Сильные мира сего Дрюон Морис
– Знаешь, папа, я ничего не могу понять… Что происходит?
– Что происходит… Что происходит… – проворчал великан. – Просто-напросто все разнюхали, в какое положение ты нас поставил своей затеей с Соншельскими заводами! Вот люди осторожные и стараются избавиться от этих акций. Банк Леруа, например, выбросил сегодня на биржу огромный пакет. И это не все. Ты еще увидишь, ты еще убедишься в последствиях своего упрямства.
Он бросил на сына злобный взгляд, и тот опустил глаза.
На следующий день все сделки с Соншельскими акциями были окружены таинственностью. Спекулянты, нюхом чуявшие, что тут не обошлось без какой-то аферы, покупали их, но предложение превышало спрос. Многие солидные дельцы, сбитые с толку разнесшимися слухами, приказывали продавать акции. Маклер банка Леруа без устали вел наступление. В тот день Соншельские акции упали еще на сто пунктов. Это привело к тому, что и другие фонды фирмы Шудлеров – ценные бумаги банка и акции рудников Зоа – также пошатнулись. Словом, на бирже наблюдалась общая тенденция к понижению.
После полудня Ноэлю Шудлеру позвонил по телефону Анатоль Руссо и сообщил банкиру, что в политических кругах царит тревога.
– Успокойте своих друзей, дорогой министр, успокойте их, – ответил Ноэль. – И не верьте досужим россказням. Мой сын Франсуа, желая увеличить основной капитал, допустил небольшой промах. Кое-кто об этом прослышал, и, как всегда, дело раздули. Недоброжелатели будут разочарованы. Наше положение весьма прочное, и Ноэль Шудлер на посту. Так что не тревожьтесь. Хотите доказательств? Завтра к концу дня я приобрету для вас двести Соншельских акций. Если их курс упадет, я беру акции себе. Если поднимется, оставлю их за вами.
Он произнес это дружеским тоном, каким обычно говорят на скачках: «Я ставлю за вас пятьдесят луидоров на Джинджер Бой».
– Да, кстати, дорогой министр, – продолжал Шудлер, – я уже много лет офицер ордена Почетного легиона. Как по-вашему, не пора ли мне подумать о командорской ленте? В свете того, что происходит, сами понимаете… Вы уверены? Да-да, и впрямь награждать одновременно отца и сына неудобно… Ну что ж! С крестом для Франсуа можно повременить. Он еще молод и может подождать.
«Что это, блеф?» – спросил себя Руссо, вешая трубку.
Готовясь к худшему, он перебрал в памяти все неосторожные поступки, какие можно было поставить ему в вину, и заранее подготовил план защиты.
Поведение Ноэля Шудлера могло означать что угодно: либо то было подлинное спокойствие уверенного в себе человека, либо притворство дельца, стремящегося скрыть тревогу.
Как говорил Альберик Канэ, единственный человек, с которым великан делился в те дни своими планами, «никогда нельзя знать, какие замыслы вынашивает эта загадочная личность».
Надо сказать, что и сам Ноэль уже потерял ясное представление, где кончалась правда и начиналась ложь, где еще действовали его тайные происки и где уже проявляло себя реальное соотношение сил; он теперь путал карты, чего никогда не позволил бы себе лет двадцать назад.
Одно было бесспорно: события пока что развивались согласно его воле. На следующий день (он уже отдал соответствующие распоряжения) биржевой маклер любой ценой будет препятствовать падению курса ценных бумаг банка Шудлеров и акций рудников Зоа, не мешая при этом дальнейшему снижению курса Соншельских акций. И только перед самым закрытием биржи или даже через день, когда эти акции упадут еще ниже, он, Шудлер, скупит их все целиком, приведя в движение огромные финансовые резервы, о наличии которых никто и не подозревал. В этом заключительном маневре и состоял весь смысл операции. В отличие от разоряющихся дельцов, которые изо всех сил афишируют свое мнимое благополучие, Шудлер, прочно стоявший на ногах, намеренно способствовал распространению слухов о своих денежных затруднениях. И в этом деле ему как нельзя лучше должен был помочь слепо ненавидевший его враг – Моблан. Не пройдет недели – и курс Соншельских акций достигнет прежнего уровня. Но тогда в руках у Шудлера будет контрольный пакет уже не в двенадцать, а в шестнадцать-семнадцать процентов, и он добьется нужного ему увеличения основного капитала, причем все расходы понесут практически Моблан и Леруа.
В то же время он, Ноэль, теперь неоспоримо докажет несостоятельность планов Франсуа, и тому придется на ближайшем же заседании правления акционерного общества подать в отставку. Слава спасителя сахарных заводов будет целиком принадлежать ему, Ноэлю Шудлеру, и он снова все приберет к рукам.
«Как я все-таки предусмотрительно поступил, сохранив резервы на черный день! Хороши бы мы были, последуй я советам Франсуа! – подумал Ноэль, позабыв на минуту, что он и только он затеял всю эту аферу, вызвавшую панику на бирже. – Фантазии этого мальчишки состарят меня лет на десять!» И Ноэль схватился за сердце.
Ноэль Шудлер все предвидел, за исключением одного – решения его сына обратиться к Люсьену Моблану.
Франсуа уже много месяцев без устали добивался осуществления своих планов. До сих пор он не ощущал усталости. Теперь она разом навалилась на него. За несколько дней он перешел от душевного подъема к глубокой депрессии. Отцу незачем было убеждать его в том, что он, Франсуа, повинен во всем случившемся. Впрочем, они почти не говорили друг с другом; видя озабоченность сына, Ноэль думал: «Пусть, пусть поволнуется, это ему только на пользу». Франсуа мрачно молчал, черты его лица заострились, как бы окаменели, он не замечал окружающих. Он навел справки и узнал, что биржевой бум затеял «этот импотент Моблан», до Франсуа дошли и панические слухи, распространявшиеся среди дельцов.
