу.
Перед ним — постельник с серебряным жезлом, позади меченосец, опоясанный мечом, с господарской короной и булавой.
Сам господарь в нежно-зеленой ферязи, в красной шубе на соболях, подпоясан широким турецким поясом, по груди золотые розетки с большими чистой воды бриллиантами. На голове особая шапка с рубином и перьями.
При появлении господаря на обоих клиросах запели хоры мальчиков: на правом — по-гречески, на левом — по-молдавски.
Лупу занял свое место и всем видом показывал, что углублен в молитву и слушанье службы.
Но мысли его были о земных делах.
«Господи! — думал господарь Лупу. — Под сводами твоего дома собрались сегодня люди, которые твоим промыслом, но из рук моих получили власть, богатство и даже само имя, ибо многие из них были всего лишь торгаши да ловкачи, а ныне — бояре, цвет государства. Но есть ли среди этих людей хоть один, который не предаст меня тотчас, стоит лишь обломиться одной ножке моего трона, одной из четырех.
Ворвись в храм воинство Матея Бессараба — и встанут за меня казаки, потому что они ждут денег за победу. А боярам-то чего рисковать? Они свое взяли, и не только свое».
С господарского места Василий Лупу видел всех стоящих у корыта власти, у его корыта.
Среди бояр и ближайших людей господаря было только три молдаванина: братья Чагол да Георгий Стефан — логофет. Остальные — греки.
Сам Лупу был родом из Эпира. Говорили, что он албанец, арнаут, серб, но кем бы он ни был, Эпир — это Греция, и к грекам Василий Лупу имел большую слабость. Он их отличал перед молдаванами и даже перед любезными сердцу поляками.
Господарь Валахии Матей Бессараб играл на больной струне молдавских владетельных особ, призывая их скинуть ярмо чужеземцев-греков. На все эти призывы у Лупу было два довода: во-первых — виселицы и во-вторых — виселицы, а еще он любил говаривать: «Всевышний Бог не создавал на лице земли людей порочнее жителей страны молдавской, где все мужчины воры и убийцы».
Люди воистину государственного ума, Бессараб и Лупу умели под игом турецкого владычества не только нарастить государственную мышцу, но и создать такие духовные ценности, которые оказались более стойкими, чем самые неприступные крепости. Они выдержали осаду самого времени. У любого из этих господарей достало бы изворотливости добиться объединения обоих княжеств, а там и скинуть разом турецкого седока, но беда была в том, что жили они и правили в одни годы, и было им под солнцем тесно.
Когда-то они вынашивали план совместного удара по Османской империи, но в 1639 году Лупу получил у турок фирман на владение Валахией, и бывшие союзники стали врагами. Во время войны с казаками под Азовом Лупу подговаривал Дели Гуссейн-пашу, командующего турецкой армией, позвать Матея Бессараба. Лупу готовил Бессарабу мышеловку, но валашский господарь видел на три аршина под землей и не дал себя обмануть.
Время шло, и Василий Лупу понял, что воды удачи и счастья льются на мельницу Матея Бессараба. Валашский господарь не только строил козни, но уже и меч обнажал против соседа.
«Если бы не казаки, пришлось бы отсиживаться в горах, а то и бежать в Истамбул».
Горькая обида исказила непроницаемый лик господаря.
Ни один правитель из молдаван не сделал столько для Молдавии, сколько он, грек Лупу, а в ответ — ненависть. Двинул Бессараб войска, и ведь к нему потянулись, против своего же князя.
Одобрительно, нарочито долго посмотрел на казаков, чтоб все в храме увидали его одобрение и его долгий взгляд, а сам думал: «Надо их приручить. Воюют, может, и бестолковее немцев, но ценят свои головы вдвое дешевле».
После службы казацкая старшина и мурзы из татарского отряда Тугай-бея были приглашены к столу господаря, а для прочих воинов, для татар и казаков, поставили на господарском дворе бочки вина и котлы с бузой, жарили быков, свиней, баранов.
