Новый американец Рыскин Григорий
У них были одинаковые голубые, веселые глаза, но Перес был тощий брюнет с носом, как у баклана. И борода у него была тощая.
Они удивительно спелись. Так как они постоянные соавторы, для меня они просто Ю. Толстый и тонкий. Единое веселое существо.
И даже когда они работали, это все равно был пир. После своей малярки, с очками в крапинку, я заходил к ним в редакцию, где верстался номер. Тут всегда было что-то вкусное. Шашлыки, устрицы, жареные грибы. И даже когда у них обсуждалось что-нибудь деловое или просто сплетничали, при этом кто-нибудь выпивал и закусывал. Угостив меня, они переходили к оскорблениям:
– Опять ты в статье напутал.
– Это от тяжелого физического труда. Память сдает.
– Все жалуются на забывчивость, но никто – на глупость.
– Между прочим, мне скоро пятьдесят.
– Мудрость – это не морщины, а извилины.
Но все равно с ними мне было хорошо. Мы делали интересную газету, и нас любили. Они были как два мощных винта на самолетных крыльях. Однажды мне приснился сон: громадный черный Амбарцумов летит, заслонив полнеба. А от рук у него – два серебряных пропеллера: Таль и Перес.
Нам не хватало капиталистического рационализма – да и откуда было взяться ему? В нас было пренебрежительно-барственное отношение к рационализму. Мы пытались делать газету – властительницу дум, а газета – такой же продукт, как колбаса. Газета должна быть цехом, а мы сотворили обломовку.
Наша реакция на события была эмоционально-романтической. Мы не могли позволить себе анализа, вдумчивого труда, потому что за него нужно было и платить всерьез, а не символическую сумму. Финансовая база эмигрантского еженедельника была утлой. Для того чтобы работать всерьез, нужно было поехать в библиотеку, составить досье, проанализировать. Нужно было перечеркивать, переписывать, заглядывать в справочники. Для того чтобы так работать, нужно было платить профессионалу ровно в десять раз больше того, что нам платили. Когда мы растратили запас старых впечатлений, серьезный журнализм стал невозможен.
Наш читатель адаптировался к новой реальности, изучал английский, стремительно входил в средний класс, переезжал в пригород, автомобилизировался, осваивал англоязычную культуру, путешествовал. Мы же были люмпены, люди без постоянного заработка и статуса. Газета становилась чтением для пенсионеров и лавочников, прибежищем убожеств, местом, где озлобленный аутсайдер сублимировал свое раздражение.
Мать просыпалась вместе со мной от рева будильника. И начинала проклинать Эмиля Аршина на языке идиш:
– Ах, чтоб у тебя пупок развязался, нарыв тебе на язык, саван на твое тело…
Покуда я вставал, умывался, одевался, она все проклинала его. Наверняка с Аршином в этот момент происходило что-то нехорошее: например, начинались боли в печени или еще что-нибудь, – такие проклятия не могли пройти бесследно.
Потом я выплывал на своей каштановой «ле сабре» и плавно крейсировал по брусчатке, медленно сворачивал в тоннель. На углу Двадцать шестой и Парк-авеню стояла красивая проститутка. Итальянка, но у нее было русское имя – Нина. Нина прохаживалась на длинных стройных ногах и непрерывно курила. У нее была нервная походка девушки из кордебалета. Мы были знакомы года три. И если я останавливался под красным, Нина подходила ко мне.
– Как бизнес, Нина?
– Если б еще один клиент, было бы неплохо. Не хочешь задержаться на полчаса?
– Я при деле.
– Тоже мне дело!
Но я не обижался. В это утро мне нравилось все. И проститутка Нина, и ее «пимп» – красавчик Анжело, надраивавший свою «тойоту» на углу Двадцать седьмой и Парк-авеню. Мне нравилось сворачивать на Тридцать пятую, с ревом врываться во второй тоннель, мчаться по бетонной трубе, как Джеймс Бонд, ощущая под капотом мощь ста пятидесяти лошадей.
Я подкатывал к китайской типографии, когда начинало светать, но еще не погасли фонари. Моросило, восходящее солнце светило, как матовая лампа.
Моя каштановая «ле сабра», длинная, как баржа, лоснилась, и от нее поднимался пар.
Я звонил у входа, и мне отпирала китаянка. У нее были прямые китайские волосы, такие черные и блестящие, как будто кто-то взял кисточку и покрыл их лаком. Это была необыкновенная китаянка. На ней было красное платье и красные лакированные туфли, и она постукивала каблучками по бетонному полу, как горная коза.
