Всего один день Форман Гейл
Уиллем ошеломленно смотрит на меня. Он очень хорошо говорит по-английски, и я забываю, что не все может быть ему понятно.
— Это тоже будет ради случайностей? — я видоизменяю вопрос.
Он смотрит на меня, и на долю секунды маска опять соскакивает. А потом раз — и вот она снова на месте. Но неважно. Она соскальзывала, и я видела, что под ней. И поняла. Уиллем одинок, как и я. И теперь у меня внутри что-то сжалось, не совсем даже понятно, у него или у меня.
— Все ради случайностей, — отвечает он.
Девять
Я выбираю случайную точку.
Как в игре про ослика, которому надо прилепить хвост, я встаю перед картой метро, закрываю глаза и кручусь, а потом тыкаю пальцем в станцию с приятным названием «Шато Руж» — «красный замок».
Выйдя на ней, мы опять оказываемся в совершенно другом Париже, и не видно никакого замка — ни красного, ни какого-либо другого.
Улицы тут узкие, как в Латинском квартале, но более пыльные. В магазинах играет металлическая музыка с грохотом ударных установок, отовсюду атакуют запахи, мой нос даже не понимает, с чего начать: с карри из забегаловок, острого запаха крови от мясных туш, которые катят по улице, сладкого экзотического аромата благовоний, выхлопных газов или вездесущего кофе, хотя крупных кафе, которые занимали бы целый угол, тут не так много, зато полно крошечных бистро — выставленных на улицу столиков. И они тоже забиты посетителями, которые курят и пьют кофе. В магазинах суетятся женщины, на некоторых из них черные вуали, скрывающие все лицо, — только глаза видны через прорези, другие в ярких платьях, у многих на спине слинги со спящими младенцами. Мы тут единственные туристы, и все смотрят на нас — без угрозы, просто с любопытством, как будто мы заблудились. Хотя так и есть. Вот именно поэтому я бы никогда одна этого делать не стала.
Но Уиллему тут нравится. Так что я пытаюсь последовать его примеру и расслабиться и просто созерцаю ту часть города, где встречаются Средний Восток и Африка.
Мы минуем мечеть, потом массивную церковь с многочисленными шпилями и контрфорсами — кажется, что она оказалась в этом районе так же случайно, как и мы. Мы кружим и кружим, пока не оказываемся в каком-то парке: это четырехугольный газон с дорожками и площадками для гандбола, втиснутый между многоквартирными домами. Там полно девчонок в косынках, которые играют в нечто наподобие классиков, мальчишек, людей с собаками, шахматистов, кто-то просто курит, отдыхая после летнего дня.
— Есть версии, почему мы тут оказались? — спрашиваю я у Уиллема.
— Я так же заблудился, как и ты.
— Тогда мы в жопе, — но мне смешно. Даже как-то нравится, что мы заблудились вместе.
Мы плюхаемся под деревья в тихом уголке парка, возле стены, на которой нарисованы играющие в облаках дети. Я снимаю сандалии. На ногах полоски загара и пыли, налипшей на вспотевшие ноги.
— Кажется, у меня ноги отваливаются.
Уиллем скидывает сланцы. Мой взгляд падает на зигзагообразный шрам, взбирающийся по левой ноге.
— У меня тоже.
Мы ложимся на спину и смотрим на небо: облака отбрасывают тень, их набежало действительно много, ветер стал холоднее и принес собой электрический запах дождя. Может, Жак был все же прав.
— Который час? — интересуется Уиллем.
Я закрываю глаза и протягиваю ему руку.
— Только мне не говори. Не желаю знать.
Он берет мою руку и смотрит на часы. Но не отпускает, а крутит запястье, рассматривая, словно это какая-то редкость, будто он раньше не видел запястий.
— Красивые часы, — наконец говорит он.
— Спасибо, — из вежливости отвечаю я.
— Тебе не нравятся?
— Нет. Дело не в этом. Ну, это подарок от родителей, чересчур роскошный, они мне и так эту поездку купили, а часы очень дорогие, — я смолкаю. Это же Уиллем, и что-то вынуждает меня сказать ему правду. — Но в общем да, на самом деле мне они не нравятся.
— Почему?
— Не знаю. Они тяжелые. Рука потеет. Еще они громко тикают, словно стараются напомнить мне о том, что время уходит. Получается, из-за них я никогда не могу о нем забыть.
— А почему же тогда носишь?
Вопрос такой простой. Почему я ношу часы, которые меня бесят? Даже тут, за тысячи километров от дома, где никто не видит — почему? Потому что родители купили их из лучших побуждений. И потому что я не должна их разочаровывать.
Я снова чувствую мягкое прикосновение пальцев Уиллема к своему запястью. Застежка открывается, и часы соскакивают, оставляя на руке светлый след. Я чувствую, как свежий ветер щекочет родимое пятно.
