Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
«Умереть бы!» — подумала она с тоской.
В Горобцах, теперь уже далеких, ударили в било. Пани Мыльская встрепенулась, но с горы ей было видно: нет, не горит. А не горит, так и спешить незачем. Ей-то, владетелю землянки, и о пожаре волноваться не стоит.
Однако поехала потихоньку на зов: чего там приключилось?
Увидала невеликое сборище на пустыре, где церковь когда-то стояла. По тому, как все смотрели в ее сторону, поняла: ждут. Ее ждут. Сердце сжалось от тревоги. Недоброй. Добрых тревог у пани Мыльской не бывало уж два года кряду. Но и недобрая тревога только пыхнула в сердце, как пыхают на небе дальние зарницы, и опять подернулись глаза пани серой налетью безучастности. Подъехала к людям. Люди смотрели на нее, молчали, опускали головы.
— А чего?! — крикнул вдруг весело казак Дейнека. — И скажу! Как промеж нас решено, так и будет. Слышь?
— Что же вы решили? — спросила пани Мыльская негромко.
— А то и решили: если есть хочешь, будешь сама пахать, как все. И земли тебе отведено столько, сколько нам тебе не жалко было дать.
— Хорошую тебе землю отвели, не беспокойся! — крикнул старик Квач.
— Вот и весь сказ! — закончил казак Дейнека.
Пани Мыльская, словно бы и не слушая его, глядела куда-то поверх голов, и Дейнека тревожно обернулся, но ничего не увидел.
— Церковь надо ставить, — сказала пани Мыльская твердо.
— Эка! — захохотал Дейнека. — Жрать нечего, людей раз-два — и нетути, а она вон чего загнула!
— В степи и межевой столб, как колокольня, — сказала пани Мыльская. — Будет у нас церковь, будут и люди.
— Ты скажи, если умная, где жратвы раздобыть. Дети пухнут! — зло скривился Дейнека.
— Есть ему захотелось! Не о том надо думать, что пузо у тебя с утра урчит, а о том надо думать, что весной в землю кинешь.
— А пошла ты к чертям в пасть! — заорал Дейнека. — Твоя сила вся в песок ушла. Катись, пока в речке тебя не утопили!
Пани Мыльская тронула лошадь на казака, и он попятился, схватившись за саблю, но пани только развернула конягу, бросив казаку через плечо серьезно и печально:
— Твоя правда! Нечего мне здесь делать.
Подъехала, провожаемая взглядами, к хате Кумы. Завела лошадь в сарай и направилась к своей землянке.
Как стемнело, прибежала к ней Кума:
— Пани! Они собираются стакнуться с соседними селами и ограбить хоть своих купцов, хоть русских.
— Вот и вся их смекалка!
— Научи, что делать, будь милостива! — взмолилась Кума.
Пани Мыльская обняла ее:
— Да разве мы казаков переупрямим?! Нет! Наше дело ждать да терпеть. Вот станут как шелковые, тогда уж бабьему уму — простор.
Пани Мыльская открыла дверцу игрушечной своей печи, бросила в огонь кизяку, подумала про себя: «Ну куда вы годитесь без пана? Поклонилась одна, и все село поклонится. Дай только срок!»
Подняла ясные глаза на Куму:
— Сундуки ваши прорядить придется. Собирайте, бабы, товар. К русским надо ехать. Только не с саблями, а с рухлядью.
День был морозный. Под высоким крестом из жердей, на месте бывшей и будущей церкви, стояли два стола. На одном столе — мраморный челом, сдвинув черные брови, лежал в гробу убиенный казак Дейнека. На другом столе торчал мешок овса.
