Жизнь графа Дмитрия Милютина Петелин Виктор
Видите, Дмитрий Алексеевич, в каких условиях нам приходится работать. Воспитанники не такие, как студенты университета, но все-таки за ними нужен догляд.
– В ближайшее время, Яков Иванович, я вам сообщу свой ответ на ваше столь лестное предложение…
– Учтите, Дмитрий Алексеевич, еще и то, что государь непременно будет утверждать ваше назначение. По каждому поводу обращаются к нему. Вот недавно наш министр народного просвещения Сергей Семенович Уваров рассказывал мне, что Николай Васильевич Гоголь, получив от государя денежное пособие, написал ему благодарственное письмо, которое приведу вам с его слов полностью: «Мне грустно, когда я посмотрю, как мало я написал достойного этой милости. Все, написанное мною до сих пор, и слабо и ничтожно до того, что я не знаю, как мне загладить перед государем невыполнение его ожиданий. Может быть, однако, Бог поможет мне сделать что-нибудь такое, чем он будет доволен». Ручаюсь за смысл этого письма, но не за подлинность его. А ведь Гоголь написал «Мертвые души», «Ревизор», это гениальный художник… С какой силой, с каким тактом, как метко и верно он обличил наши общественные недостатки. Так что смотрите, Дмитрий Алексеевич, рапорт о вашем назначении попадет непременно к Николаю Павловичу. И учтите еще и другое: в интеллектуальных кругах все пропитано философией, все увлекаются Гегелем…
Вскоре вопрос был решен, и с 5 июня Милютин приступил к исполнению новых обязанностей по ведомству военно-учебных заведений. И вместо спокойной жизни на Васильевском острове ему пришлось все лето пробыть «среди лагерной суеты, в беспрерывных хлопотах, вблизи Двора и на виду самого императора…».
В середине июля генерал Ростовцев при встрече предложил Милютину должность начальника отделения в штабе военно-учебных заведений. «Такое предложение было, конечно, для меня находкою, ибо я видел совершенную невозможность оставаться на одном профессорском окладе, но возникал вопрос: в какой мере возможно, без ущерба для дела, соединить обязанности начальника отделения с занятиями профессора? Генерал Ростовцев, которому я высказал некоторое сомнение на этот счет, успокоил меня и взялся лично уладить дело с начальником Военной академии…»
Вернувшись из Петергофа в Петербург, Милютин получил от брата Николая письмо, в котором он описывал путешествие по Европе: были в Берлине, Лейпциге, Франкфурте-на-Майне, Кельн, Брюссель, Париж, объехали всю Испанию, приехали в Италию… «К тебе, мой милый Дмитрий, летят часто мои мысли, – писал он 3 (15) сентября 1845 года. – Твой домашний быт представляется мне маленьким уголком счастья и радости, и эти мысли услаждают меня. Как часто хотелось бы мне очутиться между вами, поделиться своими впечатлениями, быть может, укрепиться в любви и надежде, – и опять возвратиться к кочевой жизни, которая никогда мне не надоедает».
Авдулин, который все собирался выехать к своей жене, так и не выехал. И Николай Алексеевич, вернувшись в Петербург, оставил свою сестру на попечении совсем в чужой семье.
11 ноября 1845 года у Милютиных родился сын, которого в честь деда назвали Алексеем.
В том же ноябре пришло из Палермо высочайшее утверждение о назначении Дмитрия Алексеевича Милютина начальником Третьего отделения военно-учебных заведений по совместительству с должностью профессора Военной академии.
Это вполне удовлетворяло материальному положению в семье, за обе должности профессор Милютин получал 2700 рублей, и он уже «считал себя обеспеченным в средствах жизни».
В свободные минуты от подготовки лекций и от работы в академии Милютин жадно листал страницы журналов, выходивших в это время, особенно журнал «Отечественные записки», где всего лишь несколько лет тому назад был опубликован его очерк «Суворов как полководец». Сколько здесь оказалось новостей для него, словно целый мир обрушился на него. По-прежнему печатались Жуковский, Вяземский, Баратынский, Вельтман, Кольцов, а сколько статей и рецензий о Пушкине и Гоголе, как высветилось могучее содержание этих русских гигантов… Дмитрий Алексеевич быстро пролистал страницы всех журналов «Отечественные записки» и обратил внимание на статьи молодого критика Белинского, ярого полемиста, горячего, смелого, правдивого, уж скажет так скажет… А ведь всего лишь несколько лет тому назад господствовал триумвират писателей – Сенковский, Греч и Булгарин, которые вроде бы и полемизировали между собой, но всегда оставались опорой официальной идеологии. Об Андрее Александровиче Краевском никто и не знал, особенно о том, что он возьмет на себя такую великую роль, как противостоять «Северной пчеле» Булгарина и «Библиотеке для чтения» Сенковского. Еще в 1839 году Краевский, взяв журнал в свои руки, объявил, что он решил способствовать «русскому просвещению по всем его отраслям», заявил, что он будет придерживаться «энциклопедизма», воевать против Сенковского и «литературных промышленников», которых поддерживал богач П.П. Свиньин. Все это было всего лишь несколько лет тому назад, а сейчас «Отечественные записки» самый популярный журнал, 8 тысяч тираж, с крупными статьями, острыми, яростными, в которых все еще чувствуется влияние немецкой философии, но сколько уже самостоятельности и полного взгляда на русскую историю и на русскую литературу. От начинающего Белинского 30-х, о котором упоминалось в разговорах студенческих лет и который начинал проповедовать примирение с действительностью, ничего не осталось. Белинский – проповедник борьбы со всеми, кто провозглашает гениями Кукольника и барона Брамбеуса, кто по наставлениям триумвирата возводит в литературные таланты Масальского, Степанова, Тимофеева… Некоторые призраки свободы вроде бы существовали в России, но, когда закрыли журнал «Телескоп» за публикацию в 1836 году «Философического письма» Чаадаева, перестали даже думать о свободе мнений и философических размышлений, вся свобода раскрывалась лишь в тайных обществах, кружках, литературных посиделках. «Диким ругателем» называли в обществе критика Белинского… Ну, посмотрим…
Учебные лекции продолжались успешно. В процессе изложения материала Милютин вносил существенные дополнения в курс военной географии, которая до него преподавалась в «таком безобразном виде», в каком преподавать эту дисциплину немыслимо. Это только одна сторона информации о воюющей державе. Нужно постичь весь комплекс знаний о воюющей стороне. Он настаивал на изучении материальных средств воюющего государства. Это: 1) территория, народонаселение, государственное устройство и финансы; 2) устройство вооруженных сил и военных его учреждений; 3) условия войны оборонительной и наступательной. «В таком смысле оно будет уже не военной географией, а специальным отделом статистики, которому может быть присвоено наименование «военной статистики», – писал Милютин. Так уже с первых шагов своего профессорства Д.А. Милютин проявил себя как новатор учебного процесса.
Еженедельно, по субботам, собирался учебный комитет под председательством генерала Ростовцева, на котором обсуждались самые разные вопросы. Рядом со зданием 1-го кадетского корпуса, в казенном доме по Кадетской линии, где жил Ростовцев, собирались преподаватели военно-учебных заведений, генералы, полковники и подполковники, академики, профессора, преподаватель по русскому языку и словесности писатель Николай Иванович Греч (1787–1867). Выступали много, и заседания комитета проходили оживленно, часов до одиннадцати ночи. Особенно часто выступали академик, ректор Петербургского университета Иван Петрович Шульгин (1795–1869), Николай Иванович Греч, Яков Федорович Ортенберг, инспектор классов в Павловском кадетском корпусе статский советник Ржевский. Приглашались и со стороны специалисты по спорным вопросам. Милютин составлял протокол заседаний, подписывал его у председателя и рассылал принятые предложения по инстанциям.
