Вампир Лестат Райс Энн
Широко расставив ноги для большей устойчивости, я взял в левую руку цеп, а правой выхватил шпагу. Волки остановились. Передний в свою очередь внимательно посмотрел на меня, потом пригнул к земле голову и осторожно сделал несколько шагов в сторону. Второй в это время словно ожидал какого-то невидимого мне сигнала. Первый снова устремил на меня неподвижный взгляд и вдруг бросился вперед.
Я принялся размахивать цепом таким образом, чтобы шар с шипами описывал вокруг меня круги. Я отчетливо слышал собственное хриплое дыхание и чувствовал, что колени мои сами собой сгибаются, будто готовясь к прыжку. Нацелив цеп в челюсть волку, я взмахнул им изо всех сил, но лишь слегка задел волчью голову.
Волк отскочил прочь, а второй тем временем бегал вокруг меня, то приближаясь, то вновь отпрыгивая. Потом оба хищника стали крутиться возле меня на расстоянии достаточно близком, чтобы заставить меня размахивать шпагой и цепом, но каждый раз волки успевали вовремя отбежать.
Не знаю, сколько времени это продолжалось, однако в конце концов я понял их стратегию. Они намеревались измотать меня, а у них самих сил оставалось вполне достаточно. Для них это было не более чем игрой.
Я вертелся во все стороны, бросался вперед и снова отступал, иногда чуть не падал на колени. Думаю, все это продолжалось не более получаса, но в той ситуации время нельзя было измерять обычными мерками.
Вскоре я уже едва держался на ногах, а посему решился на последний отчаянный шаг. Опустив оружие, я неподвижно замер на месте. Надежды мои оправдались – волки подошли совсем близко, уверенные в том, что на этот раз им наконец удастся убить меня.
В последнюю секунду я резко взмахнул цепом и почувствовал, как под ударом железного шара хрустнули кости. Волк вздернул вверх голову, и я тут же полоснул по его шее шпагой.
Второй волк был уже возле меня. Я ощутил, как зубы его вцепились в мои бриджи, еще секунда – и он разорвет мне ногу. Ударив клинком, я рассек ему морду, попав заодно по глазу, а спустя мгновение на волчью голову опустился железный шар цепа. Зверь разжал челюсти. Отпрыгнув назад, я получил возможность снова замахнуться шпагой и на этот раз всадил ее волку в грудь по самую рукоятку, а потом выдернул обратно.
Битва была окончена.
Волчьей стае пришел конец, а я остался жив.
Тишину, царившую на огромном пустом заснеженном пространстве, нарушало теперь лишь мое тяжелое прерывистое дыхание да издалека доносились пронзительные вопли несчастной подыхающей кобылы.
Почуяв мое приближение, она сделала отчаянную попытку подняться на передние ноги и вновь издала жалобный, полный боли и муки крик, который отразился от гор и достиг, казалось, самих небес. Я продолжал стоять, глядя на ее искалеченное туловище, черневшее на фоне ослепительно-белого снега, на ее неподвижные задние ноги и на судорожно дергавшиеся в тщетных попытках подняться передние, на задранную кверху голову с прижатыми ушами и на закатывающиеся огромные наивно-невинные глаза. Она походила на полураздавленное насекомое. Однако она не была насекомым. Она была моей страдающей, но не желавшей сдаваться кобылой. Она вновь попыталась встать.
Сняв с седла ружье, я медленно зарядил его. И в то время как она продолжала мотать головой и одну за другой предпринимать тщетные попытки подняться, я выстрелил ей прямо в сердце.
Теперь ее муки закончились. Она была мертва и неподвижно лежала на снегу, который постепенно окрашивался потоком льющейся из ее тела крови. Вокруг стояла гробовая тишина. Меня трясло как в лихорадке. Вдруг я услышал какой-то странный сдавленный звук и увидел на снегу рвотные массы, не сразу осознав, что и то и другое принадлежало мне. Воздух вокруг был напоен запахом волков и крови. Попытавшись сдвинуться с места, я чуть не рухнул.
И все же я продолжал, не останавливаясь, двигаться вперед, мимо уничтоженных мною волков, пока наконец не дошел до того, который едва не убил меня и которого я заколол последним. Взвалив его на плечи, я побрел по направлению к дому.
Обратный путь занял, наверное, около двух часов.
Но так это или не так, я опять же не знаю точно. Пока я шел, я снова и снова вспоминал и переживал все, что происходило со мной во время сражения с волками. Каждый раз, когда я спотыкался и падал, внутри меня словно что-то застывало, мне становилось все хуже и хуже.
К тому времени, когда я достиг наконец ворот замка, мне казалось, что я перестал быть Лестатом. Уже не я, а кто-то совершенно другой, пошатываясь, вошел в большой зал, неся на плечах остывшую тушу огромного волка. Неожиданно яркий свет огня в камине раздражающе действовал на мои глаза. Я был измотан до предела.
Я увидел, как навстречу мне встали из-за стола мои братья, как мать успокаивающе похлопывает по руке слепого отца, с тревогой спрашивающего, в чем дело. Я даже начал было объяснять им что-то, но что именно я в тот момент говорил, я не помню, знаю только, что голос мой звучал совершенно ровно и изложение событий было предельно простым.
«А потом… А потом…» – что-то в этом роде.