Обещанные деньги были заплачены, каждый участник похода получил сверх платы по серебряному талеру, а старшины по кафтану, потому и праздновалось всем с легким сердцем.
Тимош сидел за столом до того прямой и неподвижный, что в первые же минуты господарского пира у него судорогой свело шею и спину.
Обмакнув хлеб в кушанье, перекрестил его и что-то сказал митрополит Варлаам. Поднялся с места и стоя выпил кубок вина господарь, а казаки радостно зашумели.
На Тимоша словно наваждение нашло, слова не доходили до сознания, люди и предметы расплывались в глазах.
Немного оправившись от первого смятения, он выспросил все и узнал: митрополит благословил трапезу, а господарь пил здоровье гетмана Хмельницкого. Теперь Тимош завороженно смотрел на стол Василия Лупу.
Великий келарь снимал с тарелей крышки и показывал каждое блюдо одиноко восседавшему господарю. Если господарь поднимал глаза, блюдо убирали, а то, что нравилось, водружали на стол, великий келарь вилкой проходился по всему блюду и кусочек отведывал. Меченосец стоял по правую руку от господаря, держал корону.
Возле деревянной бадьи с холодной водой, в которую были опущены бутылки с разноцветным вином и водкой, хлопотали подручные великого погарника. Он сам наливал вино в хрустальные или в фарфоровые кубки и чаши и, отведав, подносил господарю. Василий Лупу пил вино с удовольствием и после нескольких рюмок освежался чашей пива.
Такие же блюда и вина подавали казакам, и Тимош пил, заедая вино хлебом, потому что не умел приступиться к еде с тем удивительным изяществом, которое творил на глазах у всех господарь. А казаки времени даром не теряли.
— Ешь, чего голодный сидишь! — Федоренко, спохватившись, сунул павшему духом Тимошу фазана в руку.
— Вкусно! Ты гляди, внутрях-то у него перепелка, а в перепелке воробей, должно быть, а в воробье еще какая-то пичуга, а в пичуге ягода с косточкой.
Тимош держал в руках фазана и, не зная, что теперь делать, откусил кусочек. Бог ты мой! Не еда, а дьявольское искушение.
Тимош, успев и захмелеть, и наголодаться за столом, ломившимся от яств, сам не заметил, как уплел все это тонкое сооружение: фазана, перепелку, воробья, малую птаху. И ягоду съел, а косточку, поразмыслив, выплюнул под стол.
Подали на диво вкусной водки. Казаки выпили, и Тимош, расстегнув тугой ворот рубахи, потянулся за вторым фазаном, но передумал и брякнул перед собой блюдо с бобровым хвостом.
— А не спеть ли нам хозяину нашему казацкую песню? — спросил Федоренко.
И казаки, дружно промочив горло, спели про милую вишневую Украину, про ковыли да про Днепро, про казачек, ждущих из-за моря под серебряным месяцем казаков-молодцов.
Тимош пел со всеми, радостный оттого, что обрел руки, ноги, голос. И вдруг почувствовал: на него смотрят. Поискал — кто? И встретился взглядом с Василием Лупу. Господарь улыбнулся, но глаза не отвел, заупрямился и Тимош. Его разобрала нежданная злость. На себя, на свое давешнее позорное кусание хлебца, на свое неумение сидеть за царскими столами. Но теперь ему было все равно. Экая птица — господарь! Не обошелся вот без казаков.
«Погоди, я еще твоим зятем стану!» — сказал про себя Тимош, ликуя.
Господарь сказал что-то подошедшему к нему логофету и поневоле отвел глаза.
Логофет вернулся с собольей шубой.
— Передайте, казаки, моему брату гетману Хмельницкому с поклоном и благодарностью, — сказал господарь.
«Вот уже отец братом князю стал, — усмехнулся Тимош, — а я, стало быть, князюшке племянник».
