Порою блажь великая Кизи Кен

Так я сидел в темноте, смакуя грушу и мысли о Хэнке, о героях, о том, как-мне-отыскать-мое-заветное-слово… (вдруг фанерное сиденье стула треснуло…), я услышал крик со стороны реки. (Он провалился коленями, сложился, как перочинный нож, ударившись челюстью о спинку стула…) Голос был женский (то самое густое божественное контральто из его снов; он валится набок, колени скованы коварным стулом…), он ворвался в комнату через окно вместе с морозной дымкой. Я снова услышал его, затем — рев моторки, устремившейся через реку на этот голос. (Лишь оказавшись на полу, он сумел высвободить ноги из ловушки стула… Поднялся, подбежал к окну…) Через несколько минут я услышал, как моторка возвращается, и две пары ног проскрипели по помосту. Одна пара принадлежала братцу Хэнку, и был он явно чем-то взбудоражен. Они прошли прямо под моим окном…

— …Послушай, дорогая — этак рехнуться можно, если брать в голову, что там всякие сявки вроде Долли Маккивер или ее хмырь папаша думают обо мне и моих делах. Да я в грош не ставлю собачье мнение этого курятника!

Другой голос, едва не плача:

— Долли Маккивер всего лишь просила, чтоб я тебе задала вопрос…

— Ну, задала. В другой раз, как увидишь ее — так и ответь: «Я его спросила».

— Другого раза не будет. Я не выдержу — не вынесу всех этих шпилек и когтей. От людей, которых я… я…

— О господи боже ты мой. Ну же. Не делай из мухи слона. Все ты выдержишь. Надолго им ни пороху, ни мозгов не хватит.

— Надолго не хватит? Они ведь даже не знают. Что будет, когда вернется Флойд Ивенрайт? Он ведь мог сделать копию с того отчета, верно?

— Ладно, ладно…

— Ему придется рассказать людям…

— Ну и расскажет. Вообще-то никого из наших женщин не избирали Королевой города. Но вот они как-то пережили это огорчение… И, солнышко, — не дай бог тебе хоть сотой доли тех шпилек, которые достались, скажем, второй жене Генри или…

Я едва расслышал, что пробормотала девушка в ответ — «По-моему, мне они уже достались», — и тут хлопнула входная дверь, пришибив развитие беседы. Вскоре из соседней комнаты донеслось всхлипывание. Я ждал, затаив дыхание. Дверь закрылась, и послышался просительный шепот Хэнка:

— Прости, котенок. Пожалуйста! Меня просто взбесила эта Маккивер. Ты ни при чем. Давай, ложись баиньки-утро вечера мудренее. Я поговорю с этим стариком завтра. Давай, успокойся, Вив, киска моя… Прошу тебя…

Сколь можно тихо я снова улегся на кровать, накрылся. Долго лежал, не в силах уснуть под извиняющийся, усталый и отнюдь не героический шепот Хэнка в соседней комнате. (Он закрывает глаза, чуть улыбаясь. «Я думал, что в царстве его комиксов нет равных моим героям: нет бога, кроме Капитана Марвела, и малыш Билли — пророк его…») И снова мне вспомнилась давешняя хромота Хэнка на воде. Хромота и скулеж за стенкой — вот первые из свидетельств, собирая которые, я попытаюсь убедить себя в том, что мужик этот далеко не так уж крут. И, когда настанет время — не составит большого труда ни дотянуться до него, ни низвергнуть.(«Я много экспериментировал. Молитвенно зажмурив глаза, я до посинения выговаривал на разные лады волшебное „Сизам“, пока не сдавался, не мирился с тем, что никому, уж тем более мне, и думать нечего совладать с этим могущественным Оранжевым Гигантом…») И что не так уж сложно будет на этот раз, со второй попытки («Я много экспериментировал…») найти мое волшебное слово. («Но до настоящего момента мне не приходило в голову… что, быть может, не только мой „Сизам“ был неправильным, но и вообще я искал молнии не в той грозотуче…») И я заснул, чая увидеть сны, где парю в небе, а не падаю камнем…

А за стеной, одна в своей комнате, Вив размышляет, расчесывая волосы на сон грядущий: может, стоило сказать что-нибудь Хэнку, перед тем как он унесся вихрем из ее комнаты? Что-то такое, чтоб он понял: на самом деле ей не важно, что говорит Долли Маккивер — и ее прыщавый старик… но… Почему он не может хоть раз поставить себя на мое место? Но тотчас укоряет сама себя в эгоизме и тянется к выключателю.

В Ваконде Главный по Недвижимости завершает фигурку, ставит ее рядом с прочими: что ж, на этот раз она не похожа на того генерала, ни капельки. И все же есть в ней что-то очень знакомое, нелепо знакомое, пугающе знакомое — и рукоятка резца покрывается птом в его ладони.

А в Портленде Флойд Ивенрайт обращает свою заматеревшую ругань на профсоюзного лодыря, который не удосужился снять копию с отчета, а составление нового займет недели две, не меньше, так как завтра он ложится в больницу удалять грыжу… Проклятый гаденыш!

А Симона засыпает перед изваянием Богородицы, озаренным свечкой, — засыпает в убежденности, что деревянная фигурка верит в чистоту Симоны, но сама она как никогда запуталась в собственных сомнениях. А Дженни встает с кровати с резью в желудке, швыряет останки вареных лесных лягушек в чан с помоями и палит в печке иллюстрированное издание «Макбета». А старый дранщик одухотворился портвейном и ором через реку и начинает забывать, что эхо, которое его зовет, — его собственный голос. А плющ и прилив тянутся вверх; и плесень крадется по дерюжному половичку в прихожей, где Хэнк оставил мокрые следы; и река, серебристая хищница, блуждает по полям в поисках новой поживы.

Чтобы что-то знать, приходится доверять своему знанию, во всей его полноте, и вне зависимости от того, куда это знание заведет. Когда-то у меня была ручная белка по имени Омар. Она обитала в упругих и потаенных недрах нашей зеленой оттоманки. Омар знал свою оттоманку, Изнутри чуял, когда я Снаружи лишь готовился на нее присесть, и верил своему знанию в достаточной мере для того, чтоб не позволить моему неведению его раздавить. Он прекрасно жилдо тех пор, пока оттоманку не накрыли красным пледом — просто чтоб замаскировать ее обветшалую Наружность. И это так смутило Омара, что он утратил свою веру в знание Нутра. Вместо того чтоб попробовать включить новый плед в свою картину мира, он переселился в дождевой сток за домом и утонул в первый же осенний ливень, вероятно, продолжая при этом пенять на новое покрывало: черт бы побрал этот мир, не желающий оставаться неизменным! Черт его побери!

О жене Хэнка завсегдатаи кафетерия при профсоюзном собрании, а также гуляки в «Коряге» знали следующее:

— Она не из нашего штата. Читает книжки, но не такая расфуфыренная столичная штучка, как вторая жена Генри была. И она сильно милая, на мой взгляд.

— Может, и так, но…

— Да зануда она та еще. И тощая, что молодая сосенка. Но я бы не стал сгонять ее со своей простыни.

— Ну нет, конечно. Я бы тоже не стал, но…

— Славная она девочка, эта Вив. И всегда здоровается по-доброму, при встрече…

— Да это-то все я знаю, но… есть в ней что-то необычное, согласны?

— Что ж, черт, не забывайте, где она живет. Как вообще любая женщина может выжить в этом гадюшнике — вот загадка гробницы фараона. И через это она не может не заскучать немного…

— Да я не об этом. Я хочу сказать… вот, к примеру, почему Хэнк ни разу не брал ее в город?