Молодой человек верил в спасительность искренних и откровенных объяснений.
«Я должен что-либо предпринять, – лихорадочно думал он. – Отец, кажется, не понимает, в какое трагическое положение мы попали. Он стареет, в нем уже нет былой энергии…»
Люсьен Моблан назначил свидание Франсуа в своем клубе на бульваре Осман – ему хотелось, чтобы несколько десятков известных в обществе людей собственными глазами видели: сын Шудлера явился к нему на поклон!
Люлю не скрывал от Франсуа своего циничного, почти непристойного торжества. Он был настолько уверен в успехе, что даже не скрывал своих намерений. Ведь Моблан тоже пустил в ход тщательно отрегулированную машину разрушения, которая должна была уничтожить все на своем пути.
Держа в зубах сигарету и разглядывая бесцветными глазами английскую гравюру, он цедил:
– Вам крышка, конец, вы разорены! Это как дважды два – четыре! Вам не спасти Соншельские заводы, а ведь от них зависит и все остальное. Продадите акции рудников? Отлично. Но посмотрим, сколько они будут стоить завтра! Я добьюсь того, что их цена упадет ниже номинальной, да-да, куда ниже! И вы поступитесь всем, вам придется пойти на это, чтобы спасти банк. Однако вы и банк не спасете, я вам сейчас разъясню почему… Хотите портвейна?
– Нет, благодарю, – отказался Франсуа.
Перед его глазами уже возник призрак катастрофы. Он пришел сюда для откровенного разговора, но не ожидал такого цинизма.
– Вкладчики востребуют у вас свои деньги, и это вас доконает, – торжествовал Моблан. – Утечка вкладов парализует ваше сопротивление. Вы не просто разоритесь, вы будете сверх того опозорены. Вам придется объявить себя банкротами. Знаете, когда начинается финансовый крах, события развиваются с головокружительной быстротой.
До этой минуты Франсуа еще не думал, что последствия могут быть столь пагубными; теперь же, после слов Моблана, такой исход казался ему неизбежным.
– Но чего вы добиваетесь? – воскликнул он. – Вы же сами терпите убытки! Чего вы хотите? Соншельские акции?
И от имени отца он пообещал уступить Моблану контрольный пакет акций сахарных заводов, если тот согласится предотвратить катастрофу и позволит Шудлерам сохранить остальные ценности.
– Плевать я хотел на Соншельские акции! – прорычал Моблан. – Тридцать пять лет назад ваш отец отнял у меня жену. Вы могли быть моим сыном, понимаете? Мало того, он распространял обо мне отвратительные слухи, так что на меня всю жизнь пальцем показывали, он не упускал случая делать мне пакости. Он причинил мне ущерб в несколько миллионов, ваш папаша! И вы хотите, чтобы я обо всем этом забыл?
– Но ведь речь идет не только о моем отце. Я-то вам не сделал ничего дурного! И потом не забывайте: моя жена – ваша родственница…
– Если бы она помнила о нашем родстве, то ни за что не вышла бы замуж за человека из рода Шудлеров. К тому же семейство Ла Моннери также не вызывает во мне нежных чувств.
Франсуа побледнел от бессильной ярости. Уже ни на что не рассчитывая, но помня, что имена детей, как талисман, всегда приносили ему счастье, Франсуа заговорил о Жане Ноэле и Мари Анж. У Люлю Моблана вырвался довольный смешок.
– Можете передать своему папеньке, что я тоже жду ребенка, – произнес он. – Так что я не могу себе отныне позволить заниматься благотворительностью.
Заметив удивленный взгляд Франсуа, он прибавил:
– Это вас поражает, не так ли? Ведь вы тоже, конечно, верили россказням, которые в ходу среди ваших родных! Знайте же: Шудлеры, пока они живы, не могут вызвать у меня сочувствие!
Франсуа вышел из клуба с головной болью; он ощущал холод в груди. Он все испробовал, все пустил в ход – посулы, уговоры, мольбы. И не сумел добиться даже отсрочки на несколько дней. Завтра по воле этого упрямого и мстительного человека, который держал в своих влажных ладонях судьбу заводов, рудников, банка, всего состояния Шудлеров, разразится катастрофа. Моблан произнес ужасное слово «крах» и прибавил:
– Я дождусь минуты, когда вы обанкротитесь, и отберу у вас все до сантима.
«И это по моей вине, – терзался Франсуа. – За все отвечаю один я!»
Он даже не вспомнил о том, что пора возвращаться домой, на авеню Мессины, и продолжал бродить по улицам, словно ища выход из невидимой другим людям стеклянной клетки, где он в одиночку боролся со своей бедой.
13
А в это время в большом саду, окружавшем особняк Шудлеров, несколько ребятишек, пришедших в гости к Жану Ноэлю и Мари Анж, обсуждали, в какую бы им игру поиграть. Они только что встали из-за стола: на губах у них еще виднелись следы шоколадного мусса, а розовые платьица и матросские костюмчики были усыпаны крошками бисквита. Желудки отяжелели от сладкого, и детишек слегка клонило ко сну.
Гувернантки, устроившись в тени, вязали.
Худенький Рауль Сандоваль с оттопыренными ушами по привычке шмыгал носом; он по пятам следовал за Мари Анж с видом отвергнутого жениха.
– Давайте играть в шарады, – твердил он, глядя на девочку умоляющими глазами.