Уиллем рассматривает часы, выгравированную на них надпись.
— И куда именно ты едешь?
— Ой. Ну, в Европу. Потом в колледж. Медицинский.
— Медицинский? — я слышу, что он удивлен.
Я киваю. Это было запланировано с самого восьмого класса, когда я спасла какого-то парнишку, который сидел за соседним столиком в ресторане и поперхнулся ягнятиной. Папе позвонили, и он вышел, и вдруг я вижу, что мальчишка посинел. Я встала и спокойно обхватила его руками в районе диафрагмы и принялась надавливать, пока у него изо рта не вылетел кусок мяса. Мама была под огромным впечатлением. Начала говорить о том, что я должна стать врачом, как папа. Через какое-то время я и сама стала так думать.
— Значит, ты сможешь обо мне позаботиться?
В голосе звучит уже привычная дразнящая нотка, я понимаю, что он шутит, но меня накрывает волна. Кто заботится о нем сейчас? Я смотрю на Уиллема, с которым все кажется таким простым, но я помню испытанное ранее ощущение, даже уверенность, что он одинок.
— А кто о тебе заботится сейчас?
Поначалу я даже не совсем уверена, действительно ли я сказала это вслух, а если да, то услышал ли он, потому что очень долгое время нет ответа. Но потом Уиллем наконец говорит.
— Я сам о себе забочусь.
— А когда не можешь? Когда болеешь?
— Я не болею.
— Все болеют. Когда ты куда-нибудь едешь, и вдруг заболеваешь гриппом или чем еще?
— Заболеваю. Потом выздоравливаю, — говорит он, отмахиваясь от вопроса.
Я приподнимаюсь на локте. У меня в груди словно разверзлась непонятная бездна чувств, становится трудно дышать, и слова дрожат, как листья, сорванные с дерева ветром.
— Мне вспоминается эта легенда о двойном счастье. Тот парень путешествовал один и заболел, но о нем позаботились. С тобой так же бывает, когда ты болеешь? Или ты лежишь один в каком-нибудь ужасном отеле? — Я пытаюсь вообразить себе Уиллема в горной деревеньке, а получается лишь в мрачном номере гостиницы. Я вспоминаю, как сама чувствую себя, когда заболеваю, — на меня нападает такая глубокая тоска и одиночество, хотя за мной ухаживает мама. А за ним? Кто-нибудь варит ему бульон? Рассказывает о зеленых деревьях, стоящих близко к небу под весенним дождем?
Уиллем не отвечает. Издалека слышится удар мяча о стену, кокетливый женский смех. Я вспоминаю Селин. Девчонок в поезде. Моделей в кафе. Клочок бумаги у него в кармане. Наверное, многие охотно поиграли бы с ним в медсестру. У меня в животе зарождается какое-то странное ощущение. Я повернула не туда, как когда едешь на лыжах и случайно выруливаешь на участок, где полно камней.
— Прости, — говорю я. — Наверное, во мне просто врач проснулся. Или еврейская мамочка.
Уиллем странно на меня смотрит. Я все забываю, что я в Европе, где евреев, наверное, нет, так что и шутка эта не имеет смысла.
— Я еврейка, и, вероятно, когда стану старше, непременно буду чрезмерно волноваться из-за здоровья окружающих, — поспешно объясняю я. — Таких женщин называют «еврейскими мамочками».
Уиллем снова ложится на спину и подносит к лицу мои часы.
— Странно, что тебе вспомнилась эта легенда о двойном счастье. Мне иногда действительно бывает плохо, и я блюю в общественных туалетах. Ничего красивого тут нет.
Я морщусь.
— Но был один случай, когда я ехал из Морокко в Алжир на автобусе и подхватил ужасную дизентерию. Все было так плохо, что мне пришлось выйти бог знает где, в каком-то городке на краю Сахары, его названия даже ни в одной книге нет. У меня началось обезвоживание, кажется, даже глюки. Я искал, где остановиться, и увидел отель с рестораном под названием «Саба». А я так звал своего дедушку. Я воспринял это как знак, мне показалось, что это означает: «Тебе туда». В ресторане никого не было. Я пошел прямиком в туалет и снова проблевался. Когда я вышел, увидел мужчину с короткой седой бородкой в длинной джеллабе. Я попросил чая с имбирем — мне его всегда мама давала от расстройства желудка. Покачав головой, он сказал, что раз я нахожусь в пустыне, то и лечиться должен местными средствами. Он удалился на кухню и принес оттуда запеченный лимон, разрезанный на две половины. Посыпав его солью, он велел мне выдавить сок себе в рот. Я думал, что мне опять станет плохо, но через двадцать минут живот прошел. После чего хозяин напоил меня каким-то ужасным отваром, по вкусу похожим на кору, и отправил в комнату наверх, где я проспал часов восемнадцать. Каждый день, когда я спускался, он спрашивал, как я себя чувствую, и, исходя из моих симптомов, готовил мне еду. А потом мы говорили точно так же, как в детстве я разговаривал с дедушкой. Я прожил там неделю, в этом городке, хотя даже не уверен, что он есть на карте. Так что во многом это похоже на твою легенду.