Наиболее яркой и известной фигурой был, конечно, писатель и учитель Греч. Из разговоров с Ростовцевым и другими участниками старшего поколения Дмитрий Алексеевич вскоре понял, какую гибкую и извилистую карьеру проделал Николай Иванович. Дед – прусский дворянин, выходец из Богемии, стал служить русскому двору еще в середине XVIII века, был полковником у графа Румянцева. Его мать, Катерина Яковлевна, родилась в 1769 году в городе Глухове под пушечную пальбу. Шел бой по приказу графа Румянцева. Говорили, что граф был влюблен в Христину Михайловну, мать Катерины, которая «была необыкновенная красавица», поэтому ничего не было удивительного, что Румянцев влюбился в нее.
Греч получил хорошее домашнее образование, учился на юридическом факультете Юнкерского училища при Сенате, прошел курс в Петербургском педагогическом институте, преподавал русский язык в частных школах, в Главном немецком училище Святого Петра, в Петербургской гимназии, как талантливый журналист был одним из основателей журнала «Сын отечества», привлек к участию в журнале Батюшкова, Гнедича, Грибоедова, Державина, Вяземского, Жуковского, Крылова, Пушкина… Греч был «отъявленным либералом», входил в масонскую ложу «Избранного Михаила», хорошо был знаком с будущими декабристами Бестужевым и Рылеевым, с 1820 года стал директором полковых училищ Гвардейского корпуса. Александр Первый подозревал Греча в том, что он имел касание к бунту Семеновского полка. А в 1824 году в типографии Греча была опубликована книга немецкого пастора Госнера «Дух жизни и учения Иисус Христова в Новом Завете», которая оказалась «опасной для церкви и государства». А потом вдруг все изменилось в жизни Николая Ивановича: он увлекся учебниками по русской словесности, издал «Практическую русскую грамматику», «Начальные правила русской грамматики», «Пространную русскую грамматику», за которую был избран в члены-корреспонденты Академии наук. После этого о связях с декабристами и думать перестал, полностью признал Николая Первого, писал только верноподданнические статьи и был на виду при дворе. В разговоре о Грече упоминали и его романы, особенно «Черная женщина», пользовавшийся успехом у публики, даже критические отзывы были благопристойны, а влиятельный критик Белинский вообще сказал, что роман «Черная женщина» имеет «большое литературное достоинство»… И вот дослужился до чина тайного советника, а это немало для нынешнего времени.
Но где же и когда Милютин впервые узнал о писателе Грече? Ну конечно же когда он писал для «Энциклопедического лексикона» А.А. Плюшара, а потом, чуть позднее, для «Военного энциклопедического лексикона» Л.И. Зедлера, он познакомился и с Николаем Ивановичем Гречем, который тоже принимал участие в этих изданиях. В те же времена Дмитрий Алексеевич услышал о знаменитых четвергах Греча, куда приходили Брюллов, Кукольник, Пушкин, Плетнев, все жадно слушали язвительные и насмешливые реплики хозяина, сыпавшего анекдотами и эпиграммами. Высказывал верноподданнические мысли о Николае Первом, но одновременно с этим резко говорил об императорах Павле и Александре.
Действительно сложный, противоречивый человек, проделавший очень извилистую карьеру и дослужившийся до чина тайного советника. Может, он ошибся, когда подружился с Булгариным? Кто знает…
Глава 5
«И СОВЕСТЬ МОЯ УСПОКОИЛАСЬ»
В феврале 1846 года Николай Алексеевич Милютин вернулся в Петербург и сразу окунулся в служебные дела Хозяйственного департамента: вместе с коллегами он разработал новое Положение о городском управлении, которое было представлено Николаю Первому еще до отъезда в отпуск. 13 февраля Николай Первый утвердил «Положение об общественном управлении в С.-Петербурге», которое предопределило самостоятельность не только Петербурга, но и других городов Российской империи: впервые на условиях участия всех сословий проводились организация выборных учреждений и выборы гласных, это была своего рода революция, изменившая вековые традиции. А Николай Алексеевич тут же получил неприятное прозвище «Красный», и в некоторых светских домах его перестали принимать.
Братья часто встречались, несмотря на загруженность работой, разговаривали о текущих событиях; Николай Алексеевич восхищался расположением и доверием своего министра Льва Алексеевича Перовского, а Дмитрий Алексеевич благодушно рассказывал о том, как Яков Иванович Ростовцев, любитель поговорить и пустить пыль в глаза, чрезмерно восхищался своими учениками кадетских корпусов, а ведь было ясно, что в работах учеников многое было исправлено рукою учителя или даже вовсе эти работы заготовлялись по заказу.
– Как-то раз я попробовал указать Якову Ивановичу на явные подлоги, – улыбаясь, говорил Дмитрий Алексеевич, – но он показал вид, что не расслышал меня, и отошел. Бывали и другие случаи, убедившие меня в наклонности генерала Ростовцева к самообольщению.
– К сожалению, Дмитрий, этим недостатком страдает не только генерал Ростовцев, этой несимпатичной чертой характера обладают чуть ли не все придворные чины, к тому же они часто впадают в лицемерие, вранье, льстивость, подлость, скажут одно – делают другое…
– Горяч ты, Николай, поостынь чуточку… Ты прав, в тяжелых условиях приходится править императору Николаю Первому… Вот опять лето придется сидеть в Петергофе, а времени отводится весьма и весьма мало, не успеваю как следует провести практические занятия, особенно плохо обстоит с ружейной стрельбой, а ведь пехотный офицер должен прекрасно стрелять, увы, у нас все плохо стреляют, даже в Кавказском корпусе…
Осень 1846 года принесла свои огорчения и боли… Сначала заболела Наталья Михайловна, страдала сильными невралгическими болями в голове, а она еще кормила сына и не могла его отнять от груди, у него резались зубы, он сильно исхудал.
Осенью же слег отец… Несколько месяцев мучили его опухоль ног и одышка, а по диагнозу врачей – водянка стремительно завершила его земной путь: 6 октября он скончался на шестьдесят седьмом году. Похоронили его на Волковом кладбище. А через несколько дней вся семья собралась и начала разбирать оставшиеся после него бумаги, прежде всего посмертную записку детям. Дети хорошо знали своего отца, честного, преданного своей семье, старавшегося сделать для нее все, что только мог, но в записке он жалуется на то, что сделал он не все, невзгоды преследовали его, правдивый характер приводил его к столкновениям с бесчестными людьми, которые подсиживали его, мешали воплотить задуманное.
Николай Алексеевич взял на себя обязанности попечителя и опекуна: Владимир и Борис достигали совершеннолетия в 1847 и в 1851 годах, о чем и засвидетельствовала 23 октября своим указом петербургская Дворянская опека. Все имущество отца в Москве передали на погашение долгов кредиторам, вести эти дела договорились с родственником князем Грузинским, никто из братьев не мог этими делами заниматься.
Дмитрия Милютина озадачило то, что по завещанию отца он получил деревню Коробку с 26 ревизскими душами и 116 десятинами земли, которые были ему совсем не нужны, он не мог быть владельцем крепостных, это было против его совести и против принципов. Правительство Николая делало первые шаги по улучшению положения крепостных: «Готовился указ 8 ноября 1847 года о предоставлении крестьянам права приобретать земли в собственность и выкупаться при продаже помещичьих владений. Все эти попытки правительства возбуждали много толков в помещичьей среде, принимались с явным неудовольствием и раздражением. Благие стремления императора и настойчивые усилия графа Павла Дмитриевича Киселева встречали упорное противодействие в самом составе высшего правительства. Однако ж было немало и сочувствующих этим стремлениям, горячо желавших избавления русского народа от позорного рабства. Таков был почти весь кружок образованных, развитых людей, в котором я вращался», – подводил итог своим размышлениям Дмитрий Милютин.