Жан Ноэль подпрыгнул на месте, он придумал: лучше всего играть в благотворительность. Он тут же объяснил, в чем будет состоять эта игра. Кузина Мари Анж – Сандрина, носившая во рту металлический обруч, который должен был сдвинуть ее широко расставленные зубы, заявила, сюсюкая, что не видит ничего забавного в том, чтобы играть в раздачу милостыни.
– Ну, тогда давайте поиграем в свадьбу, – предложил Рауль Сандоваль, который месяц назад нес шлейф подвенечного платья своей сестры. – Или будем плести венки из листьев каштана.
И он обвил рукой шею Мари Анж.
– Не лезь к моей сестре! – крикнул Жан Ноэль, изо всех сил оттолкнув мальчика.
Мари Анж приняла решение: они будут играть в похороны; это тоже происходит в церкви, но зато куда интереснее! Раулю Сандовалю пришлось растянуться на каменной скамье; его накрыли тяжелой скатертью и запретили шевелиться. Он задыхался под плотным покровом, от съеденного в изобилии шоколада его мутило; бедняга слышал, как другие дети суетятся вокруг него, но видеть их не мог, не мог он также произнести ни слова – ведь ему полагалось изображать взаправдашнего покойника. Интересно, огорчилась бы Мари Анж, умри он на самом деле? И крупные слезы катились по его щекам.
Между тем Мари Анж развила бурную деятельность, она распределяла между детьми различные роли, изображала церковного швейцарца, священника, вдову – всех подряд. Девочка размахивала воображаемым кадилом, затем вооружалась кропилом, передавала его Сандрине, а та в свою очередь вручала его Жану Ноэлю.
И внезапно кто-то изо всех сил огрел «усопшего» по лбу; несчастный стукнулся затылком о камень и тотчас же с воплем завертелся под саваном.
Это Жан Ноэль якобы нечаянно с размаху стукнул кулаком по импровизированному катафалку.
На крик сбежались гувернантки, они освободили Рауля от скатерти и строго-настрого запретили детям играть в похороны.
– Disgraceful!.. It’s a shame!..[19] – взвизгнула мисс Мэйбл.
Пора было возвращаться домой; гувернантки расправили банты в волосах у девочек, разгладили воротники на курточках мальчуганов. В небольшой гостиной матери заканчивали партию в бридж; дети услышали, как чей-то голос негромко произнес:
– На этот раз ваша карта бита, Жаклина, похоронили мы вашего короля!
И малыши лишний раз убедились, что взрослые просто придираются к ним.
В то время как дети лениво плелись к дому со своими гувернантками, крепко державшими их за руки, отец Жана Ноэля и Мари Анж продолжал бесцельно бродить по пыльным улицам, не слыша автомобильных гудков и не замечая толчеи на перекрестках.
«Так я скорее придумаю выход, я должен его придумать, – твердил он себе. – Сегодня вечером и завтра утром необходимо все уладить. Другие банки непременно помогут нам. Ведь они обязаны поддерживать друг друга. К тому же отец – управляющий Французским банком, они не допустят его банкротства. И все-таки… Никто ведь не предотвратил банкротства Бутеми, никто даже пальцем не пошевелил…»
В детстве он не раз слышал эту историю о крахе Международного банка, дед рассказывал ее чуть ли не каждую неделю. «А ведь наш банк во много раз слабее. И что мы вообще значим для Франции? Еще одна семья разорится, и только».
Перед мысленным взором Франсуа на стене воображаемой стеклянной клетки с назойливостью кошмара то и дело возникали строчки: «Вчерашний курс… Сегодняшний курс… Соншельские заводы…» Эти строки, казалось, были набраны жирным убористым шрифтом, похожим на шрифт биржевого бюллетеня. Каков будет завтра курс этих акций? Да и будут ли они вообще котироваться на бирже? Ведь завтра люди начнут забирать свои вклады из банка…
По ту сторону стеклянной клетки продолжалась далекая, чуждая жизнь: молоденькая модистка спешила куда-то, прижимая к себе картонку с платьем; рабочий свертывал сигарету; скучающая чета стояла перед витриной цветочного магазина; рассыльный быстро крутил педали, его трехколесный велосипед с фургончиком, полным товара, зигзагами подымался по улице, шедшей в гору…
Перед стеклянной стеной клетки Франсуа возникли бесцветные глаза Люлю Моблана, ощерились его желтые зубы, и молодой человек услышал: «Шудлеры, пока они живы, не могут вызвать у меня сочувствие!»
Рассыльный пригнулся к рулю; наконец он одолел подъем и замедлил ход.
«Я должен увидеть отца, нам надо запереться вдвоем и обдумать, что можно предпринять», – с тоской думал Франсуа.
Но он уже знал, что утратил доверие Ноэля, что великан не примет во внимание ни единого слова, сказанного им, Франсуа, и даже попросту откажется с ним разговаривать.
– И куда ты только смотришь, разиня! – послышался окрик шофера.
Франсуа с удивлением обнаружил, что стоит посреди мостовой.
Как хорошо этому шоферу, он вправе бранить других… Все кругом жили какой-то вольной, беззаботной жизнью, и только он, Франсуа, был лишен этого благословенного покоя.
И ему вспомнились имена финансовых титанов, которых постоянно ставили в пример как людей, однажды разорившихся, но тем не менее сумевших благодаря своей яростной энергии и упорству за каких-нибудь десять лет возвыситься вновь, уплатив все долги, опять приобрести влияние в Париже и дожить до глубокой старости, пользуясь почетом и уважением. «Ну что ж! Я поступлю, как они». Но что именно надо сделать?.. Ведь, управляя Сейшельскими сахарными заводами, он имел все козыри в руках, а к чему пришел! На что он будет способен теперь, разорившийся и опозоренный? Перед ним закроются все двери… Люди отвернутся от него. Будь его отец помоложе, уж он-то нашел бы выход из тупика, но ему, Франсуа, собственными силами не подняться. «Я мог бы, пожалуй, стать рассыльным! И Жаклина стала бы женой рассыльного. А малыши – детьми рассыльного… Нет, остается лишь одно – покончить с собой».