— Да по той же причине, по какой никто не таскается на люди со своей благоверной, Мэл, дубина! Потому что она вечно будет дергать за рукав, не давая и самую малость разгуляться. А у Хэнка — у него крылышек за спиной не наблюдается. Помнишь, как он ездил на пляж с Энн Мэй Гриссом или с Барбарой, официанткой из «Ячатов», и со всеми прочими девчушками из пивнушек, от А до Я, которые так и вешались на него с его драндулетом?

— То-то и оно, Мэл. А может, ей и самой не очень-то приятно бывать в городе, слушать о себе всякие сплетни. Вот он и держит ее дома — в тесноте, да не в обиде, как говорится…

— Да, но я о том и толкую: какая еще баба вынесет вокруг себя такой бедлам? Говорю тебе, есть в ней что-то очень нетривиальное…

— Может, и так, но — триви… не триви… или еще какое — а из койки я бы все равно ее не погнал.

И на том обсуждение этого «нетривиального» затухает.

Они знают о Вив еще много такого, о чем никогда не говорят, словно боятся, что если хотя бы заметить необычайную плавность походки, или же проворное изящество тонких ручек, или белизну шеи, или букеты из листьев, которыми девушка украшает блузку, — это будет уже нечто большее, нежели простое любопытство. Вот разговоры о девятивальной груди Симоны частенько слышишь перед профсоюзным офисом, как и жаркие дебаты о том, сколько футов прочной веревки понадобится отважному исследователю, чтобы спуститься в пещеру Индианки Дженни. По сути, анатомия любой местной женщины являлась мишенью для диспутов — но только не Вив. Когда же речь заходила о ней, мужики вели себя так, будто разом подослепли и замечают лишь самые общие свойства: милая девочка… дружелюбная… худовата малость, ну так чем мяско ближе к косточкам — тем слаще, как говорится. Как будто и нет в ней никакой прочей конкретики. Как будто самим умолчанием они категорически отрицали свое видение деталей.

Вив была родом из Колорадо, из жаркого, степного, паленого солнцем городка, где в черных трещинах глины прятались скорпионы, а клубы перекати-поле осаждали изгороди, дышавшие пылью от снующих мимо фургонов для скота. Городок тот звался Рокки-Форд, и на белой арке, нависавшей над одноколейкой и державшей на себе зеленый деревянный арбуз, была запечатлена слава города: «Арбузная Столица Мира». Ныне арка эта обвалилась, но в тот далекий июль, когда Хэнк заехал на «Харлее», купленном на увольнительные из армии, по дороге из Нью-Йорка (весьма зигзагообразной дороге, через Коннектикут), эта надпись и деревянный арбуз красовались во всем своем зеленом великолепии, сверкали на сернистом солнце, а клеенчатое полотнище возвещало: «Ежегодная Арбузная Ярмарка. Арбуз — на любой вкус. БЕСПЛАТНО!!!»

«Трудно устоять перед таким предложением», — добродушно подумал Хэнк и сбросил обороты, чтоб не вмазаться в толпу, запрудившую главную улицу: куда глаз ни кинь — повсюду цветастые рубахи, мешковатые штаны, линялые сомбреро и пыльные синие комбинезоны. Он окликнул первое же печеное колорадским солнцем лицо, обратившееся на треск его мотоцикла:

— Эй, бать, где тут арбузы бесплатные раздают?

Вопрос вызвал непредвиденную реакцию. Печеное лицо раскололось узором морщин, будто глинистая короста на месте лужи, высохшей на неумолимом солнце.

— Конечно! — изрыгнул его рот. — Конечно! Для того я в поте лица и задницы своей и растил арбузы, чтоб отдать их первому встречному-поперечному засранцу! — Лицо его окончательно раскололось яростью, а голос осип, перешел в злой ржавый писк, будто водяная помпа, насосавшаяся грязи. Хэнк покатил дальше, предоставив старику самому разбираться с жилами, опасно вздувшимися на его красной крестьянской шее.

«Наверно, будет лучше, — подумал Хэнк, — спросить не фермера, а горожанина, или туриста какого-нибудь… а этих чертей полевых лучше не трогать. Им бесплатные раздачи поперек горла».

Он неспешно потарахтел по главной улице, пестревшей красными и белыми флагами и растяжками, извещавшими о родео. Теперь, когда он сбросил скорость, на лоб накатил обильный пот. Это колокол Хэнка. Он наслаждался этой мотоциклетной прогулкой в июльский полдень, распахнув рубашку навстречу ласковой прохладе ветра. Это удовольствие не портили даже гадкие мальчишки, бросавшие хлопушки под колеса, чтоб посмотреть, как байк вздыбится в испуге. Ему нравилось ловить взгляды людей, снующих по обочинам с приколотыми к нагрудному карману яркими сатиновыми ленточками, на которых болтались крошечные деревянные арбузики. Нравились ему и капризные карапузы, перемазанные горчицей, носившиеся с полосатыми, как арбуз, воздушными шарами, привязанными к длинным палкам. И знойные женщины, отдыхавшие от жары в своих пикапах, обмахиваясь номерами «Сторожевой башни»; [32] и горы арбузов, разложенные на чистой соломе в кузовах этих пикапов, с надписями мелом по борту: «ТРИ КУСКА ЗА ДОЛЛАР ЧЕТВЕРТЫЙ БЕСПЛАТНО». Ему нравилась эта пора. Его пояс распирала почти тысяча долларов, оставшихся от увольнительных, и он был счастлив высвободиться из ломающих кости цепких объятий Вооруженных Сил США, да еще остаться с тысячей долларов, что сейчас прели на его животе, да с новехоньким подержанным мотоциклом между ног, да целой страной, которую можно исколесить как пожелаешь. Да, звонил колокол Хэнка… И все же — все же, несмотря на эти мириады радостей, окружавших его, никогда в жизни Хэнк не был более несчастлив и менее способен объяснить, почему.

Потому что, несмотря на все эти такие приятные забавы, что-то было наперекосяк. Он не мог сказать точно, что именно, но после многих дней отрицания этого факта вынужден был нехотя признать: да, они с миром никак не могут прийти к взаимопониманию. И это обстоятельство угнетало его.

Где-то дальше по улице оркестр затрубил марш, изрядно фальшивя, и Хэнку казалось, будто эти сбивчивые литавры колотят прямо по ушам, вбивая в них свою сияющую медь. Мне тоже не помешала бы соломенная шляпа, подумал он и сдернул одну такую с головы первого подвернувшегося прохожего: размер, кажется, был что надо. Обесшляпленный бедняга уставился на обидчика с открытым ртом, но, оценив выражение лица Хэнка, тотчас вспомнил, что дома у него лежит на комоде другая шляпа куда лучше прежней. Хэнк поставил мотоцикл у шеста, на котором, поникнув в безветрии зноя, висел флаг, и зашел в бакалею взять кварту холодного пива. Он потягивал пиво, не доставая бутылку из бумажного пакета, а просто стиснув за горлышко, и шел по тротуару в направлении нестройного оркестра. Он пытался улыбнуться, но лицо его заскорузло на солнце не меньше, чем у фермеров. Да и кому это надо? Деревенщина — она всегда деревенщина, а горожане и туристы на него не смотрели: они пялились по сторонам, ища фотографов из «Лайфа», или же были озабочены петардами, что взрывали гадкие мальчишки. Все тут, подумал он, имеют вид такой значительный, будто ждут чего-то… или же огорошенный, от того, что это что-то прошло мимо них. «Или просто жара», — сказал он сам себе.