— Только вот у него дочери не было, — говорю я. — Иначе ты сейчас уже был бы женат.
Мы оба лежим на боку лицом друг к другу, так близко, что я ощущаю его тепло, так близко, что мы как будто дышим одним воздухом.
— Побудь его дочерью. Расскажи еще раз то стихотворение, — просит он.
— Зеленые деревья стоят под весенним дождем так близко к небу, а небо над ними так мрачно. Красные цветы покрывают землю от края до края так, как будто вся земля окрашивается в красный цвет после поцелуя.
Это последнее слово, «поцелуй», повисает в воздухе.
— Когда я в следующий раз заболею, сможешь мне его снова рассказать. И стать для меня той девушкой из деревни.
— Хорошо. Я стану ею и буду за тобой ухаживать.
Уиллем улыбается, словно очередной шутке, очередному витку флирта, и я улыбаюсь в ответ, хотя для меня это не шутка.
— А я взамен избавлю тебя от груза времени, — он надевает мои часы на свое тонкое запястье, на котором они уже не так похожи на тюремные кандалы. — Теперь времени не существует. Оно, как это там Жак сказал?.. Жидкое.
— Жидкое, — повторяю я как заклинание. Потому что если время действительно может стать жидким, тогда, возможно, всего один день сможет растянуться на бесконечность.
Десять
Я засыпаю. А когда просыпаюсь, все кажется другим. В парке стало тише. Звуки смеха и ударов мяча растворились в долгих сумерках. На темнеющем небе появились огромные тучи.
Но изменилось и что-то еще, что-то неизмеримое, но фундаментальное. Я чувствую это сразу же; молекулы с атомами образовали какую-то другую структуру, и весь мир теперь кажется безвозвратно другим.
И тут я замечаю руку Уиллема.
Он тоже уснул; его длинное тело лежит рядом со мной, изогнувшись вопросительным знаком. Но мы не касаемся друг друга, за исключением руки, которая лежит в изгибе моего бедра, будто случайно уроненный кем-то шарф, который сюда принесло нежным ветром сна. Но когда его рука легла на меня, оказалось, что ей там самое место. Как будто так было всегда.
Я, не шевелясь, прислушиваюсь к шелесту ветра в листве деревьев, мягкому и ритмичному дыханию Уиллема. Потом я сосредотачиваюсь на том месте, где лежит его рука, и мне кажется, что из его пальцев течет электричество, прямо в какую-то такую потаенную и важную часть меня, о существовании которой я доселе и не подозревала.
Уиллем пошевелился, не просыпаясь, и я подумала — ощущает ли он то же самое? Разве он может не чувствовать этого? Этот ток такой реальный, такой ощутимый, что все измерительные приборы бы зашкалило еще в метре от нас.
Он снова поворачивается, и кончики его пальцев касаются чувствительной кожи на бедре, посылая по моему телу жаркий разряд, такой восхитительно мощный, что я брыкаю ногой, пнув и его.
И клянусь, что я прямо чувствую, как взлетают его ресницы, его теплое дыхание согревает мою спину.
— Goeiemorgen[20], — произносит он еще мягким ото сна голосом.
Я поворачиваюсь лицом к нему, радуясь, что руку Уиллем так и не убирает. На его румяных щеках отпечатались следы травы, похожие на шрамы у индейцев после обряда инициации. Мне хочется потрогать их, эти полосочки на коже, которая в других местах у него гладкая. Я хотела бы трогать его везде. Его тело — как огромное солнце, обладающее собственной силой притяжения.
— Наверное, это означало «доброе утро», хотя формально еще вечер, — говорю я, как будто запыхавшись. Я забыла, как говорить и дышать одновременно.
— Ты что, не помнишь? Времени больше нет. Ты же отдала его мне.
— Отдала, — подтверждаю я. Это слово так восхитительно покорно, я чувствую, что оказываюсь в его власти. Какой-то внутренний голос предупреждает, что этого лучше не делать. Ведь это всего один день. Я — всего одна девушка. Но та моя часть, которая может этому сопротивляться, которая обычно оказывает сопротивление… В этот раз я проснулась без нее.
Уиллем, моргая, смотрит на меня — глаза у него темные, с ленцой и сексуальные. Я уже чувствую, как мы целуемся. Чувствую его губы всем своим телом. Чувствую давление его бедренных костей. В парке почти никого не осталось. Пара девчонок в джинсах и косынках разговаривают с парнями. Но там, в своем уголке. Да и мне все равно, насколько это пристойно.