Газета уже лежала на деревянном поддоне. И я сразу узнавал ее среди греческих, иранских, китайских. От всех исходил приятный нефтяной запах. Они пахли, как «Комсомолец Туркменистана» на рассвете двадцать пять лет назад, когда я шел вдоль фиолетового Копет-Дага, перечитывал свою статью, останавливался и смотрел, как в предгорьях раскрываются тюльпаны. А китаянка все стучала и стучала каблучками.
Я подходил к газетному штабелю и брал номер. С треском перекидывал страницы. Потом разыскивал пневматическую тачку с двумя лыжами на роликах и подводил под деревянный поддон. Иногда, когда я вывозил штабель, большая белая чайка прохаживалась по капоту, шлепая перепончатыми лапами. Я сгонял ее, открывал багажник и двери. Моя «ле сабра» становилась похожей на большую рыбу с каштановыми плавниками. И я загружал ее газетными пачками, оставляя пространство для себя. Я любил все, что относилось к газете: и этот нефтяной запах, и китаянку, и чайку. Это было единственное, что я любил, без чего становился злым и несчастным. Хотя мне платили символическую сумму.
Мой «бьюик» перевозил полтиража без натуги, у него был мотор, как у трактора К-701. Когда я подъезжал к тоннелю, был трафик и приходилось стоять. И я читал газету, положив ее на руль, как на кафедру. В нашей команде было три острые шашки, три «гурды»: Ю, Амбарцумов и я. И хотя Амбарцумов нередко халтурил, сберегая силы для главного, его колонки редактора были настоящие, и мне доставляло удовольствие читать их по утрам.
Мой «бьюик» в трафике жрал бензин, как крокодил, но зато в нем я чувствовал себя безопасно, словно в танке. От тех двадцати пяти долларов, что платили за перевозку Аршин и Адлер, мне оставалось пятнадцать, если вычесть толы и бензин. По Седьмой авеню до Двадцать пятой стрит, где находилась почта, я продвигался медленно в тесной толпе машин. Конечно, они мне платили оскорбительно мало. Аршин, видимо, считал меня идиотом. Мне предстояло разгрузить машину на почте, оформить бумаги. На пятнадцать долларов нельзя было даже пообедать вдвоем. Я всегда мог отказаться, но не отказывался.
На углу Двадцатой и Седьмой три одинаковых китайца в синей чесуче ловили такси. Вокруг меня были желтые кебы, как будто я плыл по желтой реке Хуанхе. Но на Двадцать седьмой было пустынно. Там у почты уже лежал деревянный поддон с круглыми каплями росы на неструганых досках. Я выходил из машины и сладко потягивался, потом разгружал газетные пачки на поддон. Получался большой аккуратный штабель.
Я возвращался домой и засыпал с газетой в руке. А потом кто-то звонил и говорил:
– Прочитал в последнем номере вашу статью. Она меня взволновала. Спасибо.
Если бы газету «Мысль»[18] награждали орденом, как «Правду», ей следовало бы вручить следующую эмблему: двуглавый орел тащит в когтях звезду Давида. Ибо «Мысль» должна угодить бывшему деникинцу и бывшему совслужу, антисемиту и иудею. Чарских умел, ибо в нем самом совместилось несовместимое.
Патриарх зарубежья, крестный отец и цадик, человек с сибирским именем Иван Чарских был Арон Яковлевич Иоффе. Мусорный ветер эпохи затащил его в восемнадцатом году в Париж, где вскоре он объявился в эмигрантских газетах под псевдонимом Иван Чарских.
У него была хорошая школа. Он считал себя учеником Милюкова и, надо сказать, в полемике никогда не опускался до перебранки. Но авторам платил гроши, так как и сам долгие годы вкалывал в газете за гроши. В тесном эмигрантском садке шустрый ерш Чарских терся о чешую крупных рыб: знавал Бунина, Куприна, Тэффи.
Но вместе с вымиранием ценных рыб иссохли источники вод: не стало русского читателя. Не раз пускала шапку по кругу газета «Мысль». Вот тут и нахлынь третья волна, вторая молодость. Газета пошла нарасхват. И по мере того, как новая эмиграция богатела, обрастала жирком, «Мысль» превращалась в миллионный бизнес. Главный доход – реклама.
Но с нашим приходом монополия «Мысли» была порушена. Мы были талантливы, напористы, интересны. Нас покупали, на нас подписывались. В день выхода еженедельника розничная продажа «Мысли» резко шла вниз. Мы делали талантливую газету, а надо было дебит с кредитом сводить, ибо газета есть бизнес.
Это понимал Зиновий Кёнигсберг, главный бизнесмен «Мысли». Он укрывался за монументальным креслом старика.