Он видел те же самые лица с теми же самыми выражениями в каждом городке и городишке от самого Нью-Йорка. «Все дело, — сказал он сам себе, — просто в жаре. И в Мировой Ситуации». И все же, почему эти люди, все, кого он встречал, почему они все нервничали, суетились, будто спешили к некоему смутному, но великому событию, в вероятность наступления которого, впрочем, в глубине души не верили? Либо же имели такие потерянные физиономии, будто это событие только что ускользнуло у них из-под носа? Их настороженная многозначительность раздражала его. Черт возьми, да он только что вернулся из операции, которая унесла больше американских жизней, чем Первая мировая война — и лишь затем, чтоб в любезном отечестве, ради которого рисковал собой, застать «Доджеров» в упадке, мороженые яблочные пироги, точняк как мама когда-то пекла, в каждом супермаркете, и кислую вонь повсюду. Да плюс к тому — сугубая международная озабоченность в голове у каждого из этих Простых Американских Парней, которых он только что спас от коварной коммунистической угрозы. Что, черт возьми, происходит? Во всем этом было нечто отчаянно неестественное, и само небо казалось сделанным из фольги. Что с людьми-то стряслось? Он не припоминал, чтоб в Ваконде люди хоть когда-нибудь были такими — такими в воду опущенными, такими взбудораженно-чесоточными. «У наших ребят с Запада — у них есть стиль… стерженек в них есть». Но он все дальше ехал на запад — Миссури, Канзас, Колорадо, — умываясь засушливым воздухом прерий, не видел ни малейших признаков того самого стиля и стержня и нервничал все больше. «Жара — и вся эта муть заморская! — пробовал он диагностировать причины социального недуга. — Вот в чем дело-то». (Но как оно докатилось до каждого городка, где я бывал? Охватило всех — от младенцев до глубоких старух?) «И к тому же влажность, конечно», — неуверенно добавлял он. (Я чувствовал, что скоро с ума свихнусь от этого нездорового ажиотажа, и мне приходилось сдерживаться изо всех сил, чтоб не врезать по какому-нибудь из этих обугленных солнцем рыл и не заорать: проснитесь, болт вам в задницу, проснитесь и оглянитесь вокруг! Вот он я, вернулся из Кореи, где рисковал шкурой, спасая Америку от коммуняк!.. Проснитесь — и пользуйтесь тем, что я для вас сохранил.

Мне вспомнилось это, этот порыв врезать хоть кому-то по морде и встряхнуть его, потому как я знал, что это самый опасный и нежелательный из моих порывов… теперь, когда вернулся малыш. Обычно это естественная моя реакция на то самое чувство нездоровой суеты и всеобщей опухлости вокруг. И стоило мне подхватить эту опухлость в своем путешествии на байке по стране, как оно не замедлило излиться на одного зубоскала в баре. В том самом городе, где я встретил Вив. Здоровый парень, под два метра — ну и я не промах. Он сострил что-то насчет армии, приметив на улице бухого солдатика. И я сказал ему, что кабы не тот солдат — он, возможно, снег бы в Сибири убирал, а не сидел бы сейчас здесь и не макал свой уродский нос в пиво… Он в ответ покатил на меня, дескать, я — типичный продукт пропаганды Пентагона. Я ему заметил, что сам он продукт чьего-то пищеварения, и не успели мы опомниться, как увязли в дискуссии по уши. С тех пор я поумнел. Я и тогда-то понимал, еще до того, как мы сцепились, что этот хмырь подписывается на журнальчики вроде «Нэйшн» или «Атлантик», а то даже и читает их, и потому в словесном поединке я и одного раунда против него не выстою. Но я тогда слишком основательно залил глаза, чтобы держать на замке рот. И все вышло так, как обычно со мной бывает, когда я схлестываюсь в споре с тем, кто и во сне помнит больше, чем я наяву. Я не по делу, но от души выговорился о своем отношении ко всяким штатским заморышам — и не знал, чем закончить. Сидел дурак дураком: в крови адреналин кипит, губы шлепают по воздуху, как лопасти вертушки — а лететь-то и некуда. Нет чтоб просто отвалить от этого хмыря — но я не из такого теста слеплен. Исчерпав все слова, я прибег к другим средствам, надежным и проверенным.)

Он шел по тротуару этого колорадского городка, по-жучиному гудящего своей ярмаркой, и медь оркестра громыхала в его ушах, и его гнев вздымался вместе с ртутью в термометре. Его почки ныли после долгой тряски на мотоцикле. Кварта пива не дала ничего, кроме унылого легкого гула в голове. «Звездно-полосатый флаг» в этом сбивчивом, кривом исполнении звучал пощечиной для парня, только-только вылезшего из военной формы.

Когда же тот загорелый бродяга в баре, в цветастой рубашке, расстегнутой во все волосатое брюхо, вздумал тихо-мирно обсудить некоторые издержки внешней политики — для Хэнка это была последняя капля; (и вот как мне следовало бы не встревать в спор с парнем, который явно мог завалить меня фактами и цифрами, так и ему лучше было бы не пререкаться с парнем, который явно готов вытрясти из него требуху…). Через десять минут от начала дискуссии Хэнк ругался на эти красно-белые тряпки и скрипучий школьный оркестр уже через прутья решетки. (Тот день я закончил, прохлаждаясь в местной кутузке.)

Он рычал на этот оркестр, пока не осип и не смутился под взглядами толпы здоровяков, собравшихся под решетчатым окошком. Тогда Хэнк гордо удалился на нары, в сценическом облаке пыли, озаренный софитами солнца, бьющего сквозь прутья. Он улыбался. Ему все же удалось устроить форменный спектакль, который стал гвоздем программы этого ярмарочного дня. Из-за окошка все еще доносились отголоски эпической истории побоища, пересказываемой снова и снова счастливыми очевидцами. За какой-то час он подрос на шесть дюймов, обзавелся страшным шрамом на лице, и целых десять крепких мужиков еле-еле совладали с его хмельной яростью. (Конечно, это чувство не могло быть долгим. По сути, все мое раздражение, накопленное за поездку по стране, разрядилось с первым же ударом в репу этого парня в Рокки-Форде. Поэтому я не так уж и возражал против небольшого и законного отдыха. И там же я впервые увидал Вив, в этой каталажке — но это уж другая история…)

Хэнка разбудил легкий стук по прутьям решетки. В камере царила духота, он буквально плавал в собственном поту. Первые пару секунд решетка колыхалась фантастическим миражом, потом прутья распрямились. За окошком стоял коп в хаки, с темными пятнами пота под мышками. При нем был и давешний турист, помятый Хэнком, — с фингалом на опухшем загорелом лице. За ними мелькнула какая-то девушка, зыбкая и полупрозрачная в знойном воздухе, мелькнула, будто некая зверюшка, робко скользнувшая по периферии зрения.

— По документам, — сказал коп, — ты только что из-за океана?

Хэнк кивнул, стараясь улыбнуться, силясь снова поймать взглядом эту девичью фигурку. Жужжание какого-то жука в ветвях яблони за окном вспарывало зной.

— Ты служил в морской пехоте, — будто информировал его турист, слегка ностальгически. — Я сам на Тихом служил в Войну… в боях-то побывал?

Хэнку понадобилась секунда, может, чуть меньше, чтобы оценить происходящее. Он уронил голову. Покаянно кивнул. Закрыв глаза, помассировал переносицу пальцами.

— Как там было, — интересовался турист, — в этой корейской заварухе?

Хэнк ответил, что пока не может об этом рассказать.

— Но почему я? — спрашивал турист, будто бы готовый разреветься. — Почему ты именно на меня наехал?

Хэнк пожал плечами, откинул прядь пыльных волос, лезущих в глаза.

— Наверно, — тихо пробормотал он, — потому что вы там были самым крупным.

Он брякнул первое, что вступило в голову, — «Простите, мистер, но вы были правы», — но, говоря это, понял, что озвученная причина недалека от истины.