Неожиданно мой брат Августин вернул меня к действительности. Он подошел ко мне, и его силуэт четко возник на фоне огня, горевшего в камине. Холодным и резким голосом он прервал мою монотонную речь:
– Врешь, негодяй! Ты не мог уничтожить восемь волков! – На лице его явственно читалось отвращение.
Однако самое примечательное состояло в другом: едва эти слова слетели с его губ, он вдруг понял, что совершил ошибку.
Возможно, причиной тому послужило выражение моего лица. А может быть – возмущенный шепот матери или молчание моего второго брата. Как бы то ни было, на его лице почти мгновенно возникло выражение полнейшего замешательства.
Он стал бормотать о том, что все это просто уму непостижимо, что я мог погибнуть, что слугам, наверное, следует сейчас же разогреть для меня бульон и так далее в том же духе. Однако все его усилия оказались тщетными. В тот краткий миг случилось нечто такое, что исправить было уже нельзя. Следующее, что осталось в моей памяти, – это как я лежу один в своей комнате. На моей кровати не спали собаки, как это всегда бывало прежде. Теперь они были мертвы. Несмотря на то что огонь в камине не горел, я, как был – грязный и окровавленный, забрался под одеяло и провалился в глубокий сон.
Много дней не выходил я из своей комнаты.
Августин приходил ко мне и рассказал, что крестьяне поднялись в горы, нашли там убитых волков и принесли их в замок. Но я даже не удостоил его ответом.
Прошло, наверное, около недели. Как только я почувствовал, что способен выносить присутствие других собак, я отправился на псарню и привел оттуда двух уже достаточно больших щенков, чтобы они составили мне компанию. Ночью они спали по обе стороны от меня.
Слуги входили и выходили, но никто из них не отваживался меня побеспокоить.
Но однажды ко мне в комнату бесшумно и едва ли не крадучись вошла моя мать…
Глава 2
Был уже вечер. Я сидел на кровати, рядом со мной удобно вытянулся один из щенков, другой пристроился возле моих ног. В камине ярко пылал огонь.
Наверное, следовало ожидать, что мать наконец-то меня навестит.
Несмотря на полумрак, я тотчас же узнал свойственную только ей одной манеру двигаться и не произнес ни слова, хотя любому другому, кто посмел бы войти сейчас ко мне, я немедленно приказал бы убираться вон.
Я любил ее беззаветно и безгранично, как никого и никогда во всем мире. Одним из наиболее привлекательных ее качеств было для меня то, что она никогда не произносила ничего обыденного.
«Закрой дверь», «ешь суп», «сиди спокойно» – ничего подобного ни разу не слетело с ее губ. Она очень много читала. По правде говоря, она была единственной в нашей семье, кто получил хоть какое-то образование. И если уж она говорила что-то, это было действительно достойно того, чтобы слушать. Вот почему я не чувствовал тогда на нее обиды.
Напротив, во мне проснулось любопытство. Что хочет она мне сказать и сумею ли я понять ее, будет ли мне интересно ее слушать? Я не звал ее, я даже не думал о ней, я даже не повернулся ей навстречу, продолжая смотреть на огонь в камине.
Но между нами существовало полное взаимопонимание. Когда после неудачной попытки убежать из дома меня вернули обратно, именно она помогла мне преодолеть мучившую меня душевную боль. Она творила для меня чудеса, хотя никто вокруг этого не замечал.
Впервые она решительно вмешалась в мою жизнь, когда мне было двенадцать лет и старенький приходский священник, который учил меня читать наизусть стихи и немного разбираться в латыни, предложил послать меня в школу при соседнем монастыре.
Мой отец решительно отказался, заявив, что я могу научиться всему необходимому в собственном доме. И тогда мать оторвалась от своих книг и вступила с отцом в решительную и яростную битву. Она сказала, что, если я сам того хочу, я непременно поеду в школу. Чтобы купить мне книги и одежду, она продала одну из своих драгоценностей. Эти драгоценности достались ей по наследству от бабушки-итальянки, и каждая из них имела свою историю. Вот почему ей непросто было решиться на такой шаг, но тем не менее она сделала это не раздумывая.
Мой отец очень рассердился и сказал, что, случись нечто подобное в то время, когда он еще был зрячим, он непременно сумел бы настоять на своем. Мои братья заверили его, что отсутствие младшего сына не будет долгим, что я примчусь домой, как только меня заставят делать что-либо против моей воли.
Они ошиблись – я и не мыслил о возвращении домой. Мне очень нравилось учиться в монастырской школе.
Мне нравились часовня и песнопения, библиотека, где хранились тысячи книг, колокольный звон, разделявший на части дни, ежедневно повторявшиеся обряды. Меня восхищала царившая повсюду чистота, всепоглощающее ощущение того, что все здесь находится на своих местах и содержится в образцовом порядке, что в огромном доме и в саду всегда можно найти себе занятие.
Когда мне делали замечание, что, надо сказать, случалось не так уж и часто, я испытывал восторженное чувство, вызванное тем, что впервые в моей жизни кто-то действительно пытается вырастить из меня хорошего человека и верит в мои способности.
Через месяц я объявил о том, что нашел свое призвание. Я хотел вступить в члены ордена, собираясь провести всю жизнь среди безупречной чистоты, царствовавшей по эту сторону монастырских стен, в библиотеке, где я мог писать на пергаменте или учиться читать древние книги. Я намеревался навсегда остаться с теми, кто верил, что при желании я могу стать хорошим человеком.
