Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав
— Значит, бросаешь меня на съедение волкам.
— А ты тоже домой поезжай, — предложил хан. — Я от поляков слышал: у них с казаками переговоры. Казакам твоим обещано помилование, если тебя они выдадут. Так что думай, куда тебе ехать.
Богдан сунул руку за пазуху и вытащил, держа что-то в крепко зажатом кулаке.
— Помоги, хан! Отдам — это! — а глаза сияли, как давно уже не сияли.
— Что у тебя? — удивился хан.
Богдан медленно раскрыл пустую ладонь:
— Душа, хан! Самое дорогое — душа.
Ислам Гирей нахмурился.
— Прощай! — сказал гетману.
Они выехали на шлях, пятеро казаков. Налево небо было светлое, но там гремел гром: казачий табор отбивался от натиска польских хоругвей. Направо небо застилали тучи, земля пахла дождем.
— Ну что? — спросил гетман Тимоша, Выговского и казаков. — Здесь ждет нас плен, а там Украина, которую я головой поклялся вызволить из хлопства.
Повернул коня направо.
Погано было на душе, и больше всего от слов своих же, от правильных слов.
— Нечего головой попусту рисковать, — сказал Выговский.
— А не рисковать, так и жить незачем. — сказал Хмельницкий и поласкал рукою шею коня. — Ничего! Победы пережили, переживем и срам.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Казаки и без татар хорошо стояли. На следующей же день после бегства хана они отбили все атаки польского войска, потеряв мало, а у врага уничтожив добрых четыре тысячи жолнеров.
Ночь без гетмана была дождливая, ветреная, но казак сам себе гетман, свое дело знал и делал его не худо, как отцы и деды учили, — рыл окопы да валы насыпал.
Поляки проснулись, а перед ними крепость.
Без гетмана, однако, войску нельзя. Искали казаки Хмельницкого, посылали к хану полковников, но хан гетмана им не показал, а потом и совсем ушел из-под Берестечка.
И тогда казаки стали выбирать себе иного гетмана. Выкрикнули Филона Джалалию. Старый полковник от булавы отказался, но в наказные гетманы пошел.
Поляки стояли, особой прыти от окруженного, обезглавленного войска не ожидая, и поплатились.
Наказной гетман вывел казаков ночью на вылазку, и полк наемников был вырезан подчистую. Победа была немалая. Но тут начались между полковниками споры и раздоры. Одни стояли на том, что нужно напасть и порубать в куски проклятую шляхту. Другие хотели отсидеться. Филон Джалалия был горячий казак, но в бесшабашном нападении он видел погибель Войску.
Поползли по лагерю слухи: измена! Реестровые хотят удрать, уже два полковника перебежали к полякам. Один был Крыса, а назвать второго никто не мог, но все упрямо твердили: два изменника к Потоцкому ушли.
Павел Мыльский сидел в окопе с Тарасом Дейнекой. Дейнеки промеж себя почитали его за старшего брата. Остальных братьев Павел Мыльский так и не узнал, как зовут.
— Мы не Юрко, не Федько, не Богданко — мы Дейнеки: единый человек! — весело отвечали они на вопрос об имени и называли себя по-разному, забавляясь этой своей постоянной игрой.
Было затишье. Король присылал своего дворянина, обещал всем казакам помилование, если они повяжут и выдадут полковников. По этому случаю собралась рада, но часть казаков оставались в окопах, в охранении.
В небе над головами Павла и Тараса напевал свою радостную песню жаворонок.
— Невезучий ты, хлопец. — Тарас поглядел на пана Мыльского сбоку, засмеялся.
— Почему ты так решил?
— Да потому и решил. За поляков воевал, а мы как раз лупили поляков в хвост и в гриву. Стал за нас воевать, нас лупят.
— Ничего! Зато я живучий.
— Это дело не последнее, — согласился Дейнека и кивнул в сторону рады. — Как галки, раскричались.
Рада и впрямь вышла не рада, а выдери глаза! Схватились реестровые с теми, кто в реестре не состоял. Голытьба захотела себе нового гетмана. Выкликнула Матвея Гладкого. Полковник от гетманской булавы напрочь отказался, но в наказные гетманы пошел вместо Филона Джалалии. Королю послали отказ в его требованиях, а вот вести казацкое войско на большой бой Матвей Гладкий тоже не решился.
И тогда явился перед всем войском Иван Богун.
— Слушайте меня, казаки! Я не дам Войску погибнуть!