Мои мысли, наверное, как кино, транслируемое на экран. И Уиллем все видит. Это ясно по его понимающей улыбке. Мы понемногу сближаемся. За стрекотом цикад я буквально слышу гудение текущего между нами тока, как в деревне, когда встаешь под линиями передач.
Но вдруг раздается еще какой-то звук. Поначалу я даже не понимаю, что это, настолько он выбивается из гула электрической капсулы, которую мы вокруг себя создали. Но когда он повторяется, холодный, резкий и отрезвляюще понятный, у меня не остается сомнений. Потому что страху перевод не требуется. Этот вскрик звучал бы одинаково на всех языках.
Уиллем подскакивает. Я тоже.
— Оставайся здесь, — приказывает он. И прежде, чем я успеваю понять, что происходит, он большими шагами удаляется, а я остаюсь, мечась между страстью и ужасом.
Снова раздается крик. Это девичий голос. И тут начинает казаться, что все замедляется, как в кино. Я вижу двух девочек, тех, что были в косынках, но на одной из них ее уже нет. Она упала на землю, обнажив копну черных волос, которые торчат в разные стороны, как наэлектризованные, как будто даже их охватил страх. Она жмется к другой девчонке, словно спасаясь от мальчишек. Только теперь я вижу, что это не мальчишки, а взрослые мужчины — бритоголовые, в военной форме и черных ботинках на толстой подошве. До меня резко доходит, насколько эти мужчины не подходящая компания этим девчонкам. Я хватаю рюкзак Уиллема, который он тут бросил, и подбираюсь поближе.
Я слышу тихие вскрики девчонки и гортанный смех мужчин. Они начинают говорить. Я и не догадывалась, что французский язык может так страшно звучать.
Только я задумалась, куда же пошел Уиллем, как он встает между этими девчонками и мужиками и что-то им говорит. Тихо, но я все равно слышу даже здесь — может, это какой-то актерский трюк. Но поскольку он говорит по-французски, я все равно ничего не понимаю. Но что бы там ни было, это привлекло внимание скинхедов. Они отвечают, и громкое стаккато их голосов эхом отскакивает от стенок пустой гандбольной площадки. Голос Уиллема тих и спокоен, как ветерок, я стараюсь понять хоть слово, но не могу.
Они начинают ходить туда-сюда, и девчонки, пользуясь специально для этого созданным моментом, убегают. Скины этого даже не замечают. Или им все равно. Их заинтересовал Уиллем. Поначалу я думаю, что его очарование просто не знает границ. Что он даже с ними смог подружиться. Но потом я начинаю обращать внимание на тон его голоса, а не на слова. И я его узнаю, потому что именно его я слышала весь день. Он их дразнит. Издевается, да так, что я не уверена, осознают ли они это. Потому что их трое, а он один, и если бы они все поняли, они не стояли бы с ним и не разговаривали.
До меня доносится тошнотворный сладковатый запах алкоголя с едкой ноткой адреналина, и я сразу же чувствую, что они собираются сделать с Уиллемом. И чувствую это так, будто это я на его месте. И меня должен бы парализовать страх. Но этого не происходит. Наоборот, меня переполняет какое-то жгучее, нежное и злобное чувство.
Кто о тебе заботится?
Даже не задумываясь, я достаю из рюкзака самый большой предмет — путеводитель — и стремительно направляюсь к ним. Никто не замечает моего приближения, даже сам Уиллем, так что в моем арсенале элемент неожиданности. А также мощь реакции «бей или беги». Я с такой силой швыряю книгу в мужика, который ближе всех стоит к Уиллему, что он роняет бутылку. А когда поднимает руку к брови, на ней распускается кроваво-красный цветок.
Я знаю, что мне должно бы быть страшно, но я не боюсь. Я на удивление спокойна и рада, что Уиллем после тех нескольких бесконечных секунд снова рядом. У него же, как ни странно, глаза на лоб лезут и отвисает челюсть. Скины смотрят мне за спину, изучая весь парк, словно поверить не могут, что это я на них напала.
И именно это короткое замешательство нас спасает. Уиллем берет меня за руку, и мы бежим.
Прочь из парка, мимо церкви, обратно в дикую мешанину этого райончика, мимо чайных, кафешек и туш животных. Мы перепрыгиваем через залитые водосточные канавы, проносимся мимо стоянки мотоциклов и велосипедов, огибаем фургоны, в которых торговцам привезли цветастую и блестящую одежду и вываливают прямо тюками.
Местные жители останавливаются и смотрят на нас, расступаясь, словно мы спортсмены-олимпийцы или как будто это какая-нибудь гонка белых людей.