Самое удивительное, что меня там любили. Окружающие не сердились на меня, я их не раздражал.
Узнав о моем решении, отец настоятель немедленно написал моему отцу, чтобы испросить у него разрешения. Откровенно говоря, я был уверен, что отец будет рад возможности избавиться от меня.
Но через три дня приехали мои братья, чтобы забрать меня домой. Я плакал, умолял оставить меня в монастыре, но отец настоятель был бессилен что-либо сделать.
Как только мы возвратились в замок, братья отобрали все мои книги и посадили меня под замок. Я не в силах был понять причину их гнева. Я догадывался, что в какой-то момент повел себя глупо. Меряя шагами комнату из угла в угол, я беспрестанно плакал, стуча кулаками обо все, что попадалось под руку, и барабаня в дверь.
Потом меня стал навещать мой брат Августин, чтобы побеседовать со мной. Поначалу он ходил вокруг да около, но постепенно выяснилось, что ни один представитель столь знатной семьи французских дворян никогда не станет бедным учительствующим монахом. Как случилось, что я не смог понять такую простую вещь? Меня послали туда, чтобы я научился читать и писать. Почему же меня вечно тянет на крайности? Почему я всегда, словно дикарь, подчиняюсь только своим инстинктам?
Даже если говорить о реальных перспективах в лоне церкви – ведь я младший сын в семье. Разве не так? Следовательно, я должен подумать о своих обязанностях по отношению к племянникам и племянницам.
Короче, все его речи сводились к следующему: у нас нет денег, чтобы обеспечить тебе достойную карьеру священнослужителя, добиться для тебя сана епископа или кардинала, как того требует наше происхождение. Стало быть, ты обречен провести свою жизнь здесь, оставаясь неучем и нищим. А теперь ступай в большой зал и поиграй с отцом в шахматы.
Когда до меня наконец дошел весь трагизм моего положения, я разрыдался прямо за ужином, бормоча себе под нос слова, которые в моей семье никто не способен был понять, – о «хаосе», царящем в нашем доме.
Позже ко мне пришла мать.
– Ты не знаешь, что такое хаос, – сказала она. – Как же ты можешь употреблять подобные слова?
– Нет, знаю, – ответил я и стал говорить ей о грязи и упадке, царящих повсюду, рассказывать о том, как было хорошо и чисто в монастыре, об упорядоченной жизни его обитателей и о том, что при желании каждый может там хоть чего-то добиться.
Она не стала спорить со мной. Несмотря на свою молодость, я все же сумел почувствовать, что к моим словам она отнеслась с удивительной теплотой. На следующий день она взяла меня с собой в поездку.
Наше путешествие длилось приблизительно полдня. Наконец мы подъехали к великолепному особняку, принадлежавшему одному из наших соседей-землевладельцев, и хозяин его вместе с моей матерью повели меня на псарню, где предложили выбрать щенков из недавно появившегося на свет помета мастифов.
Мне никогда не приходилось видеть ничего более красивого и трогательного, чем эти крохотные существа. А наблюдавшие за нами взрослые собаки напоминали огромных ленивых львов. Зрелище было просто восхитительным.
От волнения я даже не мог сделать свой выбор. Владелец этого сокровища посоветовал мне взять кобеля и суку и сам выбрал их для меня. Всю дорогу до дому я держал корзинку со щенками на коленях.
Через месяц мать купила мне первый в моей жизни кремневый мушкет и первую лошадь для поездок верхом.
Она никогда не объясняла причину своего поведения. Но у меня на этот счет было свое мнение. Я вырастил этих собак, сам дрессировал их, и они стали родоначальниками моей собственной псарни.
К шестнадцати годам я превратился в настоящего охотника и вместе с собаками практически все время проводил в полях.
Однако дома я по-прежнему оставался чужим. Никто не хотел слушать мои рассуждения о необходимости восстановления виноградников или возделывания заброшенных полей, о том, что следует наконец лишить наших арендаторов возможности постоянно нас обкрадывать.
Я был бессилен что-либо изменить. Однообразное течение жизни, медленное разрушение всего, что меня окружало, казались мне убийственными.
Пытаясь хоть чем-то нарушить монотонность существования, я каждый праздник ходил в церковь, а когда в деревне происходили ярмарки, проводил на них почти все свободное время, с удовольствием участвуя в обычно недоступных для меня развлечениях и созерцая представления, хотя бы на короткое время избавлявшие меня от ежедневной рутины.
Почти каждый год на ярмарках выступали одни и те же жонглеры, мимы и акробаты. Но для меня это не имело никакого значения. В любом случае это вносило хоть какое-то разнообразие в смену времен года и было лучше, чем бесконечные и пустые разговоры о былых временах и прежних победах.
В тот год, когда мне исполнилось шестнадцать лет, в наших краях появилась бродячая труппа итальянских актеров. Они путешествовали в раскрашенном фургоне, задняя часть которого служила им сценой. Ничего более прекрасного мне еще не приходилось видеть. Они разыгрывали старинную итальянскую комедию, героями которой были Панталоне, Пульчинелла и юные влюбленные Лелио и Изабелла, а также старый доктор. В этом представлении использовались все приемы старого театра.
