Башня шутов Сапковский Анджей
– Хорошо бы, – добавил Лукас Фридман, рассматривая перстни, – сделать это побыстрее. Прежде чем обо всем узнает Таммо Стерча.
Выходя из ратуши прямо во мрак улицы Светоянской, купец Гофрихтер уголком глаза уловил движение на освещенной луной стене башни – передвигающийся нечеткий силуэт немного пониже окон городского трубача, но повыше окон комнаты, в которой только что окончился совет. Взглянул, заслонив глаза от мешавшего видеть света фонаря, который нес слуга. «Какого черта, – подумал он и тут же перекрестился. – Что это там лазит по стенам? Филин? Сова? Летучая мышь? А может…»
Гофрихтер вздрогнул, перекрестился снова, по самые уши натянул куний колпак, закутался в шубу и прытко двинулся в сторону своего дома.
Поэтому так и не увидел, как большой стенолаз[48] распростер крылья, спустился, спорхнув с парапета, и беззвучно, словно дух, будто ночной призрак, понесся над крышами города.
Апечко Стерча, живший на Ледней, не любил бывать в замке Штерендорф. Причина была одна, к тому же простая: Штерендорф принадлежал Таммо фон Стерче, главе, сеньору и патриарху рода. Либо, как говорили некоторые, тирану, деспоту и мучителю.
В комнате было душно. И мрачно. Таммо фон Стерча не позволял раскрывать окон, опасаясь, как бы его не продуло, ставни тоже открывать не разрешалось, потому что свет резал глаза калеки.
Апечко был голоден. И запылен. Но некогда было ни поесть, ни почиститься. Старый Стерча не любил ждать. И не привык потчевать гостей. Особенно – родственников.
Поэтому Апечке оставалось только глотать слюну, чтобы смочить горло – выпить ему, естественно, тоже не подали, – и сейчас он излагал Таммо олесьненские события. Делал он это неохотно, но ничего не попишешь – надо. Калека – не калека, паралитик – не паралитик, но Таммо был главой рода. Сеньором, не спускавшим непослушания.
Старик слушал сообщение, устроившись на стуле в присущей ему невероятно перекошенной позе. «Старый покорёженный хрыч, – подумал Апечко. – Холерное изломанное пугало».
Причины состояния, в котором пребывал патриарх рода Стерчей, были известны не до конца и не всем. Согласие царило только в одном – Таммо хватил удар, когда он не в меру рассвирепел. Одни утверждали, якобы старец взбесился, узнав, что его личный враг ненавистный вроцлавский князь Конрад получил церковное епископское посвящение и стал наимогущественнейшей личностью Силезии. Другие уверяли, будто трагическую вспышку вызвала невестка Анна из Погожелья, пережарившая Таммо его любимое блюдо – гречневую кашу со шкварками. Как там случилось «в натуре», неизвестно, однако результат был, как говорится, налицо, и не заметить его было невозможно. После произошедшего Стерча мог шевелить – впрочем, очень неуклюже, – только левой рукой и левой ногой. Правое веко было всегда опущено, из-под левого, которое ему иногда удавалось приподнять, порой пробивались слизистые слезы, а из уголка перекошенного в кошмарной гримасе рта текла слюна. Несчастье привело также к почти полной утрате речи, откуда и пошло прозвище старика – Хрипач.
Однако потеря способности говорить не повлекла за собой – на что рассчитывала вся родня – потери контакта с миром. О нет. Владелец Штерендорфа по-прежнему держал род в узде и был пугалом для всех, а то, что хотел сказать, говорил, так как всегда на подхвате у него был кто-нибудь из тех, кто ухитрялся понять и переложить на человеческий язык его бульканья, храпы, гундосенье и крики. Этим кем-то, как правило, был ребенок – один из многочисленных внучат либо правнучат Хрипача.
Сейчас в толмачах ходила десятилетняя Офка фон Барут, которая, сидя у ног старца, наряжала кукол в цветные лоскутки.
– Так вот. – Апечко Стерча закончил рассказ и откашлялся. После чего перешел к заключению. – Вольфгер через посланца просил уведомить, что с делом управится быстро. Что Рейнмар Беляу будет схвачен на вроцлавском тракте и понесет наказание. Однако сейчас руки у Вольфгера связаны, потому как по тракту движется со всем своим двором олесьницкий князь и всякие важные духовные особы, так что никак не получится… Неизвестно, как погоню вести. Но Вольфгер клянется, что изловит Рейневана и что ему можно доверить честь рода.
Веко Хрипача подскочило, изо рта вытекла струйка слюны.
– Ббббх-бхх-бхх-бхубху-ррхххп-пххх-ааа-ррх! – разлилось в комнате. – Ббб… хрррх-урррхх-бхуух! Гуггу-ггу…
– Вольфгер – дурной кретин, – перевела тоненьким мелодичным голоском Офка фон Барут. – Глупец, которому я не доверил бы даже ведра блевотины. А единственное, что он способен поймать, это свой собственный кутас.
– Отец…
– Ббб-брррх! Бххр! Уу-пхр-рррххх!
– Молчать! – не поднимая головы, перевела занятая куклой Офка. – Слушать, что я скажу. Что прикажу.
Апечко терпеливо переждал хрипы и скрипы, дождался их перевода.
– Для начала, Апеч, велишь установить, – приказывал Таммо Стерча устами девочки, – какой берутовской бабе поручили надзор над бургундкой и которая не разобралась в истинной цели благотворительных походов бургундки в Олесьницу. Похоже, она была в сговоре с паршивкой. Бабе отвесить тридцать пять крепких розг. По голой заднице. Здесь, у меня, на моих глазах. Пусть нам хоть это доставит немного радости.
Апечко Стерча кивнул головой. Хрипач закашлялся, захрипел и весь оплевался. Потом жутко скривился и загугнил.