Шубу принял Федоренко. Грянула музыка. В залу впорхнули танцовщицы, и словно горящих углей сыпанули под ноги.
Бешеный танец закружил головы, воздух потрескивал от синих дьявольских искр.
Тимоша тронули за плечо. Перед ним стоял логофет Георгий Стефан. Тимош понял, что его куда-то зовут, встал, пошел за логофетом. В тихой, обитой коврами комнате его ожидал господарь.
Стремительно сорвавшись с места, Василий Лупу обнял Тимоша, поцеловал, прослезился.
— Передай отцу, что отныне нет у гетмана Украины преданнее слуги, чем несчастный молдавский князь! — Василий Лупу сел по-турецки на ковер и показал Тимошу место напротив себя.
На золотом подносе, в золотой посуде принесли сладости и вино.
— Я как медведь в берлоге, — говорил господарь, отведывая кушанья, — обложили меня предатели со всех сторон. Одни туркам служат, лютым врагам православной нашей веры, другие служат моему врагу Матею Бессарабу, третьи — полякам, нашим ненавистным врагам, четвертые предались московскому царю, пятые — семиградскому, есть лазутчики крымского хана и шведской королевы, много у меня врагов среди самих молдаван, скверных людишек. Как я живу, как держусь на престоле, одному Господу Богу ведомо.
Благородное оливковое лицо господаря выражало бездонную печаль, но холеные, скрученные до тонких жгутиков усы торчали в стороны воинственно, и руки, лежащие на коленях, были спокойны и властны.
— Передай гетману, что я, за помощь его скорую, почитаю себя неоплатным должником и готов тотчас исполнить любую волю моего брата.
«Отдай за меня дочь свою», — сказал про себя Тимош и опустил голову. Вслух такое сказать сил у него не было, скорее бы умер, чем сказал.
— Вот и передай брату моему тайную весть. Надо гетману мириться с поляками. Как можно скорее. От верных людей знаю; крымский хан только прикинулся другом. Он замышляет против отца твоего, а моего брата, многие предательства. И к Москве пусть не льнет гетман. Москва обманет. Бояре московские хуже волков расхватают украинские земли и народ украинский вольный посадят на цепь. Вспомнят тогда казаки поляков добрым словом, но поздно будет. А теперь выпьем бокал зеленого, как изумруд, котнарского на вечную дружбу между мною, князем Молдавии, и твоим отцом, князем Украины, между мной и тобою, воспреемником отцовского дела.
«Так Украина не княжество и отец мой не князь», — сказал про себя Тимош, а вслух сказать не посмел. Горько покорил себя, что не только возразить, но и поддакнуть как следует не умеет.
Хватил Тимош кубок котнарского, а на дне кубка перстень с изумрудом.
— Эко! — вырвалось у казака первое словечко за весь их разговор с господарем.
Засмеялся Василий Лупу:
— Это тебе подарок, на добрую дружбу! А теперь к гостям пошли, как бы они не хватились нас.
Повернул Тимош перстень. Камушек так и горит. Сунул перстень за пазуху, в потайной кармашек.
Погуляв трое суток кряду, татары и казаки ушли из Ясс, добром поминая молдавского господаря.
Он увидал синее, играющее на солнце море и белую птицу над морем. Сердце сжалось от страха и тоски. Море и птица были предвестниками самого тягостного сна.
«Проснуться бы», — подумал он, но перед ним уже маячила решетка. Потрогал ее: надежна ли — и обрадовался: надежна. По каменной гладкой стене самой неприступной башни карабкались из пены волн, будто крабы, убиенные по его приказу, по его навету. Первым, как всегда, добрался до решетки удушенный в Константинополе Мирон Берновский. Гудел ветер, срывая легкий костяк со стены, но Мирон, уцепившись за решетку, держался, вперясь пустыми глазницами в обитателя башни. Желтый скелет вился, как флаг, трещал костьми. Кто бы мог угадать в этом костяке господаря Мирона, но Василий Лупу «своих» знал.
