Хромосома Христа, или Эликсир бессмертия Колотенко Владимир
Все мерзостно, что вижу я вокруг…
Вильям Шекспир
Мы уже не животные, но, несомненно, еще не люди.
Генри Миллер
Не ищите чудес, их нет.
Ищите знание – оно есть.
Всё, что люди зовут чудесами,
есть только та или иная степень знания.
Тибетская мудрость
Книга первая
ПРИКОВАННЫЕ К ТЕНИ
Не короли правят миром, и даже не олигархи. Мир заставляют двигаться – идеи. А любая идея о «правильном» устройстве общества приводит к большим потрясениям, чем полномасштабная ядерная война.
Юрий Никитин.
Часть первая
РАДОСТИ МУК
Глава 1
– Пуля, – рассказываю я, – прошла через мягкие ткани…
Если бы мы могли знать тогда, если бы могли только предположить, как все обернется… Но как в любом большом деле, жертвы неизбежны. Нам тоже не удалось их избежать… Мы так и умерли, не успев…
Я – единственный, кто, судя по всему, уцелел в этой жуткой схватке за совершенство, и единственный, кто знает код кейса, где хранится вся информация о нашей Пирамиде. Вот поэтому-то за мной и такая охота: прессинг по всему полю. Я им нужен живым, это ясно… Меня радует и то, что они так и не смогли победить наш код. Еще бы! Это же не какой-то там «Код да Винчи»!
И не смогут!
Пуля прошла через мягкие ткани левой голени, поэтому я отжимаю педаль сцепления пяткой. Попытка шевельнуть пальцами или согнуть ногу в голеностопе вызывает жуткую боль. Зато правой я могу давить на акселератор автомобиля до самого коврика.
Они стреляют по колесам: убивать меня нельзя, это теперь ясно. Им нужна моя голова в полном сознании, только голова, поэтому они и стреляют по колесам.
Вот и еще одна очередь. Пули как бешеные шипя, прошивают обшивку, дыры насвистывают на ветру, как флейта, пахнет в салоне паленым, но не бензином, не машинным маслом – значит, можно еще вырваться из этого пекла.
Мне бы только пересечь черту города, а там, среди узких улочек, насыпанных вдоль и поперек, я легко оставлю их с носом. Я с закрытыми глазами найду себе убежище в этом небольшом южном городе, где за годы отшельничества изучил все его уголки. Я знаю каждый выступ на этом асфальте, каждую выемку. Слева – высокая каменная стена, справа – пустырь… Ты – как на ладони!.. Этот крохотный остров любви и меда не очень-то гостеприимен, хотя здесь и более трехсот церквей.
Свежая очередь оставляет косую строчку дырочек на ветровом стекле справа от меня, вплетая новые звуки в мелодию флейты. Опять промазали! «По колесам, бейте только по колесам!», – мысленно наставляю я своих преследователей. Ведь так можно, чего доброго, и в голову угодить. Что тогда? Что вы будете потом делать с напрочь простреленной головой?
В боковом зеркале я вижу черный мордастый джип с огненными выблесками автоматных очередей. Они бьют не наугад, а тщательно прицелясь, поэтому мне нечего опасаться. Но вот, оказывается, бывают и промахи…
Счастье и в том, что автобан почти пуст, я легко обхожу попутные машины, а редкие встречные, зачуяв во мне опасность, тут же уходят на обочину, уступая левую полосу, словно кланяясь: вы спешите – пожалуйста.
Вот и мост. Лента речечки (или канала?) залита пожаром вечернего солнца. Я успеваю заметить и золотистые купола церквушки, что на том берегу, и красные огоньки телевышки, а в зеркальце заднего вида – обвисшие щеки джипа. На полной скорости я кручу рулевое колесо вправо так, что зад моей бээмвэшки залетает на тротуар. Теперь – побольше газу, а теперь налево и снова направо, без тормозов, конечно, сбавив, конечно, газ. Свет пока не нужен, фары можно не включать. А что сзади? Пустота. Еще два-три поворота, две-три арки и сквозь густой кустарник в чащобу сквера. Теперь только стоп!.. И снова боль в голени дает о себе знать. Зато как тихо! Тихо так, что слышно, как сочится из раны кровь. Пальцами правой руки я зачем-то дотягиваюсь до пулевых пробоин на ветровом стекле с причудливым ореолом радиальных трещинок, затем откидываю спинку сидения и несколько секунд лежу без движения с закрытыми глазами в полной уверенности, что ушел от погони. Потом тянусь рукой за аптечкой, чтобы перебинтовать ногу. Врач, я за медицинской помощью не обращаюсь, самостоятельно обрабатываю рану, бинтую ногу, не снимая брюк, не обращая внимания на часы, которые показывают уже 23:32. Это значит, что и сегодня на последний паром я уже опоздал. Только одному Богу известно, что будет завтра…
Я дотягиваюсь рукой до бутылки «Nexus», медленно откупориваю ее и, приложившись к горлышку, пью не отрываясь, пока она не пустеет наполовину. Теперь финики…
И еще два-три глотка из бутылки…
А теперь можно и поспать… Полчаса, не больше. Чтобы прийти в себя.