После долгих и мучительных переговоров Дмитрию Алексеевичу удалось сдать свою деревеньку в ведение тульской Палаты государственных имуществ за 1730 рублей и в своих воспоминаниях написать: «Я перестал быть помещиком, душевладельцем, и совесть моя успокоилась».
Совесть Дмитрия Милютина успокоилась и тогда, когда он зимой 1847 года в отчетной записке заявил, что нужно изменить курс военной географии на курс военной статистики, в котором можно будет глубже и полнее рассказать о военно-статистическом исследовании того или иного государства. Это предложение было принято конференцией и начальством академии, но только в следующем году курс стал называться «военная статистика».
Милютин не торопясь осуществлял свои идеи в Военной академии, хуже обстояли дела в военно-учебных заведениях. Генерал Ростовцев задумал составить общее «Наставление по учебной части военно-учебных заведений». Статьи, как правило, были написаны главными наставниками учебных заведений, редактировал их генерал Ростовцев, порой так, что автор не узнавал свой текст, бывали вписаны в текст статьи целые фразы и страницы. Дмитрий Милютин также привлекался к такой редакторской работе, и в текст этих статей Яков Иванович вмешивался, кое-где меняя смысл высказанных мыслей. Дмитрий Алексеевич как-то попытался возражать Ростовцеву, ссылаясь на документы и давно сформулированные положения, но все попытки были напрасными. Переубедить генерала Ростовцева было невозможно: он был всегда уверен в своей правоте. То, что он говорил, точно соответствовало духу времени, тому, что совпадало с идеями и наставлениями Николая Первого. «При тогдашнем режиме и духе времени все, что делалось, писалось, говорилось, должно было более или менее носить на себе отпечаток лицемерия и фальши», – подводил итог споров с генералом Ростовцевым Д.А. Милютин в своих воспоминаниях много лет спустя.
В связи с пересмотром педагогических программ Дмитрий Алексеевич написал записку со своими мыслями и предложениями. Он написал, что надо решительно изменить подготовку курсантов, совмещая теоретические занятия с практическими, больше заботиться об умственном и нравственном развитии учащихся, о различиях в возрасте, следить, чтобы меньше зубрили, больше упражнялись. Подробно изложил, как надо вести уроки по русскому языку и истории, предлагая на собственном примере показать, как совместить уроки географии и истории…
Генерал Ростовцев прочитал записку, испещрив ее многими замечаниями и поправками, и пригласил Милютина.
– Полностью, Дмитрий Алексеевич, одобряю ваш огромный труд, ваши мысли, ваши предложения. То, что вы предлагаете, возникало и у меня, много прекрасного, но лишь теоретического, не приспособленного к средствам. Кафтан щегольской, но сшит не по мерке. А вы подумали, где нам взять деньги? Где время для наблюдения самостоятельного труда шестисот или тысячи мальчиков? Кто будет направлять? А главное, кто будет следить и произносить окончательный приговор? Нет, Дмитрий Алексеевич, не созрели мы для такого труда. Прежде всего создайте людей, – а до того времени ждите. Вы знаете, сколько лет я занимаюсь военно-учебными заведениями? Много-много лет… Я привязался к ним любовно, родственно, лучшие годы отдал я этому одностороннему делу, это дело моей чести. Но при теперешних условиях военно-учебных заведений нет возможности создать индивидуальное, самобытное и самостоятельное образование. Я бы мог пускать пыль в глаза и блистать отчетами, но никогда не унижусь до шарлатанства. Я только сожалею, что многое справедливое и прекрасное, что вы здесь предлагаете, – и Яков Иванович поднял палец вверх, – не может быть выполнено. Вы уж, Дмитрий Алексеевич, извините меня за то, что я тут начеркал…
Дмитрий Алексеевич взял записку, посмотрел на зачеркнутые и поправленные места и горько улыбнулся. Вышел из кабинета начальника, одного из ближайших сподвижников Николая Первого, и еще раз улыбнулся, вспоминая разговоры об императоре, думающем только о маршах, парадах, о прусской подготовке русской армии. Этот разговор с Ростовцевым удивил его и разочаровал. Он вовсе и не предполагал так расстроить Ростовцева, не думал, что предложенное им окажется таким близким и дорогим Якову Ивановичу идеалом, к которому тот так давно стремился… Нет финансов – вот главная причина всех наших непорядков. «Прежде всего создайте людей, – сказал генерал, – а как их создашь, если не дать им серьезного нравственного образования, не считая военного… Задача не из легких…»
После этого разговора с начальником штаба Дмитрий Милютин уже не замахивался на перестройку всего военного образования в военно-учебных заведениях. Работы у него было и без того предостаточно.
Ростовцев – человек благородный и предприимчивый – тут же подал рапорт о пожаловании Дмитрию Милютину чина полковника, хорошо зная порядки императорского двора: раз в прошлом году Милютину дали орден, то в 1847 году ему ничего не полагается. Ростовцев нажал на все пружины, от которых зависело это присуждение, походатайствовал перед графом Чернышевым, подсказал чинам поменьше, как это можно было сделать: два года служил в Кавказском корпусе, образцовый офицер, превосходно вошел в профессорскую группу Военной академии, справляется со своими обязанностями в военно-учебных заведениях… И препоны были преодолены: к Пасхе Д.А. Милютин стал полковником.
«От всей любящей вас души поздравляю вас, мой добрый и милый Д.А.; поцелуйте за меня ручку у полковницы. Надежно вам преданный Я. Р.».
С приездом Николая Алексеевича из-за границы участились встречи с товарищами, друзьями и коллегами. Дмитрий Алексеевич старался не пропускать интересных встреч, на которые приходили совершенно разные люди, но все они дышали одним воздухом – любовью к подлинной исторической России. Часто встречались с давним другом семьи Милютиных Иваном Петровичем Арапетовым (1811–1887), с Андреем Парфеновичем Заблоцким-Десятовским (1809–1881), с графом Иваном Петровичем Толстым (1812–1873)… В этот интимный кружок друзей и приятелей, занимавших разные служебные должности в империи, – Толстой был вице-губернатором, Заблоцкий трудился статистом и экономистом, Арапетов служил в императорской канцелярии, постепенно вливались замечательные люди своего времени – Николай Иванович Надеждин (1804–1856), Константин Алексеевич Неволин (1806–1855), Василий Васильевич Григорьев (1816–1881), Павел Степанович Савельев (1814–1859), Владимир Иванович Даль (1801–1872), Валерий Валерьевич Скрипицын (1799–1874), Иван Петрович Сахаров (1807–1863), Петр Иванович Кеппен (1793–1864), Петр Григорьевич Редкий (1808–1891), Григорий Павлович Небольсин (1811–1896), Константин Степанович Веселовский (1819–1901), Яков Владимирович Ханыков (1818–1862), Николай Владимирович Ханыков (1819–1878), Виктор Степанович Порошин (1811–1868)… Здесь собирались статисты, этнографы, экономисты, писатели, географы, военные, политические деятели, чаще всего профессора Петербургского университета и чиновники Министерства внутренних дел, финансов, имперской канцелярии, но всех их беспокоило то, что называлось деспотизмом власти. Все они побывали за границей, увидели, что там происходит, и поняли, что и в России надо что-то делать, чтобы изменить существо власти. Нет, самодержавие пусть остается, это незыблемая черта русской государственности, но ведь и во Франции есть король, и в Пруссии есть король, и в Австрии есть император… Но ведь было и нечто другое, что незыблемо вошло в управление обществом. Это были умные, образованные, интеллигентные слои русского общества, которые, естественно, были знакомы с немецкой философией, изучали Фихте, Канта, Шеллинга, Гегеля, некоторые из их положений пытались приложить к развитию российского общества. Многие из них читали «Речи к немецкой нации», с которыми Фихте обращался с университетской кафедры к своим студентам, к своему народу. Немецкий философ призывал немецкий народ забыть о неудачной борьбе с Наполеоном, возвысить свой дух до полной независимости, почувствовать себя продолжателем великих национальных особенностей и сформировать уже в эти дни чувство национальной гордости и непобедимости своего духа. Крепостное право постыдно жжет души современных ученых и передовых чиновников, надо что-то делать… Постыдно перед Европой за существование рабства на Русской земле.