– А бургундку, – перевела Офка, расчесывая маленьким гребешком паклевые волосы куклы, – о которой мне уже известно, что она спряталась у лиготских цистерцианок, приказываю вытащить оттуда, даже если для этого понадобится брать монастырь штурмом. Потом запереть развратницу у верных нам монахов, например…
Таммо резко перестал икать и гугнить, скрип замер у него в горле. Прошиваемый навылет кровавым глазом Апечко понял, что старик заметил его обеспокоенную мину. Сообразил. Дальше правду скрывать было нельзя.
– Бургундка, – промямлил он, – сумела сбежать из Лиготы. Втихаря… Неизвестно куда. Заняты погоней… Не уберегли… мы…
– Интересно, – перевела Офка после долгой тишины, – интересно, почему это меня вовсе не удивляет. Но коли так, то пусть так и будет. Я не стану забивать себе голову курвой. Пусть эту историю расхлебывает Гельфрад, когда вернется. Пусть все сделает собственноручно. Меня его рога не колышат. Впрочем, в этой семейке подобное не новость. Меня самого когда-то здорово оброгатили. Ибо не может быть, чтобы мои собственные чресла породили таких дурней.
Хрипач несколько минут кашлял, хрипел, храпел и давился. Но Офка не переводила, стало быть, это была не речь, а обычный кашель. Наконец старец заскрипел, набрал духу, скривился как черт и саданул посохом о пол, после чего забулькал-захрипел-загугнил. Офка прислушалась, засунув в рот конец косы.
– Но Никлас, – перевела она, – был надеждой нашего рода. Истинная моя кровь, кровь Стерчей, не какие-то обмылки после неведомо каких собачьих случек. Поэтому нельзя допустить, чтобы убийца не заплатил за пролитую им кровь. К тому же с лихвой.
Таммо снова долбанул палкой о пол. Палка выпала у него из трясущейся руки. Хозяин Штерендорфа кашлял и чихал, отплевываясь и покрываясь соплями. Стоящая рядом Грозвита фон Барут, дочь Хрипача и мать Офки, отерла ему бороду, подняла и сунула в руку посох.
– Хгрррхх! Хрхх… Ббб… бхрр… бхррллгг…
– Рейнмар Беляу заплатит мне за Никласа, – без всяких эмоций переводила Офка. – Заплатит, Бог мне свидетель и все святые. Я засажу его в яму, в клетку, в такой сундук, в котором глоговцы заперли Генрика Толстого, с одной дыркой для кормежки и другой как раз напротив, так чтобы он даже почесаться не мог. И продержу его там с полгода. И только потом возьмусь за него. А за палачом пошлю аж в Магдебург, у них там отличные палачи, не то что здешние, силезские, у которых деликвент[49] подыхает уже на второй день пыток. О нет, я притащу мастера, который посвятит убийце Никласа неделю. Либо две.
Апечко Стерча сглотнул.
– Но чтобы это сделать, надо сначала прохвоста схватить. А тут нужна голова. Разум. Потому что сукин сын не глуп. Глупец не сделался бы бакалавром в Праге, не закрался бы в доверие к олесьницким монахам. И не сумел бы так ловко подобраться к Гельфрадовой французке. За таким ловкачом мало гоняться будто дурак дураком по вроцлавскому тракту, выставлять себя на посмешище. Придавать делу широкую огласку, которая служит службу не нам, а соблазнителю.
Апечко кивнул. Офка взглянула на него, потянула курносым носом и продолжала.
– У соблазнителя есть брат, сидящий на земельном наделе где-то подле Генрикова. Вполне вероятно, что там он поищет укрытия. А может, уже нашел. Другой же Беляу был, пока жил, попом при вроцлавской церкви, поэтому не исключено, что подлец захочет спрятаться у подлеца. Я хотел сказать – у его преподобия епископа Конрада. Старого пьянчуги и разбойника.
Грозвита Барут снова вытерла старцу бороду, обсмарканную в гневе.
– Кроме того, у хахаля есть знакомцы среди духовников в Бжеге. В приюте. Именно туда и мог наш умник отправиться, чтобы сбить с толку Вольфгера. Что, впрочем, не так уж и трудно. И наконец, самое важное, наставь уши, Апеч. Я уверен, что наш соблазняга захочет разыграть из себя трувера, прикинуться каким-нибудь засраным Лоэнгрином или другим Ланселотом… Захочет подползти к французке. И там, в Лиготе, вернее всего, мы его и прихватим, как кобеля при сучке во время течки.
– Как же так, в Лиготе-то? – осмелел Апечко. – Ведь она…
– Сбежала. Знаю. Но он-то не знает.
«Старый хрен, – подумал Апечко, – душа у него еще сильнее перекошена, чем тело. Но хитер лис! И знает, прямо сказать, многое. Все».
– Но для того, что я сказал, – переводила на человеческий язык Офка, – вы, сыновья мои и племянники, похоже, кровь от крови и кость от кости моей, годитесь плохо. Поэтому что есть духу ты сначала отправишься в Немодлин, а потом в Зембицы. Там… Слушай как следует, Апеч, отыщешь Кунца Аулока по прозвищу Кирьелейсон. И других: Вальтера де Барби, Сыбка из Кобылейглавы, Сторка из Горговиц. Этим скажешь, что Таммо Стерча заплатит тысячу рейнских золотых за живого Рейнмара де Беляу. Тысячу, запомни.
Апечко сглатывал слюну при каждом имени. Потому что это были имена самых жутких во всей Силезии разбойников и убийц, мерзавцев без совести и чести. И без веры. Готовых замордовать собственную бабушку за сказочную сумму в тысячу гульденов. «Моих гульденов, – зло подумал Апечко. – Потому что они должны были бы стать моей долей после того, как паскудный скелетина откинет наконец копыта».
– Ты понял, Апечко?
– Да, отец.
– Тогда – пшел! Вываливай отсюда. Давай – в путь. Выполняй что приказано.
«Сначала, – подумал Апечко, – пойду на кухню и выпью за двоих. Скупец дряхлый. А там – посмотрим».
– Апеч.