Мне должно бы быть страшно. Ведь за мной несутся злые скины; а раньше за моей спиной бегал только папа, когда мы с ним занимались спортом. Я слышу топот их ботинок, синхронный со стуком моего сердца, который звучит аж в голове. Но мне не страшно. Мне кажется, что каким-то волшебным образом мои ноги стали длиннее, что я стала поспевать за Уиллемом. Мне кажется, что я едва касаюсь земли, как будто мы в любой момент можем взмыть вверх и побежать по парижским крышам, где нас никто никогда не тронет.
Я слышу их крики за спиной. Слышу звук бьющегося стекла. Слышу, как что-то пролетает рядом с ухом, и шея становится мокрой, как будто бы все мои потовые железы разверзлись разом. Потом я слышу еще и смех, и топот ботинок резко останавливается.
Но Уиллем бежит дальше. Он тащит меня за собой через вереницу путаных улочек, пока они не выводят нас на широкий бульвар. Когда загорается зеленый, мы бросаемся через дорогу и пробегаем мимо полицейской машины. Бульвар очень людный. Я уверена, что за нами уже не гонятся. Мы в безопасности. Но Уиллем все равно продолжает бежать, таща меня за собой то в одну сторону, то в другую по более узким и тихим улицам, и вдруг в городском пейзаже появляется просвет, как будто дверь, замаскированная под книжный шкаф. Это вход во двор одного из тех огромных квартирных домов с кодовым замком. Когда из него выезжает старичок на инвалидном кресле, Уиллем бросается туда. Мы с разлету влетаем в каменную стену, и наша скорость падает с девяноста до нуля, а дверь за нами закрывается.
Мы оказываемся так близко друг к другу, между нашими телами всего пара сантиметров. Я слышу быстрый и ритмичный стук его сердца, резкое дыхание. Вижу, как по шее стекает капля пота. Еще я чувствую, что моя собственная кровь бушует, как река, готовая выйти из берегов. Словно тело больше не может меня сдерживать. Меня вдруг стало как-то слишком много для него.
— Уиллем, — начинаю я. Мне надо ему так много сказать.
Он касается пальцем моей шеи, и я смолкаю, его прикосновение одновременно и успокаивает, и электризует. Но тут он убирает палец, и я вижу, что он в крови. Я дотрагиваюсь до шеи. Это моя кровь.
— Godverdomme![21] — тихо ругается он. Одной рукой он достает из рюкзака бандану, а с другой слизывает кровь.
Потом Уиллем прижимает бандану к моей шее. У меня, несомненно, идет кровь, но не сильно. Я даже не понимаю, как так получилось.
— Они бросили в тебя битую бутылку, — в голосе Уиллема звучит чистая ярость.
Но мне не больно. Правда. Всего лишь царапина.
Уиллем стоит так близко, аккуратно зажимая порез банданой. И получается, что не кровь вытекает из меня, а, наоборот, я наполняюсь этим непонятным электричеством, которое между нами возникает.
Меня к нему тянет, я хочу его всего. Я хочу попробовать на вкус его язык, который только что слизнул мою кровь. Я наклоняюсь к нему.
Но Уиллем меня отталкивает и отстраняется сам. Его рука падает с моей шеи. Бандана, пропитанная кровью, безжизненно повисает.
Я поднимаю взгляд и смотрю ему в глаза. Но в них совсем не осталось цвета, они стали совершенно черными. Но еще больше меня смущает то, что я в них вижу, я мгновенно узнаю это чувство: страх. И мне больше всего на свете хочется сделать что-нибудь, чтобы изменить это. Потому что бояться должна я. Но сегодня мне не страшно.
— Все в порядке, — начинаю я. — Я в порядке.
— О чем ты думала? — перебивает он чужим ледяным голосом. И из-за этого, а может, из-за облегчения, мне начинает казаться, что я могу расплакаться.
— Они собирались сделать тебе больно, — говорю я. Голос срывается. Я смотрю на него — понимает ли он? — но лицо Уиллема стало еще суровее, и к страху присоединилась его сестра-близнец, злоба. — А я же обещала.
— Что ты обещала?
У меня в голове немедленно воспроизводится вся сцена: никто никого не ударил. Я даже не смогла разобрать ни слова из их разговора. Но они собирались сделать ему больно. Я нутром это чувствовала.
— Что буду о тебе заботиться, — уверенность оставляет меня, и мой голос стихает.
— Заботиться? Какая же в этом была забота? — Уиллем раскрывает ладонь, испачканную моей кровью.
Он делает шаг в сторону, и в мерцающих между нами сумерках до меня доходит, насколько неправильно я все поняла. Я не то чтобы на кочку попала, я слетела с обрыва лицом вниз. Он же шутил, когда просил меня о нем заботиться. Да и когда я о ком-либо заботилась? И он точно не говорил, что нуждается в заботе.