Оттолкнув Берновского, заглянул в решетку, вися вниз головой, бывший вистерник Моисей. Этого пришлось отравить, когда сам добивался места вистерника — хозяина казны господаря.
— Пошли вы все! — отмахнулся от гостей Василий Лупу. — Я свои грехи при жизни отмолил. Куда вам против меня! Что вы содеяли для церкви Божьей? Ровня ли вы мне? Кто построил монастырь Галию, церковь Трех Святителей, церковь в Оргееве, в Килии? Кто выкупил у турок мощи святой Параскевы? Молчите? Василий Лупу. Кто заботился, не зная покоя, о могуществе молдавской церкви? Все тот же Лупу. Пока вы у власти были, попы наши кланялись галицким митрополитам, а ныне мы им ровня. Мои митрополиты признают над собою власть одного лишь патриарха. Да какого патриарха! Константинопольского! Кыш! Кыш!
За решеткой пошла толкотня. Мелькали купцы, бояре, всякая сволочь низкородная, костяки изощрялись, но Лупу глядел на них без содрогания.
Треск костяков не унимался, и, тяжело вздохнув, господарь сел в кровати и открыл глаза.
— К перемене погоды, — сказал он себе, помня каждую картинку неотвязного сна.
Пошарил рукой в изголовье, поймал шнурок с миниатюрными из черного жемчуга счетами, взгромоздил подушки и, поставив счеты на грудь, занялся печальным вычитанием.
Даже малая война, победоносная, обходится в копеечку.
«Надо приказать дворецкому тратить на ведение дома не более пяти червонцев в день, — решил господарь. — И сегодня же до холодов перееду в Котнар, на тихое житье».
Одевшись и умывшись с помощью постельничих, пошел в домашнюю церковь. Ставил усердно свечи.
«Это тебе, Мирон, — вел он тайные разговоры без слов. — Успокойся и не завидуй. Одному Богу ведомо, какая у меня участь. Я тебя оклеветал перед султаном — и вечная мне за то казнь. Ты безгрешен, что ли? Быть бы тебе в аду, когда бы не венец мученика. Так что — уймись!
Это тебе, Гаспар! У нас с тобой хорошо получилось. Ты меня не успел удавить, а я тебя — сам ты под Цецорой костьми лег. Спи спокойно.
Прими от меня, Мануил…»
У Мануила Василий работал в лавке. Мануил был ювелиром средней руки. Умер он в единочасье, оставив свой капитал Василию.
«Грешен перед тобою, господарь Илия! — ставил Лупу очередную свечу. — Ты вводил любезные моему сердцу греческие порядки, но против тебя-то я и поднял восстание, ибо любовь к Греции была самым слабым твоим местом. В господари мне хотелось. Ты ведь и при жизни знал:
я — достойнее тебя и всех прочих искателей… достойнее.
Моисей, хоть бы ты не являлся в дурном сне моем! Яришься, что наградил меня званием великого дворника, что почитал за ближнего друга и не кого-нибудь — меня отправил к султану хлопотать по своим делам. Грешен, за себя хлопотал. Да мало ли кто за себя хлопочет? Видно, бог меня хотел на печальном троне Молдавии зреть».
От свеч, зажженных господарем, в крошечной молельне стало светло и душно. Василий Лупу взял последнюю, толстую, в аршин величиной, поставил ее за всех разбойников, принявших смерть по его, государеву указу. Пятнадцать тысяч казнил, вдоль дорог развесил.
Торопясь с отъездом в Котнар, в тот день он принял трех послов: московского, турецкого, крымского — и вел дружескую беседу с польским князем Дмитрием Вишневецким и с сыном коронного гетмана Петром Потоцким.
Московскому послу, монаху Арсению, были переданы письма для царя Алексея Михайловича и на словах было сказано:
— Господарю доподлинно известно, что злоковарный Хмельницкий готовит с ханом набег на Московское царство. Хмельницкий много говорит о любви к московскому царю, но сам готов служить хоть турецкому султану, лишь бы удержать в своих руках власть для себя и для своего потомства.