Их выступления привели меня в полнейшее смятение. Мне еще не доводилось видеть такого насыщенного остроумием, живостью и жизнеутверждающей силой действа. Я был в восторге, даже несмотря на то, что иногда они произносили текст так быстро, что я не успевал понять смысл.
Когда представление закончилось и актеры собрали деньги, обойдя зрителей по кругу, я увязался за ними и в местном кабачке угостил их большим количеством вина, хотя такой жест был мне, честно говоря, не по средствам. Но мне очень хотелось поговорить с ними.
Меня переполняла невыразимая любовь к этим людям. Они объяснили мне, что у каждого актера есть постоянная роль, что они никогда не заучивают текст, а импровизируют прямо на сцене. Достаточно знать имя своего персонажа, понимать характер и заставлять его произносить именно то, что он должен, по вашему мнению, говорить в данный момент. В этом состояла главная основа такого рода театра.
Он назывался «комедия дель арте».
Я был буквально заворожен. Я влюбился в юную девушку, игравшую Изабеллу. Вместе с актерами отправился в вагончик и тщательно рассмотрел все костюмы и нарисованные декорации. А когда мы вновь пили в кабачке, они позволили мне исполнить роль юного возлюбленного Изабеллы Лелио и потом долго аплодировали, говоря, что у меня, несомненно, есть талант и что я вполне мог бы наравне с ними участвовать в представлениях.
Поначалу я подумал, что они просто льстят мне, но их слова звучали так искренне, что меня перестало заботить, являются ли они лестью на самом деле.
Когда на следующее утро их вагончик выезжал из деревни, он увозил и меня. Я спрятался в самой его глубине, прихватив с собой завернутую в одеяло одежду и несколько монет – все мои сбережения. Я собирался стать актером.
Должен напомнить вам, что в старинных итальянских пьесах Лелио непременно обладает привлекательной внешностью – ведь он, как я уже говорил, один из возлюбленных и играет свою роль без маски. Если при этом он не лишен достоинства и аристократических манер, тем лучше, ибо все эти качества являются частью его роли.
Актеры считали, что я обладаю всеми необходимыми данными. Они без промедления начали репетировать со мной, дабы я смог принять участие в ближайшем представлении. Накануне выступления я ходил вместе с ними по городу, призывая всех прийти и посмотреть нашу пьесу. Надо сказать, мне было очень интересно осматривать этот город, который был намного больше моей деревни.
Я был на седьмом небе от счастья. Однако ни само путешествие, ни подготовка к спектаклю, ни дружеские отношения с актерами не шли ни в какое сравнение с теми близкими к экстазу ощущениями, которые я испытал, когда впервые вышел на маленькую деревянную сцену.
Я неотступно преследовал Изабеллу. Во мне вдруг открылись такие способности к стихосложению и такое остроумие, каких я никогда в себе не подозревал. Я слышал, как голос мой эхом отражается от окружавших меня каменных стен. Слышал звучавший в ответ смех зрителей. Чтобы заставить меня наконец остановиться, моим товарищам пришлось утащить меня со сцены. И тем не менее они не сомневались в том, что мы имели огромный успех.
В ту ночь актриса, игравшая роль моей возлюбленной, по-своему совершила обряд моего посвящения. Последнее, что я слышал, засыпая в ее объятиях, были слова о том, что скоро мы приедем в Париж, выступим там на Сен-Жерменской ярмарке, а потом уйдем из труппы и станем работать на парижском бульваре Тамплиеров, до тех пор пока не сумеем попасть в «Комеди Франсез», где будем играть для Марии-Антуанетты и короля Людовика.
Наутро, открыв глаза, я не увидел ни ее, ни других актеров… Возле меня были лишь мои братья.
Я так никогда и не узнал, каким образом – подкупом или угрозами – им удалось заставить моих друзей бросить меня. Скорее всего, с помощью последнего. Как бы то ни было, меня снова вернули домой.
Конечно же, мой поступок привел в ужас всю семью. Желание двенадцатилетнего мальчика стать монахом еще простительно. Но театр нес на себе печать дьявола. Даже великому Мольеру было отказано в христианском погребении. А я посмел сбежать с шайкой оборванцев, с бродячими итальянскими актерами, да еще позволил им выкрасить белой краской мое лицо и играл вместе с ними на городской площади за деньги.
Меня жестоко избили, а когда я в ответ осыпал братьев всеми известными мне проклятиями, меня избили еще раз.
Наихудшим наказанием, однако, послужило мне выражение лица матери. Ведь даже ее не предупредил я о своем бегстве и тем самым очень обидел, чего никогда не случалось прежде.
Однако она никогда ни словом не обмолвилась о происшедшем.
Поднявшись ко мне в комнату, она застала меня в слезах. Да и ее глаза были влажными. И тут случилось нечто, чего я от нее никак не мог ожидать, – она положила мне на плечо руку.
Я не рассказал ей о том, что пережил за эти несколько дней. Думаю, она и без слов все понимала. Я безвозвратно утратил нечто волшебное и очень для меня дорогое. И вновь она проявила неповиновение и пошла против воли моего отца – она навсегда положила конец всякого рода обвинениям в мой адрес, наказаниям и ограничениям в отношении меня.
Она потребовала, чтобы за столом я сидел рядом с ней. Она беседовала со мной, что обычно не было ей свойственно, прислушивалась к моему мнению и в конце концов сумела победить и разрушить враждебное ко мне отношение со стороны других членов семьи.