Потом я никому об этой истории не рассказываю, лишь иногда, отвечая на вопросы о шраме на левой голени, произношу:
– А, так… ерунда… Мир хотел ухватить меня за лодыжку.
Лене же решаюсь рассказать. Почему только ей, Лене? Так бывает: глянешь в глаза и знаешь – это она, ей можно.
И это не объясняется – это Она!
Здесь, в Турее, в двух часах езды от Питера, среди корабельных сосен и с аистами за окном на цветочной поляне, особенно хочется рассказывать ей, как я жил все эти трудные годы. Вспоминаются такие подробности, от которых мороз по коже… От смерти уйти нетрудно…
Я тогда едва не погиб.
– Это было на Мальте, – говорю я, – была ранняя осень, жара стояла адская, как обычно, я уже выехал из предместья Валетты… Ты слушаешь меня?
– Да-да, говори, говори, – говорит Лена, – я слушаю…
Глава 2
Что бы там ни говорили самые сильные мира сего, будь то царь Соломон или Македонский, или Крез, или Красс, или вождь племени майя (как там его?), султан Брунея, Билл Гейтс, Карлос Слим Хел или даже Уоррен Баффетт… Или все они вместе взятые… Как бы не воспевали они свои славу и мощь, всесилие и всемогущество, я уверен, и могу дать голову на отсечение, что каждый из них, лежа на замаранных простынях своего смертного одра, отдал бы без раздумий и сожалений все свои богатства и состояния, нажитые непомерно тяжелым кропотливым трудом, не задумываясь отдал бы за какой-то еще один лишний день своей жизни… За час! За еще одну крохотную минуту…
Не задумываясь!
Я уверен!
Я многое дал бы, чтобы расслышать едва уловимый стон мольбы на их подернутых тленом вечности, пересохших и едва шевелящихся в просьбе немых губах, чтобы увидеть их, сверкнувшие вдруг в предсмертной надежде, стекленеющие глаза. О чем этот стон, этот блеск? О мгновениях жизни…
Я уверен!
Не зря ведь люд так старательно и надрывно занят тем, что, сколько помнит себя, ищет этот чертов эликсир бессмертия. Нет в мире силы, способной утолить жажду жизни… Вот и мы бросились, сломя голову, в этот омут постижения вечной жизни. И что же? Понадобилось довольно много времени, чтобы осознать тщетность наших попыток достичь совершенства. И теперь у меня нет права на молчание. Я рассказываю о том, что не может не волновать. Отчего же мне с содроганием не решиться поведать миру и эту историю?
– Слушай, Реет – что за имя? – спрашивает Лена.
Я рассказываю…
– Все началось, – говорю я, – с какого-то там энтероцита – крохотной клетки какой-то там кишки какого-то там безмозглого головастика… Он не успел даже превратиться в лягушку! Правда, потом из этой вот самой клеточки и родился крохотный трепетный лягушонок, который и прожил-то всего-ничего… Вот за него-то мы и ухватились. Как за хвост какой-то Жар-птицы! Мы будто тогда уже были уверены, что этот чертов Армагеддон всенепременно придет и к нам.
Так и случилось.
Прошло каких-то там тридцать лет…
Глава 3
Не без восхищения могу сказать, что тот варварский мир, на который мы с такой прытью набросились в попытке его усовершенствования, дал-таки трещину, и те лучшие годы, которые мы отдали поиску путей нестарения, этой ахиллесовой пяты человечества, не пропали даром. А все началось с небольшой перепалки, спора ни о чем – мы любили тогда поспорить. Впрочем, спором это и не назовешь…
Помню совсем ранний весенний вечер, это был уже май, только что отгремела гроза… Мы собрались, чтобы обсудить плановый завтрашний эксперимент. И, если быть откровенным, не хотелось уже сидеть в подвальном холодном и сыром помещении, где размещалась наша лаборатория – полумрак опостылел за зиму, хотелось тепла и света. Листья еще не распустились, лужицы воды на асфальте золотились вечерним солнцем. Мы устроились на двух скамейках. У меня, по правде говоря, не было никакого желания устраивать ему какой-то допрос.
– Верно ли я понял, – спросил я тогда Юру, – что тебе удалось вызвать свечение, но ты просто не успел его заснять?
Юра снял очки и невидящими глазами стал рассматривать свои холеные музыкальные пальцы.