Турецкому послу Василий Лупу говорил, целуя иконы для крепости слов своих:
— Хоть у Хмельницкого от теперешней славы голова идет кругом, но человек он разумный и хитрый, как змей. Хмельницкий знает: один он против поляков не устоит без помощи его величества падишаха, который велит крымскому хану помогать казакам, но верной службы от него ждать нечего. Как только гетман поляков побьет, его войска следует ждать в Крыму. А помощь он себе найдет в Москве.
Одарив крымского мурзу лисьей шубой, Василий Лупу на сабле клялся в верности Ислам Гирею и, передав тайные вести из Москвы, Польши и Литвы, напоследок сказал:
— Сколько бы добра мой брат Ислам Гирей ни сделал для Хмельницкого, в награду он получит черное предательство. Хмельницкого нужно держать в вечном страхе, тогда он будет ласковым, как прикормленная собака.
С поляками, с Потоцким и Вишневецким, господарь обедал.
Это была дружеская трапеза в малой комнате, стены которой не пропускали звуков. Но если Тимоша Хмельницкого Василий Лупу принял по-турецки, то поляков, любителей французской моды, — по-французски. Комнату задрапировали гобеленами, была поставлена причудливая мебель французского двора, в посуде, вывезенной из Франции, поданы лучшие вина Шампани, и всякое блюдо приготовлено было по рецептам повара-француза.
Петр Потоцкий прибыл в Молдавию не ради поправки здоровья на модных котнарских виноградниках. Его отец, великий коронный гетман Речи Посполитой, проиграв Хмельницкому битву при Корсуни, был пленником хана Ислам Гирея. Господарь Лупу должен был помочь в переговорах с Бахчисараем и, главное, с Истамбулом об отпуске больного Николая Потоцкого. Сын Петр готов был заменить отца в неволе.
Василий Лупу знал, зачем приехал молодой Потоцкий, но пролил обильные слезы и, припав к груди рыцаря, воскликнул:
— Какое благородное у тебя сердце!
«Что ж, — думал он, — отдать Роксанду за Потоцкого — это приобрести польский сенат. Особым умом рыцарь как будто не блещет, но и прежней славы Потоцким хватит на века».
И посмотрел на князя Дмитрия. Красив и трепетен, как серна. Умен, тонок, и дядя его, князь Иеремия, нынче первый герой в Польше.
Тень скользнула по ясному лицу господаря. Свою старшую дочь Елену он мечтал выдать за московского царя Алексея. Не получилось. Москва медлительна в решениях, Алексей был слишком молод и, не в пример отцу Михаилу, невест за морем искать не захотел. Женился на какой-то московской дворяночке.
«У Вишневецких ныне слава, а земли их — у Хмельницкого», — думал господарь, слушая рассказ молодых людей, как Петр Потоцкий покупал виноградник в Котнаре.
— Я сделаю так, что свой плен ты будешь отбывать в Истамбуле, — сказал Василий Лупу. — Крымский хан ныне много своевольничает. Жить у него — значит подвергать себя большой опасности. Я дам письма к нужным и значительным людям. В Истамбуле ты будешь жить не только в роскоши, но и с пользой для всего рода Потоцких и для Речи Посполитой. Дружба великих людей — это талисман мира между народами.
Князь Дмитрий слушал господаря, и глаза его теряли блеск. Он видел: если Василий Лупу будет выбирать между ним и Петром, то выберет Петра.
— Князь Дмитрий, — Василий Лупу дотронулся до руки Вишневецкого, — я прошу тебя бывать у нас в Котнаре. Мною приобретены старые книги французских алхимиков, а я знаю, что ты, князь, большой любитель чудесного.
— Я охотно почитаю ваши книги! — воскликнул князь Дмитрий: он не умел жить, не пламенея.