Апечко Стерча повернулся. И взглянул. Но не на искривленное и налившееся кровью лицо Хрипача, которое не в первый раз показалось ему здесь, в Штерендорфе, чем-то противоестественным, ненужным, каким-то неуместным. Апечко глянул в огромные ореховые глаза маленькой Офки, посмотрел на Грозвиту, стоящую за стулом…
– Да, отец?
– Не подведи нас.
«А может, – пронеслось у Апечки в голове, – это вовсе и не он? Может, его здесь нет, может, на стуле сидят останки, полутруп, у которого паралич уже полностью выжрал мозг? Может, это… они. Эти бабы – молоденькие, юные, средние и старые – командуют в Штерендорфе?»
Он быстренько отогнал от себя нелепую мысль.
– Не подведу, отец.
Апечко Стерча и не подумал спешно выполнять приказы, а вместо этого, бормоча под нос ругательства, быстро направился в кухню замка и велел подать себе все, чем упомянутая кухня богата. В том числе остатки оленьего окорока, жирные свиные ребрышки, большой круг кровяной колбасы, шмат подсушенной пражской ветчины и несколько отваренных в бульоне голубей. Вдобавок – ковригу хлеба размером с сарацинский круглый щит. Ну и разумеется, вина, самого лучшего, венгерского и молдавского, которое Хрипач держал исключительно для собственного употребления. Однако паралитик мог сколь угодно командовать и хозяйничать у себя в комнате наверху, а вне этого пространства исполнительная власть принадлежала другому. За пределами комнаты хозяином был Апечко Стерча.
Апечко таковым себя и чувствовал, а поэтому сразу же, как только вошел в кухню, показал это всем и вся. Собака получила пинка, заскулила и сбежала. Сбежала кошка, ловко увильнув с трассы запущенного в нее деревянного черпака. Слуги аж присели, когда на каменный пол грохнулся чугунный котел. Растерявшаяся больше других служанка отхватила по шее и тут же узнала, что она курвочка и недотепа. Очень много сведений о себе и своих родителях получили слуги, причем некоторые из них познакомились с хозяйским кулаком, твердым и тяжелым, как железная чушка. Тот, которому пришлось дважды повторить приказ принести вина из хозяйского погреба, получил такого пинка, что в путь отправился на четвереньках.
Вскоре после этого расположившийся за столом Апечко – хозяин Апечко! – жрал жадно и огромными кусками, пил попеременно молдавское и венгерское, по-господски кидал на пол кости, плевался, отрыгивал и из-подо лба поглядывал на толстую экономку, ожидая только предлога.
«Старый хрен, паралитик, пердун, отцом велит себя называть, а кто он мне? Всего лишь дядька, отцов брат. Но приходится терпеть. Потому что когда он наконец протянет ноги – я, самый старший Стерча, стану главой рода. Наследством, ясный перец, надо будет поделиться, но главой рода буду я. И все это знают. Ничто мне не помешает, никто не может мне в этом…»
– Помешать, – вполголоса буркнул Апечко, – мне может драчка с Рейневаном и женой Гельфрада. Помешать мне может кровная месть, означающая стычку с ландфридом[50]. Помешать может наем убийц и разбойников. Шумное преследование, содержание в яме, избиение и пытка парня – родственника Ностицей, близкого по крови Пястам. И ленника Яна Зембицкого. И вроцлавский епископ Конрад, который Хрипача любит так же, как Хрипач его, только и ждет случая ухватить Стерчей за задницу.
Скверно, скверно, скверно.
«А всему виной, – неожиданно решил Апечко, ковыряя в зубах, – Рейневан. Рейнмар из Белявы. И за это он заплатит. Но не так, чтобы расшебуршить всю Силезию. Заплатит обычно, по-тихому, в темноте, ножом под ребро. Когда – как это здорово угадал Хрипач – он тайно явится в лиготский монастырь цистерцианок, под окно своей любовницы, Гельфрадовой Адели. Один удар ножом, всплеск воды в цистерцианском пруду с карпами. И ша. Ни звука.
С другой стороны, от поручения Хрипача полностью отмахиваться нельзя. Хотя бы потому, что Хрипач привык контролировать выполнение своих приказов. Поручать их выполнение не одному человеку, а нескольким.
Так, что же делать, ядрена вошь?»
Апечко со звоном всадил нож в крышку стола, одним духом опорожнил кружку. Поднял голову, встретил взгляд толстой экономки.
– Ну, чего вылупилась?
– Старый хозяин, – спокойно проговорила экономка, – недавно еще привез отличное итальянское. Велеть принести, ваша светлость?
– Само собой. – Апечко невольно улыбнулся, почувствовав, как спокойствие женщины передается и ему. – Конечно, прикажите нацедить, отведаем, что там дозрело в той Италии. Отправьте также кого-нито в сторожевую, пусть мне немедля доставят такого парня, который хорошо управляется с лошадью, да и чтоб голова была на плечах. Такого, который сумеет послание доставить.
– Как прикажете, хозяин.
Подковы зацокали по мосту, выезжающий из Штерендорфа гонец оглянулся, сделал ручкой невесте, машущей ему с вала беленькой косынкой. И неожиданно уловил движение на освещенной луной стене сторожевой башни. Шевелящуюся туманную тень. «Кой черт, – подумал он, – что там такое лазит? Филин? Сова? Летучая мышь? А может…»
Гонец прошептал заклинание против сглаза, сплюнул в ров и дал коню шпоры. Послание, которое он вез, было срочным. А хозяин, давший его, строгим.
Он не видел, как большой стенолаз раскинул крылья и беззвучно, словно дух, словно ночное видение, полетел над лесами на запад, в сторону долины Видавы.