– Реет, мы это уже обсуждали. Ошибки здесь быть не может.
Юра нередко своими ответами ставил меня в тупик. Но отступать было некуда, время поджимало, поэтому я и прилип к нему.
– Ты пойми, ты же держишь всех нас…
Этот клеточный феномен, и в самом деле, интересовал нас больше всего на свете.
– Зачем ты меня обвиняешь?
Все сидели и наблюдали за стайкой воробьев, которые, громко чирикая, куражились на мокром асфальте. Юра встал, и тотчас шумно вспорхнули воробьи. Это вызвало всеобщее недовольство. Все посмотрели на него, затем на меня.
– Знаешь, я думал, – сказал Юра, – что…
– Что нашел?
– Да. Я хотел…
– Убедиться?
– Да. Я не верил своим глазам. Весь фокус в том…
Подошел Шурка Баринов и бесцеремонно вторгся в нашу беседу:
– Мы идем?
Он считал все эти разборки пустой тратой времени.
– Да-да, бросьте, – кисло сморщившись всем лицом и, казалось, всем телом, поддакнул Шурику Валерочка Чергинец, – идемте в спортзал.
Большей частью своей жизни немой и недовольный всем, что его окружало, он иногда приводил нас в восторг своей смелостью и решительностью:
– Зачем цепляться за какой-то эфемерный феномен, если трансцедентность и экзистенциальность его проявления не содержит в себе никаких нуменологических признаков?
Все замолчали и посмотрели на Валерочку, пытаясь осознать сказанное. Иногда он всех нас вот так ошарашивал подобным набором слов.
– Гм! – произнес Ушков.
Он с нескрываемым любопытством уставился на Валеру, ожидая продолжения, но тот, охватив очки большим и указательным пальцами левой руки, тупо смотрел в пол, словно выискивая под ногами утерянный гривенник.
– Кхм-кхм…
Повисла пауза.
– Ты бы лучше… – сказала Инна и замолчала.
– Что же было потом? – наседал я на Юру, стараясь не упустить тему.
Он только хмыкнул.
– Кончилось, – процедил он, начиная злиться.
Я наседал на Юру согласно нашей прежней договоренности: в любом случае информировать друг друга о каждом добытом факте.
– Что кончилось?! – не сдержалась Наталья.
Нетерпеливая во всем, она, как капля ртути, казалось, сейчас нахлынет на Юру и поглотит его со всей его сдержанностью и неторопливостью.
Юра сел напротив, закинул ногу на ногу и стал лениво листать прошлогодний журнал «Природа», читанный-перечитанный каждым из нас вдоль и поперек. Было часов пять вечера, мы собрались в спортивный зал, затем – в сауну. Ната не унималась:
– Но ты сделал снимок, хоть как-то зарегистрировал?..
Юра закрыл журнал, бросил его на скамью и замотал из стороны в сторону головой.
– Нет, – тихо сказал он, – нет. В том-то и дело! Весь фокус в том, что… Я хотел проверить еще раз, но тут пришли эти…
Он снова взял журнал в руки. Мне даже стало неловко: мы его допекли. Но только от него зависел исход наших экспериментов. Клеточная аура, золотисто-палевый нимб, крохотное северное сияньице – как критерий чистоты и профессионализма наших усилий.
Юра попытался было еще раз оправдаться, но вдруг замолчал. По всему было видно, что ему не очень-то хотелось вспоминать о своем промахе.
– А скажи, пожалуйста, – сказала Ната, – как ты считаешь?..
Для Юры это был край!
– Слушайте!..
Он нервно поправил очки и тут же их снял.
– Да идите вы все!..
– Правильно! – воскликнул Баринов, – пошли ты их всех куда подальше…
Юру всегда было трудно расшевелить, но когда его прижимали к стенке, он не мог молчать. На это я и рассчитывал. Я никогда не видел его вышедшим из себя, растроганным или взбешенным. У него были крепкие нервы, и всегда он держал себя в руках. И даже свое «Да идите вы все!..» он произнес тепло и мирно, с улыбкой на лице; правда, взгляд его был обращен не на всех сразу, как, сняв очки, смотрят близорукие люди, не куда-то в пространство, а на меня, словно я был главным его обвинителем. Нет же, нет! Я и не помышлял вызвать у него комплекс вины. Но мне, как и всем, было важно дознаться, видел он эту чертову ауру, эту божью искру, этот неуловимый призрак, за которым мы гонялись вот уже больше года, видел или не видел? Почему не заснял, если видел? Были и другие вопросы, ответы на которые он от нас, нам казалось, таил.
– Мы, наконец, идем в спортзал? – спросил Баринов, – может, хватит нам ковыряться в этом… Это ж какой-то цугцванг!
– Шурик, отстань! – Ната даже не посмотрела в его сторону.