— У меня еще будет просьба к вам обоим, — сказал Василий Лупу, становясь серьезным. — Мне незачем от вас скрывать своей любви и почтительнейшего уважения к народу Польши, ко всему укладу жизни Речи Посполитой, своего восхищения польским рыцарством. Мой род — одна из ветвей рода Могил, но, будь я царских кровей, все равно почитал бы за честь иметь шляхетское достоинство. Я прошу вас содействовать осуществлению этой моей мечты — и перед королем, и перед сенатом.
Голос господаря выдавал его искреннее волнение.
Не был Василий Лупу родственником Могилам, не было у него дворянства ни молдавского, ни турецкого, ни греческого. Был он безроден. Достигнув умом и коварством княжеского трона, он мечтал стать дворянином по всем правилам закона. Он мог купить любой титул, мог присвоить, мог состряпать подложные грамоты, но ему, не верящему ни одному человеку на земле, нужна была хоть какая-то опора, незыблемая точка. И точку эту он видел в дворянском звании, которое было бы наследственным для всех его многочисленных отпрысков.
Молодой Потоцкий удивился просьбе господаря, а князь Дмитрий хоть сегодня же готов был в путь, в Польшу, хлопотать перед сенатом.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
— Здравствуй, пан сотник! — отец поднял большие свои руки, которые при неровном свете факела показались Тимошу крыльями.
Обнял отец ласково, по-матерински. Усадил на лавку, сам сел напротив, придвинувшись к сыну веселыми родными глазами.
— Чуешь? Сотник, говорю! Чигиринский.
Тимош и обрадовался, и застеснялся, голову набычил.
— Серебро, все двадцать бочек, закопал там, где ты указал. Лошадей поставил, каких в старых конюшнях Конецпольского, каких по казачьим дворам, покуда новых конюшен не построим. Спросить тебя не мог по дальности твоей. Конюшни я велел строить большие и добрые, как у самого Потоцкого. Кони турецкие, цена им дорогая.
— Молодец! — отец улыбнулся, а Тимош просиял.
— Сундуки с платьем частью в доме оставил, частью закопал под навесом. Двенадцать оставил, двенадцать закопал.
— Как с Тугай-беем ладил, с Федоренко, с казаками?
— Не знаю, чего они скажут, а я скажу — все у нас ладно вышло. С командирством своим я не лез. Правда, когда к Яссам двигались, торопил, наказ твой исполнял, а на войне и казаки, и татары знают, что делать. Врага было немного, наш приход его напугал. Сначала мы разогнали передовой отряд, а потом схитрили. У валашского князя наемники были и сборное войско, из своих валахов и из тех, кто перебежал к нему от господаря Лупу. Чтоб людей не терять, ударили мы по ополчению. Оно не столько от потерь, сколько от страху перед конницей Тугай-бея рассеялось, поломало строй наемникам, и те ушли. Вот и вся война.
— Татары грабили?
— Грабили.
— А наши, казачки?
— Казаков от грабежа Федоренко удержал.
— Один Федоренко?
— Так и я тоже.
— Хорошо, — сказал отец и вдруг нахмурился, полез за пазуху и — бац по столу!
Перед Тимошем лежал изумрудный перстень господаря Лупу.
— Это как же? — изумился Тимош.
— Рассказывай.
Тимош дернул плечами.
— Господарь мне его дал. Позвал меня с пира и говорит: «Передай твоему отцу, что он брат мне, что за скорую помощь почитаю себя в неоплатном долгу, а потому готов исполнить любую волю брата моего. Это он при всех говорил, а когда были с глазу на глаз, велел тебе передать, чтоб хану ты не верил, что он замышляет против тебя многие предательства, и московским боярам чтоб тоже не верил. Они украинский вольный народ хуже поляков на цепь посадят. Когда бокал за вечную дружбу пили, он тебя назвал князем Украины.
— Нет князей на Украине! Я — гетман! — сверкнул глазами отец.
— Не решился я против слова сказать.
