Искатели неба (сборник) Лукьяненко Сергей
Нет. Что-то я совсем расслабился. Будто пытаюсь из головы все сказанное Нико вытрясти, убедить себя, что ничего страшного не происходит. Сейчас перекусить поплотнее – да и в путь.
Я поплутал чуть по узким улочкам, перешел еще один канал, вроде бы Сингел, и направился к площади Дам, к ресторану «Давид и Голиаф» – месту в Амстердаме известному и популярному. Там, конечно, всегда хватает офицеров армии и стражи, морских капитанов, просто аристократов. Но как раз в таком месте никто и не подумает в посетителе каторжника подозревать.
Как ты говорил, мальчик высокородный? Лиса от собаки в конуру спряталась? Так и поступлю…
Здесь цены были еще выше, чем в «Оленьем Роге». И само здание побогаче, внутри на цепях люстры висят, поверить трудно, железные – искусной ковки, с керосиновыми лампами.
А само название – «Давид и Голиаф» возникло от статуй, внутри установленных.
Сдал я плащ слуге, запоздало сообразив, что в кармане пулевик. Да ладно, не рискнет слуга в таком месте по карманам шарить. Прошел в зал, подбежала девушка-прислуга, хорошенькая, если на лицо не глядеть, провела к свободному столику. Прямо между скульптурами.
Козырное место. То ли случайно освободилось, то ли вид у меня стал уж совсем благопристойный. Сел я, вполуха щебетание девушки слушая – сегодня у них лосось удался, да и вся остальная рыба, а вот перепелки не очень, хотя если господин пожелает…
Скульптуры были мраморные. Старые, деревянные, при пожаре сгорели, тогда дед нынешнего хозяина и заказал великому Торвальдсену новые. Тот еще не во славе был, но таланта ему всегда хватало.
Давид стоял, опустив пращу, улыбаясь уголками рта. Скульптор все передал – и молодость безусого лица, и небрежную ловкость обнаженного тела, и хищный прищур глаз. Давид был красив, зол и красив, как в преданиях.
А Голиаф уже упал на одно колено. Могучий мужчина в доспехах, вышедший на честный бой и сраженный подлым ударом в висок. На простом, бесхитростном лице застыла мука и удивление, он еще пытался подняться, но ноги не держали. Только Голиаф все равно вставал, каменные мышцы вздувались, как канаты, и жизнь, которой в камне нет и не было никогда, опаляла любого, взглянувшего на сраженного воина. Казалось, он все-таки встанет. Дойдет до Давида, который со страху повторно окаменеет, да и опустит тяжелый кулак на кудрявую голову…
Великие скульптуры. Великий скульптор. Я знал, за эту пару хозяину ресторана немалые деньги предлагали. Еще два ресторана смог бы открыть… только что же он, дурак, сук под собой рубить? На этих скульптурах, на могучем бойце, умирающем, но рвущемся в бой, и на насмешливом юнце, зло глядящем на дело своих рук, вся популярность ресторана держится. Конечно, и кухня хороша, но мало ли где вкусно кормят…
Будь хозяин ресторана из простых, рано или поздно отобрали бы скульптуры. Но он и сам был аристократ, барон захудалый, но Слово знающий и в Дом вхожий. А что ресторацией занимался – так это тяжелая судьба вынудила, это еще не позор…
– Да, господин? – терпеливо повторила девушка. Я сообразил, что минуты три уже пялюсь на скульптуры, не делая заказа. Виновато улыбнулся:
– Каждый раз любуюсь…
Девушка кивнула, украдкой кидая взгляд на скульптуры. Ей они тоже нравились. Интересно, кто больше, мужественный Голиаф или женоподобный красавчик Давид?
– Принесите финскую праздничную закуску, – начал я. – Потом – лосося в красном вине – именно в красном, ваш повар этот рецепт знает. Кофе крепкий. Сейчас – молодое белое, лучше из южных провинций, к кофе – хороший коньяк.
Девушка кивнула, озарилась довольной, неподдельной улыбкой. Заказ был хороший, дорогой, значит, и ей на чай перепадет немало.
Я остался наедине с Голиафом и его убийцей.
Понимаю я тебя, ох как понимаю! Ты от сопляка Давида беды не ждал. Я – от мальчишки Марка. Только мне еще тяжелее, я ведь его уже другом считал. К купцам в подмастерья собирался пристроить… дурак, дурак…
Зал постепенно наполнялся. Подходили люди, мужчины в костюмах от хороших портных, женщины в драгоценностях. Стареющая, но еще красивая дама в сопровождении молодого жиголо щеголяла железной цепью толщиной в мизинец. Цепь была в благородной рже, а сверху отлакирована. То ли и впрямь древняя, то ли нарочно водой раненная. Этого я не люблю, железо не для того дано, чтобы на женских шейках умирать.