Среди друзей и знакомых резко выделялся профессор Московского университета Николай Иванович Надеждин, литературный критик, журналист, писатель… Он родился в семье священников Белоомутских в октябре 1804 года в Рязанской губернии, рано пристрастился к чтению, поражал своими разносторонними познаниями, в одиннадцать лет написал речь в стихах и отправился к архиерею, чем его и поразил: он был принят в уездное духовное училище, а через год поступил в семинарию. Рязанский архиепископ Феофилакт давно обратил внимание на выдающиеся способности семинариста Белоомутского и решил дать ему новую фамилию – Надеждин. Закончив Московскую духовную академию, Николай Иванович получил прекрасное образование, знал английский, французский, немецкий, еврейский, греческий, латинский языки, философию, литературу, богословие. Получив звание магистра, Надеждин переселился в Москву, стал домашним учителем богатых Самариных, начал печататься в журнале Михаила Каченовского «Вестник Европы», стихи и переводы его не обратили особого внимания, а вот первая его критическая статья «Литературные опасения на будущий год» в 1828 году произвела большое впечатление острым анализом всех литературных авторитетов от Шекспира до верноподданнических сочинений Булгарина, что вызвало повсеместный отклик на эту статью, даже Пушкин написал эпиграмму, отвечая критику. Но все это проходило как бы между прочим, как простые факты биографии талантливого человека, а вот публикация «Философического письма» Петра Чаадаева в журнале осталась неизгладимым следом в его биографии.
В «Дневнике» А.В. Никитенко подробно описан этот эпизод: «25 [октября 1836 года]. Ужасная суматоха в цензуре и в литературе. В 15-м номере «Телескопа» напечатана статья под заглавием «Философские письма». Статья написана прекрасно; автор ее [П.А.] Чаадаев. Но в ней весь наш русский быт выставлен в самом мрачном виде. Политика, нравственность, даже религия представлены как дикое, уродливое исключение из общих законов человечества. Непостижимо, как цензор [А.В.] Болдырев пропустил ее.
Разумеется, в публике поднялся шум. Журнал запрещен. Болдырев, который одновременно был профессором и ректором Московского университета, отрешен от всех должностей. Теперь его вместе с [Н.И.] Надеждиным, издателем «Телескопа», везут сюда для ответа.
Я сегодня был у князя; министр крайне встревожен. Подозревают, что статья напечатана с намерением, и именно для того, чтобы журнал был запрещен и чтобы это подняло шум, подобный тому, который был вызван запрещением «Телеграфа». Думают, что это дело тайной партии. А я думаю, что это просто невольный порыв новых идей, которые таятся в умах и только выжидают удобной минуты, чтобы наделать шуму. Это уже не раз случалось, несмотря на неслыханную строгость цензуры и на преследования всякого рода. Наблюдая вещи ближе и без предубеждений, ясно видишь, куда стремится все нынешнее поколение. И надо сказать правду: власти действуют так, что стремление это все более и более усиливается и сосредоточивается в умах. Признана система угнетения, считают ее системою твердости; ошибаются. Угнетение есть угнетение, особенно когда оно является следствием гневных вспышек, а не искусно рассчитанных мер…
11 [декабря 1836 года]. Участь Надеждина решена: его сослали на житье в Усть-Сысольск, где должен существовать на сорок копеек в день. Впрочем, это последнее смягчено. Когда ему объявили о ссылке, он просил Бенкендорфа исходатайствовать ему вместо того заключение в крепость, потому что там он по крайней мере может не умереть с голоду. Бенкендорф исходатайствовал ему вместо того позволение писать и печатать сочинения под своим именем.
Говорят, что Надеждин сначала упал духом, но потом оправился и теперь довольно спокоен. Он с благодарностью отзывается о Бенкендорфе и особенно о Дубельте. Болдырева приказано отрешить от всех должностей, то есть ректора, профессора и цензора. Говорят, что наш министр вел себя очень сурово в отношении Надеждина…»
Через год Надеждина перевели в Вологду, а потом простили, он поселился в Петербурге и, по словам историков, занимался богословием, лингвистикой, этнографией, географией, фольклористикой, историей…
Конечно, собравшиеся в интимном кружке Милютиных не знали всех биографических подробностей Надеждина, но очень отчетливо знали о происхождении многогранности его таланта, знали об исключительном успехе в Московском университете, когда он читал лекции, привлекало его вдохновение, горячее слово, которым «вводил нас в таинственную даль Древнего мира и один заменял десять профессоров»… Знали также и о том, что Виссарион Белинский учился у него в университете и впервые опубликовал знаменитую свою статью «Литературные мечтания» (Молва. 1834. № 38), с которой и началась его критическая слава. Знали и о том, что Надеждин чуть ли не впервые заговорил в литературе о русской народности, не только с внешними, преимущественно одними наружными формами русского быта, сохранявшимися теперь только в низших классах общества, но русская народность составляет «совокупность всех свойств, наружных и внутренних, физических и духовных, умственных и нравственных, из которых слагается физиономия русского человека». Нет, Надеждин не рассматривал Россию как выпавшую из мировой истории, не говорил о превосходстве католичества над православием, как Чаадаев, но критика российской отсталости ничуть не уступала чаадаевской. «Что наша жизнь, что наша общественность? – не раз говорил он. – Либо глубокий неподвижный сон, либо жалкая игра китайских бездушных теней».
Чаадаева и Надеждина осудили за то же самое, что и маркиза де Кюстнера, увидевшего императора, императорский двор, Россию непредвзятыми глазами. Чаадаев и Надеждин увидели гораздо больше, глубже оценили и поняли, что у России нет будущего, если она столь же бездумно будет опираться на единовластие императора, каким бы он ни был хорошим, замечательным.
Надеждин не раз в присутствии единомышленников говорил об этнографическом изучении народности русской, говорил о том, что русские в своем своеобразии вливают в себя и азиатские, и кавказские, и греко-византийские, и латино-польские, и немецко-варяжские, и все это соединялось вместе, «при всем этом русский человек не перестал быть человеком русским…» (Записки РГО. Кн. 2. СПб., 1847) (РГО – Русское географическое общество).
Николай Иванович в молодости влюбился в юную ученицу свою, Елизавету Васильевну Сухово-Кобылину, дочь генерала, и та ответила ему взаимностью, он сделал предложение руки и сердца, но родители отвергли этот брак с «поповичем», сыном священника. Тогда Надеждин ушел из Московского университета с профессорской кафедры, вызвав изумление коллег, поступил чиновником, стал действительным статским советником, редактором «Журнала Министерства внутренних дел», незаменимым помощником министра внутренних дел Перовского, писал книги по заданиям правительства, добился полного успеха, а Елизавета Васильевна вышла замуж за графа Салиаса де Турнемира, стала писательницей, писала под псевдонимом Евгения Тур. А Надеждин так и не женился, испытав горькую любовь, остался одиноким и отрешенным.
Дмитрий Милютин, как и все члены кружка, поражался «обширной учености» Надеждина, «начитанности, широкому взгляду на вопросы научные и государственные. Можно было заслушаться его широковещательных разглагольствований по всякому предмету, какой бы ни был затронут…».