Коп с туристом уединились в дальнем углу и, пошептавшись, вернулись, чтобы объявить о снятии обвинения с условием, что Хэнк извинится и уберется со своим драндулетом из города до заката. Выражая свое сожаление, Хэнк снова заметил этот зыбкий призрак, скользнувший на заднем плане. Выйдя, он остановился у раскаленной добела оштукатуренной стены полицейского участка, сморгнул на солнце, принялся ждать. Он знал, что девушка остро сознает его присутствие. Осознает, как всякая женщина, что не оборачивается на твой свист за спиной. Такой женщины можно добиться. Через несколько мгновений девушка показалась из-за угла, встала перед ним, и силуэт ее колыхался в мареве, исходящем от оштукатуренной стены. Она спросила, не желает ли он где-нибудь принять ванну и расслабиться. Он спросил, есть ли у нее такое место на примете.

Той ночью они занимались любовью за городом, на соломенном одре в кузове пикапа. Их одежда лежала рядом, на берегу грязного озерка, устроенного для купания местными мальчишками, которые просто запрудили оросительную канаву. Слышался плеск воды, что сочилась через дамбу, и лягушки на всю округу пели друг другу серенады. Раскинувшееся поблизости хлопковое поле усыпло их нагие тела пухом, будто кутало в теплый снег. Это колокол Хэнка — все громче, все явственней…

Пикап принадлежал дяде девушки. Она одолжила его, чтобы скататься в Пуэбло в кино, а вместо этого заехала в бар, где дожидался Хэнк. Он последовал за ней в поля на мотоцикле. И там, нежась в сладковатом соломенном дурмане, предоставив голый живот отсветам звезд, он принялся расспрашивать девушку: откуда она? Чем живет? Что любит? По опыту он знал, что женщины приравнивают такого рода беседы к некой особой разновидности платежных средств; он послушно уступал, изображая интерес:

— Я это, в смысле… — позевывал он. — Ну, типа, расскажи чё-нить о себе.

— В этом нет нужды, — ответила девушка счастливым голосом.

Хэнк молча подождал. Девушка замурлыкала простенькую мелодию, а он лежал, озадаченный, соображая, понимает ли она, насколько важно то, что она сказала. И решил, что вряд ли.

— Нет, послушай, сладенькая. Я серьезно. Скажи мне… О! Чего ты вообще в жизни хочешь?

— Чего хочу? — Казалось, ее это забавляло. — А тебе правда интересно? Я в том смысле, это необязательно; это нормально, быть просто мужчиной и женщиной; нормально. — На секунду она задумалась. — Ладно, вот слушай. Однажды летом, когда мне было шестнадцать, моя тетя свозила меня в индейский поселок, в Меса-Верде. И там, на индейских плясках, был один мальчик — мы с ним глаз друг от друга не отрывали. Всю первую часть программы. Индейцы были старые и жирные, поэтому мне было пофиг, кто там бог птиц, кто бог солнца, — да и парень был того же мнения. Я все думала, что мы с ним куда симпатичнее этих плясок. Помню, на мне были «левайсы» и рубашка в клетку. А у того парня была очень смуглая кожа. Думаю, иностранец. Такая смуглая, как… не светлее, чем у этих индейцев. И на нем были кожаные шорты, как у скалолазов. И луна сияла. Я сказала тете, что мне нужно отлучиться по зову природы, забралась на утес и его поджидала. И дождалась. Мы занимались любовью прямо там, голые на голом камне. И знаешь, он ведь в самом деле мог быть иностранцем. Мы и слова друг другу не сказали.

Она приподнялась на локте, посмотрела на него, убрала челку, чтоб он лучше видел ее смутную улыбку.

— Ну… тебе действительно интересно, чего я хочу от жизни?

— Да, — медленно сказал Хэнк уже всерьез. — Да, думаю, интересно.

Она снова откинулась на спину, упокоив голову на скрещенных руках.

— Что ж, конечно, я хочу дом, детей и все такое, обычные желания…

— А необычные?

На этот раз она помедлила с ответом.

— Думаю, — неторопливо молвила она, — я хочу… найти кого-то. Видишь ли, для дяди с тетей я — просто подспорье в уборке каталажки и торговле арбузами. И я хочу еще много необычных вещей, вроде стрижки «под пажа», хорошей швейной машинки, канарейки, выводящей тирольские трели, как была у мамы… но больше всего я хочу для кого-то значить хоть что-то, чуть больше тюремной кухарки или арбузной весовщицы.

— Что-то — что? Кем ты хочешь быть-то?

— Кем только этот Кто-то пожелает, наверное. — Судя по тону — наверняка.

— Черт. По мне так не бог весть какая великая мечта. А ну как этот Кто-то пожелает заиметь кухарку или арбузную няню, что тогда?

— Не пожелает, — ответила она.

— Кто? — спросил Хэнк, с большей страстностью в голосе, чем намеревался. — Кто не пожелает?

— Ой, я не знаю. — Она засмеялась и снова ответила на невысказанный вопрос: — Просто Кто-то. Кем бы он когда-нибудь ни оказался.

Хэнку полегчало.

— Во здорово-то! Ждать, чтоб когда-нибудь оказаться кем-то для Кого-то, невесть кого. Да, но тут загвоздка. Как ты узнаешь этого Кого-то, когда встретишь?

— Я не узнаю… — сказала она и села, скользнула через борт пикапа с ленивой кошачьей грацией. Она стояла на влажно-песчаном берегу канала, закалывая волосы на затылке. — Он сам узнает. — И она повернулась к Хэнку спиной.

— Эй! Куда это ты?

— Все в порядке, — ответила она шепотом. — Окунусь. — И ступила в воду так деликатно, что не потревожила даже лягушачий хорал по берегам. То звонит колокол Хэнка…

Луны на небе не было, но ночь была светла и чиста, и девичье тело, казалось, сияло своей нагой белизной. И как она умудряется сохранять такую кожу, недоумевал Хэнк, в стране, где даже бармены бурые от загара?

Девушка снова принялась напевать. Обернулась лицом к пикапу и несколько мгновений смотрела на Хэнка, стоя по щиколотку в пруду, полном звезд и хлопкового пуха. Затем, по-прежнему напевая, начала пятиться в глубину. Хэнк смотрел, как ее белое тело постепенно растворяется в темной воде — колени, упругие спортивные бедра, чью женственность подчеркивала лишь точеная талия, живот, бугорки сосков — пока одно лицо не осталось бесплотно колыхаться над водой, над хлопковым пологом. Зрелище было невероятное. «Яйца конские! — прошептал он, завороженный. — Она — просто нечто!»

— Люблю воду, — безо всякого пафоса отметила девушка и скрылась совершенно, без ряби и зыби, так зловеще, что Хэнку пришлось сдерживать себя, уговаривать: пруд в самом глубоком месте — всего четыре фута. Будто в трансе он смотрел на водную гладь. Ни одна девица его так плотно не цепляла; и пока она была под водой, он недоумевал, не то со смехом, не то со страхом: кто кого тут больше добивается?

А небо, как он только что заметил, больше не казалось сделанным из фольги.

Он задержался еще на день, свиделся с ее тетушкой, женой шерифа. Коротая время за чтением детективных журналов, ждал ее возвращения из «авгиевых конюшен» каталажки. Он по-прежнему не сумел выяснить ни точного ее возраста, ни деталей прошлого, вообще почти ничего, хотя выведал у этой тетушки с проволочной шевелюрой, что родители девушки мертвы и обитает она преимущественно во фруктовой палатке у трассы. Они снова провели ночь в пикапе, но Хэнк уже затосковал. Он сказал девушке, что на рассвете ему надо трогать в путь. Но он обязательно вернется, о'кей? Она улыбнулась и сказала, что все было замечательно. Когда же он ударил по кикстартеру, вернув мотоцикл к шумной жизни, она забралась на капот пикапа и стояла там, в серой рассветной дымке, махала рукой вслед белому пыльному шлейфу, что он тащил за собой, пока вовсе не скрылся из виду.

Через Денвер, через перевал Кроличьи Уши — в Вайоминг, где ледяной ветер так попортил его лицо, что пришлось обратиться к доктору, за рецептом мази… дальше — Юта, еще одна драка, на сей раз — в Городе Святых… вдоль Змеиной Реки, и мошка дохла, колотясь о стекла его очков… в Орегон.