А вот и мой заказ поспел…
Финская закуска была блюдом дорогим, но оно того стоило. Нежная селедочка, порезанная кусочками, лучок, ржаной хлеб, вареная в кожуре картошка, маленькая рюмка – стопка, как русские называют, с водкой.
Сервировалось все это на целом листе свежей газеты. В этом половина цены и была. Есть полагалось руками, потому вместе с закуской принесли две чаши с водой для омовения рук до и для споласкивания после.
Я потихоньку еду смаковал, потом рюмку опрокинул. Не коньяк, конечно. Но пить можно. А народ все прибывал, вскоре уже и пускать в зал перестали. Удачно я пришел. Сидишь в тепле, в окружении искусства, ешь дорогие блюда, мимоходом газету проглядываешь. Что мне Держава, что мне злая стража!
Подошли несколько аристократов. Им, конечно, место нашлось. Сам хозяин появился, без подобострастности – ровня как-никак, но все же вышел, встретил, поручкался, дамам плечики поцеловал, по италийской моде.
А я все газету читал. Мне уже и лосося принесли – правильно сделанного, мало где умеют лосося в красном вине тушить. А я увлекся. Когда-то газеты совсем дорого стоили, только аристократам по карману, неблагородным – глашатаи да менестрели оставались. Сейчас-то все продвинулось, печатные машины в каждом большом городе стоят, почтовые голуби новости разносят, теперь вот через всю Державу тянут все новые линии телеграфных башен. Профессия газетчика теперь уважаемая, даже младшие дети аристократов в репортеры идут… Тьфу ты, пакость, ну их, этих младших сынков и младших принцев!
Писали о разном. О театральных премьерах, о том, что в столичной Гранд-Опера применили паровую машинерию, вращающую сцену вместе с актерами, пускающую дымы, издающую звуки. Расписали постройку нового линкора, который будет самым быстрым и защищенным кораблем в мире. Чуть-чуть о горячих линиях, где дикари бунтуют, о Вест-Индии, о Далмации и Иллирии, о лондонских боевиках. Много было о Руссийском Ханстве, там снова татарские погромы начались, и хан Михаил перед народом выступал, призывал к единению и добролюбию. Самой интересной была статья, написанная епископом парижского собора Сестры-Покровительницы Жераром Светоносным, прославленным множеством исцелений и чудес. Жерар никогда светской жизни не чурался, сам был раскаявшимся грешником, после мистического озарения к праведной жизни повернувшимся. Вот и сейчас он размышлял о корнях добра и зла в человеческой душе и нес такое, что не будь на нем сана – обвинили бы в ереси. Чего стоила одна только фраза, что Слово Потаенное дано было Искупителем не для пользы людской, а в искушение и назидание!
«Говорят нам, что заповедано Слово, высокородным радетелям вручено, дабы хранить и преумножать, славу человеческую на радость Искупителю к небесам нести. А посмотрите в небеса? есть ли там слава человеческая? или одна тщета и гордыня?
Владетельный лорд, владения свои объезжая, стальными шпорами коня мучая, будто медные недостойны ноги его украшать, гордится Словом сильным, богатствами великими, происхождением знатным. А вокруг – голь и нищета, мор и разорение. На большую деревню – один железный нож, до рукояти уже сточенный. Соткет мастерица лорду гобелен невиданной красы, с ликом Сестры, слезами залитым»…
Казалось мне, что писал дерзкий епископ не о придуманной истории, а о реальной. Будто укорял кого-то, не в лицо, а за глаза…
«Бросит лорд мастерице ржавую марку, освободит от налога на год, та уж и тому рада. А владетель Слово произнесет, глаз от неба не пряча, лик Сестры в Холод скроет да и поскачет в богатый замок. Понесет конь, сбросит седока да и умрет владетельный лорд, как простой человек. Только вместе с ним и Слово умрет. Исчезнет навсегда образ Сестры красоты небесной, для всех людей сотворенный. Умрут книги древние, где старинная мудрость скрыта, умрут клинки фамильные, доспехи чеканные, щиты вензельные, слитки железные и серебряные. Сядет старший отпрыск на коня да и двинется по ленным владениям, последнее у людей отнимая, славу рода восстанавливая, Искупителя не стыдясь. Для того ли дано было Слово? Несет нас всех норовистый конь, бросает на злой камень. Что камню древность рода и спесь людская?