Обозы свои купцы охраняли, как царей охраняют: не подступись. Набежали удальцы из Горобцов на обоз, когда тот в село входил и когда большинство охранников ушли вперед, заботясь о добром ночлеге. Наскочили казаки на последнюю подводу, выкинули из саней возницу, развернули лошадь, но те несколько охранников, что были при обозе, подняли стрельбу, началась погоня. Пришлось уносить ноги. Сани бросили, но Дейнека, бесшабашная голова, вернулся, схватил с возу мешок, а он словно с камнями — пшеница. Не поднять. Схватил другой, перекинул через седло. Тут и достала казака пуля.
…Подходили люди к двум высоким престолам. Прощались с Дейнекою и черпали невеликой братиной овса из мешка, себе на жизнь.
Пани Мыльская тоже пришла с казаком проститься, хотела было пройти мимо второго престола, да мать Дейнеки за руку ее остановила.
Сразу после похорон всем селом явились люди к пани Мыльской за советом. Совет у нее был прежний, что Куме давала. Обошла пани все хаты, отобрала товар, и уже на следующий день отправились мужчины сельца малого Горобцы в русские пределы продавать дорогую рухлядь, купить хлеб и скот.
Государь царь и великий князь московский Алексей Михайлович слушал дела. Порубежные с Украиной воеводы писали о купцах и переселенцах. Приходили беженцы целыми селами, занимали пустоши.
«И я, холоп твой, без твоего государева указу принимать тех крестьян и ко кресту приводить и в книги записывать не смею потому, что их вдруг идет много», — писал брянский воевода.
Отписку воеводы читал государю думный дьяк Посольского приказа Алмаз Иванов. От себя добавил:
— Твой государев указ о перебежчиках в Разряде.
— Пошлите указ в Брянск и в другие места, — сказал Алексей Михайлович и рукою сделал нетерпеливое движение.
— Из города Вольного воевода пишет: «Государю царю и великому князю Алексею Михайловичу всея Руси холоп твой Федька Арсеньев челом бьет.
Приезжают, государь, на Вольное из литовские стороны литовские люди со всякими товары и присылают ко мне, холопу твоему, в город з гостинного двора целовальников, говорить, чтоб я, холоп твой, тех литовских торговых людей пускал в город к церкве Божией молиться…»
Государь слушал, глядя перед собой, и как только дьяк кончил чтение, тотчас вздохнул и сказал:
— К церкви небольшими людьми и в город пускать. А которые русские люди ездят в Литву с торгом, и тово не заборонять. Также и литовским людям, которые ездят для покупки.
Тут государь вздохнул еще раз и покосился на стол, с которого Алмаз Иванов брал и читал грамоты. Думный дьяк заметил, что государь проявляет нетерпение, и тоже вздохнул.
— Великий государь, осталось мне прочитать тебе наказ Посольского приказа Григорию Унковскому, твоему послу, к гетману Богдану Хмельницкому.
— Чти, — сказал покорно Алексей Михайлович и снова стал глядеть перед собою, ему не сиделось нынче на месте.
Две великие охоты хотелось справить государю: поглядеть на сыночка новорожденного, на Дмитрия, да пойти к своему духовнику Стефану Вонифатьевичу, который только вчера воротился из Новгорода, где ныне митрополитом любезный сердцу святой отец Никон. Ах, недоставало ему, государю великому, Никона. Но ведь для того и послан святой отец в Новгород, на митрополию, чтоб, когда время приспеет, когда Бог укажет, вернуть его в Москву, на еще больший престол…
Спохватился государь, далеко залетел мыслью. Алмаз Иванов читал:
— «… и Григорию быти у гетмана наодине и говорити ему: «И ныне б он, гетман, и все Войско Запорожское… послали от себя к панам раде Коруну Польские и Великого княжества Литовского послов и велели им говорити, чтоб они, паны рада, царского величества милости поискали, обрали себе государем на Коруну Польскую и на Великое княжество Литовское великого государя нашего, царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии самодержца, его царское величество, и тем межусобную войну и кровь уняли…»
Желалось ему — как желалось-то! — получить обе эти короны, польскую и литовскую. С Федькой Ртищевым, со спальником, много раз про то говорили. Если бы два народа, русский и польский, соединились, то произошло бы великое государство. Великая тишь снизошла бы на мир, защитив его от бесконечных войн. Сколько ведь сил было потрачено на истребление друг друга, сколько придумано было хитростей, дабы ослабить соседа! Но почему у славянского племени должен быть король из французов или шведов? Славянин славянина верней поймет.