– Да-да, – сказал Валерочка, – я же сказал…
Назревала ссора.
– Хорошо, – сказал я, – в сауну, так в сауну. Но сперва – корт.
Баринов согласно кивнул, старательно улыбаясь.
– Да, – сказала Ната, – сперва корт. Я научу вас любить жизнь. Сидите тут, как… Как кроты!
– Вот! – сказал Валерочка и снова поморщился.
Никто не двинулся с места. Еще минут пять мы сидели на солнышке в ожидании новой команды. Внизу совсем рядом прогрохотал товарный поезд, и как только стук колес последнего вагона растаял в воздухе, с деревьев на не успевший просохнуть асфальт снова слетела взбудораженная, прыткая и чирикающая на все лады стайка воробьев. Ксения встала, кистью правой руки поочередно изящно ударила по вздувшимся на коленях джинсам, выпрямилась и предложила:
– Идемте?
Она стояла и, глядя на меня, ждала, когда же я все-таки поднимусь со скамьи. А меня раздражало лишь то, что не удалось вытащить из Юры признания. Как я ни старался, он лишь благоразумно молчал. Может быть, то, что меня в нем всегда восхищало (мне казалось, истая искренность!), вовсе и не было правдой, но доверие к нему было абсолютным. Я вздохнул с облегчением, когда случайно поймал на себе его продолжительный и спокойный взгляд.
– Все будет в порядке, – твердо сказал он, – идите вы в свою сауну.
Не знаю почему, но я всегда верил Юре, когда видел этот взгляд.
– Знать бы его природу, – грустно и мечтательно добавил он, когда мы остались втроем, – я бы легко нашел ключ к многим тайнам ваших клеток.
– Да какие там тайны, – сказал Валерочка, – что вы придумываете?
Он и на корте вел себя так же – морщился, жался, дергался, что-то недовольно бурчал, то и дело поправляя очки, дужки которых для усидчивости на его большой голове были связаны серой резинкой. Таясь и тая в себе всю злость на этот отвратительный мир.
Мы уже пожимали руки друг другу, когда я услышал:
– Анечка, закрой здесь все!..
Я оглянулся, чтобы увидеть, к кому обращалась Ната.
– Хорошо, хорошо, я закрою, – сказала Аня.
Это было прелестное дитя. Все это время она стояла за моей спиной и молча слушала нашу перепалку.
– Кто это? – спросил я у Юры, когда Аня ушла закрывать.
– Наша Аня.
Эту малышку я видел впервые. Разве я мог тогда знать, что она перевернет мою жизнь? Ни о какой Юлии я тогда понятия не имел. А уж мысль о какой-то там Пирамиде духа, ясное дело, тогда еще не могла даже вспыхнуть на горизонте.
– Ясное дело, – говорит Лена.
– И смешно было бы даже думать, что я мог ревновать Аню к принцу Альберту, случайно проведав об их романе.
– Мне кажется, – говорит Лена, – ты не способен ни на какую ревность.
Она просто еще не видела меня ревнующего.
Глава 4
Я понимал, что загадка клеточной ауры интересовала Юру не меньше, чем тайна египетских пирамид или неопознанных летающих объектов. Это было ясно как день, и он искренне сожалел и был расстроен лишь тем, что ему до сих пор не удалось, как волшебнику, привести нас в состояние захватывающего восторга, сдернув перед нашими удивленными глазами покрывало с этого непостижимого нимба кирпичиков жизни. Видимо, приборчик, который он сам смастерил из подручного материала для ее изучения, был не настолько ловок и цепок, чтобы ухватить ее за павлиний хвост. Я видел, с каким живым удовольствием он предавался своей работе и как его огорчали потери и неудачи. Я сделал попытку его успокоить:
– Никуда она от тебя не денется.
Он только широко улыбнулся и ничего не ответил.
– Я это и сам знаю, я же не слепой, – после короткой паузы сказал он и ослепил меня бликами стекол своих дорогих очков.
Щурясь, он задумчиво посмотрел на прячущееся за крышу дома солнце.
– Иногда мне кажется, что я могу прикоснуться к ней, я даже знаю, как она пахнет, – коротко улыбнувшись, признался он.
Мы помолчали, обнадеживающе пожали друг другу руки и разошлись.
Юра с нами в бадминтон не играл, но от сауны не отказывался. Он был очкариком и заядлым книжником и отчаянно любил свою скрипку. А однажды я поймал его на горячем: он раскладывал на столе небольшие картонки, на которых цветными фломастерами были написаны иероглифы. Английский он уже знал хорошо, а китайский, видимо, давался ему с трудом. Он смутился и что-то невнятно пробормотал, сгребая картонки со стола и суя их в карман пиджака.