Зяма знал: главное не литературный блеск, нужно привлечь рекламодателя.
У зама Зямы щечки румяные, тугие, блестящие. Как будто кто-то начистил их бесцветным обувным кремом, а потом отполировал бархоткой. Кёнигсберг напоминал мне Шестинского, секретаря ленинградской писательской организации. Густое серебро безупречного пробора, коньячно-шашлычные щечки. Как будто человек только что вышел из дорогого ресторана и сейчас икнет. Он писал безлико, но зато был до крайности хитер.
И потому случилось так, что однажды Амбарцумов и Ю, подломив двери в собственном хлеву, увлекли за собой все стадо, а потом привели во вражий загон, как три неразумные овчарки.
Да и то сказать: другого выхода не было. Адлер с Аршином дело к банкротству вели.
– Ты хочешь зарплату получать? – вопрошает Эмиль Аршин, потягиваясь в кресле, закинув руки за голову. Гаванская сигара дымит на пепельнице.
– Ну, положим, хочу.
– Тогда ты должен поработать в долг.
– Скажи, чтоб мне в супермаркете отпускали в долг и на бензоколонке.
– Вот пятера на бензин. Съездишь на встречу с мэром. Возьмешь интервью. И помни, ты представляешь русскую газету.
И я представлял газету, и брал интервью, и делал репортаж из русского ресторана, и писал рекламную статью о бакалейной лавке. Я был как заяц в половодье, которому не хватило места на бревнышке. Заяц плывет рядом и умоляет, чтоб подвинулись, а ему-то с бревна:
– Помолоти лапами, авось к тверди причалим.
Смысл деятельности Эмиля Аршина сводился к тому, чтобы перепасовывать свои обязанности другим. При этом он норовил отдавать мяч непременно мне.
Однажды Амбарцумов уселся за секретарским столом у самого входа, стал есть индюшачью ногу величиной со свиной окорок и запивать кока-колой. Уйдя по уши в индюка, Амбарцумов косил кавказским каштановым глазом в сторону открытых дверей, где проходил в кипучем безделье рабочий день Эмиля Аршина. Целую неделю Амбарцумов следил, хронометрировал, сек. В конце потрясенный редактор обнаружил: Эмиль Аршин не произвел ни единого полезного для газеты движения. Деятельность менеджера сводилась преимущественно к курению сигары и необязательным разговорам по телефону. При этом четыре телефона работали с полной нагрузкой. В редакцию приходили многочисленные деятели зарубежья, чтобы поговорить на халяву с Парижем, Веной, Тель-Авивом. Газета, увязая в долгах, клонилась к банкротству.
Местные негры, завсегдатаи кафе «Натан», что на углу Бродвея и Сорок второй, с удивлением наблюдали эту громоздкую фигуру. Куда девалась его твердая кавказская поступь? В минуты сомнения, в минуты тягостных раздумий он ступал вяло, вразброс и становился похож на хасида. Фигура появилась в сопровождении двух буффонов, толстого и тонкого. У толстого из русой окладистой бороды вываливалась румяная картофелина, он походил на Санта-Клауса на летних каникулах. Нос тонкого был бакланий, бороденка мочалкой. Великан и буффоны говорили на каком-то странном наречии и казались растерянными. Потом к ним стали присоединяться другие, говорящие на том же наречии. Некто в элегантном светлом костюме, волосы серебряным бобриком, поигрывал зонтиком-тросточкой. Потом пришел еще один, пожилой, жилистый, зубастый, в мешковатом, нездешнего покроя костюме. Явилась не первой молодости дама в черном, с печальным и одновременно злым лицом, очертаниями похожая на гамбургер. С ней стройный молодой человек с пиратской бородкой, смахивающий на интеллигентного мафиози. Потом ввалилась массивная фигура в джинсовом, забрызганном краской костюме, в толстых, в белую крапинку очках, – крючконосая сова-маляр…
Местные негры, завсегдатаи кафе «Натан», не подозревали, что стали свидетелями драмы этнической прессы. А если б даже и знали, им было наплевать.
Когда все уселись за сдвинутыми столами, Амбарцумов объявил:
– Вы, конечно, знаете, что мы украли газету.
Все знали. Но тем не менее Поляковский выразил недоумение:
– Как так украли?
– А очень просто, – вступил хамовато Таль, – сп…ли портфолио со сверстанными полосами и статьи.
– Ну знаете ли, господа! – возмутился Поляковский.
– Газета – плод наших совместных усилий и потому принадлежит всем нам, – назидательно сказал Амбарцумов.