И наконец, она продала еще одну из своих фамильных драгоценностей и купила для меня великолепное охотничье ружье, которое я и взял с собой в тот день, когда отправился сражаться с волками.
Оружие было настолько совершенным и дорогим, что мне, несмотря на горе и отчаяние, не терпелось поскорее опробовать его в деле. Мать сделала мне еще один бесценный подарок – холеную гнедую кобылу, такую сильную и быструю, каких мне не доводилось видеть прежде. Однако все это не сравнится с миром и душевным спокойствием, которые я обрел благодаря своей матери.
И все же меня не покидала запрятанная где-то в глубине моего сердца горечь.
Мне не забыть было тех ощущений, которые я испытывал, играя роль Лелио. Меня по-прежнему мучили воспоминания о случившемся, и никогда больше я не посещал деревенские ярмарки. Я смирился с мыслью о своей обреченности навсегда остаться в этих местах. Но самое странное состояло в том, что, по мере того как росло мое отчаяние, я приносил все больше и больше пользы семье и окружавшим меня людям.
К тому времени, когда мне исполнилось восемнадцать лет, я сумел внушить нашим слугам и арендаторам страх перед Господом. Я был единственным кормильцем в семье, мысль об этом приносила мне удовлетворение. Не знаю почему, но мне было приятно, сидя за столом, отмечать про себя, что все присутствующие едят плоды моего труда.
Все то, о чем я только что рассказал, тесно связало меня с моей матерью и подарило нам великую взаимную любовь, оставшуюся не замеченной окружающими и, пожалуй, такую, которой сами они никогда в жизни не знали.
И вот теперь мать пришла ко мне именно в тот момент, когда я сам себя не понимал и был не в состоянии переносить общество кого-либо еще.
Не отрывая взгляда от огня, я слышал ее шаги и чувствовал, как она подходит к моей кровати и садится рядом.
Стояла полная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в камине и ровным, глубоким дыханием спящих собак.
Когда я наконец искоса взглянул на мать, в душе у меня возникло смутное ощущение тревоги.
В течение всей зимы она беспрестанно кашляла и сейчас выглядела совершенно больной. Впервые в жизни я понял, что ее красота, которую я всегда так высоко ценил, не может быть вечной.
Лицо ее было худым, но высокие и довольно широкие скулы обладали тем не менее совершенной формой и казались очень нежными. Из-под густых пепельно-серых ресниц на меня смотрели ясные кобальтово-синие глаза.
Единственным недостатком можно было считать то, что все черты ее лица казались очень мелкими, отчего она по-прежнему походила на маленькую девочку. В минуты гнева глаза ее делались еще меньше, а нежный ротик казался суровым и твердым. Впрочем, уголки его никогда не опускались, и сами губы не имели обыкновения кривиться – уста ее всегда напоминали мне нежную розу. Когда же она сердилась, ее улыбка на фоне гладких и нежных щек по какой-то непонятной причине производила впечатление презрительной гримасы.
Даже сейчас, со слегка запавшими щеками и осунувшимся лицом, она казалась мне очень красивой. Да она и была по-прежнему прекрасна. Мне нравилось на нее смотреть, любоваться густыми светлыми волосами, которые, кстати, я унаследовал именно от матери.
Должен сказать, я вообще очень похож на нее, во всяком случае – внешне. Но мои черты в целом крупнее, грубее, а рот гораздо более подвижен и временами может быть очень чувственным. По моему внешнему виду вы легко можете заметить, что я обладаю чувством юмора, способен на озорство и в любой момент готов разразиться истерическим хохотом. Эти качества были свойственны мне всегда, даже в самые тяжелые минуты жизни. Она же смеялась очень редко, а временами производила впечатление весьма холодной женщины. И все-таки ей всегда были присущи нежность и обаяние маленькой девочки.
Так вот, когда она присела ко мне на кровать, я стал внимательно, возможно даже чересчур пристально, присматриваться к ней, но она тут же заговорила.
– Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь, – сказала она. – Ты всех их ненавидишь. И причина тому – все, что пришлось тебе пережить и что они не в силах понять. Они и представить себе не могут, что именно произошло с тобой там, в горах.
В ее словах чувствовалось какое-то холодное восхищение. Я продолжал молчать, но по моему виду она догадалась, что ее предположения были верны.
– Нечто подобное я чувствовала, когда рожала своего первенца, – продолжала она. – Мои мучения длились двенадцать часов, и все это время я находилась в плену невыносимой боли, сознавая, что избавить меня от нее может только рождение или смерть ребенка. Когда же наконец все было позади и на руках у меня лежал твой брат Августин, я никого не желала видеть возле себя. И отнюдь не потому, что считала окружающих виновными в своих страданиях. Все дело было в том, что мне пришлось испытать такие муки, пройти через все крути ада, в то время как им не довелось побывать в этом аду. Я вдруг почувствовала себя всеми покинутой. Казалось бы, вполне обычный акт зарождения новой жизни заставил меня понять истинное значение слова «одиночество».
– Да, да, именно так, – потрясенно отозвался я.
Она не ответила. Я бы удивился, поступи она по-другому. Мать сказала лишь то, ради чего пришла, и вовсе не собиралась вести со мной долгую беседу. Она, однако, положила мне на лоб руку, что тоже было для нее весьма необычным, а потом внимательно оглядела меня. Только тогда я вспомнил вдруг, что все это время на мне была испачканная кровью одежда, и осознал, как, должно быть, отвратительно я выгляжу.