– Учишь китайский? – спросил я, чтобы что-то спросить.
– Японский, – сказал он и кашлянул.
– А-а-а, – сказал я.
Для меня иероглифы оставались всегда иероглифами. Китайские или японские – разве можно их различить?
Все мы были твердо убеждены только в одном: на свете нет ничего важнее и интереснее, чем проблема сохранения молодости и увеличения продолжительности жизни! А человек должен жить тысячу лет.
– Не меньше, – утверждал Жора, – это определенно!
Мы уже причислили себя даже к масонскому клану от экспериментальной медицины и верили, что на этом поприще нас ждет непременный успех.
– Теперь это наш крест, – сказал тогда Жора.
Валерочка только скривился.
Аура! Это теплое, нежное и простое слово, ставшее не только для Юры, но и для всех нас таким близким и родным, было спрятано за семью замками. Вот почему мы не давали Юре продыху, вот почему мы преследовали его. А он оберегал ее от нас, как невесту. Мы наступали, наши атаки были яростны и бескомпромиссны, а ему нечем было их отражать. И он бунтовал: брал свою скрипку и пиликал что-нибудь невеселое, совершенно забыв о нашем существовании. Нередко это давало повод для насмешек, но вскоре звуки грусти и нежной печали проникали в наши сердца и охлаждали наши горячие головы. И мы снова любили друг друга. Только Валерочка держался особняком, впадая в обиду, и тупо молчал, жуя в себе свои умные слова. Его даже подбадривал Ушков.
Если бы в те дни кто-нибудь мне сказал, что Юра, уже к тому времени достигший изумительной сноровки в распознавании клеточных скорбей и страхов, станет киллером, я бы даже не рассмеялся тому в глаза, дав, однако, понять, что он полный дурак и невежда. А как страстно он потом убеждал нас о необходимости клонирования Иуды и Сталина: «Если вы уж так жаждете совершенства!». Тогда он считал, что совершенство невозможно без предательства и насилия.
– Ты тоже так думаешь? – спрашивает Лена.
– Теперь – да! Совершенно невозможно! Ведь предательство и насилие призваны для проявления совершенства. Это как свет и тень, как «инь» и «ян», как…
И тот и другой, считал Юра, не только в полной мере удовлетворили свое человеческое любопытство, но и, реализовав феноменологию собственных геномов, выполнили и свое небесное предназначение. Нелепые, на мой взгляд, утверждения: я просто диву давался!
Глава 5
Безусловным лидером среди нас, конечно, был Жора. Он никоим образом не требовал ни от кого подчинения, никому себя не навязывал, и, казалось, был чужд горделивого честолюбия молодого таланта. Но неслыханно подчинял своим обаянием. И преданностью делу, которому служил, как царю, верой и правдой.
Когда я впервые увидел Жору… Господи, сколько же лет мы знакомы! По правде говоря, он привлек мое внимание с первой встречи. Не могу сказать, что именно в нем поразило, но он крайне возбудил мое любопытство. Я никогда прежде не встречал такой щедрости и открытости! И преданности науке. Его внешний вид и манеры, и голос… А чего стоила его улыбка! Бросалась в глаза и привычка, когда он задумывался, время от времени дергать кожей головы, коротко стриженым скальпом так, что и без того огромный лоб, точно высвобождая из западни и давая волю рвущейся мысли, удваивался в размере. И, казалось, что из него «вот-вот вылетит птичка». Затем я узнал еще многое. Жора, например, мог легко складывать язык трубочкой или без единой запинки произносил трудную скороговорку о греке, или, скажем, бесстрашно мог прыгнуть ласточкой в воду со страшной высоты… А как он шевелил ушами! Однажды мы, играя в баскетбол, боролись за мяч. Я было уже мяч отобрал, и он инстинктивно схватил меня за руку. Я всю неделю ходил с синяком.
– Смотри, – сказал я, укоряя его, – твоя работа.
Жора улыбнулся:
– Я цепкий, – произнес он и не думая оправдываться, – у меня просто на единицу мышечной массы больше, чем у тебя, нервных окончаний. Поэтому я сильнее тебя.
Он смотрел на меня спокойным прямым открытым взглядом так, что я невольно отвел глаза. И признал его силу.