Несколько лет тому назад было создано Русское географическое общество, в которое вошли прежде всего его создатели: академики и ученые-путешественники Бэр, Мидендорф, В.Я. Струве, адмиралы Литке и барон Врангель. Был утвержден временный устав общества, покорнейше просили занять пост председателя общества великого князя Константина Николаевича, восемнадцатилетний князь согласился принять на себя эту должность. Но все знали наперед, что во главе общества станет его воспитатель Федор Петрович Литке (1797–1882), известный мореплаватель, путешественник и ученый, член-корреспондет Петербургской академии наук. Секретарем общества назначили Александра Васильевича Головнина (1821–1886), чиновника Морского министерства и сына-наследника славного русского мореплавателя и путешественника Василия Михайловича Головнина (1776–1831), оставившего богатое литературное наследие. Александр Головнин был молод, энергичен, хорошо работал с учениками своего отца Литке и Врангелем, отчетливо понимая, что в Русском географическом обществе преобладают по преимуществу немецкие фамилии.
В декабре 1846 года в общество вступили братья Милютины, желая принести пользу отечественной науке.
На первом же собрании общества в 1847 году выступил с докладом Яков Владимирович Ханыков – «человек живой, увлекающийся, одаренный блестящими способностями и страстно желавший ученой известности». При этом он еще был и лицейским товарищем Головнина.
«Мы все, конечно, считали себя солидарными с ним, хотя в сущности не познакомились даже предварительно с приготовленной Ханыковым запиской. Поднятый им вопрос относился к научной географической терминологии. Ханыков указывал на недостаточную точность терминов, употребляемых для обозначения видов и свойств местности; приводил пример множества существующих в народном языке слов для обозначения известных видов местностей, тогда как наука довольствуется каким-нибудь одним общим термином для выражения понятий весьма разнообразных. Заключением записки было предложение общества заняться предварительно сбором означенных местных терминов, употребляемых в разных частях России, как материала для установления затем более точной географической терминологии. Прочитанная Ханыковым записка была встречена враждебно присяжными немецкими учеными. В немногих замечаниях, высказанных некоторыми из них, ясно сквозил протест: как смеют соваться в дело специалистов какие-то молодые, неизвестные дилетанты! Самолюбие нашего молодого кружка было затронуто за живое. По окончании заседания, когда заседание раздробилось на известные группы, около Ханыкова стеклось множество членов, возмущенных высокомерным отношением ученых специалистов к попытке не принадлежащих к их касте членов общества служить целям его, работать на обширном поприще географии России. Горячо высказывалось негодование против этой исключительности немецких ученых, и вот образовалась против них многочисленная коалиция с целью низвергнуть их преобладание в делах общества. Война с «немцами» была решена», – вспоминал Милютин.
Спор на этом не закончился. Группа русских ученых настояла на том, чтобы была составлена «Записка о разработке географической терминологии». Собрали комиссию, куда вошли, кроме Ханыкова, Дмитрий Милютин, Константин Веселовский, Виктор Порошин. Записка была составлена, отредактирована и даже подписана Дмитрием Милютиным, но наступило лето, собрания прекратились…
«Работа затянулась, и, как обыкновенно бывает у нас, русских, после горячего, страстного приступа первый пыл скоро остыл, мало-помалу дело заглохло и потом совсем позабыто» – так завершил эту историю Милютин.
Глава 6
ЗАПАДНИКИ И СЛАВЯНОФИЛЫ
Дмитрий Милютин все глубже погружался в жизнь Петербурга. При этом военные дела шли своим чередом, он обновил курс лекций, следил за новинками в области вооружений в западных странах, особенно во Франции, Пруссии и Великобритании, читал корреспонденции военных журналистов, на которые в министерстве мало обращали внимание, но профессор Милютин их приобщал к своим лекциям.
Его захватил журнал «Отечественные записки», где он напечатал свои первые статьи-очерки… Сколько новых имен появилось в журнале за эти годы… Белинский, Герцен, Гончаров… А первые номера журнала «Современник» в новой редакции под руководством известного литературного деятеля профессора Александра Васильевича Никитенко, бывшего крепостного, выкупленного из крепости аристократами-благодетелями? Что-то прочитано, что-то пересказано друзьями и коллегами, что-то возникло как дружеский обмен мнениями в интимном кружке, но все это наслаивалось одно на другое, давая общую картину общественной, идеологической, литературной жизни. А цензура по-прежнему властвует над всеми журналами, книгами, сборниками. Недавно Милютину рассказали о некоторых стихотворениях в «Северной пчеле», опубликованных графиней Ростопчиной, особенно поразила собеседника баллада «Насильный брак», о совместной жизни героини баллады с мужем, который якобы насильно овладел ею, поэтому она ничего не видит плохого в том, что не любит его, изменяет ему. Сначала удивлялись графине, что она столь откровенно поведала о своей интимной жизни. Но оказалось все просто: нелюбимый муж Барон – это Россия, а оскорбленная жена – это Польша. И смысл совершенно ясен для читающих: Барон упрекает свою жену: «Ее я призрел сиротою, И разоренной взял ее, И дал державною рукою Ей покровительство мое…» Николай Первый также понял смысл баллады и приказал своему генерал-адъютанту и шефу жандармов графу Алексею Федоровичу Орлову (1788–1861) серьезно наказать Булгарина за публикацию этой баллады. Граф Орлов понял свою миссию слишком прямолинейно: взял Булгарина за ухо и поставил у печки на колени и продержал его так больше часа (Русская старина. 1886. № 10. С. 79–80). Император одобрил эту форму наказания, а графине Ростопчиной «с гневом» отказал в приеме во дворце.
Привлек внимание Александр Иванович Герцен (1812–1870), который одну за другой печатал в «Отечественных записках» статьи под названием «Дилетантизм в науке», первая из них – «О дилетантизме вообще», затем – «Дилетанты-романтики», «Дилетантизм и цех ученых», «Буддизм в науке»…
Дмитрию Милютину понравились слова Герцена, в которых он формулирует свою главную задачу: «Мы живем на рубеже двух миров – оттого особая тягость, затруднительность жизни для мыслящих людей. Старые убеждения, все прошедшее миросозерцание потрясены – но они дороги сердцу. Новые убеждения, многообъемлющие и великие, не успели еще принести плода; первые листья, почки пророчат могучие цветы, но этих цветов нет, и они чужды сердцу. Множество людей осталось без прошедших убеждений и без настоящих».
А «Письма об изучении природы»? Также любопытны и вполне применимы к военной науке… Да, Гегель правильно говорил, что все действительное разумно, но жизнь идет вперед, что-то отмирает, а что-то новое нарождается, сменяя старое, некоторые ученые «не могут привыкнуть к вечному движению истины, не могут раз навсегда признать, что всякое положение отрицается в пользу высшего и что только в преемственной последовательности этих положений… живая истина, что это ее змеиные шкуры, из которых она выходит свободнее и свободнее». Человек призван не только размышлять, но и действовать, «человек не может отказаться от участия в человеческом деянии, совершающемся около него; он должен действовать в своем месте, в своем времени – в этом его всемирное призвание…».