Лагерь повеселел. Отовсюду неслось:
— Богун приказал!
— Богун тебе задаст перцу!
Казаки совершили несколько вылазок, и все удачные, не такие, как прежние, но все же для осаждавших болезненные.
— А теперь надо уходить, да так, чтоб след наш простыл, пока враги спохватятся.
На губах улыбка, в глазах лезвие клинка. Богун сразу был в десяти местах.
— Да он колдун! — шептали о нем казаки друг другу.
Все телеги, все дерево, какое нашлось в таборе, было переправлено на болото. Вывести войско через топь — вот что задумал Богун. Гатили болото ночью. К утру хлипкая дорога была готова, и Богун приказал переправить для начала пушки, а для прикрытия их послал наперед конный полк.
— Бросают! Реестровые как крысы бегут! Спасайся! Измена!
Разметав все заслоны, толпы потерявших головы людей валили на узкую деревянную дорогу, проламывали ее, давили друг друга, тонули, сбрасывали в топь пушки.
Польский лагерь пробудился от многоголосого вопля, стоявшего над казачьим табором.
Князь Иеремия, не любивший впадать в раздумье, приказал своим хоругвям:
— Вперед!
Поляки ворвались в табор, почти не встретив сопротивления.
Богун сбил вокруг себя конницу.
— Нехай! Пробьемся!
Его полк и все, кто успел пристать к нему, прорубились через польские заслоны и ушли в степь, на Винницу.
С малыми потерями вывел свой полк Мартын Пушкаренко.
— Бросили! Бросили!
Крик этот, как туча над головой. Где-то совсем рядом солнце и благодать, а здесь, под тучей, градом сечет.
Павел Мыльский метался с братьями Дейнеками по лагерю. Поляки наступали со всех сторон.
Людей было множество, но каждый отбивался на свой страх и риск, а с болота клокотал, бился предсмертный вопль тонущих.
— А уходить все-таки через болото надо, — сказал Павел Мыльский Дейнекам. — На островках отсидимся.
Побежали, огибая центр табора, где уже вовсю резвились польские драгуны.
Оглянувшись, Павел увидал женщину в ярких юбках, удиравшую в их сторону, к болоту. Ее догонял драгун. Догнал. Она, точно кошка перед собакой, ощерилась, изогнулась, толкая руками на драгуна сам воздух, но драгун рубанул сверху вниз саблей и, не оглянувшись на убитую, кинул взгляд перед собой и выбрал пана Мыльского.
Павел понял это. Он побежал, но не из последних сил, а так, чтобы дышать ровнее, на ходу вытаскивая из-за пояса пистолет. Обернулся, увидал накатывающего горой драгуна, выстрелил ему в грудь. Драгун, уже занесший саблю, юркнул сверху вниз — так дети в воду окунаются — и выпал из седла. Пан Мыльский успел схватить коня под уздцы, и в следующее мгновение ноги его стояли в стременах.
Сверху он увидал сразу все. Человеческое месиво на переправе, прорыв реестровых и побоище в таборе.
Высокий старик в черных длинных одеждах, со сверкающим на солнце мечом стоял, как святое видение, заслоняя раскрытыми руками от гибели тех, кто бежал к нему, под сень его меча.
Пан Мыльский ударил коня стременами по бокам и поскакал к болоту Он видел перед собой большой остров, но на остров в брод уходила толпа казаков в сотни полторы-две.
«Этих в покое не оставят», — подумал Павел и взял левее, где была чистая вода, а потом уж только шли кочки, заросшие камышом и травами.
Оглянулся — нет ли погони — и увидал, что там, где стоял монах, конный вихрь и агония.
Вдруг наткнулся глазами на Дейнек. Они бежали в толпе крестьян из ополчения. До болота им было шагов двадцать, но драгуны уже настигли их…
«О себе думай! О себе!» — приказал пан Мыльский, посылая коня в воду. Конь, взметая черную жижу, промчался по болоту, увяз, забился, и, боясь, что конь придавит его, пан Мыльский выдернул ноги из стремян, плюхнулся в воду и поплыл, моля Бога, чтобы вода не перешла в топь. Добрался до первого плавучего островка, но не остановился, он плыл и полз как можно дальше в болотную пропасть — лишь бы уйти от человеческой ярости.
Комары жрали его, но он только улыбался.
— Ешьте, милые, ешьте! — подбадривал он кровососов, и было ему так хорошо, словно попал в рай.