Мы стоим в застывшей тишине. Скрылись последние лучи солнца, и, словно дождавшись наступления темноты, пошел дождь. Уиллем смотрит на небо, потом на часы — мои часы, которые все еще уютно сидят у него на запястье.
Я вспоминаю об оставшихся у меня сорока фунтах. И воображаю себе тихий чистый номер в отеле. А в нем — нас, точно так же, как воображала час назад в том парижском парке, но мы просто сидим и слушаем дождь. Пожалуйста, молча молю я. Давай пойдем куда-нибудь, где все будет лучше.
Но Уиллем достает из рюкзака расписание «Евростара». А потом снимает мои часы. И я понимаю, что он возвращает мне время. То есть, по сути, забирает.
Одиннадцать
Есть еще два вечерних поезда до Лондона. Уиллем говорит, что сейчас больше девяти, так что поменять билет и сесть на следующий я уже не успею, но до последнего время точно есть. Из-за того, что на обратном пути добавится час, я должна попасть в Лондон прямо перед закрытием метро. Уиллем рассказывает все это таким дружелюбным тоном, как будто бы мы с ним совершенно не знакомы, а я просто остановила его на улице и спросила, как пройти. И я киваю, как будто я из тех, кто ездит один на метро и днем и ночью.
С таким же непривычно официальным видом он открывает передо мной дверь из двора, словно выпускает собаку пописать на ночь. Уже поздно, опустился сумрак длинной летней ночи, и Париж, в который я выхожу сейчас, уже совершенно не тот, что я покинула полчаса назад, хотя, опять же, я знаю, что дело не в начавшемся дожде и включившихся фонарях. Что-то изменилось. Или, может, встало на свое место. Хотя, вероятно, и первой перемены не было, а я лишь обманула сама себя.
Но когда я вижу этот новый Париж, у меня на глазах выступают слезы, превращая все его огни в один большой красный шрам. Я вытираю лицо промокающим кардиганом, в руке зажаты отданные обратно часы. Я почему-то не могу заставить себя снова их надеть. Мне кажется, что мне от этого будет больно, намного больнее, чем от пореза на шее. Я стараюсь идти впереди Уиллема, держа дистанцию.
— Лулу, — зовет он.
Я не отвечаю. Я не Лулу. И никогда ею не была.
Он подбегает ко мне.
— Мне кажется, Северный вокзал в той стороне, — он берет меня за локоть, и я напрягаюсь, чтобы ничего не почувствовать, но это все равно что напрягаться перед прививкой — только хуже становится.
— Скажи просто, как дойти.
— Думаю, что прямо по этой улице, а потом налево. Но сначала надо зайти в клуб, к Селин.
Точно. Селин. Сейчас он ведет себя нормально, не так, как привычный Уиллем, но лучше, чем двадцать минут назад — из глаз пропал страх, теперь ему стало легче. От того, что он сейчас избавится от меня. Интересно, он с самого начала это запланировал? Избавиться от меня и вернуться к ней в ночную смену. Или к той, бумажка с номером которой уютно устроилась в его кармане. Вариантов так много — с чего ему выбирать меня?
Ты хорошая девочка. Так сказал мне Шейн Майклз, в которого я была влюблена, когда я максимально приблизилась к тому, чтобы признаться ему в своих чувствах. Ты хорошая девочка. Да, это я. Шейн держал меня за руку, мило флиртовал. И я всегда думала, что это что-то значило. Но потом он встречался с какой-нибудь другой девчонкой и делал с ней такое, что действительно что-то значило.
Мы шагаем по широкому бульвару обратно в направлении вокзала, но через некоторое время сворачиваем на улицы поуже. Я высматриваю тот клуб, но мы оказались не в промышленном районе, а в жилом, с многоквартирными домами, на окнах которых мокнут ящики с цветами, а на подоконниках внутри мирно спят жирные кошки. На углу я вижу ресторан со светящимися, но запотевшими окнами. Даже с другой стороны улицы я слышу смех и звон посуды. Кто-то в сухости и тепле в свое удовольствие ужинает в Париже.
Дождь усилился. Свитер мой промок уже до майки. Я натягиваю рукава на кулаки. У меня уже стучат зубы, я стискиваю челюсть, чтобы Уиллем не заметил, но из-за этого начинаю дрожать всем телом. Я снимаю с шеи бандану. Рана больше не кровоточит, но шея вся в поту и крови.
Уиллем смотрит на меня с ужасом, может, с отвращением.
— Надо бы тебя отмыть.
— У меня в чемодане есть чистая одежда.
Он присматривается к моей шее и морщится. Потом берет меня за локоть, ведет через дорогу и открывает дверь ресторана. Внутри горят свечи, освещая оцинкованную стойку с винными бутылками и черную доску, на которой мелом написано меню. Я останавливаюсь прямо на пороге. Нам там не место.