Наказ был дотошен и безмерно длинен. Алексей Михайлович, послушав со вниманием малое время, опять уплывал мыслями к другим делам и заботам.
Кречет на днях издох, хороший кречет, ставок по двадцати делал. Разобрать надо дело, не от лености ли сокольника погибла птица? Ну а если сама собой, от болезни или от старости, то это дело Божее.
И встрепенулся! Алмаз Иванов читал про него…
— «… А кто в дороге учнут его, Григория, спрашивати о летах и о возрасте великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии, и Григорью говорити: великий государь наш… всея Русии самодержец, его царское величество ныне в совершенном возрасте, двадцати лет, а дородством, и разумом, и красотою лица, и милосердным нравом, и всеми благими годностьми всемогущий Бог украсил ево, великого государя нашего, его царское величество, хвалам достойного паче всех людей».
Невольно улыбнулся Алексей Михайлович, глазами улыбнулся, а брови, смутясь от хороших многих похвал, чуть принахмурил. Дьяк, понимая, что государь слушает сие место с особым вниманием, замолчал на мгновение, набрал воздуха в грудь и продолжал чтение с радостью на лице:
— «А ныне Бог подаровал ему, великому государю нашему, его царскому величеству, сына, а нам всем государя благоверного царевича и великого князя Дмитрия Алексеевича, и нам всем, его царского величества подданным, радость и веселие велие».
Все слова были лестные, но несправедливыми их Алексей Михайлович назвать не мог и потому никаких замечаний не сделал.
Пани Мыльская не смогла бы ответить, сколько дней прожила она без пищи. Однажды она поняла, что никто к ней не придет поделиться последним куском, потому что последнего куска уже ни у кого не было. Шатаясь от слабости, она натаскала в землянку кизяка и хворосту, чтобы потом не тратить сил, истопила печь и залегла в постель.
Обозу, ушедшему к русским, давно пора было бы вернуться, но то ли казаки побиты лихими людьми, то ли их распутица держит. Весна случилась ранняя. Вся надежда была на этот обоз.
— Придут! — говорила себе пани Мыльская, очнувшись из забытья.
Сны ей снились яркие. Всё праздники. С музыкой, с мазуркой.
Свернувшись калачиком, маленькая старушка лежала, греясь у печи, и казалась себе котенком. Она подумала, что надо бы сходить за водой. Вода у нее кончилась. Сходить за водой и сварить какую-нибудь кожу. Бросить в котел нечто кожаное и варить… Она упрекнула себя, что раньше не додумалась до такой простой истины.
— Воды у нас много! — напомнила она себе и тотчас увидала серый поток, сплошь закрывший землю.
«Потоп, что ли?» — подумала она, ничуть не встревожась.
Увидала себя в этой воде. Она была кленовым высохшим листом. Лист крутился над воронками, но был слишком легок, чтобы утонуть.
— Нет, я буду жить! — сказала пани Мыльская. — Ради Павла…
Она и впрямь поднялась с пола, взяла ведро и, ловя ногами ходуном ходящий пол, пробралась к двери и толкнула ее.
Розовый, как степная мальва, вечер стоял над Горобцами. Влажные ветерки стрижами реяли над крышами хат, распрядали на нити кудели печных дымов, и дымы эти пахли теплым хлебом. Ведро выпало из рук пани Мыльской, небо перевернулось, но она усилием воли отсрочила миг беспамятства и увидала-таки: лошади во дворах — пришел обоз.