Крики раненых не умолкали. Все еще шла пальба, но пану Мыльскому не было дела до всего этого ужаса. Он выжил. Еще раз выжил, когда тысячи, многие тысячи не выжили, хорошие, добрые, злые, отважные, трусы, святые, негодяи…
— А ведь это был тот самый меч, освященный на Гробе Господнем! — догадался вдруг пан Мыльский. — Старик-монах — это же греческий митрополит Иоасаф!
Павел усмехнулся. И монахи туда же. Нет бы мира и жизни у Бога просить, так они просят войны и смерти.
Заурчало в животе от голода, и пана Мыльского снова захватило волной радости.
— Жив! Господи, жив!
И тут вдруг стрельба пошла на самом болоте, совсем близко; и весь он, распластавшийся в камышах, в миг единый напрягся. Зарядил пистолет. Пополз через камыши не вглубь, но к краю, чтобы видеть, что делается, чтоб не походить на дуру-утку, которая прячет под кочку голову, сама оставаясь на виду.
Дело было дрянь.
Жолнеры охотились на казаков себе в удовольствие. Не поленились привезти на край болота пушки и, видимо, собирались обстреливать остров, где укрылся отряд. Ядра падали в воду, задевали край острова, и тогда жолнеры стали кричать казакам, чтоб они сдавались. Казаки в ответ свистели, орали что-то обидное. И тут на берегу появился на сером в больших яблоках коне сам Вишневецкий.
Ткнул рукою в сторону острова, и рейтары полезли в воду, в грязь, за своей и за чужой смертью.
Остров держался. Поляки, досадуя, бросали на него все новые и новые отряды. Появились на болоте лодки. Одна из них сунулась к маленькому островку, который был от укрытия Павла Мыльского всего шагах в сорока. С островка раздался выстрел, два человека кинулись в лодку на оставшихся пятерых поляков. Трое шагнули в воду, двое погибли. Павел увидал, что у одного из нападавших была в руках коса, а другой был — Тарас Дейнека.
Казак и крестьянин забрали оружие убитых и втащили лодку на свой островок.
— Это не для меня! — сказал себе Павел и пополз по камышам, подальше, подальше от еще одной кровавой драки.
— Теперь убьют, — сказал Дейнека крестьянину, который отсиживался с ним на пятачке острова.
Крестьянин перекрестился, недовольно покряхтел.
— Не любишь о смерти думать, ну и молодец! — похвалил Дейнека товарища по беде. — Вишь как славно удирают.
Трое выскочивших из лодки, по горло в воде, призывая себе на помощь, лезли напролом к берегу.
Две лодки из доброго десятка шедших к большому острову развернулись.
Дейнека не теряя времени заряжал ружья и пистолеты. Ружей у него теперь было три и пистолетов столько же.
— Умеешь стрелять? — спросил Дейнека крестьянина.
Тот сокрушенно потряс головой.
— Тогда заряжать будешь. Смотри, как делаю, так и ты делай.
Крестьянин опять потряс головой.
— Мы — косой.
— Косой! Ты гляди, гляди! Нехитрое дело. Сами ляжем, да хоть прихватим с собой, чтоб веселей нам было в дороге. За братишек, за меньших отомстить надо.
— Сдавайтесь! — закричали с лодок.
Дейнека выстрелил и убил гребца.
— Заряжай! — кинул ружье крестьянину.
С лодок подняли стрельбу, крестьянин мотал головой, вцепившись в свою косу.
— Мы не можем! Мы вот етим!
— А! — Дейнека дважды выстрелил в одну лодку, дважды в другую.
Всякому страшно, когда ты мишень.
Гребцы отчаянно ударили по воде веслами, уводя лодки от смерти: казак стрелял без промаха.
— Заряжай! — рявкнул Дейнека на мужика, сам уже забивая в ружья порох, пыжи и заряды.
А на большом острове большая кутерьма. Проклиная командиров, шли на приступ жолнеры, драгуны, рейтары, шли, чтобы смертью наказать упрямцев и гордецов, но находили свою смерть.
Зачем было столь гневно подниматься на упрямство и гордость? Да не оттого ли, что упрямство на самом-то деле было непримиримостью казаков с неволей и гордость их тоже была особая, она называлась воинской доблестью, славой казацкого рода.
Истребить непокорных, разрушить легенду о казачестве — вот чего добивался князь Иеремия Вишневецкий, посылавший без жалости свою армию на горстку казаков.