А еще он мог выстрелить во врага, не задумываясь. Хотя терпеть не мог брать в руки оружие. А однажды, стреляя из рогатки (мы устроили соревнование на берегу моря), он трижды попадал в гальки, одна за одной подбрасываемые мною высоко вверх. Я – ни разу! Были и такие истории, что просто оторопь берет. Разве кто-то из нас мог тогда предположить, что, став лауреатом Нобелевской премии, он явится в Шведскую академию в кедах и джинсах, и всем нам придется хорошо постараться, чтобы затолкать его во фрак и наскоро напечатать ему Нобелевскую речь на целых семи листах почти прозрачной бледно-голубоватой, как обезжиренное магазинное молоко, финской бумаге, в которую он аккуратно, листик за листиком завернет купленную по случаю на блошином рынке Стокгольма какую-то антикварную финтифлюшку, за которой, по его словам, охотился уже несколько лет. А всем собравшимся академикам будет рассказывать на блестящем английском о межклеточных взаимодействиях так, словно нет в жизни ничего более важного: «Уберите межклеточные контакты – и мир рассыплется! И все ваши капитализмы, социализмы и коммунизмы рухнут, как карточный домик». Контакты между клетками, так же как и между людьми – как связь всего сущего! А несколько позже, вернувшись домой, улыбаясь, будет всех уверять, что и ездил-то он в Стокгольм не за какой-то там Нобелевской премией, а именно вот за этой самой неповторимой и потрясающей финтифлюшкой: «Вот эксклюзив совершенства!». Чем она так его потрясла – одному Богу известно. И никого уже не удивлял тот изумительный факт, что вскоре за ним увяжется какая-то принцесса то ли Швеции, то ли Борнео, от которой он сбежит на необитаемый остров, где женится на своей Нефертити, взращенной собственными руками из каких-то там клеток обрывка кожи какой-то мумии, выигранного в карты у какого-то бедуина. Невероятно? Не знаю. Это ужасало? Наверное. Во всяком случае, ходили и такие легенды. И когда он стоял под луной на вершине пирамиды Хеопса и грозил своим толстым указательным пальцем дремлющему Сфинксу, он, я уверен, думал о звездах. Он ведь и забрался туда, чтобы быть к ним поближе. Его влек трон Иисуса, и он (это стало ясно теперь) уже тогда примерял свой терновый венец. К Иисусу он присматривался давно, а когда впервые увидел Его статую в Рио-де-Жанейро, просто онемел. Он стоял у Его ног словно завороженный, каменный, а затем, пятясь, отойдя на несколько шагов и задрав голову, пытался, встав на цыпочки, заглянуть в Его глаза, каменные. Но так и не смог этого сделать. Даже стоя на цыпочках, Жора головой едва доставал Ему до щиколоток. Я видел – это его убивало. Я с трудом привел его в чувство, а он до утра следующего дня не проронил ни слова. Чем были заняты его мысли?
В Санто-Доминго ему посчастливилось еще раз восторгаться Иисусом, история повторилась: он отказался идти в мавзолей Колумба, и даже самая красивая мулатка – беснующаяся царица карнавала, этого брызжущего весельем, просто фонтанирующего праздника плоти – не смогла в ту ночь увлечь Жору. Но наибольшее потрясение он испытал, когда прикоснулся к Плащанице. Я впервые увидел: он плакал. Да-да, у него было свое отношение к Иисусу и к Богу. Он так рассуждал:
– То, что корова ест клевер, волк – зайца, а мы – и корову и зайца, а нас, в свою очередь, жрут мириады бесчисленных бактерий и вирусов, не мешает нашему Богу смотреть на всю эту так называемую дарвиновскую борьбу, как на утеху: мол, все это ваши местнические земные свары – буря в стакане, пена, пыль… Бог держит нас в своей малюсенькой пробирке, которую люди назвали Землей, как рассаду и хранилище ДНК. Он хранит наши гены в животном и растительном царствах точно так же, как мы храним колбасу и котлеты, с одной лишь разницей – ДНК для Него не корм и не какое-то там изысканное лакомство, а носитель жизни, а все мы – сундуки, да-да, ларцы, на дне которых спрятаны яйца жизни. Бога, считал Жора, и не нужно пытаться понять. Он недосягаем и неподвластен пониманию человеческого разума. Другое дело – Иисус. Иисус – Бог Человеческий: «Се Человек!». Он ведь и пришел к нам затем, чтобы мы научились Его понимать. Он – воплощенное человеческое совершенство. Поэтому под Ним и надо чистить себя…
Как только Жора защитил кандидатскую (ему стукнуло тридцать три!), ни минуты не раздумывая, он умчался в Москву.
– Знаешь, – признался он мне, – я уже на целый месяц старше Иисуса.
Его голос дрогнул, в нем были спрятаны нотки трагизма, которые вдруг вырвались на волю и оповестили мир о несбывшихся надеждах. Он словно оправдывался перед историей.
– Надо жить и работать в Нью-Йорке, Париже, Лондоне… На худой конец, в Праге или Берлине, или даже в Москве, – добавил он, – а не ковыряться до старости здесь, в этом периферийном говне.
Он так и не стал интеллигентом, но всегда был максималистом. Нас потрясало его отношение к научной работе. Он был беспощаден к себе и не терпел никаких компромиссов. «Все или ничего!» – это был не только один из законов физиологии, но и Жорин девиз.