— Ну, а про перстень-то что?
— Выпил я кубок, а на дне — вот оный. Господарь Лупу говорит: «Это тебе на дружбу!» Я взял. Да ведь не при всех даден, а как бы украдкой. Когда шли мы обратной дорогой, в дождь попали, а тут большой постоялый двор. Я и кинул перстень корчмарю, чтоб всех напоил.
— Так, — сказал Богдан, поглаживая усы. — За добрые твои дела ты уже награжден. Тебе семнадцати нет, а уже — сотник. За то, что умеешь ладить с людьми, не выпячиваешься где зря, за это тебе тоже будет награда. Но и за дурость получи.
— За какую дурость-то? — спросил Тимош, зыркая на отца исподлобья.
— Знай, что не всегда молчание — золото. Свой кремень не только в себе нужно хранить, но иной раз и треснуть им не грех, чтобы искры сыпались. Нет князей на Украине, были, да выставили мы их, того же Вишневецкого! Это одна дурь. А другая — перстень, царский подарок ни во что поставил при всех.
— А как же он у тебя-то очутился? — спросил Тимош.
— Будешь на моем месте, научишься чудеса творить… А теперь выбирай: кулаком тебя треснуть, палкой или плеткой?
— По скольку раз? — спросил Тимош.
— Три раза для памяти положено.
— Тогда давай и кулаком, и палкой, и кнутом, мало меня, видно, пан Комаровский потчевал.
Пропастями стали глаза Богдана.
Потупил голову.
— Верно, сын! Без битья обойдемся. Возьми на лавке кунтуш, а вот тебе сабля.
Камнями и золотом заблистало великолепное оружие.
Тимош принял саблю, поцеловал отца в плечо.
— Спасибо!
— Завтра королевского посла будем принимать, оденься в дорогое. Жить будешь в моей ставке. Ганжа укажет тебе комнату. Ступай, сынок. К завтрашним делам мне нужно приготовиться. Воевать, оказывается, и не полдела даже.
— А что же дело?
— Дело — жизнь людям устроить. Мир устроить. Вечный. Да чтоб хоть на полногтя справедливости в нем было.
Тимош дослушал отца, пошел к двери, но в дверях резко повернулся. Богдан даже вздрогнул. По вискам хлопца, сбегая на щеки, ползли струйки пота.
— Отец, жени меня, Бога ради!
Хмельницкий медленно поднялся из-за стола, взялся рукой за оселедец.
— Кто же это тебя так поддел? Дочка корчмаря?
— На Роксанде жени.
— На Роксанде? Что за птица?
— Дочь господаря Лупу.
Богдан подбоченился, поднял бровь, поглядел на сына с прищуром.
— А я-то бить тебя собирался. Палку приготовил.
Быстрым, широким движением раскатал на столе сверток карты.
— Иди сюда, Тимош. Поглядим. Вот наша мати Украина, а вот молдавская земля. Не велика, но ведь — княжество. А здесь Валахия. — Повел ладонями по карте. — Здесь я, в Молдавии — ты, а Лупу пусть Валахию возьмет. И крутой разговор с поляками будет закончен раз и навсегда. — Обнял Тимоша. — Ничего, что молчишь. Зато глаза у тебя — орлиные. Будет по-нашему; женю тебя на княжне.
Тимош поклонился отцу, пошел к двери, в дверях обернулся.
— Поляки там толкутся, Вишневецкий да Потоцкий.
— Ступай, отсыпайся с дороги. Ко мне сейчас Выговский придет, скажу ему, чтоб тотчас сочинил грамоту, а поутру гонец уже будет в пути.
Юная герцогиня де Круа ввела пани Ирену Деревинскую в библиотеку. Королева сидела в высоком, обтянутом тисненой кожей кресле с изящным томиком в руках.
Пани Ирена Деревинская сделала глубокий поклон.
— Я слушаю вас, — сказала королева спокойным голосом, разглядывая посетительницу бесцеремонно и холодно.