Пули разбивали в щепу дерево лодки, за которой лежали Дейнека и крестьянин. В атаку на них шло теперь уже четыре лодки с трех сторон.
Дейнека показал крестьянину на противоположный край островка.
— Давай, мужик, в воду! Чего нам с тобой пропадать обоим? Доплывешь до камышей — и будешь жить-поживать. Я их тут задержу.
Крестьянин замотал головой.
— Этого нельзя!
— Да убьют же, чудак! Нам ведь нет спасения! Пойми ты!
— Этого нельзя! — потряс головой крестьянин.
— Все равно ползи на тот край острова! Как бы в спину не ударили.
Дейнека не промахивался.
— За первого брата! За другого! А это за меня! — приговаривал он, стреляя неторопливо и точно.
Три лодки, потеряв шестерых человек ранеными и убитыми, не выдержали и опять отошли, давая Дейнеке время перезарядить оружие, а четвертая лодка врезалась-таки носом в край топкого берега.
— Иду! Иду! — закричал Дейнека, с пистолетом бросаясь на помощь мужику, который косой отмахивался от наседавших поляков.
Трое сидели в лодке, пятеро спрыгнули в грязь и, увязая в жиже, обходили островок.
Дейнека выбежал из камышей, пальнул в одного, в другого, кинулся с саблей на третьего, тот побежал обратно, упал в воду, забарахтался. И тут сверкнуло.
«Из лодки! — сказал себе Дейнека. — Попали!»
Пуля расплющилась о ребро с правой стороны: железные бляшки, нашитые на одежду, защитили. Толчок был сильный, огненный. Дейнека рухнул на колени, но тотчас вскочил и побежал назад к своим ружьям. Побежал, петляя. Он дважды выстрелил по лодке с места, а с третьим ружьем побежал назад, к своему мужику. Лодка отвалила, увозя живых.
Мужик лежал на земле, лицом в земле, руками в земле.
Дейнека прицелился по уходящей лодке, выстрелил, но в него тоже выстрелили. И опять он сказал себе:
— Попали! Теперь хорошо попали! В живот.
У него достало сил повернуть крестьянина лицом к небу.
— Я тебе глаза не буду закрывать, товарищ. Погляди на небо! Сегодня оно синее. Для нас с тобой.
Подобрал косу, потащился к своей крепости, к лодке. Залег.
— Зарядить бы все надо, напоследок.
Он зарядил оба ружья и два пистолета. Искать остальное оружие не было мочи.
— Сил надо набраться, — сказал себе Дейнека, закрывая глаза, и вспомнил вдруг.
Вырий! Вот ведь незадача! Был живой, здоровый и ни разу не подумал, что можно было бы, за птицами следом идя, добраться до Вырия.
— Поздно, — сказал он себе и открыл глаза: шлепали по воде весла.
Весь белый свет корежила неведомо откуда взявшаяся марь.
Дейнека ждал, пока идущая лодка, разъехавшаяся вширь, станет обычной лодкой, а двоящиеся фигуры людей примут нормальный вид: он не желал промахиваться.
— А где же дедок наш? — вспомнил вдруг отца. — На галере турецкой загибается или, может, пашой живет? Нету, отец, у тебя сыновей. Было пять зарядов, да все истратились. Родил бы ты, отец, еще нам братиков. Стар, говоришь? А ты не робей! Добрые у тебя хлопцы получаются. Настоящие дейнеки.
В глазах стало четко. Он выстрелил, и жолнер, поднявший на него пистолет, упал в воду вниз головой. Сразу выстрелил из другого ружья. И тотчас принялся заряжать его. В Тараса тоже стреляли и попадали, но раны были, видно, несмертельные.
— Нехай! — говорил он и был счастлив, когда ружье его грохнуло еще раз, в упор, и жолнер рухнул ему в ноги. Дейнека выстрелил в набегавших из пистолета, схватил косу и стал бить ею наотмашь и колоть проклятых жолнеров.
В крови, в своей и чужой, он — весь сплошная рана — был неуязвим для смерти, и поляки побежали от него прочь. Он погнался за ними, гнал до воды, здесь ноги у него подогнулись, и он рухнул в болотную жижу и уронил косу.
— Хорошая штука — коса, ты был прав! — сказал Дейнека мужику и улыбнулся хитрой улыбкой, потому что на груди у него был спрятан еще один пистолет, про запас, на последний, на самый последний миг жизни.
Казак лежал в воде, лицом к небу. Он ощупал грудь. Вода не доставала, и он успокоился: не отсыреет порох. Не успеет отсыреть.