– Ну а как же бессмертная душа? – не унимался Поляковский…
– Мы подумали и о душе, – сказал циничный Перес. – Каждый постоянный автор будет получать не тридцать, а семьдесят пять.
– Ну это еще куда ни шло, – успокоился Поляковский. – По крайней мере, бюджетная сумма.
– Вот именно, – сказал Амбарцумов. – Один состоятельный бизнесмен заинтересовался нами. Он оплачивает расходы. К четырем ставкам прибавляется пятая. «Бизнес-леди». Ею назначается Елена Крымова.
– Господа, – вступил Поляковский, – господа, что же вы меня-то не пригласили на переговоры? Что за игра в келейность?!
Мне стало жаль Поляковского. Опять его оттолкнули. Поляковский был как Германия, которая пришла к столу империалистических яств, когда все места там уже были заняты. Отсюда его обидчивость и агрессивность. Его даже не удостоили ответа, потому что в этот момент троица взглянула на часы и потекла к телефону.
Елена Крымова, как уже посвященная, последовала за ними, закинув за плечо черный кружевной шарф.
– Ну что, не подходит? – спросила она громким шепотом.
Все знали: не подходит Кёнигсберг – он обещал деньги при условии, что стадо рванет когти от Адлера с Аршином. А теперь что-то играет в непонятную игру.
– Жена говорит: у него температура, просит позвонить завтра, – объявил Таль.
– Хорошо вам, – сказал мне Поляковский, – можете наблюдать весь этот водевиль со стороны.
– Хорошо нам, малярам, – подтвердил я.
– И все-таки хотелось бы больше определенности, – сказал Лева Звездин; его близко поставленные глаза стали похожи на двустволку, нацеленную на Амбарцумова.
– Знаете что, – взорвался Амбарцумов, – можете звонить ему сами… Могу дать телефон. Что мне, больше всех надо, что ли?.. Надоело, в конце концов.
Амбарцумов уселся один за дальний столик, уронив прекрасный профиль в ладонь. К нему устремились Ю и Елена Крымова. Было не слышно, что они там ему говорили. Они были похожи на родственников и родителей, утешающих зацелованного подростка.
– Надеюсь, мы можем удалиться, господа? – прокричал им Поляковский.
– Статьи приносить через три дня, – объявил издали Перес. – Сюда, в кафе «Натан», к семи.
– Им главное, чтоб статьи приносили, – сказал Лева Звездин.
– Но ведь все равно принесем, – сказал я. – В зубах и на задних лапах.
– Потому что ни к чему другому непригодны, – сказал Звездин, – статьеносцы. В этом кафе сотни людей. Но самые гнусные здесь мы.
– Пожалуй, что и так, – сказал я.
– Знаешь, на что мы похожи, – сказал Звездин, – на томаты, которые выращивают методом гидропоники. Вроде плоды, а корни в воздухе висят, как мочалки.
Мы поднялись по эскалатору из подвала на первый этаж. За столиками сидели негры и поедали большие волнистые палочки жареного картофеля с кетчупом, поддевая их на красные пластмассовые вилки. Негры излучали тьму.
– И все-таки мы здесь самые гнусные, – сказал Звездин. – Хорошо тебе, ты маляр.
– Пожалуй, что и так.
У него было такое усталое лицо, как будто кто-то сидел на унитазе, долго мял газету, обнаружил вдруг рулон туалетной бумаги, а из газеты сделал адлерово лицо. Он износил себя на газетной каторге. Ну, благо бы разбогател. В Союзе Адлер был идейно убежденным антикоммунистом, в Америке стал правым. Во всех бедах винит либералов. Его идеологическая схема нерушима. Вы скажете: в Америке преступность, правительство не в состоянии защитить жизнь законопослушных граждан.
– Ничего подобного, – возразит Адлер. – Я вот хожу по улицам и все еще не убит. Преступность – выдумка либералов.
– Но ведь убивают только раз в жизни, – говорю я.
– Ничего подобного, – взвивается Адлер. – Сколько я тебя знаю, ты всегда был нытиком.
– Система американского здравоохранения есть система ограбления, – говорю я. – Под каждой койкой здесь сидят крокодил и гиена, чтоб сожрать пациента.
– Признайся, ты завербован. Признайся, никому не скажу.
Уж больно он правый. Павка Корчагин, Олег Кошевой, Александр Матросов капитализма.
Если завтра газета «Правда» напишет: «Земля вращается вокруг Солнца», Мишка Адлер станет утверждать: тут есть идеологический подвох большевизма. Ежели, к примеру, американская машина обрызгает Мишку, он утрется и пойдет счастливый. Не какая-нибудь там паршивая «лада», а мощный американский «коди». Знай наших.