Сначала эта мысль лишь промелькнула в его голове; он подумал о самоубийстве, как сплошь и рядом думают или говорят об этом тысячи людей, когда их постигает неудача в любви или в делах либо когда они серьезно заболевают: в минуту помрачения человек обычно на какое-то время теряет представление об истинных ценностях. Но когда, миновав несколько улиц, Франсуа опять вернулся к мысли о самоубийстве, то уже сказал: «Остается последний выход – пустить себе пулю в лоб». Мысль оформилась.
«Ведь хватало же у меня мужества на войне!» – думал Франсуа. Но мужество такого рода ничего не стоило на бирже, оно не могло помочь в борьбе против Люсьена Моблана, не могло спасти от разорения. Собственно говоря, мужество нужно человеку лишь для того, чтобы достойно умереть. Впрочем, оно вообще пригодно только для этой цели.
Биржевой бум, вызванный Ноэлем Шудлером за спиной сына и еще сильнее раздутый заранее торжествовавшим Мобланом, принял в представлении жестоко обманутого Франсуа поистине грозные размеры: его расстроенному воображению будущее представлялось гигантским мрачным утесом, нависшим над ним и его близкими и каждую минуту угрожавшим обрушиться.
Перед его взором неотступно стояли слова: «Соншельские сахарные заводы, нынешний курс… вчерашний курс…» Его преследовали бесцветные глаза Моблана; чаши весов сместились, и в душе Франсуа инстинкт самосохранения мало-помалу отступал пред ужасом неотвратимой трагедии.
Все его тело покрылось испариной, ноги подкашивались от усталости.
Внезапно Франсуа встретил приятеля – Поля де Варнасэ, высокого и крепкого малого с темной гвоздикой в петлице; вместо приветствия он спросил, что Франсуа здесь делает. Встреча произошла на углу авеню Иены, и Франсуа ничего не мог толком ответить. Верзила Варнасэ дважды повторил свой вопрос: «Как идут дела?»
– Превосходно, превосходно, – машинально сказал Франсуа, глядя на собеседника невидящими глазами.
Варнасэ оставил его в покое. И Франсуа позавидовал приятелю, подобно тому как только что завидовал рассыльному, как завидовал всем людям, не заключенным в стеклянную клетку. Он утратил всякую связь с прочими смертными, со всеми, кто мог без содрогания думать о жизни.
Варнасэ слыл в обществе дураком, не знавшим, куда девать деньги.
«Уж во всяком случае он не глупее меня, – подумал Франсуа, – ведь по моей милости вся семья, все четыре поколения станут бедствовать… Жаклина получит свободу, она сможет снова выйти замуж за кого-нибудь вроде Варнасэ. Элементарная честность подсказывает мне этот выход. Когда человек не в силах нести ответственность за собственные поступки…»
Из любви к Жаклине он начал видеть в своем решении долг чести.
«Я обязан так поступить ради нее. Я не вправе уклониться… Надо будет оставить два письма: одно – Моблану, другое – Жаклине…»
Да-да, он нашел выход: его смерть всех поразит, Моблану придется отступить перед общественным мнением. Живому Франсуа не на что больше надеяться, мертвый он вызовет к себе всеобщее сочувствие.
Франсуа вновь пересек площадь Этуаль и двигался дальше, не разбирая дороги, лавируя между автомобилями. Он торопился. Теперь он твердо знал, что ему делать, и шел быстрым шагом; атмосфера, казалось, разрядилась, печатные строки уже не возникали перед его глазами. Больше не было ни акций, ни биржи. Только Жаклина и дети…
«Все разрешится разом, само собой».
Проходя мимо памятника Неизвестному солдату, где неугасимое пламя плясало под каменной аркой, этот человек, решивший умереть, обнажил по привычке голову. Темно-красный закат обагрил крыши Нейи. Над мостовой взмыла стайка голубей. Франсуа снова ринулся в равнодушный поток машин, напоминая пловца, который спешит одолеть быстрину реки и поскорее выбраться на берег. «Не повстречайся мне Варнасэ, пожалуй, я до сих пор не знал бы, как поступить. Что он мне такое говорил? Не помню. Больше не надо ни с кем разговаривать. Кто из моих знакомых покончил с собой?»
И вдруг с удивительной отчетливостью он услышал назидательные интонации и манерный голос Лартуа: это было еще во время войны, в каком-то госпитале, куда Франсуа привез товарища, который, едва возвратившись из отпуска, застрелился.
«В большинстве случаев люди стреляются неудачно, – говорил тогда Лартуа, – ибо не знают, что в человеческом теле очень мало участков, поражение которых неминуемо ведет к смерти. И потом, самоубийца, как правило, не владеет собой. В девяти случаях из десяти пуля, направленная в сердце, не задевает его. Стреляя в висок, обычно поражают глазной нерв и, оставаясь в живых, слепнут. Стреляя в рот, всегда целят слишком низко и лишь превращают в кашу шейные позвонки. Надо метить выше, и тогда пуля попадет в продолговатый мозг».
Товарищ Франсуа не промахнулся. Он умер через два часа, не приходя в сознание. Тогда многие называли его трусом, говорили, что на фронте военный не имеет права покончить с собой. Что эти люди могли знать? Быть может, тот самоубийца тоже хотел вернуть кому-нибудь свободу, хотел, чтобы кто-то был уверен в его смерти, а ведь сообщение о гибели на поле боя такой уверенности не дает. Если бы вот сейчас он, Франсуа, попал под автомобиль, что бы это дало?