И вдруг понял, что это не погибель. У него же крылья. Как он мог позабыть о таком чуде! Рванулся с воды, взмахнул широкими белыми, как у лебедей, крылами и полетел. Боже мой, дышалось легко: солнце выкупало его в синеве, и он глядел сверху на далекий, давно уже закончившийся бой под Берестечком. И видел! Он все видел! Вот она, Украина. В белом цвету вишневых рощ! Ковыли ходили по ветру, как волны зеленого веселого моря. Он увидал свою хату, старую, которая была в детстве, и матушку увидал, тоже молодую, звездноглазую, черноволосую.
— Мамо! — крикнул он ей сверху.
И тут его ударили по крылу. Косой ударили по крылу. Это в небе-то! Да кто же мог?! Уж не сам ли дьявол? Обливаясь кровью, Дейнека закувыркался, полетел вниз, и земля, мелькая хатами, садами, лицами, сражениями, всей прожитой жизнью, кинулась ему навстречу.
— Расшибся, — сказал он себе.
И увидал: поляки вокруг стоят, а у одного из них коса в руках.
— Так это ты меня! — выдернул пистолет из-за пазухи и выстрелил своему убийце в живот.
Его рубили все разом.
— Оборотень! Оборотень! — кричал в неистовстве рыжий, как пламя, шляхтич. — Шевелятся! Все его куски шевелятся!
Жолнеры опамятовались от этого сумасшедшего крика. Позорно им стало за самих себя. Попрыгали в лодки, уплыли добивать казаков на большом острове.
— Сколько он один положил нашего брата! — качал сокрушенно головой старый ротмистр. — С такими-то орлами можно было турок за море угнать, а мы все промеж себя мордуемся. Все промеж себя.
Король Ян Казимир ходил по своему шатру из угла в угол, комкая в руках платок, которым он отирал потное лицо.
— Это все невероятно! — говорил он своему канцлеру пану Лещинскому. — Что ж, если каждому в этом государстве свой скотный двор дороже судьбы государства, я снимаю с себя ответственность за будущее и еду в Варшаву. Я буду давать балы. Танцуйте, панове! Танцуйте!
Лещинский молчал. Раздражение короля можно было и понять, и разделить.
Едва отгремел последний выстрел под Берестечком, к Яну Казимиру явилась огромная депутация от шляхты. Шляхта хотела домой, потому что почти два месяца дома не были, уборка урожая скоро.
Король пытался возражать: выиграть сражение — это только один веский аргумент в будущих переговорах, враг не сломлен.
— Нет! — говорили шляхтичи. — Нам нужно домой. Казацкое войско рассеялось, пусть коронный гетман идет со своими людьми и возьмет свои города, а князь Вишневецкий — свои. У нас лошади исхудали, кормиться нечем и не на что.
Депутация говорила, а шляхтичи, не дожидаясь королевского соизволения, всем табором тронулись в обратную дорогу.
На второй день после разгрома казачьего войска король покинул армию. Армии уже и не было. Были отряды Калиновского, Потоцкого, Вишневецкого, Конецпольского, и у каждого из них — своя забота.
У Потоцкого было десять тысяч. У Вишневецкого — шесть, но ни тот, ни другой не имели денег, чтобы заплатить наемникам.
И гетман, и князь не скупились на обещания и наконец добились своего: их войска двинулись на Украину.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Вырвавшись от хана, Богдан Хмельницкий приехал в Паволочь и слег.
Дом, в котором остановился гетман, был просторный, в два этажа, но Богдан выбрал для себя каморку, с окошком в огороды.
Нашли знахарку, Богдан разрешил ей подойти к себе.
— А, дед Барвинок! — говорил он старухе. — Откуда же ты в Паволочи взялся? Ты ведь наш, переяславский.
— Ишь, деда нашел! — ворчала старуха, растирая Богдану грудь тайными снадобьями, но больной упрямо стоял на своем:
— Не хитри, старый запорожец, — говорил он, — я сам хитрый! Ты мне про душу мою растолковывал в прошлый раз, что уж больно горячая она у меня. Ошибался ты, Барвинок! Холодное у меня сердце. Королеву мою, как ведьму какую, вздернули, а я Тимошу слова не сказал поперек. Меня проклятый хан дважды предал, а я ведь к нему опять за помощью кинусь.
— Где болит, показывай! — требовала знахарка.