Неужели и сердца наши из того камня, которому не разум дан, а одна твердость упрямая?
Ведь сказала Сестра Искупителю, в темницу придя: «От меня откажись – не обидишь, а нож возьми»… И ответил Искупитель: «Не подниму стали на людей, не ведающих, что творят, не пролью крови, ибо все в мире виноваты, и все невинны». Спросила Сестра: «Разве душегубцы, веры не знающие, невинны?» Ответил ей Искупитель: «Истинно говорю: даже если кто дюжину убьет, все равно чист передо мной, если покается. В раскаянии святость, в милосердии спасение». Вошла тут в темницу романская стража, дюжина без одного, и командир их сказал: «Знаем мы, что принесли тебе нож, чтобы убил ты нас и бежал из-под суда. Вместе будете побиты камнями, и ты, и сестра твоя названая». И взмолилась тогда Сестра Искупителю: «Убей их, ведь все равно чист будешь, а меня спасешь!» Ответил ей Искупитель: «В милосердии спасение, Сестра, сколько же повторять тебе это, неразумная! Неужели простого слова мало?» Поднял руку с ножом дареным, и»…
Дальше лист газетный кончался.
Нет, конечно, знал я, чем у Сестры все с Искупителем кончилось. Кто ж этого не знает? И все равно жаль, уж очень лихо Жерар излагал. А уж какую мораль он из всем известной притчи выведет – ни один умник не догадается.
Попросить, что ли, еще селедочки по-фински? Или лучше газету целую, к кофе османскому? Вон аристократ хлебает напиток драгоценный да газету листает, и дело бы умную газету, вроде «Курант – Нивс ван дер веек» или «Махт унд Вельт», а то «Мужские игры», большей частью из непристойных картинок да историй смачных состоящую…
К моему столику подошли двое. Я поднял глаза – и невольно вздрогнул. Офицеры Стражи. Один здоровый, морда кирпичом, другой маленький, тощенький, в очках роговых, такому в книжной лавке сидеть, а не с мечом и пулевиком на поясе разгуливать.
– Господин, вы не будете так любезны, – девушка выпорхнула из-за спин стражников, заулыбалась вся, – весь зал полон, разделите вечер с доблестными стражами…
– Буду рад, – сказал я. Запал у меня еще не прошел, и лицо не дрогнуло.
Офицеры поблагодарили, присели на другую сторону стола, девица начала им прелести кухни расписывать, особо рекомендуя рябчиков в имбирном тесте. Я глаза в газету опустил.
Да ничего. Какая разница. Кто во мне каторжника Ильмара узнает?
Ковырял я лосося, запивал молодым вином, что девушка исправно в бокал подливала, только не шла еда в горло. Никак не шла.
Офицеры свой заказ сделали, заговорили вполголоса. Вроде и дела им до меня нет… только один раз здоровый этот и глянул… а по спине холод пробежал.
Нехороший взгляд. Слишком уж равнодушный.
Сестра, сохрани дурака для покаяния!
Хозяин ресторана снова мелькнул, к столику подошел, мне улыбнулся мимолетно – я для него ничего не значил, офицерам руки пожал.
– Проголодались, господин Арнольд? – спросил он того, что покрепче.
– Да, как собака… – буркнул офицер на плохом романском.
– Говорят, облава была в городе?
– Да.
Не очень-то он разговорчив… и тут морозец, что по спине бегал, пургой обернулся.
Арнольд? Офицер Стражи? С акцентом германским?
– Схватили душегубцев? – любопытствовал хозяин дальше. Видно, титулами они равны были. Похожи, как копье на зубочистку, хозяин весь изнеженный, субтильный, точно Давид, а с Арнольда будто Голиафа ваяли, один смех на них смотреть рядом со скульптурами. А все одно – титулом равны, нам не чета…
– Не душегубца ловили, – встрял очкарик, чуть пренебрежительно, видно, он еще родовитее был. – Ильмар-каторжник в городе объявился. Все побережье в постах, а он, зараза, к нам добрался…
– Тот, что принца похитил? – воскликнул хозяин.
Вот уже как все повернули!
Я сообразил, что жую кусок лосося вторую минуту, торопливо проглотил, сам подлил себе вина. Вопросительно глянул на стражников, улыбнулся подобострастно. Им вина еще не принесли, и очкарик без ложной гордости согласился. Плеснул себе и Арнольду, залпом выдул. Хозяин возмущенно завертел головой, отыскивая прислугу. Две девушки уже тащили и вино, и закуску… вот как завертелись перед аристократами…
Арнольд не пил. Крутил бокал в пальцах, смотрел на очкарика с таким неодобрением, что только дурак бы не заметил.