«Причины самоубийства всегда непонятны… другим. Разве вот они, например, могут понять?..» – подумал Франсуа, глядя на проходивших спокойным шагом благополучных людей с тусклыми глазами, отливающими перламутром.
И он впервые без осуждения подумал о поступке своего фронтового товарища. Напротив, он ощутил какое-то братское чувство к этому молодому офицеру, который покончил с собой по совершенно непонятным мотивам. Франсуа проник мыслью в таинственную область сознания, лежащую на самой границе подсознательного, где вызревают планы добровольного ухода из жизни…
Уличные часы показывали без четверти девять.
«Там, на авеню Мессины, уже сидят за столом», – подумал он.
Он живо представил себе пустой прибор по левую руку от матери, и страшная слабость охватила его. «Самое трудное – придя домой, сразу же подняться к себе в комнату, не заглянув в столовую, – подумал Франсуа. И беззвучно повторил: – Мужество пригодно лишь для того, чтобы умереть».
14
За обедом на авеню Мессины царила гнетущая атмосфера. Ноэль Шудлер уже знал от Альберика Канэ, что Франсуа видели в клубе за беседой с Мобланом; поэтому великан мрачно молчал, с трудом сдерживая гнев.
«И чего этому глупому мальчишке вздумалось вмешиваться! Мало, что ли, он наделал нелепостей? Я отправлю его за границу, приберу к рукам, заставлю работать до изнеможения рядом со мной! Отныне он и шагу не сделает без моего ведома. Но чем он занят сейчас?»
Баронесса Шудлер, хотя муж никогда не посвящал ее в свои дела, чуяла недоброе, тем более что Ноэль Шудлер запретил еще накануне показывать «Финансовый вестник» старому барону. Биржевой опыт баронессы ограничивался незыблемым правилом: «При понижении покупают, при повышении продают». Она принадлежала к тому поколению женщин, которые даже не знали в точности размеров собственного состояния.
И все же, ознакомившись до обеда с курсом акций, она позволила себе сказать мужу:
– Однако, друг мой, если Соншельские акции падают, не пора ли начать их скупать?
Гигант кинул на жену яростный взгляд и отрезал:
– Адель, сохрани-ка лучше столь ценные советы для своего сына. Он в них нуждается больше, чем я.
Жаклина сильно тревожилась. Франсуа мельком что-то сказал ей о каких-то затруднениях в делах, и, хотя она толком ничего не поняла, ее беспокоило настроение мужа и особенно его непонятное отсутствие в этот вечер. Каждый раз, когда речь заходила о Франсуа, безотчетный страх овладевал ею и она начинала испуганно шептать: «Только бы с ним ничего не случилось! С утра ему нездоровилось… Непонятно, почему он не позвонил домой».
Нервное возбуждение заставило Жаклину внезапно потребовать, чтобы впредь барон Зигфрид не брал с собой Жана Ноэля, когда занимается раздачей милостыни. Утром мисс Мэйбл обнаружила на ребенке вошь. Такого рода милосердие вредно со всех точек зрения и противоречит требованиям гигиены.
Жаклина знала, что обед – неподходящее время для препирательств со стариком Зигфридом: когда его дряхлый организм был поглощен процессом пищеварения, процессом, для него весьма нелегким, последствия могли быть совершенно неожиданными.
Но хотя молодая женщина всегда соблюдала должную почтительность в отношении родных мужа, она не умела скрывать свои чувства, и, если что-либо казалось ей неправильным, она прямо говорила об этом с решительностью, свойственной представителям семейства д’Юин, и надменностью Ла Моннери; такая черта казалась неожиданной в столь миниатюрной женщине с тонкими чертами лица.
Надо заметить, что по молодости лет и из-за некоторой робости Жаклина, говоря кому-нибудь неприятные вещи, неизменно смотрела при этом на другого человека, словно ища у него поддержки или призывая его в свидетели.
Как всегда, на помощь ей поспешила свекровь.
– В самом деле, ребенок рискует там…
Баронесса внезапно поперхнулась. Старый Зигфрид побагровел до такой степени, что лицо его приобрело лиловатый оттенок. На лбу у него чудовищно вздулись вены. Слезящиеся глаза засверкали от гнева.
– Я пока еще глава семьи, – завопил он, – и ни эта… пф-ф… девчонка, ни вы, Адель…
И он изо всех сил запустил в невестку ломтиком поджаренного хлеба, который держал в руке. Его вставные зубы стучали, дыхание с хрипом вырывалось из груди.
– Никогда… никогда… никогда! – выкрикивал он без всякой видимой связи с предыдущими словами.
Дворецкий замер на месте, держа на весу блюдо с ростбифом. И в эту минуту Ноэль стукнул кулаком по столу.
– Неужели нельзя дать моему отцу спокойно пообедать, не говоря уже обо мне? Вы, видно, думаете, что у нас нет других забот? – закричал он с раздражением. – Если потребуется, я заставлю всех молчать, пока мой отец ест.
Он шумно дышал и оттягивал пальцами крахмальный воротничок.
Жаклина уже собиралась резко ответить, что все можно устроить еще проще и она вообще может обедать вне дома, но ее остановил умоляющий взгляд свекрови. Вспомнив, что перед ними доживающий свой век старик и постоянно жаловавшийся на больное сердце Ноэль, обе женщины разом замолчали.
– Кстати, а почему нет Франсуа? – осведомился минуту спустя старый Зигфрид.
– Он даже не счел нужным нас предупредить, – подхватил Ноэль. – А ведь тут не ресторан.