Опять ее выхаживала Кума. Как с малым дитем нянчилась, а когда пани Мыльская окрепла и начала подниматься и ходить по хате, Кума вдруг стала выказывать власть: не пускала пани на улицу, да и только.
— Рано тебе, — говорила, — застудишься, опять сляжешь.
Пани Мыльская покорилась. Как знать, что там в мире? Может, Кума от смерти ее оберегает. Казаки на расправу скорые.
Но однажды Кума принесла пани из ее землянки лучшее из дареных платьев и велела одеться.
Пани Мыльская умылась, оделась, причесалась. Она видела, что Кума сияет, и сама заразилась надеждой: уж не Павел ли объявился?
Они вышли из хаты на весеннее зеленое диво. Пошли за дворы. И увидела пани на пригорке новый, сверкающий белыми бревнами дом, а возле дома людей.
Пани Мыльская, опираясь на руку Кумы, поднялась на пригорок. Люди сказали ей:
— Здравствуй, пани!
Она поклонилась им:
— Здравствуйте!
И тут случилось долгое молчание. Выручил старик Квач. Поддернув атласные, как огонь, шаровары, он выступил перед пани, снял с головенки своей шапку да и кинул наземь, себе под ноги.
— А принимай-ка, пани, дом от людей! Живи, будь ласкова!
Всякое было в жизни пани Мыльской. Сама немало добра переделала людям, но тут подкосились ноги.
— Господи, мне ведь и угощения не на что поставить!
— Все уже готово, — успокоили ее и повели в дом, где и стол стоял, и на столе стояло.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Король Ян Казимир застыл у окна в кабинете прежних польских королей, в Вавеле. Он приехал в Краков для встречи с легатом римского папы. Папа Иннокентий X (Джованни Баттиста Памфили), семидесятипятилетний старец, подпавший под влияние корыстолюбивой невестки Олимпии Майдалькони, посчитал бунт Хмельницкого удобным моментом для уничтожения силой оружия православия на Украине. А может быть, так считала синьора Олимпия, которая просторы Малороссии издали принимала за роскошное, оставленное без призору золотое руно.
На сегодня была назначена тайная беседа с сенаторами. Думал король, но придумать нечто значительное, меняющее весь ход событий, был не в состоянии.
«Убить его, вот и все!» Это относилось к Хмельницкому.
Вспомнил, как он ехал с казаком в одной карете. О чем тогда шел разговор? Ах да! Будущий гетман сказал дельное: «Вольности шляхты когда-нибудь обернутся против нее самой». А потом рассказал о Вырии.
— Да, все они — сказочники. А в сказках все просто.
Ян Казимир отошел от окна, сел в кресло. Давая себе отдых, вспомнил прелестную мадам Гебриан.
— Ах эти француженки!
Адам Кисель, бледный после перенесенной болезни, усохший лицом и телом, красноречиво, но без лишнего словоблудия, рассказал о пережитом во время поездки в стан Хмельницкого и о тех, безнадежных почти, усилиях всех членов посольства, которые, однако, привели к желаемому результату: перемирие добыто.
— Можно ли верить Хмельницкому? — спросил примас.
— Хмельницкий сам, и неоднократно, говорил нам, что ему надо навести порядок в собственном доме.
— Так, может, гетману как раз удобнее махнуть рукой на устройство мира, которое всегда непросто, и послать своих дейнек в пекло, которое им по сердцу? — высказался канцлер Оссолинский.
— Весенняя распутица все равно стоит поперек пути разбойничьих планов, — сказал Адам Кисель. — К тому же пан Хмельницкий настойчиво ищет новых союзников.
— Ищет, но не без разбора, — сказал Оссолинский. — От союза с Венгрией он уклонился.
— Зато пытается вовлечь в войну московского царя, — сказал Смяровский.
Все посмотрели на королевского секретаря. Здесь собрались люди более высоких степеней, и королевскому секретарю надлежало бы не высказывать свои мысли, но ждать, пока его спросят.