Очкарик не заметил.
– Тот, тот, – подтвердил он. – К старым дружкам наведался. А те и нашим, и вашим, и доложили, и уйти позволили. Ничего, дружки на допросе, город в тройном кольце, войска подняты. Никуда теперь ему не деться.
Сестра-Покровительница…
– Маркиз, не стоит это говорить, – сказал Арнольд. Прибавил по-германски: – Я позволю себе предложить вам сменить бокал и попробовать розовое токайское…
Я лениво повернулся к суетящимся девушкам:
– Кофе. И османскую медовую сигару.
Они растерянно переглянулись. Хозяин пришел им на помощь:
– Увы, любезный, сегодня медовых сигар предложить не можем. Есть вест-индские, есть османские с коноплей…
Конечно, медовых не предложат. Таких просто на свете нет.
Всем своим видом я изобразил возмущение. Потом сказал:
– В моем плаще, во внутреннем кармане… Нет, принесите плащ, я сам достану.
Один взгляд хозяина – и девица двинулась к входу.
Арнольд крутил в руках бокал – вот-вот резной хрусталь треснет. Он, наверное, как и я, не верил в случайные совпадения. Вот и не решался устраивать проверку в ресторане, на глазах аристократов. Сам, видно, из молодых выскочек, знает, как рада будет знать его оплошности.
Я ждал, проглядывая газету, но уже не различая букв.
Напряжение, возникшее между нами, наконец-то коснулось и тупого очкарика, и гостеприимного хозяина. Только они еще не поняли, в чем дело.
Девушка вернулась, с плащом на железном подносе. Смешно. Плащ полупросохший, в собственном соку.
– Медовые сигары должны быть в каждом уважаемом заведении! – скандальным голосом произнес я, потянувшись к плащу. Взгляд Арнольда скользнул по серой ткани. Видимо, это был последний штрих моего портрета, которого ему не хватало для полной уверенности.
– Не двигайся, Ильмар-вор! – со своим жутким акцентом рявкнул он.
Поздно.
Ударом ноги я опрокинул на стражников стол – за секунду до того, как Арнольд собрался сделать то же самое. Вырвал из кармана плаща пулевик многозарядный – эх, Нико, перемудрил ты самого себя, недооценил стражу, корчиться тебе на старости лет под кнутом палача…
– Всем лечь! – завопил я, одной рукой курок взводя, как аристократы делают. Получилось – щелкнула железка, отходя, и Арнольд замер, на ствол глядя. – Всем лечь! Я душегуб, счета не знаю!
Посетители за столиками сразу лицами в пол уткнулись – и аристократы, и бюргеры, и стражники, которых в зале было чуть ли не с десяток. Видно, все понимали, что такое пулевик многозарядный в злых руках.
И если бы офицер-очкарик геройствовать не стал, так бы я и вышел из ресторана, задом пятясь, сто человек враз напугав.
– Ильмар! – радостно взвизгнул придавленный столом очкарик. Ему уже аудиенция в Доме виделась, награды, слава, титул новый.
Пулевик у него был попроще моего, не многозарядный, а двуствольный. Зато орудовал он им ловчее. Как я ствол увидел, так сразу на спуск и нажал. В молодости доводилось мне стрелять из армейского ружья, кремневого, но то совсем другое дело. И палит с заминкой, и отдача другая, и спуск легче.
Грохнул выстрел на весь зал, вспухло облако вонючего черного дыма, а пуля между Арнольдом и очкариком в пол ушла.
Арнольд вмиг скользнул вбок, а очкарик не испугался. Отвага у него была, глупая, но крепкая. Я уже бежал, прыгал между статуями. Пуля меня минула, угодила прямо в несчастного Голиафа, аккурат в его могучую мужскую стать, раскрошившуюся в белый песок. От грохота и ударившей в лицо пыли я дернулся неуклюже, упал, снова лицом к страже развернувшись. Пулевик к руке будто прирос, а что с ним дальше делать, я и забыл.
– Держи вора! – вопил радостно очкарик.
А хозяин ресторана, вот уж чего не ожидал, тоже решил геройствовать. Только не меня ловить – тут он свои шансы хорошо понимал, а спасти несчастные скульптуры. Бросился к Давиду, припал, на лице решимость вперемешку с напрягом отразились, даже сам похож стал на каменного юнца. Может, и впрямь с его предков лепили? Ударил холодный ветер… о-го-го, такую махину на Слово взять!