— Везде болит. Ты ведь сам все знаешь, Барвиночек! В прошлый раз, когда пан Дачевский по голове меня рубанул, ты плоть мою лечил. Теперь душу лечи. Душа у меня изнемогает.
Старуха шептала наговоры, принималась растирать гетману холодные ноги.
— Не щекочись. Барвинок! — слабо улыбался Богдан. — Я тебе вот что сказать хочу. Помнишь, открылся я тебе тогда. Мол, пуще смерти самой боюсь прожить тихую жизнь… Глупый был. Незаметно жить — великое благо, дедок. Да пропади он тот день пропадом, когда я навел на себя всю эту гору. На груди она у меня, уж кости трещат, не вынести.
— Выдюжишь, — говорила Богдану старуха, — все ты выдюжишь, ради нас, старых и малых.
— Про татарчонка, помнишь, говорил тебе! — Богдан застонал от тоски. — Говорил, что этот татарчонок для меня, как цветок папоротника. А он же, цветок этот, он же от нечистой силы. И счастья тому нет, кто поймал тот огонь в ночь на Купалу. Видишь, как все обернулось?
— Ты спи, — говорила старуха, как говорил когда-то Барвинок. — Спи. Сил набирайся. Сегодня тебя одолели, завтра — ты.
Три дня Богдан болел. На четвертый встал с постели и — первая радость: Тимош-молодец времени даром не терял. Уж приготовлены были универсалы о сборе нового войска, и, главное, у гетмана над рукою оказалось двенадцать тысяч татар Малой Ногайской орды и ширинского бея. Иса, сын погибшего в бою под Берестечком Тугай-бея, остался верен казацкому гетману.
Бедствия Войска Запорожского Берестечком не кончились.
Литовский гетман Януш Радзивилл ударил с севера. Беспечность полковника Небабы сыграла с ним злую шутку. Литовская армия скрытно окружила полк под городом Лоевом.
Привыкли казаки к победам, вот и платились за эту свою привычку. Не многие пробились к Чернигову. Небаба погиб.
29 июня Радзивилл окружил Чернигов, обещал помиловать город, если казаки сдадутся без боя. Казаки не сдались. Они выбрали себе полковником Степана Пободайло и встретили литовцев огнем пушек.
Радзивилл начал осаду, отправив к Киеву пятитысячный отряд Гонсевского.
У киевского полковника Антона Ждановича после Берестечка казаков осталось немного. Гонсевский захватил Дымер и Чернобыль. Вступить в большое сражение казаки не отважились. Любая неудача — и Киев остался бы без защиты. Полковник Антон отступил и принялся готовить город к обороне.
Чернигов не сдавался, Радзивилл, понимая, что упускает время, снял осаду. 23 июля он был в Вышгороде. С отрядом Гонсевского армия литовского гетмана насчитывала двадцать тысяч.
Первые атаки на Киев были отбиты, но линия обороны получилась слишком велика, ниточка ее могла оборваться в любой час и в любом месте.
Ночью казаки погрузили на лодки пехоту, пушки, продовольствие, горожан и ушли вниз по Днепру.
В городе осталась конница. Она прикрывала отход целый день до глубокой ночи, а ночью тоже покинула Киев.
Только после полудня 25 июля Януш Радзивилл решился вступить в покинутый город: опасался ловушки.
Хмельницкий не захотел укрыться в Чигирине. Чигирин — окраина. Гетман ехал по городам и селениям Украины, собирая новое войско. Однажды под вечер его небольшой отряд вошел в Горобцы. Остановился Хмельницкий в доме пани Мыльской.
— Экие жизнь шутки выкидывает! — гетман сразу признал Павла Мыльского. — Ты тот самый пан, которого в Варшаве один сердитый мозовец по голове саблей угостил!
— Тот самый, — согласился Павел.
— Шляхтич, а не с Потоцким? — удивился Хмельницкий.
— Был с поляками, а под Берестечком с тобой был.
— Берестечко…
Гетман опустил голову, посмотрел в глаза пану Мыльскому:
— Пойдешь со мной?
— Устал я, гетман. А пуще меня матушка моя устала.
— Что верно, то верно, — согласился Богдан. — Матери да жены больше нас, казаков, устали. Только ведь не мы идем войной, на нас идут. Радзивилл в Киеве. Вишневецкий с Потоцким на Волыни. Передышку и ту нужно силой отвоевать.
В комнату вошел Тимош.
— Отец, старуха какая-то к тебе ломится. С глазу на глаз хочет говорить.