А то, что лекции по истории профессора Грановского привлекли чуть ли не всю Москву, уж не говоря о студентах Московского университета, – разве это маловажный факт в развитии общественной жизни? Публичные лекции Грановского начались в конце 1843 года, вроде бы курс посвящен истории Средних веков, но по ходу лекций Грановский то и дело возвращался к русской истории, мало того что она была совсем не похожа на европейскую, но она решительно не укладывалась в историческую схему, особенно нынешний порядок. Лекции Грановского оказались настолько популярными, что в университет приезжали светские дамы, иной раз и с рукоделием, иной раз и на свидание, около университета в эти дни собирались экипажи, старинные экипажи и ландо. Почему бы светским дамам не посудачить и на лекциях, и после их окончания? Интереснейшее занятие… Но интересовались, естественно, не только светские дамы… Герцен был покорен лекциями Грановского, писал не только в дневнике и письмах, что лекции имеют успех необычайный и что они превзошли все его ожидания, но тут же написал статью «Публичные чтения г. Грановского» в «Московских ведомостях», в которой передал свое очарование лекциями и отвагой и смелостью лектора, который читал чрезвычайно серьезно, смело и поэтично, его отвага мощно потрясала слушателей, «будила их». «Успех необычайный», «лекции его делают фурор» – к этим словам могли присоединиться только такие люди, как Петр Чаадаев, отметивший, что эти лекции «имеют историческое значение». Но попытка Герцена опубликовать вторую статью о лекциях Грановского в «Московских ведомостях» не увенчалась успехом – ее не напечатали. Профессор русской словесности Степан Петрович Шевырев (1806–1864), ставший в 1847 году академиком, усмотрел в лекциях Грановского некую крамолу и напечатал отзыв о лекциях Грановского в журнале «Москвитянин» (1843. № 12), в которой обвинил Грановского за то, что он пожертвовал всеми славными именами России ради торжества немецкого ученого Гегеля, от которого отказались многие его ученики, поклонявшиеся его философскому учению. Того же мнения придерживался и профессор Московского университета Михаил Петрович Погодин (1800–1875), издатель журнала «Москвитянин», иной раз позволяя в своем журнале печатать материалы своих оппонентов, как и было с Герценом, восторженно отозвавшимся о Грановском. Погодин и Шевырев решили осенью 1844 года прочитать цикл публичных лекций, в которых они попытаются опровергнуть столь лестно принятые лекции Грановского.
На Западе крепостное право было отменено, говорил Грановский, Запад пошел иным путем, который продиктовали ему реформы Французской революции. России тоже предстоят такие же реформы… Эти и другие намеки в лекциях вызывали опасения, что лекции могут запретить. Но лекции закончились триумфально. «Грановский прямо касался самых волнующих душу вопросов и нигде не явился трибуном, демагогом, – писал Герцен в дневнике, – а везде светлым и чистым представителем всего гуманного… Когда он в заключение начал говорить о славянском мире, какой-то трепет пробежал по аудитории, слезы были на глазах, и лица у всех облагородились. Наконец он встал и начал благодарить слушателей – просто, светлыми, прекрасными словами… Безумный, буйный восторг увлек аудиторию, – крики, рукоплескания, шум, слезы, какой-то торжественный беспорядок, несколько шапок было брошено на воздух. Дамы бросились к доценту, жали его руку, я вышел из аудитории в лихорадке».
Здесь я привожу подлинные слова Герцена, которых, естественно, не знал Дмитрий Милютин, но шум вокруг этого исторического события, разговоры постоянно возникали в интимном кружке Милютиных. И это неудивительно… Повзрослевший Владимир Милютин начал сотрудничать с журналом «Современник», в кругу близких друзей стал бывать Иван Иванович Панаев, который был в курсе всех событий, старых и новых. Отсюда и постоянные разговоры о разных событиях в общественной жизни.
А обед в честь Грановского, которого студенты донесли на руках до экипажа? Обед, задуманный как примирительный между западниками и славянофилами, – разве это не интересный факт?
…На минутку отвлечемся от хроники сиюминутных событий и погрузимся в историю возникновения западников и славянофилов и распри между ними.
Конфликт между западниками и славянофилами был естественным порождением победы над Францией в 1812–1814 годах и реакцией русского передового общества на события, начавшиеся 14 декабря 1825 года, – следствие, суд и казнь декабристов.
Алексей Степанович Хомяков (1804–1860), поэт и публицист, помнил еще то время, когда он на собраниях у Мухановых спорил с Рылеевым и Оболенским и выступал против военного переворота с привлечением войска, ибо военный переворот «сам по себе безнравствен», приведет «к тиранству вооруженного меньшинства», а когда началось следствие и суд над декабристами, высказал порицание восстанию на Сенатской площади.
Александр Иванович Кошелев (1806–1883), публицист и общественный деятель, тоже застал заговорщиков перед восстанием, тоже полемизировал с Рылеевым, Оболенским, Пущиным, тоже говорил о «перемене в образе правления», ему казалось, что пришла та пора, когда началась Французская революция, им оставалось только ждать новых Мининых и Пожарских. Но позорной смерти декабристов никто не ждал: «Описать или словами передать ужас и уныние, которые овладели нами, – нет возможности: словно каждый лишался своего отца или брата», – вспоминал эти годы Кошелев (Кошелев А.И. Записки. Берлин. 1884. С.18).
Уже в те годы у передовой образованной молодежи возник протест против самодержавной власти, но о революционном пути, как во Франции, никто из них и не помышлял. Крепостное право крестьян тяготило всех. Но как от этого сложившегося исторического состояния уйти – никто не знал.
Иван Васильевич Киреевский (1806–1856), философ, критик, публицист, и Петр Васильевич Киреевский (1808–1856), фольклорист, археограф, публицист, получили широкое образование в Европе: Иван слушал лекции Гегеля в Берлине, по приглашению философа был у него дома, был знаком с Шеллингом и Океном, Петр учился в Мюнхене, братья были увлечены немецкой философией, но думали о реформах в России, которая явно отставала от Европы по многим формам общественной жизни. Но не только немецкая философия привлекала будущих славянофилов. Широкий круг вопросов привлекал их воображение. Кошелев в Берлинском университете, как утверждают историки и биографы, слушал лекции Фридриха Шлейермахера (1768–1834), философа и протестантского богослова, который определял религию «как внутреннее переживание, чувство «зависимости» от бесконечного», превосходного знатока греческой древней культуры, переводчика Платона; слушал лекции историка и юриста Фридриха Савиньи (1779–1861), который утверждал, что право – «органический продукт развития «народного духа»; в Веймаре познакомился и беседовал с Гете (1749–1832); в Женеве слушал лекции Росси, в Париже общался с историками Франсуа Гизо (1787–1874) и Адольфом Тьером (1797–1877), автором книги «История Французской революции»; в Англии познакомился с Генри Пальмерстоном (1784–1865), известным государственным деятелем. В то же время учились на Западе Грановский, Боткин, Анненков, стоявшие на платформе западной культуры…
На вечерах у образованной части населения давно происходили споры и разногласия по коренным вопросам общественной жизни. Впервые осознал эти противоречия А.С. Хомяков и написал в 1839 году статью «О старом и новом», на которую тут же откликнулся Иван Киреевский и написал статью «В ответ А.С. Хомякову» (Хомяков А.С. Полн. собр. соч. Т. 3. М., 1900. С. 11; Киреевский И.В. Соч. Т. 1. М., 1861. С. 188). По мнению биографов и историков, здесь, в этих статьях сформулированы основные положения славянофильства как направления общественной мысли.
В «Былом и думах» Герцен, вернувшись из Новгорода, из ссылки в 1840 году, вспоминал, что он «застал оба стана на барьере». Он принял сторону западников и подробно описал свои раздоры со славянофилами: «Беспрерывные споры и разговоры с славянофилами много способствовали с прошлого года к уяснению вопроса, и добросовестность с обеих сторон сделала большие уступки, образовавшие мнение более основательное, нежели чистая мечтательность славян и гордое презрение ультраоксидентных».
«На вечерах у Елагиной, Свербеевых и у нас, – вспоминал Кошелев, – бывали Чаадаев, Герцен, Грановский и другие сторонники противных мнений… Эти вечера много принесли пользы как лицам, в них участвовавшим, развивая и уясняя их убеждения, так и самому делу, т. е. выработке тех двух направлений, так называемых славянофильского и западного, которые ярко выказались в нашей литературе сороковых и пятидесятых годов».