Замок Сенсенберг, как знали все, построили тамплиеры и неспроста выбрали именно это, а не другое место. Вздымающаяся над рваной кручей вершина горы была в древние времена местом отправления культа языческих богов, здесь стояла кончина[51], в которой, судя по преданиям, древние обитатели этих земель, требовяне и бобряне, приносили своим идолам человеческие жертвы. Когда от капища остались только круги, выложенные из окатанных, обомшелых, укрывшихся среди сорняков камней, языческий культ не замирал, на вершине по-прежнему горели костры накануне Ивана Купалы. Еще в 1189 году вроцлавский епископ Жирослав жестокими карами угрожал тем, кто отважится отмечать в Сенсенберге festum dyabolicum et maledicum[52]. Да еще и без малого сто лет спустя епископ Вавжинец гноил в ямах тех, кто осмеливался праздновать.
Тем временем, как сказано, прибыли тамплиеры. Построили свои силезские замки, грозные и зубчатые миниатюры сирийских краков[53], возводившиеся под надзором людей, обмотанных платками и с лицами темными, как дубленая бычья кожа. Не случайно для размещения крепостей всегда выбирали священные места древних, уходящих в небытие культов, такие, как Малая Олесьница, Отмент, Рогов, Хабендорф, Фишбах, Петервиц, Овесно, Липа, Брачишова Гура, Серебряная Гура, Кальтенштайн. И конечно, Сенсенберг.
А потом тамплиерам пришел конец. Справедливо ли, нет ли, спорить поздно, но с ними покончили. Каждому известно, как это было. Их замки заняли иоанниты, поделили между собой быстро богатеющие монастыри и как грибы вырастающие силезские магнаты. Некоторые замки, несмотря на таившееся в их корнях могущество, очень скоро обратились в руины. Руины, которых избегали, обходили стороной. Которых боялись.
Не без причин.
Несмотря на быстро прогрессирующую колонизацию, несмотря на волны жаждущих земли поселенцев из Саксонии и Тюрингии, Надрейна и Франконии, гору и замок Сенсенберг по-прежнему окружала широкая полоса ничейных земель, пустошей, на которые забирались только браконьеры да беглецы. Именно от них-то, браконьеров и беглых, впервые пошли рассказы о необычных птицах, о кошмарных наездниках, об огнях, мерцающих в окнах замка, о диких и жутких криках и пении, мрачной музыке органов, как бы пробивающейся из-под земли.
Были такие, которые не верили. Были и такие, которых соблазняли сокровища тамплиеров, вроде бы по-прежнему лежащие где-то в подземельях Сенсенберга. Были и просто любопытствующие и беспокойные души.
Эти не возвращались.
Окажись в ту ночь поблизости от Сенсенберга какой-нибудь браконьер, беглец или искатель приключений, гора и замок послужили бы поводом для возникновения очередных легенд. Из-за горизонта налетела буря, небо то и дело освещалось стрелами далеких молний, настолько далеких, что сюда не долетало даже ворчание грома. А черная на фоне разгоравшегося неба глыба замка вдруг расцвечивалась яркими глазницами окон.
И все потому, что внутри этой с виду развалины помещался огромный, с высоким потолком рыцарский зал. Освещавшие его канделябры, подсвечники и горящие в железных держателях факелы вырывали из мрака фрески на строгих голых стенах. На фресках рыцарские и религиозные сцены. На стоящий посреди зала огромный круглый стол глядели опустившийся на колени перед Граалем Персеваль, Моисей, несущий каменные скрижали с горы Синай, Роланд в битве под Альбраккой и святой Бонифаций, принимающий мученическую смерть от мечей фризов, Годфрид Бульонский, въезжающий в захваченный Иерусалим. И Иисус, второй раз падающий под тяжестью креста. Все они смотрели своими чуточку византийскими глазами на стол и сидящих за ним рыцарей в полных доспехах и плащах с капюшонами.
Через открытое окно с порывом ветра влетел большой стенолаз.
Птица совершила круг, отбрасывая призрачную тень на фрески, уселась, взъерошив перья, на спинку одного из стульев. Раскрыла клюв и заскрипела, а прежде, чем скрип умолк, на стуле уже сидела не птица, а рыцарь. В плаще и капюшоне, как близнец похожий на остальных.
– Adsumus[54], – глухо проговорил Стенолаз. – Мы здесь, Господи, собравшиеся во имя Твое. Прииди к нам и пребудь среди нас.
– Adsumus, – в один голос повторили собравшиеся за столом рыцари. – Adsumus! Adsumus!
Эхо пронеслось по замку, как раскаты грома, как отзвуки далекой битвы, как грохот тарана о городские ворота. И медленно замерло в темных коридорах.
– Хвала Господу, – проговорил Стенолаз, дождавшись тишины. – Близок день, когда в прах обратятся все враги Его. Горе им! Потому мы здесь!
– Adsumus!
– Провидение, – Стенолаз поднял голову, и глаза его загорелись отраженным светом пламени, – ниспосылает нам, братья мои, очередную возможность поразить врагов Господа и еще раз покарать врагов веры. Пришло время нанести очередной удар! Запомните, братья, это имя: Рейнмар из Белявы. Рейнмар из Белявы, именуемый Рейневаном. Послушайте.
Рыцари в капюшонах наклонились, слушая. Сгибающийся под тяжестью креста Иисус смотрел на них с фрески, а в его византийских глазах была беспредельность очень человеческого страдания.
Глава третья,
в которой разговор пойдет о делах, так мало – казалось бы – имеющих между собой общего, как соколиная охота, династия Пястов, капуста с горохом и чешская ересь. А также о диспуте, касающемся проблемы, следует ли, а если следует, то когда держать слово
У речки Олесьнички, извивающейся по черным ольховым заливным лугам среди белых берез и зеленеющих полей, на возвышении, с которого видны были крыши и дымы деревни Боровая, княжеский кортеж сделал долгий привал. Но не для того, чтобы перекусить самим и накормить лошадей, а совсем наоборот – для того, чтобы измучиться. То есть – по-господски – развлечься.