Король уловил тонкости момента и поддержал секретаря:
— Не будете ли вы любезны, пан Смяровский, сообщить вам ваше мнение о делах на Украине.
— По всем городам продолжаются грабежи и убийства шляхты и католических священников. Примирение невозможно. Я знаю, что у его милости пана Киселя другой взгляд на вещи, но вы, ваша королевская милость, хотели знать мое мнение.
— Что же вы предлагаете? — спросил раздраженно канцлер Оссолинский. — Идти на Украину войной? Но с какими силами?
— Силы Хмельницкого уже не те, — возразил пан Смяровский. — Украина вымирает от голода.
— Вымирает, но не вымрет! — мрачно пошутил канцлер. — Что вы, однако, предлагаете? Какое дело вы можете задать нам всем, по крайней мере, для рассмотрения?
— Хмельницкого надо убить! — сказал пан Смяровский и сел.
— Вы беретесь за исполнение этого предприятия? — спросил канцлер.
Пан Смяровский опять встал, опять поклонился:
— Да, я берусь лишить казаков их вождя.
— Что это даст? — спросил примас, но слова его прозвучали притворно.
— Рассмотреть этот вопрос следует уже потому, — сказал Адам Кисель, — что его очевидная ясность вызывает во мне многие опасения. Правая рука Хмельницкого, обозный пан Чернята, убежденный враг Речи Посполитой. Другой вождь казаков, который не уступает Хмельницкому по числу сторонников, — бесшабашный, прямой Данила Нечай. Хочу обратить ваше высокое внимание также на лицо, ныне совершенно неприметное в когорте Хмельницкого. На его сына Тимоша.
— Но это же мальчишка! — воскликнул примас.
— Москва объединилась вокруг шестнадцатилетнего Михаила Романова, — мрачно напомнил Оссолинский.
— Так что же вы хотите? — спросил король Адама Киселя, явно теряя терпение. — Вы хотите уберечь Хмельницкого?
— О нет! — воскликнул Адам Кисель. — Я понимаю, сколь внушительна будет потеря для Украины, если Бог пожелает смерти гетмана. Я опасаюсь другого. Мы уже знаем, чего ждать от Хмельницкого. Мы знаем, что это человек осторожный, и мы знаем еще о нем самое главное: он, очутившись во главе… — Адам Кисель замолчал, ища осторожные слова, — стихийно разбунтовавшегося казачества, не кинулся очертя голову уничтожать Речь Посполитую. Если мы пойдем на установление на Украине удельного княжества наподобие княжества Литовского…
— Этому не бывать! — властно и грозно сказал примас.
Канцлер Оссолинский поклонился королю:
— Я вношу предложение: оказать пану Смяровскому полное доверие и всю необходимую помощь для завершения его дела, которое уже начато…
— Да, — сказал король. — Да!
Других мнений не было.
Возничий остановил лошадей у степной придорожной криницы. Тимошка Анкудинов, в дорогом бархатном платье, шитом в Ватикане, подождал, пока напьются кучер, троица казаков, нанятых для охраны, неразливный друг Костька Конюхов, и только тогда покинул возок. Подошел к синему под синим полуденным небом зеркалу криницы, встал коленями на деревянную плаху, кем-то принесенную в степь ради общего удобства, и, наклонившись, глянул на себя, а уж потом приложился губами к воде.
Когда наконец поехали, Тимошка раз-другой ответил Костьке невпопад и, чтобы тот отстал, впал в дремоту. Возок раскачивало на ухабах, сквозь вздрагивающие ресницы то пламенел солнечный луч, то бежала пунктиром зелень молодой травы, то вдруг на вершине ухаба глаза окунались в синеву неба. И ничего тут от него, от Тимошки, не требовалось: ни ума его, ни хитрости, ни его удачи. Небо, земля, вода — все было прекрасным само по себе.