— Тут можно промыть рану. Может, у них есть аптечка.
— Займусь этим в поезде. — Мама, конечно же, снабдила меня всем необходимым для оказания первой помощи.
И мы стоим лицом к лицу. Появляется официант. Я жду, что он отчитает нас за то, что напустили холода, или за то, что выглядим, как подонки, — я же вся грязная и в крови. Но он приглашает меня, как будто бы он — хозяин, а я — почетный гость. От вида моей шеи у него глаза на лоб лезут. Уиллем говорит ему что-то по-французски, и он немедленно кивает, показывая на столик в углу.
В ресторане тепло, чувствуется пикантный запах лука и сладкий аромат ванили, и у меня совершенно нет сил, чтобы этому сопротивляться. Я падаю на стул, прикрывая порез рукой. Другая рука, расслабившись, кладет на стол зловеще тикающие часы.
Официант возвращается с маленькой белой аптечкой и меню. Уиллем открывает ее и достает дезинфицирующую салфетку, но я выхватываю ее у него из рук.
— Я и сама справлюсь!
Потом я смазываю порез и заклеиваю огромным пластырем. Вернувшись, официант проверяет, хорошо ли я справилась, и одобрительно кивает. Потом говорит что-то.
— Он спрашивает, не отнести ли твой свитер на кухню посушиться, — переводит Уиллем.
Я вынуждена бороться с желанием уткнуться лицом в его длинный накрахмаленный белый передник и разрыдаться от благодарности за его доброту. Но вместо этого я просто отдаю ему свой промокший свитер. Влажная майка липнет к телу, на воротничке остались кровавые пятна. У меня, конечно, есть футболка Селин с лого этой загадочной группы из серии «не для малявок», такая же, как на Уиллеме, но я лучше останусь в лифчике, чем надену ее. Уиллем еще что-то добавляет на французском, и через минуту нам приносят большой графин красного вина.
— Я думала, мне надо спешить на поезд.
— Успеешь поесть чего-нибудь, — налив вина в бокал, Уиллем протягивает его мне.
Формально я достаточно взрослая, чтобы употреблять алкоголь в любой европейской стране, но я этого ни разу не делала, даже когда вино подавали к обеду, который входил в стоимость тура, и некоторые другие ребята старались выпить побольше за спиной миссис Фоули. Но сегодня я пью без колебаний. При свечах цвет вина напоминает кровь, и я воспринимаю это как переливание. В горле и животе растекается тепло, которое через некоторое время согревает и мои промерзшие кости. Я одним залпом осушаю полбокала.
— Полегче, — предостерегает Уиллем.
Я одним глотком допиваю остальное и поднимаю бокал, как средний палец. Уиллем секунду смотрит на меня, а потом наполняет бокал до краев.
Официант возвращается и демонстративно вручает нам меню, корзину с хлебом и маленькую серебряную формочку.
— Et pour vous, le pt[22].
— Спасибо, — отвечаю я. — То есть merci.
Он улыбается.
— De rien[23].
Уиллем отламывает кусочек хлеба, намазывает на него коричневую пасту и предлагает мне. Я пристально смотрю на него.
— Лучше, чем «Нутелла», — говорит он чуть ли не нараспев, дразня меня.
Может, благодаря вину или перспективе избавиться от меня, но Уиллем, тот, который был рядом весь день, возвращается. И почему-то именно это меня бесит.
— Я не хочу есть, — говорю я, хотя на самом деле просто умираю от голода. Я же после тех блинчиков ничего не ела. — К тому же это похоже на собачий корм, — добавляю я для пущей убедительности.
— Ты только попробуй, — он подносит хлеб с паштетом к моему рту. Выхватив бутерброд у него из рук, я откусываю крошечный кусочек. Вкус одновременно и деликатный, и яркий, как будто мясо смешали с маслом. Но я отказываюсь радовать его своим довольным видом. После этого крошечного кусочка я корчу рожу и откладываю хлеб.
Возвращается официант и, увидев, что наш графин почти опустел, показывае на него. Уиллем кивает, и он приносит еще один.
— Камбала… кончилась, — пытается сказать он на английском и стирает с доски меню одну из строчек. Потом смотрит на меня. — Вы замерзли и потеряли кровь, — говорит он так, как будто я ею прямо истекала. — Я рекомендую съесть что-нибудь мощное. — Он сжимает руку в кулак. — Говядина по-бургундски просто отличная. Рыба в горшочке тоже очень хороша.
— Главное, чтобы это не кончалось, — говорю я, показывая на вино.
Официант несколько морщится, смотрит на меня, потом на Уиллема, словно они оба должны нести за меня ответственность.
— Для начала могу предложить салат со спаржей и копченым лососем.