На другой день после исторической встречи в кафе «Натан» Мишка Адлер перегородил мне дорогу своим «бьюиком», длинным, как баррикада.
– Стой… поговорить надо.
Я пересел из своей машины в его.
– Ты слышал, они украли газету?
– Весь Нью-Йорк слышал.
– Подонки. Будем выпускать газету втроем: я, ты, Аршин. Я Пеле. Ты Гарринча. Нас поддержит журнал «Эпоха».
У них с Аршином все за меня было решено.
– Будем платить тебе семьдесят баксов в неделю, дадим медицинскую страховку.
Я молчал. Не мог же я ему сказать, что они с Аршином мне неинтересны. Денег нет и не будет ни там, ни здесь. Но там по крайней мере интересно.
Я должен был ему сказать: «Когда мы защищали замок, мы были симпатичные оппозиционеры. Америка предоставила нам шанс, но мы провалились, потому что сильны только в оппозиции. Когда вы создавали газету, то пригласили меня только в качестве раба. Вот и теперь я нужен вам только в качестве раба».
Все это я должен был ему сказать, но не сказал. Проклятая слабость духа.
– Как ты можешь с этими подонками!
– И те и другие воняют одинаково.
– Они же подонки.
– На большую подлость способен лишь патетичный романтик. Они ироничны. И потому на большую подлость не способны.
– Амбарцумов – это Антоша Чехонте, который никогда не станет Чеховым.
– Тебе наверняка это кто-то сказал. Передай тому, кто тебе это сказал: Чехонте – не так ух плохо. Когда Амбарцумов умрет, после него останется том талантливой прозы. Что останется после нас с тобой?
– Но Амбарцумов никудышный журналист…
– И правильно делает. Журнализм убивает писателя.
– Амбарцумов подражает Хэму.
– А ты попробуй.
– Все равно они подонки.
– Талант не обязательно ангел.
– Ты был у Амбарцумова в уборной?
– Не довелось.
– Он прикрепляет к крышке унитаза портреты своих врагов.
– Но зато когда мне плохо, я открываю его книгу, и мне становится легче.
– Ты ведешь себя, как вошь на сковородке.
– Просто у меня есть вкус.
– Семьдесят в неделю и страховка. Подумай…
Он распахнул дверцу и выпустил меня из своего прокуренного дредноута.
Там, в условиях тирании, мы стремились соблюсти в себе человека. Порой самая страшная тирания ставит препоны человеческой подлости. Люди тайно объединяются. Там мы стыдились друг друга, потому что чувствовали себя частью человеческого единства. Здесь некого стало стыдиться. И мы превратились в нравственные развалины.
Адлер и Аршин объявили читателям: мы воры, похитившие газету. Мы объявили: Адлер и Аршин дураки и эксплуататоры, не заплатившие беременной наборщице.
…Были благородные властители дум в кожаных куртках. Но вот рухнул задник на сцене, и за кулисами обнаружился клубок потных враждующих уголовников. Вся картина русскоязычной прессы представилась как сбивчивый водевиль. И только ежедневная газета стояла неколебимо.
На другой день после разговора с Адлером телефон у меня звонил каждый час. Я представлял себе его: в клубах табачного дыма, держится на крепчайшем кофе… Денно и нощно на машинке стучит. Выпускает газету один и зовет на помощь свою молодость. Вот если б он звал меня разгружать мебель. Но тут была замешана душа. Она не могла быть с ними.
Ну, а мы-то, мы-то… похитители газеты? Мы были уже не люди, не вольные властители дум. Мы были насекомые в коробке, которую передавали из рук в руки. Кёнигсберг почему-то передал коробку в мягкие руки человека с мягкой каштановой бородой, скрывающей черты, в черной хасидской шляпе, которую всегда можно было надвинуть на глаза. Что заставило этого человека, не знающего ни слова по-русски, купить газету? Скорее всего, нас ему просто подарили. Говорили: этническая газета нужна ему для списания налогов, вообще-то он торгует кожами. Но все это были домыслы. Никто не знал наверняка.
– Он с вас теперь кислую шерсть посшибает, – сказал я злорадно Амбарцумову.
– Покуда я все-таки редактор.
– А не бурмистр ли?
– Если ты такой умный, почему не уходишь? Газета будет выходить и без тебя.
И в самом деле. Куда мне было уходить? К тараканам? В глухой двор моего «кондо»? В духовное сиротство? И потом, все еще была надежда: а вдруг газета состоится и можно будет сменить малярный каток на компьютер, который нынче вместо пишущей машинки? Не уходить же в самом деле к Адлеру с Аршином. Тем более что на их половине тоже разразился водевиль.