— Чигирин! — подтолкнул Костька своего дружка по бегам.
Тимошка сделал вид, что никак не может очнуться ото сна.
— Чигирин, что ли, ты сказал?
— Чигирин — казачья столица! — радостно воскликнул Костька.
«Чему радуется, дурак! — подумал беззлобно Тимошка. — Чигирин под боком у Москвы, а в Москве беглецам встреча известная».
Им отвели дом на окраине. Тимошка высказал желание немедленно видеть гетмана для дела государского, тайного, но ответ получил твердый и ясный:
— Когда гетману будет нужно, он о тебе вспомнит. Ныне гетману недосуг. Иноземные послы приехали.
Однако поздно вечером, когда Тимошка уже лег спать, в избу явились четыре казака, принесли еду, вино, свечи и велели Тимошке одеться, потому что сейчас будет гетман.
Тимошка успел натянуть штаны и сапоги… Дверь широко распахнулась, и в светелку вошел Богдан.
— Ну, каков ты, заморский гость? Покажись!
Тимошка не растерялся, натянул свой бархатный, расшитый золотой нитью италийский камзол и, сделав шаг к гетману, сказал:
— Ваша милость, перед вами несчастный изгнанник, спасающий жизнь от происков узурпаторов, князь Тимофей Иванович Шуйский, законный наследник московского престола, наместник Великопермский.
— А без дураков кто ты таков? — спросил гетман, глядя на молодца смеющимися глазами.
И в единый этот миг Тимошка понял: большая игра у него проиграна, однако на малую виды хорошие.
— И о Боге было сказано: «Се человек!»
— Се человек! — согласился Богдан радостно, ему пришлась по душе быстрая сообразительность самозванца. — Сядем за стол и преломим хлеб, посланный нам от Бога.
Казаки, пришедшие с Хмельницким, зажгли свечи и все ушли, кроме полковника Кричевского. Сели за стол вчетвером: Кричевский напротив Конюхова, Богдан напротив Тимошки.
— Давайте, казаки, выпьем, чтоб ночью спалось крепко! — сказал Богдан. — Совсем одолели меня послы, сразу трое приехало: от султана, от врага его — венецианцев, от генерала Кромвеля и вот-вот из Москвы будет.
Пили-ели, но разговор не шел, однако с каждым новым кубком глаза у Тимошки становились ярче, и глядел он на гетмана с явным, с жадным интересом. В нем разыгралось любопытство. Напротив сидел человек, еще год тому назад никому не ведомый, а ныне ставший нужным Лондону, Венеции, Истамбулу, Москве, Варшаве, Риму… Что в этом человеке такого, чего недостает или чего совершенно нет у него, у Тимошки?
Богдан посмотрел вдруг на Костьку Конюхова, на кума Кричевского и сказал последнему:
— Пан полковник, возьми Костьку с собой, чтоб веселей было, сгоняйте к моим ведьмачкам да и тащите их сюда скопом.
Кричевский и Костька ушли.
— Спросить меня хотел? Спрашивай! — разрешил Хмельницкий.
— Гетман, я повидал на своем недлинном веку столько, что другим хватило бы на тысячу жизней. Я был другом архиереев, советником кардиналов и великих князей, но не ради пустого славословия, а справедливости одной ради говорю тебе: истинно великого человека я вижу впервые. Более могущественных Господь сподобил меня лицезрением: у султана неисчислимые армии, земли его необозримы. Обремененных большей славой, чем твоя, тоже знаю — хотя бы римский папа. Есть и хитрее тебя — довелось мне слушать речи молдавского господаря Василия Лупу. Но у каждого из этих кесарей есть одно и нет другого. Ты же обладаешь всеми их талантами и, сверх того, не виданным дотоле в мире счастьем.
— Уж не завидуешь ли ты мне? — спросил Богдан серьезно, Тимошкины слова попали все в цель.