Какое-то время она продолжала молчать.
Я сидел, глядя мимо нее на горевший в камине огонь, и мне хотелось так много сказать ей, особенно о том, как я ее люблю.
Но я не посмел это сделать. Слишком свежи были воспоминания о ее манере решительно прерывать меня, если я заговаривал с ней. В моем отношении к матери удивительно сочетались огромная любовь и величайшая обида.
Всю жизнь я видел ее за чтением итальянских книг, смотрел, как она пишет письма разным людям в Неаполь, где прошли ее детство и юность, но при этом у нее никогда не хватало терпения обучить меня или моих братьев алфавиту. Ничего не изменилось и после моего возвращения из монастыря. В двадцать лет я не умел ни читать, ни писать, за исключением разве что нескольких молитв и своего имени. Я ненавидел ее книги, меня выводила из себя ее погруженность в иной мир.
Где-то в глубине души я ненавидел даже мысль о том, что только невыносимая боль, которую я сейчас испытывал, оказалась способна вызвать в матери хоть какое-то подобие интереса и теплого чувства ко мне.
И все же она была моим единственным спасителем. Только она. А я так устал от одиночества! Наверное, подобные чувства человек может испытывать только в юности.
Сейчас она покинула стены библиотеки – своего постоянного убежища – и присоединилась ко мне. Она была добра и внимательна ко мне.
Когда я наконец понял, что она не встанет сию же минуту и не уйдет, я осмелился заговорить с ней.
– Матушка, – тихо сказал я, – это еще не все. До того как все это произошло, я временами испытывал ужасные чувства. – Лицо ее оставалось непроницаемым, и я продолжил: – Иногда мне снилось, что я убиваю их всех. В своих видениях я убивал своих братьев и отца, я шел из комнаты в комнату и уничтожал их точно так же, как уничтожил волков. Я ощущал в себе непреодолимое стремление убивать…
– И я тоже, сынок, – ответила она. – И я тоже… – Она взглянула на меня, и лицо ее при этом осветилось очень странной улыбкой.
Я придвинулся к ней, наклонился ближе и, понизив голос, продолжал:
– Мне снится, что я кричу, когда это происходит, что лицо мое искажено гримасой, а из широко раскрытого рта вырываются дикие вопли и визг.
Она вновь понимающе кивнула, и мне показалось, что глаза ее освещены изнутри странным огнем.
– А когда я сражался с волками там, в горах, матушка… я испытывал примерно такие же ощущения.
– Только примерно? – спросила она.
Я кивнул:
– Когда я убивал волков, мне казалось, что это делаю не я, а кто-то другой. Даже сейчас я не могу с точностью сказать, кто именно сидит рядом с тобой – твой сын Лестат или тот, другой, – убийца.
В течение долгого времени мать не произнесла ни слова.
– Нет, – наконец вымолвила она, – волков убил именно ты. Ведь ты же охотник, воин. Твоя беда в том и состоит, что ты намного сильнее всех остальных, живущих здесь.
В ответ я лишь покачал головой. Да, ее слова таили в себе правду, но дело было совсем не в этом. Причина моих несчастий состояла совершенно в другом. Но какой смысл говорить об этом сейчас?
Мать на мгновение отвернулась, потом снова взглянула на меня.
– Но в тебе заключено не одно, а сразу несколько существ, – сказала она. – Ты одновременно и обыкновенный человек, и убийца. И ты не должен позволять убийце в себе одержать победу только лишь потому, что ты их ненавидишь. Ради возможности покинуть эти места ты не имеешь права взваливать на себя бремя убийства или безумия. Вне всяких сомнений, существуют и другие пути.
Ее последние слова потрясли меня до глубины души, ибо она сумела добраться до самой сути. Меня поразил вложенный в них смысл.
Меня никогда не покидало ощущение, что мне не удастся победить, оставаясь при этом добродетельным человеком. Быть великодушным и добрым означало потерпеть поражение. Разве что мне удастся найти какие-либо иные критерии добродетели.
Какое-то время мы сидели неподвижно и молча. Между нами возникла вдруг необычная даже для наших отношений близость. Мать не сводила взгляда с огня, поглаживая густые, уложенные кольцом на затылке волосы.
– Знаешь, какие мысли иногда приходят мне в голову? – спросила она. – Не столько о том, чтобы убить их, сколько о том, чтобы навсегда покинуть и таким образом заставить почувствовать, что такое полное пренебрежение их интересами. Мне представляется, что я все пью и пью вино, пока наконец не напиваюсь до такой степени, что полностью раздеваюсь и обнаженной купаюсь в горной реке.
Я едва сдержал смех. Однако моя веселость несла на себе некий отпечаток возвышенности. На какое-то мгновение мне вдруг показалось, что я неправильно понял ее слова. Но, внимательно вглядевшись в лицо матери, я убедился в том, что она говорила именно это и еще не закончила.
– А потом мне представляется, что я направляюсь в деревню, захожу в кабачок и приглашаю в свою постель первого встретившегося мне там мужчину – не важно, будет ли это неотесанный грубиян, старик или мальчик. Важно лишь, что я лежу в постели и одного за другим принимаю мужчин, испытывая при этом восхитительное ощущение триумфа и совершенно не интересуясь тем, что происходит с твоим отцом и братьями, живы ли они еще. В такие минуты я словно становлюсь наконец собой и никому, кроме себя, не принадлежу.