Когда кортеж подъезжал, с лугов сорвались тучи пернатых – уток, чирков, нырков и даже цапель. Видя это, князь Конрад Кантнер, хозяин Олесьницы, Тжебницы, Милюча, Счинавы, Воловья и Смогожева, а совместно с братом Конрадом Белым также и Козьла, немедля приказал свите остановиться и подать ему любимых соколов. Князь прямо-таки маниакально любил соколиную охоту. Олесьница и финансы могли подождать, вроцлавский епископ мог подождать, политика могла подождать, вся Силезия и весь мир могли подождать – и все ради того, чтобы князь мог увидеть, как его любимый Раби вырывает перья из крякв, и убедиться, что Серебряный выйдет победителем из воздушной схватки с цаплей.
Поэтому князь как одержимый носился галопом по прибрежным зарослям и заливным лугам, а вместе с ним столь же энергично, хоть и не совсем по своей воле, мотались его старшая дочь Агнешка, сенешаль Рудигер Хаугвиц и несколько карьеристов-пажей.
Остальная свита ожидала у леса. Не слезая с лошадей, поскольку неведомо было, когда князю наскучит. Заграничный гость князя незаметно зевал. Капеллан бурчал – вероятно, читал молитву, казначей шевелил губами, вероятно, считал деньги, миннезингер бормотал, вероятно, слагал стихи, девушки княжны Агнешки сплетничали, вероятно, относительно других девушек, а юные рыцари убивали скуку, объезжая и исследуя окружающие заросли.
– Эй, Бычок!
Генрик Кромпуш, сильно удивившись, остановил и развернул коня, а потом прислушался, пытаясь понять, который куст тихо окликнул его фамильным прозвищем.
– Бычок!
– Кто здесь? Покажись.
Кусты зашевелились.
– Святая Ядвига… – Кромпуш от удивления аж рот раскрыл. – Рейневан? Ты?
– Нет, святая Ядвига, – ответил Рейневан голосом не менее кислым, чем крыжовник в мае. – Бычок, мне нужна помощь… Чья это свита? Кантнера?
Прежде чем Кромпуш сообразил что к чему, к нему присоединились еще два олесьницких рыцаря.
– Рейневан, – ахнул Якса из Вишни. – Господи Иисусе! Что за вид!
«Интересно, – подумал Рейневан, – как бы выглядел ты, если б конь у тебя пал сразу за Быстрым. Если б тебе пришлось всю ночь бродить по болотам и урочищам над Свежной, а к утру сменить мокрые и измазюканные тряпки на свистнутую с крестьянского забора сермягу. Интересно, как бы ты после всего этого выглядел, прилизанный фертик?»
Угрюмо поглядывавший на них третий олесьницкий рыцарь, Бонно Эберсбах, похоже, думал так же.
– Вместо того чтобы удивляться, – сухо сказал он, – дайте ему какую-нибудь одежку. Скинь это рванье, Беляу. А ну, господа, вытаскивайте из вьюков что у кого есть.
– Рейневан, – до Кромпуша все еще доходило слабо, – это ты?
Рейневан не ответил. Натянул брошенную ему рубаху и кафтан. Он был настолько зол, что казалось, вот-вот заплачет.
– Мне нужна помощь… – повторил он. – Даже очень.
– Видим и знаем, – кивком подтвердил Эберсбах. – Мы тоже считаем, что очень. Пошли. Надо показать тебя Хаугвицу. И князю.
– Он знает?
– Все знают. О твоем деле повсюду говорят.
Если Конрад Кантнер с его вытянутым лицом, увеличенным лбом, который казался больше из-за залысин, черной бородой и проницательными глазами монаха не очень походил на типичного представителя династии, то относительно его дочери Агнешки сомнений быть не могло. Недалеко упало это яблочко от силезско-мазовецкой яблоньки. У княжны были льняные волосы, светлые глаза и небольшой вздернутый веселый носик Пястовны, который обессмертил знаменитый рельеф наумбургского кафедрального собора. Агнешке Кантнерувне, как быстро подсчитал Рейневан, было около пятнадцати лет, так что ее наверняка уже кому-то сосватали. Слухов Рейневан не помнил.
– Встань.
Он встал.
– Знай, – проговорил князь, сверля его горящим взглядом, – что я не одобряю твоего поступка. Больше того, считаю его низким, позорным и заслуживающим наказания. И откровенно советую тебе пожалеть о содеянном и покаяться, Рейнмар Беляу. Мой капеллан заверяет меня, что в пекле есть специальный анклав[55] для чужеложцев. Инструменту греха попавших туда грешников крепко достается от бесов. В детали не вхожу, учитывая присутствие девушки.
Сенешаль Рудигер Хаугвиц сердито фыркнул. Рейневан молчал.
– Какую сатисфакцию ты дашь Гельфраду фон Стерча, – продолжал Кантнер, – это уже его и твое дело. Я не стану вмешиваться, тем более что оба вы вассалы не мои, а князя Яна Зембицкого. И в принципе я должен отправить тебя в Зембицы. Умыв руки.
Рейневан сглотнул.
– Но, – продолжал князь после минуты полного драматизма молчания, – я не Пилат. Это раз. Во-вторых, памятуя о твоем отце, сложившем под Танненбергом голову рядом с моим братом, я не допущу, чтобы тебя убили в ходе идиотской кровной мести. В-третьих, уже вообще пора покончить с межродовыми распрями и жить как полагается европейцам. Это все. Дозволю тебе ехать с моей свитой хоть до самого Вроцлава. Но не лезь мне на глаза. Ибо их не радует твой вид.
– Ваша княжеская…
Охота окончилась. Соколам надели клобучки на головы, утки и цапли болтались, притороченные к перекладинам телеги, князь был доволен, его свита тоже, потому что обещавшая затянуться охота оказалась совсем недолгой. Рейневан уловил несколько явно благодарных взглядов – по кортежу уже успело разнестись, что именно благодаря ему князь урезал охоту и двинулся дальше. Рейневан не без оснований опасался, что разнестись успело не только это. Уши у него горели. Как же – предмет всеобщего внимания!
– Все, – буркнул он едущему рядом Бенно Эберсбаху. – Все знают всё…
– Всё, – совсем невесело ответил олесьненский рыцарь. – Но на твое счастье не все.
– Не понял.