– Не стрелять! Стой, вор! – кричал Арнольд, поднимаясь, доставая свой пулевик. Стол от его движения отлетел, как бумажный.
Очкарик пальнул еще раз. Хозяин ресторана как раз к покалеченному Голиафу припал, одной рукой в ужасе изувеченную часть щупая – было это смешно и постыдно, будто в похабном представлении комедиантов о нравах извращенцев, другой в воздухе знак странный чертя.
Еще удар холода – на этот раз совсем уж страшный, в мраморном Голиафе весу было килограммов четыреста. Исчезла статуя, и аристократик, на Слово ее взявший, спасший от разрушения, в улыбке радостной расплылся. И даже дырка посреди лба, от глупой пули, улыбку не согнала. Так он и рухнул – руки раскинув, навсегда свое сокровище от беды укрыв.
– Шайсе! – рявкнул Арнольд, повернулся и ногой со всех сил очкарику по челюсти въехал. Никто уже на побоище не смотрел, хруста позвонков не слышал, все носами в полу норы сверлили, Искупителю молились, только я и понял, что убил один стражник другого: за глупость, за плохой выстрел, за то, что навсегда вольный город Амстердам Давида с Голиафом лишился…
Посмотрели мы с Арнольдом друг на друга, и я понял – конец.
Теперь ему один выход – меня кончить.
У очкарика-то явно род древнее и могущественнее, не простят Арнольду бездумного гневного удара.
Из-под земли меня стражник достанет – я теперь его жизнь в руках держу.
Словно со страху руки все сами сделали, по курку ударили, взвели, барабан провернулся, новый патрон подставляя, крючок спусковой щелкнул, и ударил выстрел.
Скользнула пуля по лицу Арнольда, оставляя кровавую полосу по виску. Череп не пробила, и стражник лишь упал, сразу зашевелившись, вставая, стряхивая с лица кровь.
Но я того уж не дожидался.
Бежал через зал, перепрыгивая через посетителей благоразумных, пальцы чужие давя нещадно. Ударило два выстрела подряд. Обе пули рядом прошли. Видно, хороший был стрелок Арнольд, да не с залитыми кровью глазами по бегущему человеку стрелять.
Нырнул я в дверь, охранника ресторанного, ничего еще не понимающего, одним ударом уложил, с вешалки чей-то дорогой плащ сдернул – мой-то на полу остался – и выбежал в ночь. Перед рестораном уже люди столпились, в окна жадно заглядывали. Выскочил я в круг света от фонаря и взвыл дурным голосом:
– Душегубцы идут! Спасайся, народ!
Толпа – дура.
Как они все от ресторана рванулись, будто им уже ножи спину кололи!
И я вместе со всеми.
Эх, хорошо поужинал, даже бежать тяжело!
На час-другой я был в безопасности. Амстердам – не городишко на Печальных Островах, где каждый всегда готов каторжников беглых ловить. Можно было затаиться. Только надолго ли? Если такая охота идет, что весь город в кольце солдат, если порты закрыли, долго ли я прятаться смогу? Меня же любой сдаст – и правильно сделает. Перед совестью чист, перед Домом – в фаворе, награда велика, а что Сестра говорила: «Не отдай беглого господину его, придет день – сам побежишь!»… Так кто о том вспомнит, перед такой-то кучей денег!
Я бы не вспомнил.
Сходил бы потом, грех замолил, да и успокоился.
Если первый миг после бегства я был в горячке и страха не испытывал, то теперь он накатил как волна. Некуда мне деться! Ошибкой было на расстояние уповать, ошибкой было к Нико идти.
И куда разум делся? При посадке отшибло, или от радости все из головы выветрилось? Глотнул свободы перед дыбой. Хотя нет, на дыбу меня нельзя, я же граф. Шелковая веревка или стальной топор, а то и чаша почетная. Все как положено. А вначале допросят с пристрастием… в подвалах стражи и без дыбы умеют языки развязывать. Долго будут мучить, прежде чем поверят, что ничего я не знаю про Маркуса проклятого…
Дождик сильнее зарядил, и это было плохо. Скоро весь народец по домам разбежится, легче будет страже меня ловить. А развалин спасительных тут нет, Амстердам город живой, место в нем дорого стоит.
Шел я по Дамрак, улице широкой, людной, но и она пустела на глазах. Даже слишком быстро, и я недоумевал, пока не вышел на глашатая. Стоял молоденький паренек на перекрестке, кутался в промокший смоленый дождевик и кричал, не жалея охрипшей глотки:
– Жители и гости вольного города! Стража просит вас пройти по домам, для пущего спокойствия и безопасности! В Амстердаме замечен беглый каторжник Ильмар, войска будут введены с минуты на минуту! Проходите по домам, честные люди!