В спорах высказывались различные точки зрения, вплоть до личных выпадов по тому или иному поводу. В работах славянофилов и западников можно найти немало и оскорбительных суждений, но потом в ходе полемики эти оскорбления стирались, находили общие формулы, которые способствовали уточнению этих разногласий. Но спор продолжался.
Иван Иванович Панаев, вспоминая эти годы, часто рассказывал о Москве, прибежище всех ярых славянофилов, особенно о доме Сергея Тимофеевича Аксакова, обычного чиновника департамента, любившего карты, рыбалку, особенно любил он декламировать стихотворения: высокий ростом, крепкого сложения, он производил впечатление преуспевающего стентора, беспечно читавшего стихи. И действительно, его большой деревянный дом на Смоленском рынке, похожий на богатую деревенскую усадьбу, с обширным двором, людскими, садом и даже баней, набитый многочисленной прислугой, был очень популярен в Москве и славился большим хлебосольством.
«Дом Аксаковых с утра до вечера был полон гостями. В столовой ежедневно накрывался длинный и широкий семейный стол по крайней мере на 20 кувертов. Хозяева были так просты в обращении со всеми посещавшими их, так бесцеремонны и радушны, что к ним нельзя было не привязаться». Самые теплые воспоминания сохранились у Панаева о Константине Аксакове, страстно влюбленном в Москву, во все русское, в своем увлечении Константин Аксаков считал только русскими тех, кто жил в Москве и в ближайшем окружении от Москвы. Но иногда находил исключения – привязался и к Ивану Панаеву, родившемуся на берегу Финского залива.
Славянофильство только зарождалось, не было еще таких обострений в этой борьбе двух идеологий. Но признаки уже были… Как-то однажды Иван Панаев и Константин Аксаков удалились на окраину Москвы, сбросили сюртуки и расположились прямо на траве, близ Драгомиловского моста, а восторженный Константин Аксаков прочитал целую лекцию о любимой Москве:
– Есть ли на свете другой город, в котором бы можно было расположиться так просто и свободно, как мы теперь?.. Далеко ли мы от центра города, а между тем мы здесь как будто в деревне. Посмотрите, как красиво разбросаны эти домики в зелени на горе… В Москве вы найдете множество таких уединенных и живописных уголков, даже в нескольких шагах от центра города… Вот ведь чем хороша Москва! Я не понимаю, как можно жить в вашем холодном гранитном Петербурге, вытянутом в струнку?.. Нет, оставайтесь у нас; у вас русское сердце, а русское сердце легко может биться только здесь, среди этого простора, среди этих исторических памятников на каждом шагу… Как не любить Москву!.. Сколько жертв принесла она для России…
Аксаков постепенно одушевлялся и, заговоря об этих жертвах, вскочил с земли; глаза его сверкали, рука сжималась в кулак, голос его делался все звучнее…
– Пора нам осознать свою национальность, а осознать ее можно только здесь; пора сблизиться нам с нашим народом, а для этого надо сначала сбросить с себя эти глупые кургузые немецкие платья, которые разделяют нас с народом. – При этом Аксаков наклонился к земле, поднял свой сюртук и презрительно отбросил его от себя. – Петр, отрывая нас от нашей национальности, заставлял брить бороды, мы должны теперь отпустить их, возвращаясь к ней… Бросьте Петербург, переселитесь к нам… Мы славно заживем здесь. Не шутя подумайте об этом.
Лет через пять Константин Аксаков действительно появился в светских салонах в смазных сапогах, красной рубахе и ермолке и, подойдя к известной своей красотой и очарованием Авроре Демидовой, предложил ей сбросить немецкое платье и надеть сарафан, этому последуют все русские женщины, дескать, подайте пример… К озадаченной красавице подошел Чаадаев, московский военный губернатор князь Щербатов, а Аксаков продолжал:
– Скоро наступит время, когда все мы наденем кафтаны!
Кто-то из любопытствующих спросил у Чаадаева, что говорил Аксаков губернатору.
– Право, я не знаю хорошенько, – отвечал Чаадаев, слегка улыбаясь, – кажется, Константин Сергеевич уговаривал военного губернатора надеть сарафан… что-то вроде этого…
Но это была всего лишь форма борьбы с западничеством, которым так увлеклась часть образованного общества, учившегося в западных университетах и познакомившегося с немецкой философией.
Панаев близко познакомился и с Михаилом Николаевичем Загоскиным (1789–1852), автором известных исторических романов «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году», «Рославлев, или Русские в 1812 году», «Аскольдова могила», о которых хорошо отзывались Пушкин, Жуковский, Сергей Аксаков, в награду автору император пожаловал свой перстень за роман «Юрий Милославский». В это же время вышли романы «Иван Выжигин» и «Димитрий Самозванец» Фаддея (Тадеуша) Венедиктовича Булгарина (1789–1859), которые, как пишут биографы, образованное общество не приняло всей душой, как романы Загоскина: в легкой форме плутовского жанра Булгарин доказывает, что «все дурное происходит от недостатков нравственного воспитания», к тому же в романе слишком много нравоучительных скучных сцен.
Загоскин был одним из близких друзей дома Аксаковых, часто бывал в нем. Панаев быстро сошелся с этим интересным человеком, очень часто высказывавшим то, что потом часто повторяли все славянофилы. «Я редко встречал таких простосердечных и добродушных людей. Загоскин весь и всегда постоянно был нараспашку. Его бесхитростный патриотизм часто доходил до комизма. Когда он бывал в расположении духа, он говорил без умолку и рассыпал в своем разговоре цинические пословицы, поговорки и выражения, сам восхищаясь ими и смеясь от всей души. Его круглое румяное лицо, вся его фигура – маленькая, толстенькая, но хлопотливая и подвижная – как-то невольно располагали к нему… Все в нем было искренне до наивности. Он имел взгляд на жизнь нехитрый, основанный на преданиях, на рутине, и вполне удовлетворялся им, отстаивая его с презабавною горячностью. Если кто-нибудь не соглашался с его убеждением и оспоривал его, он выходил из себя: черные глаза его сверкали из-под очков и наливались кровью, он топал ножками, размахивал руками и отпускал такие словца, которые можно только слышать на улице… Новых идей, проповедываемых молодежью, он терпеть не мог. «Поверь мне, милый, все это чепуха, – говорил он К. Аксакову, – завиральные идеи, взятые из вашей немецкой философии, которая, по-моему, и выеденного яйца не стоит… Русский человек и без немцев обойдется. То, что русскому человеку здорово, – немцу смерть. Черт с ним, с этим европеизмом, чтоб ему провалиться сквозь землю! Тебя, Константин, я люблю за то, что ты привязан к матушке святой Руси. Эта привязанность вкоренилась в тебя потому, что ты воспитывался в честном, хорошем дворянском семействе, – ну а уж твои приятели… Этих бы господ я…» Загоскин останавливался, сжимал руку в кулак и принимал энергическое выражение…
Загоскин разумел под приятелями Аксакова в особенности Белинского, которого он сильно недолюбливал». А Белинского Загоскин не любил за то, что тот критически отзывался о его произведениях, особенно за их проповедь националистических идей и отстаивание устаревших государственных форм правления.