Они пригласили в редакторы владельца журнала «Эпоха»[19]. Мрачный варяг с припухшими татарскими глазами умудрялся выпускать серьезный толстый журнал, не платя авторам ни цента. Оттого так и понравился Аршину. Придя в газету, он настолько узурпировал власть, что стал гонять Адлера за сигаретами, Аршина принуждал трудиться. Что последний воспринял как оскорбление. Кончилось тем, что Гобсека русскоязычной прессы выдворили из редакции с полицией.
И тогда-то наш босс купил у Адлера с Аршином их половину бизнеса, вернее их долги, за символическую сумму. Он решительно перетасовал всю колоду своими шелковистыми пальцами. Устроил Аршина снабженцем в солидную американскую газету, выдвинул трудолюбивого Адлера на позицию «бизнес-леди». Елена Крымова, завернувшись в цыганскую шаль, удалилась, содрогаясь от рыданий, но тотчас вернулась.
Хасид придал органу направление. Ввел цензуру. Мужик и ахнуть не успел, как на него медведь насел:
– Мы выпускаем еврейскую газету. Все должно быть кошер. Ни слова симпатии в адрес христианства, в каждом номере – проповедь «идишкайт».
В редакции объявился цензор – русскоговорящий студент хасидской семинарии с рыжей дикарской бородой. От него исходил тот специфический грибной запах, который исходит от застойных, нечистоплотных холостяков. Он выставлял мне навстречу мягкий указательный палец, никогда не прикасавшийся ни к какому инструменту, и поучал:
– Вот вы написали статью об американских супермаркетах, но ни слова о кошерной пище. Еврейская газета должна проповедовать кошер.
– Хорошо тебе, – грубил я, – можно проповедовать кошер и не работать.
Но донять его было невозможно…
– Ваши статьи пессимистичны, а между тем газета должна быть выдержана в духе хасидского оптимизма, радостного отношения к жизни.
Наш цензор был в Союзе секретарем житомирского райкома ВЛКСМ. И потому у него были интонации и стиль комсомольского пропагандиста. Цензор был незлобив, но доносил боссу обо всех искривлениях линии.
Мой пессимизм считался ересью, и босс вызвал меня на ковер.
Он протянул мне холодную атласную ладошку и предложил сесть:
– Мне сообщили, что в своих статьях вы возмущаетесь преступностью, критикуете американское образование, симпатизируете христианству…
В нем была какая-то тайна. Он таился за дымчатыми линзами, под широкополой бархатной шляпой, за каштановой бородой. Как хорошо было бы сейчас схватить его за бороду, намотать на руку, потаскать. У него были несимметричные уши. Одно прижато к черепу, другое стояло торчком, будто его здорово надрали в детстве. Он говорил:
– Преступность есть всюду. Я бываю в Париже. Там тоже грабят. Вы должны выражать позитивную точку зрения. Должны быть актером. Играйте…
Ну положим, я-то могу ухватить его за дефективное ухо. Мне хорошо, я маляр. А каково Амбарцумову? Каково гордому полусыну Кавказа в узком лапсердаке? Хасид говорил:
– И тем не менее вы мне нравитесь. Все говорят – вы блестящий журналист. Хочу дать вам шанс. Группа советских диссидентов отправляется в Афганистан для проведения работы среди советских военнопленных. Полетите с ними. Серия репортажей. Возможно, ваши заметки опубликует «Нью-Йорк таймс». Но помните: нужен позитивный взгляд.
Я думал, он вызвал меня, чтобы уволить. А тут такой шанс… Я сдержанно поблагодарил, и мы пожали друг другу руки. А что, если удастся вырваться из этнического лапсердака и примерить «сьют» Теда Коппеля[20]? Чем черт не шутит…
– Я, бляха, по всем сортирам прошел, они все как кишка, а мой сортир – куколка…
Севрюга выломал в разрушенном доме камин, установил в своем сортире.
– Сидишь, бляха, на унитазе, каминными щипцами угли помешиваешь. Мне в кайф… Хошь такой имею. Я, бляха, дом покупать собираюсь, а тут по диссидентским делам вызывают. Надо, говорят, Федя.
Покуда мы летели из аэропорта Кеннеди в Карачи, он все рассказывал мне о лагере. То было одностороннее движение грубых идей. За несогласие Севрюга мог покарать мордобоем. Я был запуган этим агрессивным монголоидом с поврежденным черепом. Он, можно сказать, меня окончательно зачуханил…
– Чифирим это мы под шконкой, а он, косорылый, и говорит: буду премьером, а ты будешь в моем правительстве заместо Громыки. Они, бляха, уже в зоне портфели делили, козлы.