Паренек глянул на меня мельком и, ничего дурного не заподозрив, добавил от себя:
– А то описание душегубца скверное, любой под него подходит. Вначале убьют, потом разбираться станут!
Народ к его словам относился серьезно. Кое-кто поворачивал, кое-кто ускорял шаг. Быть пронзенным мечом по ошибке никому не хотелось.
Я тоже быстрее пошел, как и полагается честному бюргеру. Только где мой дом… есть, конечно, такой, что могу своим назвать, только далеко… Куда деваться?
У витрины кондитерской лавки, заполненной восковыми сладостями, под яркой рекламой – разноцветные стеклянные буквы и крендели, карбидным фонарем изнутри подсвеченные, – я остановился. Мелькнула дурацкая мысль – внутрь войти, затаиться где-нибудь, переждать ночь… Но продавец с двумя крепкими парнями-подмастерьями уже закрывался, и на поясах у них дубинки покачивались. Видно, испугались обыватели. Пошел я прочь, пока не присмотрелись они ко мне.
Сестра, помоги…
Поднял я взгляд к небу с мокрой булыжной мостовой, да и замер. Впереди, на площади, купол храма высился. Раадху, амстердамский собор Сестры-Покровительницы. Купол, золотом тонким оклеенный, фонарями опоясанный, горел в ночи. И двери в храм еще открыты были, правда, стоял у них глашатай, тоже выкрикивал про каторжника Ильмара и войска, но стражи не видно было.
Неужели озарение Сестра ниспослала? Да нет, недостоин я того, чтобы так вот мне помогать, от дел небесных отрываться. Но ведь и впрямь… храм большой, главные паникадила лишь по праздникам зажигают, можно в полутьме затаиться. И даже грехом это не будет, где еще прятаться, как не в храме Сестры, что милостью своей беглых не обделяет…
Я пошел через площадь. Проезжали редкие экипажи, большей частью закрытые по плохой погоде, расходился от храма народ, вечернюю мессу выслушавший, а я напрямик шел, старался шаг тверже сделать. Не тать я, не беглец, простой бюргер, что спешит в измене покаяться, прежде чем с женой на постели возлечь… А на площади светло, как на грех, и от храмовых фонарей, и из окон раскрытых – по амстердамским обычаям занавеси вешать не положено, честному человеку нечего от соседей таить, наоборот – пусть все видят, какой у него, у честного человека, дом добрый да чистый…
Одна радость – стражников не попадается.
А храм все ближе, стены каменные словно выше становятся, вот уже витражи на узких окнах можно разглядеть, сцены из жизни Сестры без прикрас описывающие. По-хорошему пройтись бы вокруг, на каждое окно глянуть, потом изнутри посмотреть – витражи хитрые, снаружи одно видишь, как оно со стороны людям казалось, а изнутри все совсем по-другому, как сама Сестра свои деяния представляла… только нет на то времени. А жаль, за одну сцену с перевозчиком сколько в свое время копий было сломано, многим она обидной для Сестры представлялась. Снаружи и впрямь – непотребство, а глянешь изнутри, как Покровительница бедного лодочника святым благословением оделяет, и все наносное из души пропадает…
Красив храм и славится на всю Державу, а только не до того мне сейчас.
Прошел я мимо уставшего глашатая, вступил под каменный свод. Народ еще был в храме, значит, подождать надо. Кто свечи жег, кто у святого столба посреди храма молился. Только и тут пробежал мимо юноша-служка, каждому говорящий:
– Стража просит по домам расходиться…
– Что вам Стража! – одернул его какой-то бюргер. Молодец, нечего священникам перед миром склоняться, их заботы небесные, далекие.
Купил я свечей у старика-прислужника, хотел две, а на монетку мелкую целых три вышло. Подошел к лику Сестры, раскаявшегося душегубца на добро наставляющей, – самая правильная для меня икона, – поставил свечи. Одну – за себя, Ильмара-вора, чтобы не схватили бедолагу, не дали умереть в позоре. Другую за хитроумного Нико, себя перемудрившего, чтобы выпутался старик, умер своей смертью. А третью свечу, которая вроде как и не нужна была, поставил за Маркуса, младшего принца. Что уж теперь, он мне зла не хотел…
И какое-то благолепие меня охватило, и стыд, и позор, и раскаяние. Перед ликом Сестры стоишь – во всех грехах винишься. Вот почему только потом уходит все это?