Жаклина, твердо решившая ни во что больше не вмешиваться, хранила враждебное молчание. Она перехватила взгляд, которым обменялись дворецкий и прислуживавший за столом лакей, и подумала, что в доме Ла Моннери такая сцена никогда не могла бы произойти в присутствии слуг: «Мы неизменно заботились о том, чтобы прислуга относилась к нам с должным уважением. Поистине из всей семьи Шудлер один только Франсуа обладает чувством собственного достоинства. Насколько он выше и лучше своих родных! Но где же он задержался так долго?»
Внизу хлопнула входная дверь.
– Это, должно быть, Франсуа, – проговорила баронесса.
Жаклина прислушалась; ей показалось, будто она узнает шаги мужа: он поднимается по лестнице! Затем она решила, что ошиблась.
Обед продолжался в полном молчании, слуги бесшумно подавали кушанья. Жаклина с трудом заставляла себя есть. Баронесса Шудлер произнесла несколько ничего не значащих фраз о каком-то знакомом еврее; старик Зигфрид, чего-то не понявший в словах невестки, снова вышел из себя.
– Еще мой отец принял католическую веру, а я… пф-ф… я был крещен уже в колыбели, – прохрипел он. – Однако мы никогда не стыдились своего происхождения… пф-ф… хотя все в нашем роду женились на католичках!
В эту минуту откуда-то из глубины дома донесся сильный треск, приглушенный толстыми стенами.
– Что происходит? – вскипел Ноэль. – Опять в кухне что-то разбили?..
И почти тотчас же на пороге возникла фигура старого камердинера Жереми. Он был бледен, руки его тряслись; приблизившись к Ноэлю, он что-то прошептал ему на ухо.
Великан побелел, отшвырнул салфетку и кинулся из комнаты.
Безотчетная тревога пронизала Жаклину, ей показалось, что в ее сердце всадили железный прут; она побежала за свекром, баронесса Шудлер последовала за нею.
– Что такое? Меня оставляют одного? – проворчал старик.
У дверей комнаты Франсуа Ноэль Шудлер остановился и, раскинув руки, крикнул:
– Нет, нет, не входите, прошу вас! И ты, Адель, тоже!
Жаклина оттолкнула свекра.
У изножья кровати лежал, распростершись, Франсуа: голова его была запрокинута, из открытого рта бежала струйка крови. Пуля, выйдя из черепа, пробила картину на стене. Франсуа целился достаточно высоко. На столе лежали два запечатанных письма. Жаклина услышала крик раненого зверя: это был ее собственный крик.
15
Из двух писем, оставленных Франсуа, Ноэль Шудлер схватил то, что было адресовано Люсьену Моблану; пробежав глазами листок, он тотчас же сжег его. Впоследствии он упорно утверждал, будто его сын оставил лишь одно письмо – Жаклине.
Несмотря на все усилия сохранить происшедшее в тайне, новость из-за болтливости слуг уже наутро стала известна в городе. Вот почему на бирже царила такая же напряженная атмосфера, какая бывает обычно после получения известия о роспуске парламента. Все только и говорили, что о самоубийстве сына Шудлера. Его объясняли различными причинами: неудачной спекуляцией акциями сахарных заводов, рискованными операциями на заграничных рынках, неблаговидными действиями ради сокрытия пошатнувшегося положения фирмы. Все, о чем шептались в последние дни, получило трагическое подтверждение, и самые дурные предположения, по-видимому, оправдывались. Без сомнения, деловым людям предстояло стать свидетелями наиболее крупного краха со времени окончания войны.
– Но этого следовало ожидать, – твердили те, кто постоянно кичился своей дальновидностью. – Ведь Леруа не дураки. Если они уже несколько дней в убыток себе продают акции, значит, у них есть к тому веские основания. Впрочем, многое давно уже внушало подозрения. Какого черта Ноэль Шудлер ездил в Америку? А? Может, вы мне объясните?
Крупные биржевые маклеры и представители больших частных банков лишь молча покачивали головами, зато они перешептывались с теми, кому полностью доверяли, и разрабатывали план битвы.
Паника охватила и промышленные круги. Владельцы металлургических предприятий, составлявшие основную клиентуру банка Шудлеров, забирали крупные суммы со своих текущих счетов, что грозило поставить банк в затруднительное положение.
Внезапно около полудня на парадной лестнице здания биржи показалась фигура Ноэля Шудлера. Великан, слегка согнувшись, подымался по ступенькам, опираясь одной рукой на трость, а другой – на руку своего биржевого маклера Альберика Канэ, невысокого и такого тощего человека, что он казался плоским, вырезанным из картона. Перистиль, служивший местом торговли акциями вне биржи, кишел возбужденной толпой, с нетерпением ожидавшей удара гонга, и оттуда уже доносился тревожный гул, который с каждой минутой усиливался, нарастал и грозил разлиться по всему кварталу.
Биржевики, подталкивая друг друга, громко перешептывались:
– Шудлер! Смотрите, Шудлер! Сам Шудлер!
Ноэль был бледен, глаза его опухли и покраснели от слез и бессонной ночи; черный галстук скрывался в вырезе жилета на белой подкладке.
Ему не пришлось проталкиваться сквозь толпу: все расступались перед ним с невольным уважением, какое внушает несчастье. Он вошел в просторный зал, украшенный прямоугольными колоннами, расплывчатыми фресками и намалеванными гербами всех столиц мира – центров биржевой жизни, напоминавшими рекламы туристических агентств; невысокие деревянные барьеры делили зал на несколько секторов; пюпитры походили на алтари, информационные бюллетени напоминали железнодорожное расписание; тусклый свет, падавший сквозь витражи на толпу людей в черных костюмах, делал это помещение еще более похожим на вокзал, превращенный в храм, где поклонялись какому-то неведомому божеству.