И когда он вырвался из петляющего ущелья Сантиам на зеленые просторы долины Уилламетт, он вдруг понял, что описал почти полный круг. Курс — все время на запад. На запад он отплыл из Сан-Франциско, через два года сошел на берег на Восточном Пирсе Нью-Йорка, куда некогда ступила нога далекого его пращура. И дальше — по прямой, пока не замкнулся круг.

С ревом скатился он с отрогов Берегового хребта, пронесся мимо старого дома за рекой, даже не притормозив. Он горел желанием вновь повидаться со старыми добрыми лесорубами, что населяли город. Ребятами со стилем и стержнем. Уверенной поступью триумфатора вошел он в «Корягу».

— Будь я проклят, если в этой берлоге что-то измнилось с моего отбытия. Привет, Тедди.

— Ну здравствуйте, мистер Стэмпер, — вежливо отозвался Тедди. Остальные заулыбались, рассеянно помахали.

— Гони бутылку, Тедди! Целую бутылку. Смерть «Джиму Биму»! — Опершись локтями о барную стойку, он осиял ухмылкой завсегдатаев, сидевших за своими обедами с пивом.

— Мистер Стэмпер… — робко начал Тедди.

— Как ты, Флойд? Жирком оплыл? Мел… Лес. Подваливайте, ребята. Давайте, раздавим по маленькой… Тедди, ну что ты там копошишься?

— Мистер Стэмпер, в Орегоне запрещено законом продавать в барах виски целыми бутылками. Вы, должно быть, забыли.

— Я не забыл, Тедди, я просто вернулся домой с войны. И хочу немного расслабиться. Верно, ребята?

Загудел музыкальный автомат. Ивенрайт глянул на часы, встал и потянулся.

— Верно, только лучше уж разопьем эту бутылку в субботний вечер, Хэнк. Ужинать уже пора.

— Мистер Стэмпер, я не могу продать…

— Я тоже так думаю, Хэнк, — сказал Лес. — Но все равно чертовски рад тебя видеть.

— А вы что скажете, черти полосатые? — добродушно обратился Хэнк к остальным. — У вас тоже свои тараканы в голове, да? Ладно, я и один управлюсь. Тедди?

— Мистер Стэмпер, я не могу продать…

— Ладно, ладно. Вместе разопьем. Позже. Увидимся, пташки! Покатаюсь, погляжу на город.

Они попрощались с ним, его старые друзья со стилем, стержнем и тараканами в голове, а он, уходя, задумался: что такое с ними приключилось? Они были такими усталыми, напуганными, сонными. Оказавшись на улице, он обратил внимание, как уныло смотрятся горы, и озадачился: неужто весь мир скукожился, пока Хэнк за него сражался?

Он проехал мимо бухты, мимо торговых причалов, где тупорылые сейнеры дизельно гудели — «будда, будда, будда» — а рыбаки вываливали тускло-серебристого лосося в контейнеры. Мимо съежившихся хижин и облюбованных чайками помойных куч в дюнах вдоль дороги к берегу. Мимо груд плавника — пока наконец его мотоцикл не остановился у самой пены прибоя, увязая колесами в плотном сыром песке. Хэнк замер, не слезая с мотоцикла; добросовестно ждал чего-то великого, некоего мистического откровения, которое, озарив сознание, навечно внесет ясность. Он затаил дыхание, будто колдун на пороге сотворения заклятия, которое потрясет мир. Он был первым Стэмпером, совершившим полное кругосветное путешествие на запад. Он ждал.

А чайки кричали над водой, а песчаные букашки копошились в тушках мертвых птиц на берегу, и волны плескались в сушу с методичностью тикающих часов. Хэнк громко расхохотался и топнул ботинком по кикстартеру.

— Оки-доки! — сказал он, смеясь, и снова даванул кикстартер. — Оки-доки, оки-доки, оки-доки…

Потом он вернулся, с песком за отворотами штанин и с цинковой мазью на носу, в свою ветхую цитадель на том берегу алчной реки. И застал отца, как водится, на дамбе, при молотке, гвоздях и толстом тросе: отец, как водится, боролся с рекой, чтобы та еще чуть-чуть подождала.

— Я вернулся домой, — известил он старика и поднялся по мостку.

Несколько месяцев в гомонливом лесу, среди дыма, ветров и ливней. Чуть больше — на лесопилке, где, думал он, работа в помещении умиротворит иммигрантское сердце, где цинковая мазь цивилизации исцелит его обветренную шкуру скитальца. Одно время ему даже удалось убедить себя в том, что ему вправду нравится восседать за пультом с рычагами и кнопками, приводящими в движение послушные его воле огромные машины. А с первым же проблеском весны он снова вернулся в леса. Но это небо!.. Как может небо, исполненное такой синевы, казаться таким пустым?

В то лето он трудился самозабвенно, как не трудился с самых тренировок перед чемпионатом штата по борьбе — тогда он учился в последнем классе Вакондской школы. Но в конце сезона, когда он отточил свое мастерство до бритвенной остроты, не оказалось ни соревнования, ни противников, чтоб класть их на лопатки, ни медалей.

— Я снова отъеду, — известил он отца по осени. — Нужно проведать кой-кого.

— Да что ты мелешь, в самый разгар порубки? Что ты несешь, какого дьявола лысого тебе нужно проведать?

Хэнк ухмыльнулся в разъяренную до багрового физиономию Генри:

— А что? Да, мне надо кое-кого повидать, Генри, чтоб поглядеть, не окажусь ли я Кем-то. Я отлучусь всего на пару недель, не больше. И перед отбытием я тут дела налажу как надо.

Он оставил старика кипеть и ругаться на дамбе, а сам пошел в дом и через два дня, проведенных над учетными книгами с Дженис и в лесах с Джо Беном, собрал маленький рюкзак, принарядился в новые тесные штиблеты и новый джемпер на «молнии» и сел в поезд, идущий на Восток.

Той осенью в городке не было арбузной ярмарки, но клеенчатое полотнище, возвещавшее прошлогоднее событие, по-прежнему висело поперек деревянной арки. Оно трепыхалось и хлопало на красно-песчаном ветру, выцветшие буквы облупились и опадали под колеса поезда диковинными осенними листьями. Первым делом он отправился в каталажку, где дядя указал ему путь и продал подержанный пикап «шевроле», изъятый за долги. Покинув кутузку и дядю, он нашел Вив у шоссе в крытой толем фруктовой палатке. Вив была занята тем, что острой палочкой чертила предполагаемый вес на зелено-вощеных арбузных шкурах: глянет, подумает пару секунд — и выводит цифру.

— Наугад, что ли? — спросил он, подойдя со спины. — И не боишься ошибиться?

Она распрямилась, поглядела на него из-под руки козырьком: каштановая челка липла к бровям.

— Обычно я угадываю довольно точно, — сказала она.

Она попросила его подождать за муслиновой занавеской, что отделяла ее крохотную комнатку от остального помещения магазинчика. Хэнк решил, что она стыдится убожества своего жилища, и без слов повиновался, а она нырнула за занавеску и стала собираться. Но то, что он ошибочно принял за стыд, было скорее благоговением: в этой маленькой захламленной комнатушке, служившей ей домом с самой смерти родителей, Вив исповедовалась себе, словно монашка перед причастием. Ее взгляд блуждал по обшарпанным стенам — открытки, газетные вырезки, букеты засохших цветов, все эти украшения ее детства, что, она понимала, нужно покинуть, как и сами стены, — пока, наконец, ее глаза не встретились с другими, глядевшими на нее из зеркальца в овальной деревянной рамочке. Лицо ютилось в нижней части зеркала, чтобы избежать шрама в надтреснутом стекле, но, казалось, не замечало неудобства: солнечно улыбалось ей, желая удачи. Она еще немного посмотрелась в зеркало, принесла безмолвную и страстную клятву верности своим святым и старым мечтам, надеждам и идеалам, что хранили эти стены, и, укоряя себя за ребячество, поцеловала на прощанье личико в стекле.