Живот предательски урчит. Уиллем кивает и заказывает два блюда, рекомендованных официантом. А меня даже не спрашивает, чего я хочу. Но это нормально, потому что я хочу только вина. Я тянусь за очередным бокалом, но Уиллем закрывает графин рукой.
— Сначала поешь, — говорит он. — Это утка, а не свинья.
— И? — Я засовываю в рот весь намазанный паштетом кусок багета, и жую нарочито громко, стараясь скрыть удовольствие, которое он мне доставляет. Потом протягиваю стакан.
Уиллем довольно долго смотрит на меня. Но потом все же удостаивает меня новой порции вина и своей ленивой полуулыбки. За день я ее уже полюбила. И теперь хочу ее уничтожить.
Мы сидим молча, пока официант не приносит нам салат с таким торжественным видом, которого заслуживает это блюдо, натюрморт из розового лосося, зеленой спаржи и желтого горчичного соуса, а по краю цветками выложены тосты. У меня текут слюни, тело уже соглашается выбросить белый флаг и советует мне сдаваться, выйти из игры, пока мне везет, признаться, что это был хороший день, даже лучше, чем я вправе была рассчитывать. Но есть еще и другая часть меня, голодная, и не только до еды, а до всего, что мне продемонстрировали за день. И от имени этой голодной девчонки я отказываюсь от салата.
— Ты все еще расстроена, — говорит Уиллем. — Но все не так плохо, как я подумал. Даже шрама не останется.
Останется. Даже если рана заживет за неделю, шрам будет, хотя, возможно, не в том месте, о котором говорит он.
— Ты думаешь, я из-за этого переживаю? — и я касаюсь пластыря на шее.
Уиллем на меня не смотрит. Он, блин, прекрасно знает, что не из-за этого.
— Давай просто поедим, ладно?
— Ты меня посылаешь обратно. Делай, конечно, как знаешь, но не проси меня еще и радоваться этому.
В свете пляшущих свечей я вижу, что на его лице, как быстро бегущие по небу облака, появляется сначала удивление, потом оно сменяется веселостью, потом разочарованием, нежностью — или, может, жалостью.
— Ты все равно завтра уезжать собиралась, какая разница? — говорит он, стряхивая со скатерти крошки.
Разница, Уиллем? Ночь — вот разница.
— Ну и пусть, — вот мой искрометный ответ.
— Ну и пусть? — переспрашивает Уиллем. Он проводит пальцем по ободку бокала, и он начинает тихонько гудеть, как сигнальный колокол. — Ты подумала о том, что будет?
Я только этим и занималась, хотя старалась не делать этого — не думать о том, что будет этой ночью.
Но я опять поняла его неправильно.
— Ты задумывалась о том, что было бы, если бы они нас поймали? — продолжает он.
Я чувствовала, что они хотели с ним сделать. Я телом ощущала их жажду крови.
— Я поэтому и бросила книгу. Они хотели причинить тебе боль, — говорю я. — Что ты им сказал, что так их разозлило?
— Они уже были злы, — Уиллем уходит от ответа. — Я лишь дал им новый повод. — По его словам и выражению лица становится ясно, что я не ошибалась. Что они действительно собирались его побить. Хотя бы тут я была права.
— А ты представляешь, если бы они нас поймали? Особенно тебя? — Уиллем говорит так тихо, что мне приходится податься вперед, чтобы расслышать. — Посмотри, что они сделали. — Он тянет руку к моей шее, но потом убирает ее.
Из-за адреналина, полученного во время бегства, а также последовавшей эйфории я ни разу не задумалась о том, что могли поймать меня. Может, потому, что это казалось мне просто невозможным. У нас на ногах были крылья; у них — свинцовые ботинки. Но теперь, в ресторане, когда Уиллем сидит передо мной с таким непривычно мрачным выражением лица, а на краю стола лежит окровавленная и скомканная бандана, я словно слышу топот приближающихся ботинок, слышу хруст костей.
— Но нас же не поймали, — я делаю еще глоток вина, чтобы смыть дрожь в голосе.
Уиллем тоже допивает вино и смотрит на пустой бокал.
— Я тебя сюда не для этого привез.
— А для чего? — Он ведь этого так и не сказал, не объяснил, почему предложил вместе поехать в Париж на день.
Уиллем трет глаза. Когда он убирает руки, я снова вижу другое лицо. Без каких либо масок.
— Не для того, чтобы все вышло из-под контроля.
— Ну, теперь уже как-то поздновато, — я пытаюсь едко острить, собрав в себе все, что осталось от Лулу. Но когда я произношу эти слова, их правдивость размазывает меня, как удар в живот. Мы, ну, или, по крайней мере, я, давно прошла тот рубеж, после которого нет возврата.
Я снова поворачиваюсь к нему. Он смотрит мне прямо в глаза. Снова включается ток.