Ноэль Шудлер не появлялся на бирже уже пятнадцать лет. И сейчас многие приняли его чуть ли не за привидение; те, кто был помоложе, смотрели на него, как на сказочную фигуру, внезапно облекшуюся в живую плоть. Этот огромного роста старик, отмеченный печатью богатства и горя и явившийся сюда, чтобы дать бой и постоять за себя, невольно вызывал восхищение.
Шудлер медленно продвигался вперед. Он бросил взгляд на биржевые таблицы: «Соншельские акции – последний курс – 1840». Каков будет курс после открытия биржи?
Поравнявшись с каким-то пожилым человеком, Шудлер бросил:
– Ты предал меня!
Кланяясь на ходу знакомым, он обронил еще несколько слов, и стоявшие рядом люди пытались понять их скрытый смысл, постичь, что в них таится – угроза или признание собственного поражения.
Обуреваемый различными чувствами, погруженный во всевозможные сложные расчеты, Ноэль Шудлер все же ощутил волнение, вновь окунувшись в лихорадочную атмосферу биржи: она напомнила ему далекое прошлое. Он расправил плечи, на щеках у него выступил слабый румянец.
Альберик Канэ уже собирался войти на своеобразную, огороженную балюстрадой круглую площадку, находившуюся в самом центре зала: туда имели доступ только биржевые маклеры, там заключались различные сделки. В эту минуту Шудлер схватил его за рукав.
– Вы действительно намерены поддерживать меня до конца, Альберик? – спросил он.
Маленький человек выдержал пристальный взгляд великана.
– Я вам обязан всем, Ноэль, вам и вашему отцу. Я буду вас поддерживать, пока хватит сил.
И он занял свое место возле балюстрады, обтянутой красным бархатом; биржевые маклеры, одетые в хорошо отутюженные дорогие костюмы, с массивными золотыми цепочками, пущенными по жилету, опирались на эту балюстраду, как на закраину колодца. Альберик Канэ был самым миниатюрным среди своих собратьев; он швырнул наполовину выкуренную сигарету на кучу золотистого песка, высившуюся в центре площадки и ежедневно обновлявшуюся; какой-то биржевой маклер однажды шутя назвал ее «могильным холмом надежд». Затем Канэ посмотрел на стенные часы: большая стрелка уже готова была закрыть маленькую…
Послышался звук гонга.
– Предлагаю Соншельские!.. Предлагаю Соншельские!.. Сколько?
В первые же минуты курс Соншельских акций упал до 1550 франков, а число предлагавшихся к продаже достигло четырех тысяч.
Ноэль Шудлер, стоявший у балюстрады с ее внешней стороны, на целую голову возвышался над биржевыми посредниками и «зайцами», которые шныряли в толпе, размахивая какими-то листками и телеграммами. Время от времени он подзывал через служителя Альберика Канэ, что-то шептал маклеру на ухо или передавал ему записку. Тот испещрял листки блокнота рядами микроскопических цифр, загибал углы печатных карточек, которые сжимал в ладони, рассылал во все стороны своих служащих. Ясно было, что весь персонал его конторы занят выполнением приказов Шудлера.
Самоубийство Франсуа породило смятение, какого не могли бы вызвать одни только враждебные действия Моблана; с улицы Пти-Шан, где помещался банк Шудлеров, поступали зловещие сведения о размерах срочно востребованных вкладов.
Акции банка Шудлеров падали, акции рудников Зоа – тоже. Именно тут развертывалось сейчас генеральное сражение: защищаясь, Ноэль поднимал курс на пятьдесят франков, наблюдал, как он снова падает, и вновь поднимал; он боролся против паники с помощью миллионов. В такой день, как этот, банкир не мог бы, сидя у себя в кабинете, столь гибко руководить борьбой, отдавать каждую минуту нужные распоряжения, маневрировать резервами, использовать все, вплоть до своего импозантного вида.
Между тем курс акций Соншельских сахарных заводов продолжал неумолимо снижаться. То и дело слышались громкие возгласы:
– Предлагаю Соншельские!.. Сколько?.. Восемьсот… Тысячу двести штук… Беру по тысяча четыреста двадцать франков… Беру по тысяча четыреста!.. Сколько?.. Давайте пятьсот штук по тысяча четыреста!.. Соншельские! Сколько? Две тысячи штук… Беру по тысяча триста пятьдесят… Давайте двести штук по тысяча триста пятьдесят!.. Соншельские, предлагаю Соншельские!..
Соншельских акций продавали все больше и больше, а спрос на них неотвратимо сокращался. Цифры на электрическом экране зажигались и гасли. Многие биржевые агенты окончательно сорвали голос и объяснялись лишь жестами.
– Проводи меня к телефонной будке господина Канэ, – обратился Ноэль Шудлер к биржевому «зайцу».
В просторной квадратной комнате, примыкавшей к большому залу, помещалось вдоль стен около сорока одинаковых небольших будок; в них располагались люди разного возраста, и все они, надрываясь, что-то кричали в телефонные трубки; на лбу у них набухали жилы, глаза вылезали из орбит; издали они напоминали насекомых, копошившихся в стеклянных коробочках. Над каждой будкой была прибита медная дощечка с выгравированной фамилией биржевого маклера. Шудлер вошел в будку и в свою очередь превратился в черное насекомое, только значительно большего размера, чем другие, – в насекомое под увеличительным стеклом.
– Гютенбер сорок шесть, запятая, два… Нет, мадемуазель, Гютенбер… Гю-тен-бер… да-да, запятая, два! – кричал банкир.
За стеклянной дверцей будки слышался все тот же оглушительный шум.