– Дураком прикидываешься, Беляу? – спросил Эберсбах, не повышая голоса. – Кантнер наверняка прогнал бы тебя, а может, и отослал бы в путах к кастеляну, если б знал, что в Олесьнице был труп. Да, да, не таращись на меня. Юный Никлас фон Стерча мертв. Гельфрадовы рога рогами, но убитого брата Стерчи не простят тебе ни за что.
– Пальцем… – сказал, несколько раз глубоко вздохнув, Рейневан. – Никласа я даже пальцем не тронул. Клянусь.
– Вдобавок, – Эберсбах явно не обратил внимания на клятву, – прекрасная Адель обвинила тебя в колдовстве. Ты, мол, зачаровал ее и… использовал. Безвольную.
– Даже если то, что ты говоришь, правда, – ответил после недолгого молчания Рейневан, – то ее заставили так сказать. Под угрозой смерти. Ведь она у них в руках.
– Нет, не в руках, – возразил Эберсбах. – От августинцев, будучи у которых она публично обвинила тебя в дьявольских кознях, прекрасная Адель сбежала в Лиготу. За ворота монастыря цистерцианок.
Рейневан облегченно вздохнул.
– Не верю, – повторил он, – в эти наговоры. Она меня любит. А я люблю ее.
– Прекрасно.
– Если б ты знал, как прекрасно.
– Особенно прекрасно, – взглянул ему в глаза Эберсбах, – стало после того, как обыскали твой кабинет.
– М-да. Этого я боялся.
– И правильно. По моему скромному разумению, инквизиторы еще не сидят у тебя на шее только потому, что не закончили инвентаризовать дьявольства, которые у тебя нашли. От Стерчей Кантнер может тебя защитить, но от Инквизиции, пожалуй, нет. Когда разнесется весть о твоем чернокнижестве, он выдаст тебя сам. С потрохами. Не езди с нами до Вроцлава, Рейневан. Отойди раньше и беги, скройся где-нибудь. Я тебе добром советую. Кстати, при оказии, – бросил как бы мимоходом Эберсбах. – Ты действительно разбираешься в магии? Я, понимаешь, недавно познакомился с одной… девицей… Ну… Как бы сказать… Не помешал бы какой-нибудь эликсир…
Рейневан не ответил. От головы кортежа долетел окрик.
– В чем дело?
– Быкув, – догадался Бычок. – Корчма «Под гусаком».
– Ну и слава Богу, – вполголоса добавил Якса из Вишни, – а то я уж зверски проголодался из-за сраной охоты.
Рейневан на сей раз опять не ответил. Однако исходящее из его внутренностей протяжное бурчание было красноречивым сверх меры.
Корчма «Под гусаком» была большой и наверняка пользовалась известностью, потому что была полна гостей. И местных, и приезжих. Это было видно по лошадям, телегам и шатающимся вокруг них слугам и вооруженным людям. К тому времени, когда кортеж князя Кантнера с большим фасоном и шумом въехал во двор, корчмарь был уже предупрежден. Он вылетел из дверей будто каменный шар из бомбарды, разгоняя птицу и разбрызгивая навоз и помет. Теперь он переступал с ноги на ногу и прямо-таки перегибался в поклонах.
– Добро пожаловать, добро пожаловать. Бог – в дом, – пыхтел он. – Какая честь, какой почет, что ваша светлейшая милость…
– Что-то людновато здесь сегодня. – Кантнер соскочил с удерживаемого слугой гнедого. – Принимаешь кого-то? Это кто же тут горшки опоражнивает? Думаю, хватит и для нас?
– Несомненно, хватит, несомненно, – заверял корчмарь, с трудом ловя воздух. – Да уж и не людно вовсе… Потаскух, голиардов[56] и кметов я выгнал, едва ваших милостей на тракте приметил. Совсем свободна изба ноне. Аркер тожить свободен. Только вот…
– Только что? – насупил брови Рудигер Хаугвиц.
– Гости в избе. Важные и духовные особы… Послы. Я не посмел…
– Ну и хорошо, что не посмел, – прервал Кантнер. – Меня б опозорил на всю Олесьницу, коли б посмел. Гости – это гости! А я – Пяст, а не сарацинский султан. Для меня никакой не урон быть рядом с гостями. Входите, господа.
В несколько задымленной и переполненной ароматами капусты комнате действительно было не очень людно. Да и занят-то был всего один стол, за которым сидели трое мужчин. Все с тонзурами. На двоих были одежды, характерные для духовных лиц в пути, но такие богатые, что их владельцы никак не могли быть простыми плебанами. На третьем была доминиканская ряса.
Видя входящего Кантнера, духовные особы поднялись с лавки. Тот, что был в самой богатой одежде, поклонился, но без всякого подобострастия.
– Ваша милость князь Конрад, – проговорил он, доказав хорошую осведомленность, – воистину большая для нас честь. Я, с вашего разрешения, Мачей Корзбок, официал[57] познанской епархии, направляюсь во Вроцлав, к брату вашей милости епископу Конраду с миссией от его преосвященства епископа Анджея Ласкара. А это мои спутники, как и я, из Гнёзна во Вроцлав направляющиеся: пан Мельхиор Барфусс, викарий его преподобия Христофора Ротенгагена, епископа Любушского. А также преподобный Ян Неедлы из Высоке, prior Ordo Praedicatorum[58], направляющийся с миссией от краковского провинциала ордена.
Бранденбуржец и доминиканец показали тонзуры, Конрад Кантнер ответил легким наклоном головы.
– Ваша милость, ваши преосвященства, – проговорил он в нос. – Мне приятно будет откушать в столь достойном обществе. И побеседовать. Побеседуем же, если это не наскучит вашим преподобиям, мы и здесь, и в пути, поскольку я также еду во Вроцлав с дочерью… Подойди, Агнешка. Поклонись слугам Христовым.
Княжна сделала реверанс, наклонила головку, намереваясь поцеловать руку, но Мачей Корзбок остановил ее и быстро перекрестил. Чешский доминиканец сложил руки, наклонил голову, пробормотал короткую молитву, добавив что-то о clarissima puella[59].