И она вышла с маленькой ивовой корзинкой в руке, в хлопчатом платье, желтом, как подсолнух, в широкополой соломенной шляпке — только что бирки сорвать успела, — и лишь с двумя просьбами перед отбытием.

— Когда мы приедем туда, в Орегон… знаешь, чего бы я хотела? Помнишь, я говорила, что хочу завести канарейку…

— Сахарная моя! — перебил Хэнк. — Я куплю тебе целую стаю птиц, если хочешь. Мы заведем столько голубей, воробьев, какаду, канареек, что земля будет пухом… устлана. Зачем же ты запихала свою шикарную прическу в такую маленькую шляпку? Мне больше нравится, когда ты во всем многоволосье, и…

— Да знаешь, эта пыль, копоть…

— Тогда, может, сразу выкрасить их в черный? — Он засмеялся, подхватил ее скудный багаж и потащил ее к пикапу. — Но подстригать не станем ни за что.

И вторую свою просьбу она так и не высказала.

На новом месте ей полюбились и буйство зелени, и старик Генри, и Джо Бен со своей семьей. Она быстро освоилась с укладом жизни Стэмперов. Когда Генри попрекнул Хэнка тем, что привел в дом тощую ледащую Мисс Мышку, Вив вознамерилась во что бы то ни стало изменить мнение старика и в первой же совместной охоте на енотов перещеголяла, перепела и перепила всех мужиков, так что домой ее тащили на импровизированных носилках из ветвей, как индейского вождя, раненного в бою, а она хихикала и орала песни. После этого старик бросил ее гнобить, а она побывала еще на многих охотах. Ее не привлекала смертельная часть мероприятия, когда собаки задирали визжащего енота или лисицу, но нравились сами походы, нравилось быть со всеми, и она позволяла им думать, что остальное для нее не важно, — если уж им так угодно думать. Она умела быть такой, какой им угодно было видеть ее.

Но вживаясь в дела Стэмперов, она была по-прежнему лишена своего, только ей принадлежащего мира. Это беспокоило Хэнка, и он решил отвести ей персональную комнату — «Не для спанья, конечно, просто место, где бы ты могла уединиться, строчить на машинке, все такое… ну, чтоб только твое было, понимаешь?» Она не совсем поняла, но идея ей глянулась. Во-первых, там можно будет держать птичку, его подарок, чтоб не раздражала прочее семейство. А во-вторых, Вив знала, что, выделив персональную «швейную комнатку» ей, Хэнк сам будет чувствовать себя комфортнее в своем мире, куда Вив хода нет, в кипучей и жесткой жизни, которая была для него тем, чем комната должна была стать для нее. Бывало, Хэнк, вдосталь нагулявшись в Ваконде, возвращался как раз, чтобы встретить Джо Бена, идущего на утреннюю службу в церковь, — и Хэнк заходил к Вив, читавшей у себя на низком диванчике, садился перед ней на жесткий стул и живописал свои ночные приключения в городе. Вив слушала, поджав колени, а потом гасила лампу и увлекала его в постель.

Все эти его городские похождения нисколько ее не тревожили. По сути, единственным свойством мужниной натуры, вызывавшем хоть какую-то ее досаду, был зубодробительный стоицизм Хэнка перед лицом боли; бывало, они раздевались, ложась в постель, и вдруг Вив разражалась яростными слезами, заметив на бедре Хэнка глубокий красный шрам, уж тронутый гноем.

— Почему ты мне ничего не сказал? — укоряла она.

Хэнк застенчиво ухмылялся:

— Да ладно, подумаешь, царапина.

Она заламывала руки:

— Черт бы тебя побрал! Тебя и твои проклятые царапины!

Такие сценки всегда забавляли Хэнка и заставляли его сиять мальчишеской гордостью за то, что он так долго умудрялся скрывать от жены свои лесоповальные раны. Однажды, когда толстый комель на отскоке сломал ему ребро, она узнала об этом, лишь когда он снял рубашку для стирки. А лишившись двух пальцев, прищемленных тросом лебедки, он просто замотал обрубки тряпкой и ни словом не обмолвился о происшествии, пока Вив не поинтересовалась, почему он сидит за обеденным столом в перчатках. Тогда он тряхнул головой, будто извиняясь за рассеянность, и сказал:

— Ах да! Совсем забыл снять… — И непринужденно стянул перчатку с изувеченной кисти, бурой от крови и ржавчины троса. Вив полчаса в истерике промывала рану, пока не уверилась, что всей его руке не грозит участь трех или четырех потерянных дюймов.

Порой жена Джо Бена, Дженис, зажимала Хэнка в углу и с многозначительной ухмылкой, по-совиному торжественно округлив глаза, корила его за неуважение к тайным духовным нуждам Вив, что не дает бедной девочке возможности быть полноценной женой.

— Ты хочешь сказать, быть нянькой, Джен? Ценю твои добрые намерения, но скажу вот что: Вив — полноценная жена. А когда ей будет охота с кем-то понянчиться — я подарю ей котенка. — Да и потом, добавлял он про себя, чтобы представить себе чертовы тайные духовные нужды Вив и понять, что с ними делать, надо знать ее лет сто. Настроиться точнехонько на ее волну. А Джен, может, и смыслит в людских нуждах — да не так много смыслит…

(Но Джен зашпыняла меня в край с этой темой. Постоянно норовила загнать меня в угол, как в стойло, своими совиными советами. И обычно-то с меня эти ее речи — что с гуся вода, но однажды, в первое утро Ли в нашем доме, она подкатила ко мне, мол, я должен быть поласковей с парнем. А я переспросил:

— Поласковей? И что ты хочешь этим сказать? Может, и к работе припрягать его не надо, по-твоему? — А она сказала, что имела в виду не это, а что просто не нужно встревать с ним во всякого рода споры прямо сейчас, и я воткнул, куда она клонит — лучше, чем она сама. Потому что в горле у меня еще с прошлой ночи застряла перепалка с Вив по поводу ее всегдашней мании брататься со всеми этими гарпиями в городе, и с утра снова-здорово, отправилась себе в сарай надутая, и настроение у меня было поганее некуда. И вот в чем фишка: я себя знаю, а потому понимаю, что если мы с малышом повздорим, у меня снова зазудит в кулаках, как с тем остряком в баре в Колорадо. И меня снова понесет по всем кочкам, а кончится тем, что я вытряхну ливер из Ли… Да только нынче дело-то похуже обернется: потеряем пару рабочих рук, которые нам дозарезу нужны.

— Я имею в виду, Хэнк, — сказала Джен, — что лучше бы тебе в разговоре с этим мальчиком держаться каких-нибудь тем побезопаснее.

Я ухмыльнулся, поддел пальцем ее подбородок и успокоил:

— Дженни, ласточка моя, расслабься! Мы с ним будем говорить только о погоде и порубках. Обещаю.

— Хорошо, — сказала она, прихлопнула глаза своими желто-белесыми, будто восковыми веками [Я частенько поддразнивал Джоби насчет того, что она небось видит сквозь веки, как лягушка], и отправилась на кухню стряпать завтрак.

И лишь она удалилась, как на меня навалился Джоби, практически с тем же, только он хотел от меня, чтоб я обязательно сказал Ли что-то.

— Скажи ему, как он вырос, или что-то в этом роде, Хэнк. Вчера ты был с ним любезен, как с прокаженным.

— Да вы что, — говорю, — стакнулись, что ли, с Джен, чтоб одно и то же мне талдычить?

— Просто дай парню понять, что он дома, — вот и все. И не забывай, какой он ранимый.