– Алло! Это вы, Мюллер? – спросил Шудлер, понижая голос. – Надо тотчас же, немедленно выпустить специальный номер газеты… По какому поводу?.. По какому хотите… Получены свежие телеграммы?.. Беспорядки в Бомбее? Превосходно! А затем не забудьте на первой полосе опубликовать сообщение о смерти моего сына. Мне нечего скрывать. Я хочу оповестить об этом раньше, чем остальные. И первых же разносчиков газет пришлите на биржу. Необходимо, чтобы они были здесь самое большее через час, вы меня слышите: необходимо!
Он взглянул на часы. Окошечки касс на улице Пти-Шан закрылись, как всегда, в половине двенадцатого. Они снова распахнутся в три часа пополудни. Стало быть, через три часа… Мысль Ноэля работала сразу в нескольких направлениях.
Выйдя из будки, он в первую минуту подумал, что теряет сознание: невообразимый шум, царивший в зале, внезапно утих, как-то заглох, почти совсем прекратился. Но нет, это не он, Шудлер, изнемог – изнемогла биржа, и это было куда страшнее.
Почти никто уже не заключал сделок. Ноэлю было знакомо такого рода всеобщее оцепенение, наступающее в дни катастроф, когда биржевики смотрят друг на друга и словно спрашивают себя, что они натворили и каковы будут для каждого из них последствия свершившегося. Биржевой маклер Моблана все еще упрямо твердил:
– Предлагаю Соншельские акции…
Эти акции предлагали все; десятки людей стремились продать их, казалось, они готовы были швырнуть пачки акций за балюстраду, обтянутую бархатом, покрыть ими «могильный холм», усеянный окурками, бросить эти пачки в бездну небытия… Все равно покупателей больше не находилось.
Ноэль Шудлер не ожидал, что дело зайдет так далеко и курс акций упадет столь катастрофически. Его нелегко будет снова поднять, да и удастся ли это вообще? Он вновь приблизился к балюстраде и подал двумя пальцами знак Альберику Канэ, как бы приказывая: «Вперед!» Шудлер понимал, что оставался только один путь к успеху – решительное наступление.
– Покупаю Соншельские по тысяча двести семьдесят!.. Сколько?.. Давайте! Давайте! Давайте!
Это прозвучал резкий голос Альберика Канэ. В несколько мгновений он скупил восемь тысяч акций по курсу 1270 франков.
Старшина биржевых маклеров, человек преклонных лет с розовым лицом и совершенно белыми волнистыми волосами, осторожно взял Альберика Канэ за рукав и отвел его в сторону.
– Вам известно, дорогой друг, что сообщество биржевых маклеров отвечает за каждого из своих членов, – произнес он вполголоса. – Вот почему я позволяю себе просить вас совершенно доверительно сообщить мне, располагаете ли вы достаточным покрытием? В противном случае я буду вынужден…
– Я обратил в наличные деньги все свои ценности, и теперь у меня двадцать пять миллионов франков, – ответил Альберик Канэ так же вполголоса.
– О, в таком случае…
Верность, преданность, жалость – все эти чувства не свойственны биржевикам. Старшина лишь покачал головой; лицо его выразило удивление и восхищение столь беспримерным поступком. «Может быть, это просто ловкая игра?» – подумал он.
Ноэль Шудлер издали наблюдал за беседой и догадался о ее содержании.
«А что, если Альберик предаст меня? – подумал он. И, вспомнив Франсуа, обратился мысленно к сыну, как если бы тот был еще жив: – Мой мальчик, мой мальчик, помоги мне!»
Альберик Канэ вновь подошел к обтянутой бархатом балюстраде; он был бледен как полотно.
Около половины второго у подножия парадной лестницы биржи появились разносчики «Эко дю матен»; воротники рубашек были у них расстегнуты, фуражки со сломанными козырьками лихо надвинуты на лоб, руки вымазаны свежей типографской краской.
– Специальный выпуск! Беспорядки в Бомбее! Двести убитых! Специальный выпуск!
На первой полосе газеты внизу в траурной рамке была помещена фотография Франсуа Шудлера и набранная курсивом статья. «Трагический случай, происшедший вчера вечером, стоил жизни…»
Официальная версия, засвидетельствованная профессором Лартуа, «членом Французской академии, который был немедленно вызван родными», гласила: молодой человек чистил револьвер и смертельно ранил себя. Все усилия спасти его оказались тщетными. Затем следовало длинное перечисление заслуг Франсуа: отмечался героизм, проявленный им во время войны, его способности делового человека, ценные качества, обнаруженные им при управлении Соншельскими сахарными заводами. Статья заканчивалась выражением скорби и соболезнования со стороны редакции газеты.
Битва вокруг Соншельских акций возобновилась.
– Беру по тысяча двести восемьдесят франков!.. Беру по тысяча двести девяносто! Беру по тысяча триста двадцать!
Ноэль Шудлер с облегчением вздохнул – Альберик Канэ сдержал слово.
Заключались все новые и новые сделки. Биржевики вопросительно поглядывали друг на друга. Неужели Шудлер устоял? А если да, стало быть…
Биржевой маклер Моблана сделал еще одну – на этот раз тщетную – попытку добиться нового падения курса акций. Спрос на них продолжал расти, и те, кто продавал, просили теперь дороже. Многие биржевики, еще какой-нибудь час назад сбывавшие акции, теперь начали их приобретать. А Канэ все покупал и покупал… 1400… 1430… Цифры одна за другой возникали на светящемся экране. В лагере противников Шудлера нарастало ощущение разгрома.
Специальный выпуск «Эко дю матен» переходил из рук в руки.
Теперь, когда не только было официально объявлено о смерти Франсуа Шудлера, но и были приведены достаточно благовидные ее причины, биржевикам волей-неволей приходилось выражать Ноэлю Шудлеру соболезнования по поводу кончины сына.