– А это, – продолжал Кантнер, – господин сенешаль Рудигер Хаугвиц. Это – мои рыцари и мой гость…
Рейневан почувствовал, как его дернули за рукав. Послушавшись жеста и шипения Кромпуша, он вышел с ним во двор, где по-прежнему не прекращалась вызванная прибытием князя суматоха. Во дворе их поджидал Эберсбах…
– Я кое-что разузнал, – сказал он. – Они были здесь вчера. Вольфгер Стерча сам-шесть. Выспрашивал я также тех, из Великопольши. Стерчи задерживали их, но не смели навязываться духовным особам. Однако, судя по всему, они ищут тебя на вроцлавском тракте. Я бы на твоем месте бежал.
– Кантнер, – буркнул Рейневан, – меня защитит…
Эберсбах пожал плечами:
– Воля твоя. И шкура. Вольфгер очень громко и подробно излагал, что сделает с тобой, когда поймает. Я на твоем месте…
– Я люблю Адель и не брошу ее! – вспыхнул Рейневан. – Это во-первых. А во-вторых… Куда бежать-то? В Польшу? Или, может, в Жмудь?
– Недурная мысль. Я имею в виду Жмудь.
– Вон, зараза! – Рейневан пнул крутящуюся у ног квочку. – Ладно. Подумаю. И что-нибудь вымыслю. Но для начала поем. Подыхаю с голоду, а запах здешней капусты меня доконает.
Действительно, самое время было приняться за еду. Еще момент, и юношам пришлось бы ограничиться ароматом. Горшки каши и капусты с горохом, а также миски свиных костей с мясом поставили на главный стол перед князем и княжной. Посуда отправлялась на край стола лишь после того, как ее содержимым насыщались гости, сидевшие ближе других к Кантнеру и трем священнослужителям, которые, как оказалось, в состоянии были съесть немало. По дороге вдобавок ко всему сидел Рудигер Хаугвиц, обладавший не меньшим, нежели они, аппетитом, и еще заграничный гость князя, здоровенный черноволосый рыцарь с таким смуглым лицом, словно он только что вернулся из Святой Земли. Таким образом, в тарелках и мисках, достававшихся низшим рангам и более молодым едокам, не оставалось почти ничего. К счастью, немного погодя корчмарь поднес князю огромное блюдо с каплунами, которые выглядели и ароматили так восхитительно, что привлекательность капусты и свиного сала сильно приуменьшилась и они попали на концы столов почти нетронутыми.
Агнешка Кантнерувна обгладывала зубками бедрышко каплуна, стараясь уберечь от капающего жира модно разрезанный рукав платья. Мужчины болтали о том о сем. Очередь пришлась как раз на одного из духовных лиц, доминиканца Яна Неедлы из Высоке.
– Я, – ораторствовал он, – был приором у Святого Клементия в Старом Пражском Граде. Item[60] преподавателем в Карловом университете. Ныне, как видите, я – изгнанник, довольствующийся чужой милостью и чужим хлебом. Мой монастырь разрушили, а в академии, как легко можно догадаться, мне было не по пути с супостатами и паршивцами типа Яна Пшибрама, Кристиана из Прахатиц и Якуба из Стржибора, покарай их Господь…
– У нас здесь, – вставил Кантнер, ловя глазами Рейневана, – есть один студент из Праги. Scholarius academiae pragnesis, artium baccalaureus.[61]
– В таком случае, – глаза доминиканца сверкнули по-над ложкой, – я посоветовал бы внимательно следить за ним. Я далек от мысли кого-либо обвинять в ереси, но ересь – словно сажа, словно смола. Словно навоз, чтобы не сказать больше! Всякий, кто крутится поблизости, может испачкаться.
Рейневан быстро опустил голову, чувствуя, как у него опять горят уши и кровь приливает к щекам.
– Где там, – рассмеялся князь, – нашему схоляру до ереси. Он же из приличной семьи, на священника и медика в пражской учельне обучался. Я верно говорю, Рейнмар?
– С вашего позволения, – сглотнул Рейневан, – я в Праге уже не учусь. По совету брата я бросил Каролинум в девятнадцатом году, вскоре после святых Абдона и Сена… То есть тут же после дефене… Ну, знаете когда. Теперь думаю, может, в Краков подамся учиться… Или в Лейпциг, куда большинство пражских профессоров ушло… В Чехию не вернусь. Пока там не прекратятся волнения.
– Волнения! – Изо рта вспыхнувшего чеха вылетел и прилип к ладанке листок капусты. – Отличное словечко, ничего не скажешь! Вы здесь, в мирной стране, даже представить себе не можете, что выделывают в Чехии еретики, ареной каких несчастий стала она. Подзуженная еретиками, виклифистами, вальденсами и прочими слугами сатаны толпа оборотила свою бездумную злобу против веры и церкви. В Чехии подрывают веру в Бога и жгут его святыни. Убивают слуг Божиих!
– Действительно, – подтвердил, облизывая пальцы, Мельхиор Бурфусс, викарий любушского епископа, – вести доходят страшные. Верить не хочется…
– А верить надо! – еще громче выкрикнул Ян Неедлы. – Ибо ни одна весть не преувеличена!
Из его кружки выплеснулось пиво. Агнешка Кантнерувна непроизвольно отпрянула, заслонилась бедрышком каплуна, как щитом.
– Хотите примеры? Извольте! Избиты монахи в Чешском Броде и Помуке, убиты цистерцианцы в Збрацлаве, Велеграде и Мниховом Градище, умерщвлены доминиканцы в Писке, бенедиктинцы в Кладрубах и Постолоптрах, убиты невинные премонстратки в Хотишове, убиты священники в Чешском Броде и Яромере, ограблены и сожжены монастыри в Колине, Милевске и Златой Коруне, осквернены алтари и изображения святых в Бржевнове и Воднянах… А что вытворял Жижка, этот бешеный пес, этот антихрист и дьявольское отродье? Кровавая резня в Хомутове и Прахатицах, сорок священников живьем сожжены в Беруне, сожжены монастыри в Сазаве и Вилемове. Святотатства, коих не допустили бы и турки, жуткие преступления и жестокости, зверства, при виде которых вздрогнул бы сарацин! О, воистину, Боже, доколе ж ты не будешь судить и наказывать за кровь нашу?