Джо пошел дальше, а я остался, порядком взвинченный. Они вели себя так, будто у нас тут средняя школа, торжественное, блин, приветствие тех, которые первый раз в первый класс. Но я-то знал, с чего их обоих так переклинило. И я уже терялся в догадках, как бы этак сладить с еще одной ранимой душой в нашем доме. Особенно если учесть, как подкосило Вив это открытие насчет нашего контракта с «Тихоокеанским лесом». Я понимал, что сохранить мир в такой ситуации — это что по канату пройтись.

Я подошел к его комнате и постоял там минутку, прислушиваясь: проснулся, поднялся, или как? Генри уже будил его своим рыком несколько минут назад, но парень мог его принять просто за дурной сон, это «доброе утро» нашего старого дьявола. С тех пор, как батя поломался, он сделался горазд первым спрыгивать с койки и наводить шухер по всему дому, пока я не готов уж придушить старого урода. Ничто так не бесит человека, как если его криком поднимает с постели какой-то хмырь, весь переполненный желчью, уксусом и предвкушением, что всем прочим на работу идти, а он может завалиться обратно в койку и продрыхнуть до полудня.

В комнате царит упругая темень, патрулируемая ледяным воздухом из заклинившего окна…

Я уж готов был постучаться к малышу в дверь, как услыхал внутри его возню; так что я на цыпочках спустился вниз побриться перед завтраком. Мне припомнилось, как наш кузен Джон только-только прибыл из Айдахо, чтоб на нас работать, а наутро Генри двинулся выкорчевывать его из постели. Когда Джон только приехал, накануне вечером, выглядел он препаршиво. Сам говорил, что пересек страну, сплавляясь по алкогольной реке. Поэтому мы уложили его спать пораньше, в надежде, что отдых восстановит его тонус. Но когда поутру Генри открыл дверь и вошел в комнату, Джон взвился над кроватью, будто у него из пушки над ухом пальнули, только и мог, что зенками хлопать, да грабками махать. «Что такое? — лопотал он. — Что такое?» Старик объяснил ему: уже полчетвертого — вот что такое. «Господи Иисусе! — взмолился Джон. — Господи Иисусе, шел бы ты спать, Генри. Сам же говорил, что завтра нас ждет тяжелый трудовой день». И тотчас снова отрубился. Нам понадобилось целых три дня, чтоб просушить Джона до человеческого вида, но толку от него все равно было не много. Он все больше вздыхал да охал. Пока мы не усекли, что пытаемся завести его без горючки: как его джип не особенно-то бегает без солярки, так и Джон отказывался работать, когда его бак не заправлен «Севен Краун». Генри сказал, что причина Джонова пьянства коренится в детстве: мамаша ставила все семейство на колени и заставляла молиться до исступления всякий раз, как папаша Джона — двоюродный братан Генри, я так понимаю, — заявлялся домой поддатый. И Джон так и не въехал, что они не возносят хвалу Господу за его милость, вроде как за ужином, а скорее наоборот. По словам Генри, само пьянство сделалось для Джона чем-то святым, и вера его так укрепилась, что куда там попам.

Постель — будто скорлупа, хранящая зернышко тепла, из которого так не хочется прорастать…

Джон оказался справным работником. Среди алкашей куда больше толковых работяг, чем принято думать. Наверно, бухло для них — вроде лекарства, вроде таблеток от щитовидки, что Джен глотает каждый день, а иначе — сама не своя. Помню, однажды Джон вез нас на пикапе до города — как раз, когда Генри поломался, брякнувшись со скользкого валуна, и нам с Джо пришлось усесться сзади, поддерживать старика, чтоб не болтало на кочках и чтоб наружу не выскочил. И Джон оказался единственным, кто мог рулить. По мне, так он справился нормально, но Генри всю дорогу орал: «Я лучше пешком до города потрюхаю, чем с этим чертовым алконавтом! Пешком, пешком!» — можно подумать, легче было б…)

Хочется съежиться до самого ядрышка тепла, но грохот гипса Генри пушечным снарядом пробивает темную броню. «Проснись-встряхнись!» — слышится его боевой клич вслед за первым таранным штурмом двери: Бум! Бум! Бум! И затем:

— Проснись-встряхнись! Бодрей-веселей! Ноги не держат — ползи ползком, хи-хи-хи!

За чем следуют более настойчивые бумы, сопровождаемые тонким, ехидным хихиканьем:

— Мне нужны трелевщики, мне нужны рулевщики! А также лесовальщики, подавальщики и щеконадувальщики! Якорный бабай, мне не сварить каши без топора и мужиков при нем!

Якорный то же самое: мне не уснуть без тишины!

Дверь снова сотрясается. Бам-бам-бам.

— Малыш? — Дом ходит ходуном. — Малыш! Вставай уже — и брось тень на эту землю! Да будет день, да будет свет!

— Свет — это бред, — пробормотал я, уткнувшись в подушку. Вокруг по-прежнему было темно, как в утробе Отелло, но сенильный имбецил в любой момент мог сподобиться подпалить дом, в качестве профилактики против всяких лежебок, малодушно прячущихся за нелепым утверждением, что кромешная ночь предназначена для сна. В хаосе пробуждения первое обзорное впечатление от этого утра оказывается таким же сбивчивым, как давеча, ночью: снова я могу определить свое место в пространстве, но не во времени. Кое-какие факты очевидны: мрак; холод; громыхающие ботинки; стеганое одеяло; свет из-под двери — все это обрывки реальности, но я никак не могу прилепить их ко времени. А обрывки реальности без клея времени дрейфуют беспорядочно, в них не больше проку, чем в бальзовых обломках модели аэроплана, разбросанных на ветру… Я в своей старой комнате — да; во мраке — безусловно; холодно — очевидно, но что за время?

— Почти четыре, сынок. — Бумп-бумп-бумп!

Нет, не сколько времени, а что за время? Год-то какой? Я пробую собрать воедино обстоятельства своего прибытия, но за ночь они совершенно расклеились, и их слишком размашисто разбросало во мраке. На самом деле, почти две первые недели моего пребывания там ушли на сбор этих разрозненных обломков — больше, чем на склеивание их в каком бы то ни было порядке.

— Эй, сынок, чего ты там делаешь?

Отжимаюсь. Латынь учу. Танцую танго.

— Ты проснулся, или где?

Киваю. Громко.

— А чего телишься тогда?

Мне удалось промямлить нечто, что не только успокоило его, но и потешило: он зашаркал прочь по коридору, мерзко хихикая. Но я не смел нырнуть обратно в теплый сон, пользуясь его уходом. Меня осенило: от меня на полном серьезе ждут, что я встану, выйду в морозную ночь и буду работать! И осознав это, я повторил его вопрос: «Что я тут делаю?» До того момента мне удавалось уклоняться от этого вопроса, раскрашивая его в юмористические тона, как показано выше, или же отвечая на него абстрактными фантазиями, вроде героического «дотягивания» или праведного «низвержения». Но теперь, когда мне прямо в лицо светила перспектива чертовой работы — да еще в четыре утра? — я уже не мог увиливать от ответа; и каким же он будет? Но я был слишком сонным — какой уж тут правильный выбор? — а потому решил было подоткнуть этот вопрос под подушку и снова придавить сверху головой. Однако старина полтергейст явился опять, грохоча уже внутри моей черепной коробки, и сделал выбор за меня.

— Вставай, мальчик мой! Очнись-встряхнись! Пришло время оставить свой след в истории.

Ли резко вскакивает с кровати… Не рискуя спровоцировать новый его визит, я поднялся на ноги… он угрюмо смотрит на дверь, его щеки горят от одной мысли… и подумал: «Да, Лиланд. Если уж ты хотел до кого-то дотянуться — самое время начать хотя бы потягиваться…»

Я оделся и проковылял по ступенькам на кухню, где мои домочадцы уже вовсю нависали локтями и лбами над яичницей с оладьями. Они поприветствовали меня, попросили к столу, разделить с ними хотя бы финальную четверть трапезы.