Неужели схватят меня, да ведь живым я и не дамся, значит, умирать во грехе? Может, для того меня Сестра к своему храму вывела, чтобы повиниться успел?
Прежде чем я понял, что делаю, ноги сами к кабинкам для исповеди понесли. И почти все – пустые. Эх, прав ли я?
На последнем запале вошел я в кабинку, шторку за собой задернул, в окошечко постучал. Замер, глядя на лампадку, перед иконой теплящуюся. Может, нет духовника поблизости?
Приоткрылось чуть окошко, и невидимый священник сказал вполголоса:
– Слушаю тебя, брат мой. Во имя Искупителя и Сестры, сними с души грех…
– Не один у меня грех, брат, – прошептал я. – Весь я во грехе.
– Для Сестры все едино – один грех или жизнь во грехе, – устало и знакомо успокоил священник. – Говори, брат…
– Виновен я, ибо отнял жизнь у человека, – сказал я. – И случилось это уже в седьмой раз.
Священник помолчал, потом уточнил:
– Во злобе или по жадности?
– В бою, брат мой. Только он стражник был, а я… я каторжник.
– Тяжек твой грех. Но сказала Сестра: «Жизнь защищая, вправе кровь пролить, чья жизнь важнее – лишь Искупителю ведомо»… Отпускается тебе, брат.
Про второго стражника, на Островах убитого, я говорить не стал. Взял же Марк на себя ту вину, как Искупитель вину учеников своих брал, так что нечего Сестру и тревожить зря.
– Виновен я, ибо убежал с каторги, – продолжил я. – А на каторгу был отправлен за дела преступные.
– Отпускаются тебе грехи, брат мой. Не цепи держат, а воля Искупителя. Смог уйти – значит, нет на тебе вины перед Ним.
Совсем хорошо. Я почувствовал, как груз с души спал, подумал секунду, добавил, вспомнив ресторан:
– Виновен я, пусть не моими делами, но из-за меня погиб человек, случился разор и переполох…
– Винись лишь в делах, тобой совершенных, – поправил священник. – Это не грех, не о чем мне Сестру просить.
– Виновен я, ибо час назад украл плащ чужой… нужда заставила.
– На тех, кто еду или одежду ворует, нет перед Искупителем греха, нет и перед Сестрой. Людского гнева бойся.
Устал он к вечеру, слуга Божий, людские проступки отпускать. Иные небось почище моих будут. Я подумал, в чем еще должен покаяться:
– Виновен я, ибо разгневан на меня Дом. Разгневан напрасно, но никому это неведомо.
Священник молчал. Странно. Уж гнев мирской власти отпускают сразу, тем более если гнев неправедный… Ведь это и не грех, а…
– Как твое имя, брат? – спросил священник. Я вздрогнул. Не положено этого спрашивать!
– Как твое имя, брат мой во Сестре?
– Ильмар, – прошептал я. – Ильмар-вор.
– Тот Ильмар, что убежал с каторги на Печальных Островах вместе с младшим принцем Дома Маркусом? На планёре, ведомом летуньей Хелен?
Это больше не на исповедь походило, а на допрос у Стражи…
– Да… – признался я.
Священник ответил не сразу:
– Греха в этом нет, но… Во искупление прочти семь раз «Славься, Сестра!», не медля, но без торопливости.
На миг он запнулся. Я уже понял, куда ветер дует, но покорно ждал.
– И не выходи из исповедальни. Жди, брат мой, я подойду.
– Зачем? – прошептал я. Но окошечко уже закрылось.
Что же делать? Исповеднику перечить нельзя, епитимью нарушить – тоже. Что делать?
– Славься, Сестра, радость нашей радости, печали утоление, проступка наказание… – начал я. Осекся. Все во мне кричало: «Беги!». Все воровские повадки ожили, бунтовали против ожидания. Но как можно сейчас уйти?
– Славься, Сестра, – начал я снова, с трудом заставляя себя не частить. Может, успею дочитать да уйти… Но, видно, исповедник точно знал, сколько идти от его кабинки до моей, едва успел я в седьмой раз прошептать: «И тем возрадуемся»… как шторка на кабинке была отдернута.
Стражи нет, ни городской, ни храмовой. И то хорошо.
Только исповедник, в белом плаще с откинутым капюшоном, по возрасту – мой ровесник, на вид, правда, телом послабее, зато в глазах – подлинная вера, не моей чета. Смотрел он на меня и с брезгливостью – что уж тут, никуда тут не денешься, и с сомнением, и с любопытством невольным.