— Ваше величество, я пришла к вам с лучшими побуждениями и с чистым сердцем! — воскликнула пани Ирена.
— Но разве это возможно — явиться к своей королеве с худыми побуждениями и с черным сердцем? — спросила королева.
«Она все знает!» — ужаснулась про себя пани Деревинская, но прекратить игру, затеянную в доме Фирлеев, она не могла.
— Ваше величество, я бедная дворянка. Все мое состояние захвачено ныне врагом отечества, этим ужасным Хмельницким. Но когда речь идет о счастье моей королевы, разве можно думать о себе? Когда до меня дошел слух о затруднении, которое испытывает ваше величество, я спросила себя: в чем же проявляется твоя любовь, если ты смотришь на это со стороны? Участливые вздохи делу не помогут. И вот я у ваших ног. Примите самое дорогое, что есть у меня.
И пани Деревинская поднесла королеве маленькую шкатулку с бриллиантовым перстнем.
Королева улыбнулась, но глаза у нее остались холодными.
— Вы напрасно доверяетесь слухам, пани Деревинская. У вашей королевы нет затруднений. Именно поэтому принять дорогую вещь у человека, который потерял все свое состояние, было бы с моей стороны недальновидно. Вашей королеве нужно богатое и сильное дворянство. Благодарю вас и более не задерживаю.
Это был провал. Полный и бесповоротный. Двери королевского дворца, если в этом дворце останется Мария де Гонзаг, для Деревинской закрылись навсегда.
Отвесив низкий и глубокий поклон, пани Ирена удалилась.
Впрочем, еще не все потеряно. И кое-что пани все-таки узнала. Во-первых, в стане Фирлеев, а стало быть, у карлистов, действует шпион Яна Казимира.
Пани Деревинскую ждал в кабинете Фирлеев сам бискуп Карл Фердинанд, претендент на корону. Он хотел знать все слова, сказанные королевой, и не только слова, но сам тон их. Бискуп остался доволен памятью и точностью глаза пани Деревинской, отпустил ее к пани Фирлей и пригласил их милости Фирлея и Вишневецкого, чтобы обсудить план дальнейших действий.
Назавтра назначено очередное заседание сейма, на котором может решиться участь претендентов на корону.
У пани Фирлей в гостях была княгиня Гризельда Вишневецкая.
— Вы знаете, какой выкуп взял этот библейский зверь с города Львова? — Княгиня обошла взглядом пани Деревинскую и разговаривала только с хозяйкой дома. Руки княгини были неспокойны. Она, то и дело дотрагиваясь до хрустальной вазы на столике, слегка поворачивала ее, дотошно, словно искала в ней какой-то изъян. — Семьсот тысяч злотых! У князя Иеремии вчера был человек из Львова.
— У моего мужа тоже кто-то был, — сказала пани Фирлей, чуть сжимая углы рта.
Пани Ирена знала: это признак подавляемого раздражения.
— Вы хотите сказать, что мои сведения неточны? — спросила княгиня Гризельда, не оставляя вазы в покое.
— Ни в коем случае, княгиня. Сначала Львов обобрали войска, бежавшие из-под Пилявы, а потом уже Хмель. Семьсот тысяч этот библейский зверь, как вы замечательно выразились, взял товарами. Город едва наскреб шестнадцать тысяч монет.
Княгиня Гризельда оставила наконец вазу и принялась терзать свой жемчугами шитый носовой платок.
— Мой муж не принял командования над гарнизоном Львова только потому, что боялся поставить город в худшее положение. Хмель и этот его Кривонос почитают князя за своего личного врага. Если бы князь остался в городе, они не отступились бы от его стен.
— Насколько я знаю, полковник Кривонос овладел Высоким замком, — вставила словечко пани Ирена.
— Бог покарал это кровавое чудовище. — Княгиня Гризельда упрямо беседовала только с равной себе пани Фирлей. — Он получил ранение.