От удивления и потрясения я совершенно лишился дара речи. И в то же время меня разбирал смех, едва лишь я представлял себе реакцию своих братьев, отца и самодовольных деревенских лавочников на подобное поведение матери. Ситуация казалась мне более чем забавной.
Не расхохотался я, должно быть, только лишь потому, что возникший перед моими глазами образ обнаженной матери сделал подобный смех неуместным. Но и спокойным я остаться не мог – я издал тихий смешок, и она с полуулыбкой кивнула в ответ, слегка приподняв брови и тем самым как бы подтверждая, что мы с ней легко понимаем друг друга.
В конце концов я не выдержал и разразился смехом, стуча себя кулаком по колену и ударяясь головой о деревянную спинку кровати. Мать тоже едва не расхохоталась, – быть может, она сделала это в душе.
Это был для меня удивительный момент. Странно было осознавать ее как обыкновенное человеческое существо вне всякой связи со всем, что ее окружало. Мы действительно хорошо понимали друг друга, и все мои обиды на нее в тот момент не имели никакого значения.
Она вытащила из волос шпильку, и они густой волной упали ей на плечи.
После этого мы еще около часа сидели молча. Не было ни смеха, ни разговоров – только пылающий в камине огонь и ощущение того, что она находится рядом.
Она повернулась так, чтобы огонь хорошо был виден ей, а я тем временем любовался ее точеным профилем и изящной формой губ и носа. Потом она вновь взглянула на меня и уже совсем другим, лишенным всяких эмоций, ровным тоном произнесла:
– Я уже никогда не смогу отсюда уехать. Я умираю.
Все пережитые мною ранее эмоции не шли ни в какое сравнение с тем потрясением, которое я испытал в этот момент.
– Я переживу весну и, может быть, лето. Но зиму мне уже не суждено пережить, – продолжала между тем мать. – В этом я совершенно уверена. Боль в легких слишком сильна.
– Матушка! – только и смог воскликнуть я, склоняясь к ней, и в голосе моем слышалось неподдельное страдание.
– Не нужно ничего говорить, – ответила она.
Мне даже показалось, что ей не нравится, когда я называю ее матушкой, но я ничего не мог с собою поделать.
– Мне просто необходимо было с кем-то поговорить об этом, – сказала она, – произнести эти слова вслух. Потому что эти мысли приводят меня в ужас. Я боюсь.
Мне очень хотелось взять ее за руку, но я знал, что она никогда не позволит мне сделать это. Она не любила, когда к ней прикасались. Сама она никогда никого не обнимала. Нас соединяли только взгляды, и мои глаза были полны слез.
– Тебе не следует много думать об этом, – промолвила она, похлопывая меня по руке. – Я и сама вспоминаю о своей болезни лишь время от времени. Однако ты должен быть готов к тому, что тебе когда-нибудь придется жить без меня. Возможно, это явится для тебя более тяжелым испытанием, чем может показаться сейчас.
Я попытался что-то сказать, но не смог вымолвить ни слова.
Она молча покинула комнату.
Хотя в разговоре мы ни разу не коснулись моих костюма, бороды и внешнего вида в целом, она прислала ко мне слуг с чистой одеждой, бритвой и теплой водой. Я безропотно отдался их заботам.
Глава 3
Силы мои несколько окрепли. Я почти не вспоминал о волках, и все мои мысли были заняты матерью.
Вспоминая ее слова об ужасе, который она испытывает, я не мог до конца понять их значение, но осознавал, что она сказала правду. Наверное, я тоже чувствовал бы нечто подобное, если бы знал, что медленно умираю. Схватка в горах с волками не шла с этим ни в какое сравнение.
Было еще нечто не менее важное. Всю жизнь она молчаливо сносила свое несчастье. Точно так же как и я, она ненавидела царившие вокруг нас инерцию и безнадежность. И вот теперь, родив восьмерых детей, из которых выжили лишь трое, она умирала сама. Конец ее был уже близок.
Я решил встать и покинуть свое убежище, надеясь, что сделаю ей приятное. Однако это оказалось не в моих силах. Я не мог вынести мыслей о ее близкой кончине. Поэтому я продолжал ходить из угла в угол по комнате, ел то, что приносили мне слуги, но не мог заставить себя пойти к ней.
Так миновал почти месяц, к концу которого в нашем доме появились визитеры. Из-за их приезда я все-таки вынужден был покинуть свою комнату.
Войдя ко мне, мать сказала, что пришли торговцы из деревни и что они хотят лично воздать мне почести за уничтожение волков.
– Пусть убираются к черту, – ответил я.
– Нет, ты обязан спуститься к ним, – настаивала она. – Они принесли тебе подарки. А теперь иди и исполни свой долг.
Все это было мне совсем не по душе.
В большом зале я увидел богатых деревенских торговцев. Всех их я очень хорошо знал, и все они были одеты подобающим случаю образом.
Однако среди них был весьма странный человек, которого я узнал не сразу.
Он был примерно моих лет, очень высок, однако, едва встретившись с ним взглядом, я тут же вспомнил, кто он. Никол де Ленфен, старший сын торговца тканями, посланный отцом на учебу в Париж.