В Карачи стояла свирепая жара. Севрюга обвязал голову махровым полотенцем, оберегая потревоженный мозг. Он стал похож на планету Сатурн, и мусульмане заговаривали с ним на местном наречии.
В аэропорту мы присоединились к трудовикам[21]. Они прилетели из Западной Германии. Но несмотря на перелет, у них был чрезвычайно свежий и отдохнувший вид. Их лидер Рапп был стройный среброволосый старик с розовым, чистым лицом…
– Правда, что Раиса Горбачева – тайный член партии трудовиков? – тотчас спросил Севрюга.
– Не исключено, – ответил Рапп. – Мы активно инфильтруемся.
Вокруг было неуютно, неприбрано. Песчаная равнина в колючках. Вдали белели снегом вершины фиолетовых гор. В сторону перевала мы ехали на двух новеньких японских джипах «самурай».
– Хороши тачки, – сказал Севрюга и закурил «Мальборо».
У разрушенной глинобитной мечети вдоль дороги сидели на корточках афганские беженцы среди серых мешков с клеймом USA. Мужчины в грязных чалмах, седые тощие женщины в кубовых рваных рубахах. Дети – грязные, дикие, в мухах, с вывернутыми трахомными веками. Весенняя вода только что скатилась, и свежие длинные травы плоско стлались по опустевшим руслам ручьев. Горная река прыгала по расселине, по мокрым спинам валунов.
На афганской границе нас встретил «бабай» с висячим носом. Казалось, то была одетая в человечью одежду обезьяна-носач. Севрюга высказал сочувствие афганскому Сирано, но тот объяснил: у них в Афганистане это в самый раз. Его женам очень даже нравится.
Мы скакали на «самураях» по горной дороге. Фиолетовые, будто налитые чернилами складки гор. Пейзаж напоминал Копет-Даг. В горных кишлаках мы видели только женщин, закутанных до глаз, в развевающихся одеждах. Они были как черные сумрачные птицы.
Стоянка афганских партизан представляла собой довольно мирное зрелище. Посреди каменной площадки над костром был подвешен большой котел с кипящей шурпой. Я узнал знакомый запах молодой баранины с перцем, лавровым листом, чесноком. Рослый красивый афганец с черной бородой, в русском солдатском ватнике, в чалме, обошел всех, баюкая двумя своими ладонями наши руки. Потом привели советских пленных Левченко и Столяренко, приказали сесть на корточки у костра.
Левченко был простодушный румяный Иванушка в мягких каштановых кудряшках. Губастый. Столяренко – бледный, напряженный, глядел недоверчиво-настороженно, исподлобья. Они были в новеньких клетчатых пиджаках, шароварах и шлепанцах на босу ногу. Афганские круглые шапки-нашлепки на головах.
Вообще-то, у всех здесь был очень небоевой вид. Партизаны были расхристаны: белые подштанники, свисающие до колен рубахи, босоножки, шлепанцы, остроносые резиновые калоши на босу ногу. Зато верх у всех боевой: зеленые мундиры, подсумки с патронами, автоматы Калашникова. У всех были какие-то задумчиво-печальные лица, и трудно было поверить, что эти люди рубили у русских пленных руки и ноги, оставляя обрубки-самовары на дорогах. Они стояли полукругом вокруг Левченко со Столяренко и молчали. Левченко рассказывал:
– Давтян, комвзвода, и говорит: иди и убей того старика – пора и тебе. Заряди автомат. Я прицелился и выстрелил ему в голову. Полчерепа снесло. Это пуля со смещенным центром, страшная. А потом мы с корешком в горы сбежали.
– Козлы-ы-ы, – неизвестно в чей адрес сказал Севрюга.
Подошел к сидящему на корточках Левченко и похлопал его по плечу таким богатырским похлопом, что тот опрокинулся на спину. Потом выволок из адидасовской сумки литровую бутылку «Смирновской» с насосом. Ребята заметно оживились…
– Давайте, господин Севрюга, с этим повременим, – решительно вмешался Рапп. – Будем уважать чувства наших мусульманских хозяев.
Но Рапп плохо знал Севрюгу. Севрюга стал медленно наливаться лютой злобой.
Было хорошо и печально лежать ночью у костра, завернувшись в толстое одеяло. От водки и шурпы стало тепло. Вот эта луна, похожая на чурек, висит сейчас над Ашхабадом. И кто-то вместо меня дежурит по номеру. Может, Эдик Скляр. И смотрит сейчас на луну вместе со мной. Я уснул под речи трудовиков, и мне приснился странный сон.