— Нет, гетман! У каждого человека должен быть свой путь на гору! Дозволь мне выпить твое здоровье!
Они выпили.
— И спросить мне, пожалуй, тебя не о чем, — продолжал Тимошка. — Нет такой науки, которая надоумила бы: делай то и делай это — и получишь все, что желаешь.
— А чего ты желаешь? — спросил Богдан.
Тимошка рванул ворот. Навалился грудью на стол, чтоб глазами в глаза, голос у него задрожал от обиды:
— Желаю вернуть царство, отнятое предательством у моего предка!
— Брось! — отмахнулся, как от мухи, Богдан.
Отер ладонями лицо, выпил ковшик квасу. Посмотрел на Тимошку без интереса, сказал с угрозой:
— Если ты еще об этих глупостях заговоришь при мне, прикажу приковать к пушке или вовсе утопить. Пришел к нам жить — живи. Пей и гуляй, коль деньги есть, молись Богу — ежели охотник. Но возводить хулу на московского царя, у которого я ищу дружбы и которому готов служить верой и правдой, — не смей.
Тимошка сглотнул слезу, и она показалась ему острой костью. Улыбнулся, побледнел, опять улыбнулся. И вдруг трахнул кубком по столу:
— Ох, жизнь! Распроклятая моя жизнь! — посмотрел на гетмана дерзко, разрумянился. — А ты думаешь, мне не противно чужую, побитую молью шубу таскать на плечах? Еще как обидно! Только скажи, делать что? Надоумь! Ты вон дал ума всему народу своему. А ты и мне дай, москалю беглому.
Взял со стола стрючок горького перца, надкусил, съел, не поморщившись.
— Силен! — восхитился Богдан.
— Скажи, гетман! Освободятся ли когда-нибудь люди от проклятия родиться в избе, а не в хоромах? Ну, скажи!
— Ты ропщешь? — спросил Богдан.
— Как же мне не роптать? Я мог бы немалую пользу своей Московии принести. Но там нужна моя головушка, а не то, что в головушке. И никому-то я для доброго дела не надобен. А надобен для худого дела, неблагородного.
Хмельницкий насторожил глаза, от Тимошки эта напряженность не укрылась.
— Мы один на один с тобой, и я тебе всю правду скажу. — Тимошка встал, подошел к двери, отворил. Никого за дверью не было. — Мне в Риме говорено, чтобы я казаков сладкими посулами сманил на войну с султаном на стороне Венеции.
— Ну, а ты им что сказал? — спросил гетман.
— Ничего не сказал… По родине я стосковался. По той самой Московии, по нищенке голопузой, о которой давеча так худо говорил… Казни или милуй, я тебе все тайны открыл.
— Ты когда ко мне ехал, в Валахии в монастыре жил… Что там говорят?
— Говорят: пора господаря Лупу, молдавского, согнать с престола. От него молдаванам много худого.
— А что о казаках говорят?
— Говорят, гетману нужно так угодить, чтобы он на Лупу послал войско да и покончил бы с греками… От греков у них засилье.
— А ты как думаешь? — спросил Богдан. — Чью мне сторону нужно держать?
— Тебе надо сторону Лупы держать, — улыбнулся Тимошка. — У Лупы дочь, у тебя — сын, а еще у Лупы, говорят, золотые клады несметные.
На улице раздался конский храп, визг, грубый смех казаков.
— Ладно, Тимошка, — сказал Богдан, — живи у меня. Только завтра же поезжай в Лубны. Московский посол приедет, станет требовать твоей выдачи… Не бойся, не выдам. У казаков такого не водится.
Тимош Хмельницкий заглянул в келию. Так в их новом доме назвали сводчатую мрачноватую комнату, где маленький Юрко долбил под руководством отцовского секретаря Самуила латынь и учился польскому языку.
Тимош был в вишневом кунтуше с вишневыми пуговицами из редких камешков, держащих в себе переменчивый огонь.