– Ильмар-вор? – еще раз спросил священник.
– Да, брат мой…
– Надень.
Он бросил на пол передо мной тугой сверток. И тут же, сам устыдившись презрительного жеста, поднял его, развернул, подал в руки.
Это оказалась ряса, такая же, как и на нем.
– Надень ее, брат, капюшон накинь и за мной следуй.
– А грехи?.. – на всякий случай спросил я. Не сказал он еще традиционной фразы!
– Во имя Искупителя, Сестры и Святого Слова, отпускаю тебе грехи, брат мой. Иди с миром.
Священник подумал и добавил неположенное:
– За мной иди…
Глава третья,
в которой я прошу об отпущении грехов, а получаю кое-что в придачу к титулу
В рясе исповедника, накинутой поверх моего, краденого, плаща, я выглядел как очень-очень крупный, даже толстый священник. Среди Сестриных слуг такие редкость – хоть и отказываются многие из них от мужской сути, жертвуют грешной плотью, но расплываться себе не позволяют. Слуги Сестры – они в лихие годы не хуже преторианцев воевали, это не священники Искупителя, которым чужую кровь вообще проливать нельзя.
Но народа было уже мало, никто на меня не смотрел, и мы быстро прошли к неприметной двери, куда молящимся входить не велено. Оглянулся я напоследок на пустеющий зал – эх, сейчас бы самое время под скамейкой притаиться или за богатой драпировкой на стенах…
– Не отставай, брат мой, – бросил священник, не оборачиваясь. Смирился я с судьбой и пошел следом.
За дверью оказался коридор – без окон, тускло освещенный, лампы висели редко, а горели вообще через раз. Убранства богатого нет, зато под потолком балки удобные, можно повиснуть и затаиться, никто сверху искать не станет…
Тьфу, пропасть мне на этом месте!
С воровскими привычками на святое место смотрю!
Шел мой исповедник быстро, приходилось шаг удлинять, чтобы не отстать. Дважды навстречу другие священники прошли, в обычных темно-желтых одеждах. На меня не взглянули – видно, много их тут, все друг друга не знают, или приезжают часто гости из других храмов. Тихо очень было, и от этого глубокого безмолвия я словно слабел, последней воли лишался, скажи мне сейчас исповедник: выходи сдавайся страже, – так ведь и вышел бы…
Только за поворотом коридора вдруг нам старушка попалась, что, согнувшись в три погибели, мыльной водой пол мыла. И от этого заурядного зрелища я немножко опомнился. Казалось бы, чего тут: грязь-то, она всюду пристает, решила добрая женщина так Сестре послужить – хвала ей. А нет, сразу напряжение спало.
Мы поплутали еще немного по коридорам, причем мне показалось, что священник специально меня запутывает. Потом он отворил прочную дубовую дверь, знаком велел внутрь пройти и сам вошел. Достал спички – тоже совсем обычные, дешевые, от таких порой и матрос прикуривает, чиркнул о стену, запалил тусклую масляную лампу.
– Садись, брат мой.
Комнатка крошечная, без всякой роскоши. На полу лишь ковер лежит, но без того здесь совсем смерть, вокруг лишь камень холодный, ни камина, ни окна, ни панелей деревянных. Стоит койка простая, узенькая, стол крошечный, жесткий стул. Все. Из стены, в щелях между камнями воткнутые, торчат крепкие палочки – вешалка, на ней кой-какая одежда. Икона с ликом Сестры, простая, будто у бедного крестьянина. На столике лампа, кувшин с водой, кружка глиняная да лист бумаги со стилом.
Аскет.
Священник бережно стило колпачком прикрыл, в карман спрятал – будто смутился такой роскоши, стило и впрямь хорошее было, резное, бамбуковое, медными колечками опоясанное. Сел на койку, я – на стул, больше-то и некуда было.
– Сейчас спрошу я тебя еще, брат мой. Ответь честно, не впади в грех. Ты и впрямь тот Ильмар-вор, которого вся Держава ловит?
– Тот самый, – ответил я. – Зачем спрашивать, брат? Неужто кто решит мной назваться?
– Уже решали, – спокойно возразил священник. – И у нас, и в других городах. Больных людей в мире много, всегда найдутся те, кто готов любое злодеяние на себя взять, лишь бы гордыню потешить.
– В чем тут гордыня… – прошептал я, не для священника, для себя самого. – Ильмар я.
– Тогда скажи, кого вы в пути с Печальных Островов встретили?
Ну и вопрос. Никого мы не встречали.