Тишину, в который был слышен только шорох молитвы олесьницкого капеллана, прервал глубокий звучный голос смуглолицего и широкоплечего рыцаря, гостя князя Конрада Кантнера.
– Этого могло бы не быть.
– То есть? – поднял голову доминиканец. – Что вы, господин, хотите этим сказать?
– Всего этого можно было легко избежать. Достаточно было не сжигать на костре Яна Гуса в Констанце.
– Вы, – прищурился чех, – уже там, уже тогда защищали еретика, кричали, протестовали, петиции составляли, я-то знаю. А были и тогда не правы, и сейчас. Ересь распространяется, как плевелы, а Святое Писание велит сорняки выжигать огнем. Папские буллы наказывают…
– Оставьте буллы, – обрезал смуглолицый, – для соборных дискуссий, они смешно звучат, когда их приводят в корчме. А в Констанце я был прав, можете говорить что хотите. Люксембуржец королевским словом и охранной грамотой гарантировал Гусу безопасность. И слово, и клятву нарушил, тем самым запятнав честь монарха и рыцаря. Я не мог смотреть на это спокойно. Не мог. И не хотел.
– Рыцарская клятва, – заворчал Ян Неедлы, – должна даваться во имя служения Богу, безразлично, кто клянется, оруженосец или король. Вы называете божеской службой сдержать клятву и слово, данное еретику? Вы называете это честью? Я зову это грехом.
– Я если даю слово, то это слово, данное перед лицом Бога. Поэтому не нарушаю его, даже если оно туркам дано.
– Слово, данное туркам, нарушать нельзя. А еретикам – можно.
– Воистину, – очень серьезно сказал Мачей Карзбок, познанский официал. – Мавры и турки погрязли в безбожии из-за темноты и дикости. Их можно обратить. Отщепенец же и схизматик от веры и Церкви отворачивается, насмехается над ними и кощунствует. Потому-то он Богу во сто крат противнее. И любой способ борьбы с ересью хорош. Ведь никто, идя на волка либо на пса бешеного, не станет, будь он в здравом уме, распространяться о чести и рыцарском слове. Против еретика все годится.
– В Кракове, – гость Кантнера повернулся к нему, – каноник Ян Эльгот, когда надобно схватить еретика, ни во что не ставит тайну исповеди. Епископ Анджей Ласкар, которому вы служите, предписывает это священникам познанской епархии. Все годится. Воистину.
– Вы не скрываете, господин, своих симпатий, – кисло проговорил Ян Неедлы из Высоке. – Поэтому и я своих скрывать не стану. И повторю: Гус был еретиком и должен был пойти на костер. Король римский, венгерский и чешский правильно поступил, не сдержав слова, данного чешскому еретику.
– И за это, – парировал смуглолицый, – его чехи так теперь любят. Из-за этого он сбежал из-под Вышеграда с чешской короной под мышкой. И теперь царствует над чехами, да только сидя в Буде. Потому как на Градчаны его впустят не скоро.
– Позволяете себе насмехаться над королем Сигизмундом, – заметил Мельхиор Барфусс. – А ведь ему служите.
– Именно поэтому.
– А может, по какой другой причине? – ядовито спросил чех. – Ведь вы, рыцарь, под Танненбергом бились против госпитальеров на стороне поляков. На стороне Ягеллы. Короля-неофита, явного симпатика чешской ереси, охотно прислушивающегося к схизматикам и виклифистам. Племянник Ягеллы, вероотступник Корыбутович, вовсю буйствует в Праге, польские рыцари в Чехии убивают католиков и грабят монастыри. И хоть Ягелло и делает вид, будто все это творится против его воли и согласия, однако что-то сам с войском супротив еретиков не идет! А если б пошел, если б с королем Сигизмундом в крестовом походе объединился, то в один миг с гуситами было бы покончено! Так почему ж Ягелло этого не делает?
– И верно, – опять усмехнулся смуглолицый, и усмешка его была очень многозначительной. – Почему? Интересно?
Конрад Кантнер громко кашлянул. Барфусс прикинулся, что его интересует исключительно капуста с горохом. Мачей Корзбок прикусил губу и грустно покачал головой.
– Что правда, то правда, – согласился он. – Римский кесарь не раз показал, что он не друг польской короне. Конечно, в защиту веры каждый великополяк, а за них я могу поручиться, охотно встанет. Но только в том случае, если Люксембуржец гарантирует, что когда мы двинемся на юг, то ни прусские крестоносцы, ни бранденбуржцы на нас не нападут. А как он даст такую гарантию, если он с ними задумал раздел Польши? Я не прав, князь Конрад?
– Да что тут рассуждать, – вполне неискренне улыбнулся Кантнер. – Что-то, сдается, мы уже явно сверх меры рассуждаем о политике. А политика плохо сочетается с едой. Которая, кстати сказать, стынет.
– Ничего подобного. Говорить об этом надо, – запротестовал Ян Неедлы к радости юных рыцарей, до которых уже добрались два горшка, почти совершенно нетронутых разговорившимися вельможами. Радость оказалась преждевременной, вельможи доказали, что вполне могут ораторствовать и есть одновременно.
– Потому что учтите, уважаемые, – продолжал, поглощая капусту, бывший приор монастыря Святого Клементия, – не только чешское дело эта виклифовская зараза. Чехи, уж я-то их знаю, готовы и сюда прийти, как ходили в Моравию и на Ракусы[62]. Могут прийти и к вам, господа. Ко всем, что здесь сидят.
– Ну уж, – надул губы Кантнер, копаясь в тарелке в поисках шкварок. – В это я не поверю.