— Ваша милость! — Самуил Зорко раскланялся, засиял не хуже Тимошевых пуговиц. — Ваш младший брат проявляет чудесные способности. Увы! Мне скоро будет нечему его учить.
Тимош, неодобрительно поглядывая на толстые фолианты книг, на бледного худенького Юрка, покривил губы:
— Казаку нужно знать коня и саблю, да сколько пороху на полку сыпать, чтоб пушку не разорвало.
— Осмелюсь не согласиться, — Зорко поклонился. — Ваш отец потому достиг столь ослепительных успехов, что его ум образован знанием многих наук, и не только казацких. Недаром ныне в Чигирин съехались послы со всего белого света.
— Отбоя от них нет, — мрачно сказал Тимош. — Из-за них и пришел. Юрко, быстро собирайся, одевайся. Отец зовет на обед. Кого-то провожают, кого-то встречают…
Подмигнул. Юрко, любивший брата, просиял в ответ.
— А ты знаешь, кто приехал из наших добрых друзей?
— Кто?! — Юрко вскочил на ноги.
— Иса приехал! Наш Иса! Говорит, подарки нам с тобой привез. А какие — не показывает. Потом, говорит. После приема.
— Я пойду? — полуспросил Юрко своего учителя.
— Вы свободны распоряжаться собой, ваша милость! — угодливо поклонился Зорко.
— Не нравится мне он, — сказал Тимош, когда они вышли.
— Он хороший. Ты поменьше сердись. Я не люблю, когда ты сердитый.
— Не могу я, Юрко, веселиться, покуда эта баба около отцовского сердца греется.
— Пани Елена… — у Юрко задрожали ресницы, он опустил глаза, — она красивая… Она ко мне добра.
— Дурак ты! — Тимош сплюнул. — Помяни мое слово, она отравит отца.
— Тимош! — глаза у Юрко наполнились слезами.
— Ну чего ты? Не хнычь! — обнял брата. — Я до этого не допущу. И помалкивай про разговор. А то — она и нас… Понял? Беги, одевайся.
Юрко побежал, остановился, хотел что-то сказать, убежал.
Пани Елена, спохватываясь, напускала на себя величавого спокойствия, то есть гасила улыбку, устремляла взор перед собой, в никуда и слегка приоткрывала губы, чтобы придать лицу загадочности. Но уже через мгновение она забывалась, сияла глазами, влюбленно поглядывая на мужа, на послов, на пасынков. Радостно улыбалась Юрию и с обидчивой печалью Тимошу.
Прием был из самых великолепных. За столом собрались иноплеменные послы с востока и с запада. Тут был отъезжающий ко двору своего повелителя Осман-ага, чауш турецкого падишаха Магомета IV, и только что прибывший вестник крымского хана Ислам Гирея, любезный дому Хмельницкого Иса-бей, сын Тугай-бея, названый брат Тимоша. Он привез доброе известие о том, что хан уже скликает войско и приведет его, как и обещано было, к Троицыну дню. Выделялся за столом темной сутаной Альберти Вимина, венецианский священник, прибывший к Хмельницкому с надеждой заключить наступательный союз против Турции.
С лицом властным, мясистым, неподкупный и недоступный, словно кован из железа, погруженный в себя, но все понимающий верно и ясно, сидел за столом посланец Оливера Кромвеля. Кромвель в личном письме приветствовал «императора всех казаков, грозу и истребителя аристократов Польши, завоевателя крепостей, истребителя католицизма!»
И еще был на этом пиру прибывший два дня тому назад, 11 апреля, посол короля Яна Казимира пан Смяровский.
Хмельницкий собрал послов не ради того, чтобы потешить свою красавицу жену, представив ей наглядное доказательство его, а значит, и ее высокого положения. Он этим своим широким жестом давал понять, что готов слушать всех, но слушаться намерен лишь голоса своего разума, разума украинского казака.