У этого сна был броский заголовок: «Верблюды, на середину». Мне снился наш школьный спортивный зал. Спинами к шведской стенке стоят элегантные люди в черных костюмах. И вдруг бас диктора Левитана: «Верблюды, на середину». Выходят красивая девушка с гривой по пояс и Амбарцумов. Камера наезжает на них со спины, и вдруг выясняется: они горбаты. Но Севрюга прервал видение диким воплем:
– Шатап[22], Раппопорт!..
– Я не Раппопорт, господин Севрюга, я Рапп.
– Знаем мы вас, господа Троцкие, Зиновьевы, Каменевы. Продали Россию. Мой батя за Русь кровь проливал, а вы продали Русь, власовцы.
Трудовики выхватили пистолеты и залегли. Севрюга, выставив вперед левую руку, стал пятиться, расстегивая кобуру правой, потом бросился на землю и стремительно на карачках заполз за верблюда. Сидевшие на корточках Левченко со Столяренко подняли руки вверх.
– Сдавайтесь, Севрюга, – взревел Рапп.
– Русские не сдаются, – выкрикнул Севрюга и стал палить наугад.
Левченко со Столяренко бросились на землю рядом со мной. Афганцы открыли пальбу по звездам, выставив автоматы из нор.
Трудовики без единого выстрела подбирались по-пластунски к Севрюге, палившему из-за верблюжьего горба. Но тут верблюд, повернув к Севрюге свою иудейскую морду, прицелившись ноздрей, влепил ему в лицо такой смачный плевок, что Севрюга опрокинулся на спину. Трудовики ринулись вперед и стали вязать ремнями ослепленного Севрюгу. Севрюга кусался, ревел и почему-то кричал «Но пасаран!».
Афганцы столпились вокруг. Смысл событий был им невнятен.
– Севрюга, – говорю я Севрюге, – ты мою карьеру испортил, всю жизнь мою осквернил.
– Тоже мне карьера, щелкоперы проклятые… понаехали. Работать надо, въя…ть, а ты ля-ля-тополя.
Севрюга стал белеть с лица. Лакированная кожица на его черепе пульсировала. Я поспешил удалиться…
– Может, я тебе жизнь спас, – говорил мне в спину Севрюга, когда я спускался с пятого этажа. Он стоял на лестничной площадке и говорил: – А то станешь как Житомирский. Разве это человек. На такого поглядишь – всего вашего брата резать хочется…
Житомирский явился с Торой под мышкой и талесом на плечах. Босс тотчас зачислил Житомирского в штат, положил ему двести в неделю. Его статьи произвели сенсацию. В одной он утверждал: во время ждановских гонений, когда Анна Андреевна Ахматова помирала с голоду в Фонтанном доме, дедушка Житомирского, Аарон, прячась от ждановских ищеек, тайно проносил Анне Андреевне куриный бульон с «мацеболлс» в серебряной кастрюльке.
В другой статье Житомирский сообщал: во время полета в космос Юрия Гагарина в космическом корабле вместе с русским первопроходцем был еврей. О нем, естественно, упомянуто не было по причине антисемитизма.
Читающая публика не раз порывалась бить Житомирского. Но Житомирский изменил облик. Отрастил бороду и пейсы. Житомирский накладывал филактелии, целовал Тору, убеждал босса сделать накладывание филактелий обязательным редакционным ритуалом. Но Амбарцумов сказал, что сбросит Житомирского с двадцатого этажа. Тогда Житомирский предложил обрезать всех необрезанных. Амбарцумов сказал, что обрежет Житомирского так, что дальше обрезать будет нечего. Но Житомирский не унимался…
Однажды мы оказались в редакции вдвоем. Житомирский достал из шелкового мешочка, расшитого еврейскими письменами, Тору и талес. Покрылся талесом и стал завывать, повернувшись к восточной стене. Я заглянул ему через плечо. Житомирский держал священный текст вверх ногами.
– Прекратите хулиганить, – вскричал я. – Тартюф!
– Пусть еврейство имеет своих Тартюфов.
– Стыдитесь. Еще год назад вы были секретарем парторганизации журнала «Знание – сила». У меня есть доказательства.
– Тем более я достоин лучшей доли. У меня есть идея.
– Наверняка какая-нибудь гнусность.
– Давайте пойдем к боссу и предложим в редакторы меня. Вы будете ответсекретарь.
– Это на каком же основании?
– Очень просто. В редакции только два настоящих еврея, вы да я. Остальные полукровки. Редактором еврейской газеты должен быть еврей.