Вид его произвел на меня впечатление.
На нем был розовый с золотом парчовый костюм и туфли с золотыми каблуками, а воротник его украшали несколько слоев итальянских кружев. Только волосы его остались прежними – такими же темными и вьющимися. Они были собраны назад и перетянуты широкой шелковой лентой, но, несмотря на это, придавали ему тот же, что и раньше, мальчишеский вид.
Выглядел он именно так, как требовала того парижская мода. Эта мода благодаря почте довольно быстро доходила даже до такой провинции, как наша.
Я же встретил гостей в далеко не новой шерстяной одежде и изношенных кожаных сапогах, а кружева на моей рубашке давно пожелтели и были штопаны-перештопаны.
Мы поклонились друг другу, после чего он, как спикер делегации, развернул черную саржу и достал из нее красный бархатный плащ, отделанный мехом. Восхитительная вещь! Когда он взглянул на меня, глаза его сияли. Можно было подумать, что на самом деле сеньором был он, а не я.
– Монсеньор, – почтительно оратился он ко мне, – мы просим вас принять это. На подкладку плаща пошел самый лучший волчий мех, и мы надеемся, что он сослужит вам хорошую службу в зимние холода, когда вы соблаговолите отправиться на охоту.
– И еще вот это, монсеньор, – вступил в разговор его отец, протягивая мне великолепно сшитую пару сапог из черной замши на меху. – Это тоже пригодится вам на охоте.
Меня переполняли эмоции. Эти люди, обладавшие таким богатством, о котором я мог только мечтать, от чистого сердца преподносили мне чудесные дары и оказывали почести как аристократу.
Я принял плащ и сапоги и поблагодарил дарителей так бурно и искренне, как не благодарил еще никого в своей жизни.
– Ну уж теперь-то он станет совершенно невыносимым, – услышал я за спиной шепот моего брата Августина.
Кровь прилила к моему лицу. Я был вне себя оттого, что он посмел произнести эти слова в присутствии такого большого количества людей. Но, взглянув на Никола де Ленфена, я увидел на его лице симпатию и нежность.
– Меня тоже считают невыносимым, монсеньор, – шепнул он мне, когда мы поцеловались на прощание. – Позвольте мне когда-нибудь навестить вас, чтобы побеседовать и услышать рассказ о том, как вам удалось уничтожить волков. Только невыносимые люди способны совершить невозможное.
Еще никто из торговцев не осмеливался так разговаривать со мной. Мы снова на миг превратились в маленьких мальчиков, и я громко рассмеялся ему в ответ. Отец Никола пришел в замешательство. Даже мои братья перестали перешептываться между собой. Один только Никола де Ленфен продолжал улыбаться с поистине парижским хладнокровием.
Как только все ушли, я взял красный бархатный плащ и замшевые сапоги и направился в комнату матери.
Она, как всегда, читала, одновременно медленными движениями расчесывая волосы. В просачивавшемся сквозь окно бледном солнечном свете я впервые заметил в них седину. Я пересказал ей слова Никола де Ленфена.
– Почему он назвал себя невыносимым? – спросил я. – Мне показалось, что он придавал этим словам какой-то особый смысл.
Мать в ответ рассмеялась:
– Да, в его словах действительно есть особый смысл. Он не пользуется уважением окружающих. – Она оторвалась от чтения и посмотрела на меня. – Тебе известно, что ему стремились дать образование и воспитать из него подобие аристократа. Так вот, еще в первом семестре, в самом начале своего обучения праву, он безумно влюбился в игру на скрипке и не мог уже думать ни о чем другом. Кажется, он тогда побывал на концерте какого-то виртуоза из Падуи, чья игра была столь восхитительной, что люди утверждали, будто он продал душу дьяволу. И тогда Никола бросил все и начал брать уроки у Вольфганга Моцарта. Он продал свои книги. Он играл и играл на скрипке и в конце концов провалился на экзаменах. Представляешь, он хочет стать музыкантом!
– И отец его, конечно же, вне себя?
– Естественно! Он даже вдребезги разбил инструмент, а ведь тебе известно, как относятся торговцы к любому дорогостоящему товару.
Я улыбнулся:
– Значит, Никола лишился своей скрипки?
– Нет, скрипка у него есть. Он тут же помчался в Клермон, продал там свои часы и купил новый инструмент. Этот юноша и в самом деле невыносим, но самое худшее состоит в том, что играет он действительно весьма неплохо.
– Ты слышала его игру?
Моя мать хорошо разбиралась в музыке. В Неаполе, где она выросла, музыка окружала ее повсюду. А я слышал лишь пение церковного хора да игру ярмарочных музыкантов.
– В воскресенье, когда я шла на мессу, он играл в своей комнате над магазином. Игру слышали все, кто проходил мимо, а его отец грозился переломать сыну руки.
При мысли о подобной жестокости я даже вскрикнул. Но рассказ матери чрезвычайно заинтересовал меня, и мне казалось, что я уже успел полюбить Никола, в первую очередь за его стремление поступать по-своему в столь нелегких обстоятельствах.
– Конечно же, ему никогда не удастся добиться успеха, – сказала мать.
– Почему?
– Ему слишком много лет. В двадцать лет поздно начинать обучение игре на скрипке. Хотя кто знает… Его игра по-своему великолепна. Быть может, он тоже когда-нибудь сумеет продать душу дьяволу.