— Мы тебя ждали, Ли, — заявил Джо Бен с комканой ухмылкой, — с собачьей верностью: как одна собака другую у миски ждет.

На кухне было поспокойней, чем вечером: трое отпрысков Джо Бена ютились на деревянном ящике у плиты, углубившись в комиксы; жена Джо скребла сковородку проволочной щеткой; старик Генри мастерски, управляясь одной рукой, обрекал пищу на растерзание своим зубным протезам; Хэнк слизывал сироп с пальцев… классический американский завтрак. Ли с трудом сглатывает, выдвигает стул, надеясь, что это его место. Тут я заметил отсутствие неуловимой лесной нимфы Хэнка.

— А где твоя жена, Хэнк? Что, до нее Генри еще не добрался со своим «проснись-встряхнись»? — Он сидит, стараясь держать спину прямо и излучать любезность, надеясь произвести лучшее впечатление, чем за ужином…

Хэнк, похоже, слишком поглощен своим занятием. Он замешкался с ответом, и в эту паузу встрял Генри. Его лицо отрывается от тарелки, подобное чугунному люку водостока.

— Ты про Вив, что ли? Да нет, слав-те-господи, Лиланд, она выпархивает из постельки куда раньше, чем мы, мужики, и пальцем пошевелим. Как и малютка Джен. Нет, Вив уж давно на ногах, сварганила завтрак, вымыла полы, отшелушила бушель бобов, соорудила бутерброды на вынос. Уж не сомневайся: я научил пацана, как баб воспитывать, черт возьми! — Он хихикает, подносит чашку ко рту, и целая оладья исчезает в кофейном мальстреме. Громко рыгает и откидывается назад, окидывает взглядом кухню, будто в поисках отсутствующей дамы. Посреди его лба третьим глазом сияет яичный желток. — Думаю, она где-то здесь, поблизости, если тебе охота знакомиться…

— На улице, — угрюмо уточняет Хэнк, — корову пошла проведать.

— А почему она с нами не ест?

— А я почем знаю? — Он передергивает плечами и вновь всецело поглощен завтраком.

Блюдо опустело. Джен предложила поджарить мне новую порцию оладий, но старик Генри заявил, что времени ждать добавки нет и что я уж как-нибудь обойдусь кукурузными хлопьями.

— Это научит тебя вставать вовремя, ей-богу.

— В духовке кой-чего осталось, — сказал Хэнк. — Я отложил для него оладушков. Сунул туда в фольге, чтоб не остыли. Я догадывался, что он запоздает к раздаче.

Он извлек оладьи из черной пасти духовки и вывалил их на мою тарелку, будто объедки — четвероногому другу. Я поблагодарил его за избавление от холодных хлопьев и мысленно проклял за снисходительное предвидение моего опоздания. И снова чувствует, как щеки загораются пурпуром. Трапеза продолжилась, если не в полной тишине, то без внятных слов. Я раз или два глянул на братца Хэнка, но он, казалось, забыл о моем присутствии, увлеченный мыслями о чем-то более достойном…

(…конечно, Джон довез нас нормально, и старик не отправился в больницу пешком, как грозился, но оказалось, что это еще не конец истории. Ни в коем разе. Когда мы с Джоби наведались в клинику через день-другой, там был Джон — сидел на ступеньках крыльца, уронив руки между коленок, глаза красные, то и дело моргает. «Я слышал, сегодня Генри выписывают?» — говорит он. «Все так, — отвечаю. — Он не столько поломался, столько свихнулся… В смысле, вывихнулся. На него навесили тонну гипса, но док говорит, это для того, чтоб он не особенно бушевал». Джон поднимается, охлопывает себя по бедрам. «Что ж, когда понадоблюсь — я готов», — говорит он, и я вижу, что у него на уме: что нам предстоит обратный путь и мы с Джо опять будем держать старика. Но нет, мне совсем не улыбается снова лезть в кузов и выслушивать рев Генри по поводу всякой пьяни за рулем. Вот я и сказал, не подумав: «Джон, сдается мне, вести лучше кому-то из нас, а ты, может, на этот раз сзади посидишь?» И в мыслях не имел, что его это так напряжет. Но напрягло, и не на шутку. Стоит, хлопает глазами, пока они совсем не размокли, и говорит: «Я просто помочь хотел». И, хлюпая носом, уходит за угол больницы, расстроенный до крайности…)

Отсутствие беседы наполняет Ли почти что запредельной тревогой. Это безмолвие нацелено именно на него, как свет полицейской лампы — на подозреваемого при опознании. Он припоминает старую шутку: «Значит, ты четыре года учил тригонометрию, а? Ну так скажи что-нибудь на тригонометрийском». Они ждут от меня каких-то слов, которые оправдали бы все эти годы учебы. Ждут хоть чего-то ценного…

Я прикончил оладьи и как раз трудился над чашкой кофе, когда старик Генри воткнул в стол нож, измазанный в желтке.

— Погодите! — потребовал он. — Минутку! — Он свирепо вызверился на меня, наклонившись так близко, что я во всех деталях видел кустистые белые брови этого старого самодовольного павлина, расчесанные и умасленные. — Какой у тебя размер ноги? — Озадаченный и чуть испуганный, я сглотнул, но все же умудрился пробормотать свой размер. — Надо б тебе говнодавы пошукать.

Он встал и погромыхал прочь из кухни, искать башмаки, которых мне явно не доставало. Я растекся по стулу, радуясь передышке.

— В какой-то момент, — сказал я, смеясь, — мне подумалось, что он собирается подтесать мои ноги под размер ботинок. Или вытянуть. Ортопедия в духе прокрустова ложа.

— Как-как? — заинтересовался Джо Бен. — Какой ложи?

— Прокрустова ложа. Ну, Прокруст? Греческий ортопед-затейник? Которого Тесей одолел?

Джо почтительно покачал головой, глаза нараспашку, рот округлился — точь-в-точь, как у меня, вероятно, когда я слушал сказания из жизни легендарных аборигенов северных лесов. И я выдал лекционную порцию греческой мифологии. Джо был в восторге; его дети аж от комиксов оторвались; и даже его пигалица-женушка отвлеклась от скобления плиты, чтоб послушать. Ли излагает бойко. Поначалу нервозность придает его речи оттенок академического снобизма, но, почувствовав неподдельный интерес аудитории, он повествует уже с огоньком. С удивлением и не без гордости он осознает, что сумел внести свою лепту в застольную беседу. Эта мысль пробуждает в нем такое простосердечное красноречие, какое он в себе и не чаял, даже в мечтах об учительстве. Старый миф оживает в его устах, дышит свежестью. И тогда он невзначай косится на сводного брата: очарован ли и он, как Джо с семейством? Я глянул на братца Хэнка, надеясь, что и он проникся моим искусством сказителя, но он уставился в грязную тарелку таким пустым взглядом, словно не то слышал эту историю в тысячный раз, не то и в первый не желает подобную чушь слушать. И его ораторское вдохновение сдулось, как проколотая волынка…

Страницы: «« 345678910 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Десять лет назад Дмитрием Логиновым были опубликованы статьи, доказывающие на основе анализа текста ...
Новая, никогда раньше не издававшаяся повесть Галины Щербаковой «Нескверные цветы» открывает этот сб...
Ведение про вечный покой… насколько же оно древнее? Вечный покой поминают христианские православные ...
Русские мифы хранят в себе великую мудрость. Неповторимое плетение символов, глядящееся в такие глуб...
Эта история относится еще к тем временам, когда то в один, то в другой уголок обитаемой зоны Галакти...
В учебнике на основе новейшего российского законодательства и с учетом последних изменений в КоАП РФ...