Да-да, он был нетерпим к человеческим слабостям, оставаясь при этом добряком и милягой, своим в доску, рубахой-парнем. Он не любил поучать, но иногда позволял себе наставление:
– Если тебе есть что сказать, то спеши это сделать. И совершенно не важно, как ты об этом скажешь – проблеешь или промычишь… Или проорешь!.. Важно ведь только то, что ты предлагаешь своим ором, – как-то произнес он и, секунду подумав, добавил, – но важно и красиво преподнести результат. Порой это бывает гораздо важнее всего того, что ты открыл.
Это было, возможно, одно из первых Жориных откровений.
Меня потрясало и его беспримерное бескорыстие!.. Я не знал человека щедрее и так по-царски дарившего себя людям. Его абсолютное равнодушие к деньгам потрясало. Если ты их достоин, считал он, они сами приплывут к тебе. Он, конечно, отдавал им должное, называя их пластилином жизни, из которого можно вылепить любую мечту. Но нельзя этого сделать, говорил он, не испачкав рук. Я часто спрашивал себя, что, собственно говоря, заставляет Жору жить впроголодь, когда люди вокруг только тем и заняты, что набивают карманы? И не находил ответа.
Защищая свою кандидатскую, он не то что не мычал и не блеял, он молчал. За все, отведенное для каких-то там ничего не значащих слов время, Жора не издал ни единого звука. Он просто снял и продемонстрировал короткометражный фильм вместо своей защитной речи, двадцать минут тихого жужжания кинопроектора вместо никому не нужных рассуждений о научной и практической значимости того, что, возможно, забудется всеми после третьей или четвертой рюмки водки за банкетным столом. И привел, нет, поверг всех в восторг.
– И вы считаете, что всего этого достаточно, – прилип к Жоре тут же с вопросом седовласый Нобелевский лауреат, совершенно невероятно каким ветром занесенный сюда на Жорину защиту (Архипов постарался!), – и вы считаете…
Он сидел в пятом ряду амфитеатра огромной аудитории, забитой светилами отечественной биологии и медицины, и, разглядывая Жору сквозь модные роговые очки, теперь рассказывал о достижениях и величии молекулярной биологии, о роли всяких там гормонов и витаминов, эндорфинов и простагландинов, циклической АМФ и генных рекомбинаций… Собственно, он в деталях излагал содержание последних номеров специальных журналов и результатов исследований в мировой биологической науке, демонстрируя как свою образованность, так и манеру поведения, и красивый тембр своего уверенного голоса, не давая себе труда следить за чистотой собственной мысли. Это был набор специальных фактов, о которых мы знать, конечно, никак не могли и, как потом оказалось, блистательный спич по мотивам своей Нобелевской речи. Тишина в аудитории была такой, что слышно было, как у каждого слушающего прорастали волосы. Он задавал свой вопрос минуть пять или семь, уничтожая этим вопросом все Жорины доводы и достижения, делая его работу детским лепетом. Было ясно, что своим авторитетом он хотел придавить Жору, смять этого наглого молодого выскочку, осмелившегося нарушить вековую традицию. Когда он кончил, тишина воцарилась адская. Ни покашливания, ни скрипа скамеек… Тишина требовала ответа.
– И вы считаете, – снова спросил он, – что этого достаточно, чтобы…
– Да, считаю!
Это все, что произнес Жора в ответ.
Последовала пауза, сотканная из такой тишины, что, казалось, сейчас рухнут стены.
Наш Нобелевский вождь смотрел на Жору удивленным взглядом, затем приподнялся, посмотрел налево-направо-назад, призывая в помощники всех, у кого есть глаза и уши, и, наконец, задал свой последний вопрос:
– Что «Да, считаю!»?..
Он уперся грозным черным взглядом в Жорин светлый лоб.
– Sapienti sat, – сказал Жора, помолчал секунду и добавил, – умному достаточно. И перевел взгляд в окно в ожидании нового вопроса.
Зал рявкнул! Тишина была просто распорота! Возгласы и крики, и истошный рев, и смех, и, конечно, несмолкаемые аплодисменты, зал встал. Это был фурор. Больше никто вопросов не задавал. Дифирамбы облепили Жору, как пчелы матку. Это был фурор! Кино! Цирк! Все были в восторге от такого ответа, налево и направо расхваливали этот неординарный шаг, и за Жорой закрепилась слава и звание смельчака и оригинала, от которого он и не думал отказываться. Так на наших глазах рождалась Жорина харизма.
Однажды он высказал какое-то неудовольствие.
– Тебе не пристало скулить, – сказал ему тогда Юра, – ты уже состоялся…
Жора не стал противоречить.
– Все так считают, – сказал он, – но что значит «состояться»? Можно сладко есть и хорошо спать, преуспеть в делах и быть по-настоящему и богатым, и знаменитым; можно слыть сердцеедом и баловнем судьбы, но, если мир не живет в твоем сердце, тебе нечем гордиться и хвастаться. Эта внутренняя, незаметная на первый взгляд перестрелка с самим собой, в конце концов, прихлопнет тебя, и ты потеряешь все, что делало тебя героем в глазах тех, кто пел тебе дифирамбы, и на мнение которых тебе наплевать. И в собственных тоже. От себя ведь не спрячешься… Состояться лишь в глазах тех, кого ты и в грош не ставишь, значит убаюкать себя, не давая труда назначить себе настоящую цену.
Временами казалось, что он все обо всем знает.
Я часто заходил к нему в комнату общежития. Мы взбивали с ним гоголь-моголь, и, поедая с хлебом эту вкуснейшую массу, я думал, как неприхотливо-изящно устроен Жорин быт. На кровати вместо подушки лежало скатанное, как солдатская шинель, синее драповое пальто, и нарочито-небрежная неприбранность в комнате казалась очень романтичной. Жорино синее пальто поражало меня своей многофункциональностью. Оно использовалось как подушка, как одеяло и как пальто, и часто – как штора на единственное окно, когда требовалось затенить свет от солнца. Я никогда не видел, чтобы Жора подметал пол или мыл посуду. Это не могло даже прийти ему в голову – его мысли были заняты небом, а не шпалерами, звездами, а не лампочками… Когда вопрос отъезда Жоры в Москву был решен, я набрался смелости, подошел к нему и, взяв за заштопанный на локте рукав синей шерстяной кофты, всё-таки спросил его:
– А как же мы, как же всё?..
Жора хмуро посмотрел на меня и сказал:
– Если я сейчас не уеду, я навсегда останусь Жорой вот в этой своей вечной синей кофте…
Он бровью указал на прозрачный куль, в котором навыворот было скатано и перетянуто каким-то шнурком его пальто, и добавил:
– …и вот в этом вечном синем пальто.
Грусть расплескалась в синеве его глаз, но он хотел казаться счастливым. Меня это сразило. Я точно зачарованный смотрел на него, все еще не веря в происходящее.
– Нет, но…
– Да, – твердо сказал он. Время от времени нужно уметь сжигать все мосты. И спереди, и сзади. Здесь вся эта местническая шушера, все эти Люльки, Ухриенки, Рыжановские и Здяки, все эти Чергинцы, Авловы и Переметчики, все эти князи из грязи и вся эта мерзкая мразь дышать не дадут. Ты только послушай этих жалких заик…
«Эта мерзкая мразь» было произнесено Жорой с неимоверно презрительным и даже злобным выражением. Я никогда прежде не видел его таким. Он искренне не любил, если не ненавидел «всю эту местническую шушеру». Вскоре и я убедился в правоте его слов: было за что…
Обрусевший серб, он так и не стал, вернее, не проявлял никаких признаков и манер аристократа, хотя и носил в себе гены какого-то знаменитого княжеского рода. Такт не позволяет мне говорить о других, казавшихся нам просто дикими, чертах его личности, но в наших глазах он всегда был великим. Мы тянулись к нему, как ночные мотыльки к свету. Теперь я без раздумий могу сказать, что, если бы он тогда не уехал, мир бы вымер. Как раз накануне своего отъезда он так и сказал:
– Чтобы хоть что-нибудь изменить, нужно смело выбираться из этой ямы. Катапультироваться!.. А? Как думаешь?..
Я лишь согласно кивнул.
– Лыжи бы! – воскликнул Жора.
Он, видимо, давно навострил свои лыжи и только ждал подходящего момента, чтобы совершить свой прыжок к совершенству. Остановить его было невозможно. «Совершенство, – скажет он потом, – это иго, нет – это капкан! Чтобы вырваться из него, нужно отгрызть себе лапу!». Он бы перегрыз горло тому, кто встал бы на его пути.
– От смерти уйти нетрудно, – задумчиво произнес он.
К чему он это сказал, я так и не понял.
Вскоре, тем же летом, Жора укатил в Москву. Без жены Натальи, без своей дочки Натальки… Без гроша в кармане!
Признаться, мы осиротели без Жоры. Поначалу мы чувствовали себя, как цыплята без квочки. Потом это чувство прошло. И пришла уверенность в собственных силах. Но Жорин дух еще долго витал среди нас. И у меня появилось чувство, что расстались мы совсем ненадолго и судьбы наши вновь встретятся, переплетутся и побегут рядышком, рука в руке. Так и случилось. И скоро имя его миллионными тиражами газет облетело весь мир, а работы уже давно признаны бессмертными.