Загоскину хотелось показать Москву во всем ее блеске, повез Панаева смотреть Москву с Воробьевых гор, легли под одинокое дерево и вглядывались в постройки города. «Действительно, картина была великолепная, – вспоминал Панаев. – Вся разметавшаяся Москва, с своими бесчисленными колокольнями и садами, представлялась отсюда – озаренная вечерним солнцем. Загоскин лег около меня, протер свои очки и долго смотрел на свой родной город с умилением, доходившим до слез…
– Ну что… что скажете, милый, – произнес он взволнованным голосом. – Какова наша Белокаменная-то с золотыми маковками? Ведь нигде в свете нет такого вида. Шевырев говорит, что Рим походит немного на Москву, – может быть, но это все не то!.. Смотри, смотри!.. Ну, бога ради, как же настоящему русскому человеку не любить Москвы?.. Иван-то Великий как высится… господи!.. Вон вправо-то Симонов монастырь, вон глава Донского монастыря влево…
Загоскин снял очки, вытер слезы, навернувшиеся у него на глаза, схватил меня за руку и сказал:
– Ну что, бьется ли твое русское сердце при этой картине?.. Ты настоящий русский, ты наш, – только ты, пожалуйста, не увлекайся этими завиральными идеями, которые начинают быть в ходу. Белинский ваш – малый умный, да сердца у него нет, русского-то сердца…»
Много говорили в интимном кружке Милютиных о «Мертвых душах» Гоголя, некоторые читатели успели послушать первые главы в исполнении самого автора и высоко отзывались о несравненном чтении писателя. А слушавшие Гоголя у Сергея Тимофеевича Аксакова знали, как восторженно отзывался хозяин дома о чтении Гоголем своей поэмы: «Гениально, гениально!» А Константин Аксаков постоянно твердил: «Гомерическая сила! Гомерическая!»
И когда Белинский написал о «Мертвых душах», что это сатирическое разоблачение существующих общественных порядков, «царства призрачной действительности», многие тогдашние читатели просто недоумевали такому толкованию, а Гоголь в ужасе сказал, что не может понять, «что в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал» (Гоголь Н.В. Соч. Т. 11. 1934. С. 435).
Но эти «мелочи», подробности литературного быта как-то уплывали перед мощными противоречиями между западниками и славянофилами, которые одинаково произрастали из одного дворянского корня и сословия, все одинаково владели иностранными языками, постигли базовые данные немецкой философии, были патриотами своего отечества; но одни, западники, отказались от религии, перестали верить в Бога, стали материалистами и социалистами, другие, славянофилы, мучились над религиозными вопросами, по-прежнему оставались идеалистами, искали свой неповторимый путь общественного развития… А были и среди западников те, которые оставались идеалистами и верили в Бога.
«На учении Христовом основывали мы весь наш быт, – писал Кошелев, – все наше любомудрие и убеждены были, что только на этом основании мы должны и будем развиваться, совершенствоваться и занять подобающее место в мировом ходе человечества» (Кошелев A.M. Записки. С. 76). Шеллинг утверждал, что Священное Писание создано в древние времена; у Гегеля была своя теория происхождения божественного: триединство Бога он рассматривал как движение триады, движение от низшей ступени к высшей. И это породило мучительное раздумье у славянофилов, не переставших верить в Бога: Юрий Самарин признавался в одном из писем Константину Аксакову, что «много ночей провел в деревне без сна, в горьких слезах и без молитвы», не зная, как «примирить науку с религией» (Самарин Ю.Ф. Соч. Т. 12. С. 46).
Вступали в конфликты с официальной церковью, но поиски продолжались…
А теперь вновь вернемся к «примирительному» обеду в честь окончания лекций Грановского. Размолвка в Московском университете началась гораздо раньше лекций и обеда. Шевырев и Погодин начали обвинять Грановского в западничестве в журнале «Москвитянин», а это почти означало: враг отечества. Грановский в лекциях отметил эти нападки со стороны славянофилов как пристрастные: «Если я читаю лекции по Средневековой истории Франции и Англии, то почему я должен питать ненависть к Западу? Это было бы недобросовестно с моей стороны». За несколько дней до начала лекций Грановский писал одному из друзей: «Я надеюсь не ударить лицом в грязь и высказать моим слушателям en masse такие вещи, которые я не решился бы сказать слушателям каждому поодиночке. Вообще, хочу полемизировать, ругаться и оскорблять. Елагина сказала мне недавно, что у меня много врагов. Не знаю, откуда они взялись; лично я едва ли кого оскорбил, следовательно, источник вражды в противоположности мнений. Постараюсь оправдать и заслужить вражду моих врагов» (Т.Н. Грановский и его переписка. Т. 2. М., 1897. С. 459).
Устроителями «примирительного» обеда были Александр Герцен, Юрий Самарин и хозяин дома С.Т. Аксаков. А теперь вновь предоставим слово очевидцу этого события И.И. Панаеву:
«Стол был накрыт покоем. На почетном месте, в середине стола, сидел Грановский, возле него Шевырев. Мне досталось место против них. За обед сели в три часа.
В половине обеда начались тосты. Первый тост был за Грановского, сопровождавшийся громкими единодушными криками западников и славянофилов. Грановский благодарил и предложил тост за Шевырева. Третий тост был за университет. После этого поднялся Константин Аксаков. С энергически сжатым кулаком и сверкающими глазками, громким, торжественным голосом, ударив кулаком по столу, он произнес:
– Милостивые государи! Я предлагаю вам тост за Москву!
Тост этот был принят всеми с энтузиазмом… и в эту самую минуту раздался звон колоколов, призывавших к вечерне.
Шевырев, воспользовавшись этим, произнес своим певучим и тоненьким голосом:
– Слышите ли, господа, московские колокола ответствуют на этот тост!..
Эта эффектная выходка, с одной стороны, возбудила улыбку, с другой – восторг. Константин Аксаков подошел к Шевыреву, и они бросились в объятия друг друга…
Когда шум и славянофильские восторги смолкли, кто-то из западников сказал:
– Милостивые государи! Я предлагаю тост за всю Русь, не исключая и Петербурга…
Г. Шевырев вдруг изменился в лице при этих словах…
– Позвольте, я прошу слова! – воскликнул он, вскакивая с своего стула…
Все смолкли и обратились к нему. Он начал:
– Милостивые государи! Позвольте заметить, что тост, предложенный нам сейчас, бесполезен, ибо уже в тосте за Москву, который был принят всеми без исключения с таким единодушным энтузиазмом, заключался тост всей России. Москва – ее сердце, милостивые государи, ее представительница. Москва, как справедливо заметил Константин Сергеевич Аксаков в превосходной статье своей, помещенной в номере «Московских ведомостей» (номер я забыл), поминал ежедневно на перекличке все русские города. – И пошел, и пошел…
Западники обнаружили сильное желание развернуться, но Грановский смягчил их своим кротким и умоляющим взглядом, да и сами они поняли, что Грановскому было бы крайне неприятно, если бы они пиршество, данное в честь его, превратили в два враждебных лагеря.
Обед кончался. Уже многие встали со своих мест. Тосты, впрочем, продолжались. Славянофилы обнимались с западниками…
Примирение на этом обеде славянофилов с западниками со стороны большинства было, может, искренно, но непродолжительно. Полемика между двумя этими партиями сделалась еще ожесточеннее прежнего».
И действительно, не прошло и нескольких лет, как события обострились, а у западников произошел серьезный раскол: Герцен, Белинский, Огарев и другие заняли материалистическую позицию, а Грановский попросил своих друзей-материалистов больше не упоминать о своем отречении от религии.
По своему обыкновению, Александр Герцен снял недалеко от Москвы дом, в котором работал и куда могли приезжать его друзья для отдыха и дружеских бесед. Весною 1846 года Грановский прочитал последний раз курс публичных лекций, как всегда уверенно, и успешный прием был обеспечен. В эти дни узнали, что после длительной поездки по Европе возвратился Огарев. Встреча была радостной, и разговорам не было конца. В конце беседы договорились почаще встречаться в Соколове, где работал Герцен, который за эти годы не раз расходился со славянофилами в трактовке разных вопросов. Не раз упрекали Грановского в том, что он не защитил даже магистерской диссертации, а славянофилы даже упрекают его в том, что он не имеет право на публичные лекции, он не имеет кафедры. Герцен уговорил Грановского защитить хотя бы магистерскую диссертацию. В феврале 1845 года Грановский защитил диссертацию на тему «Волин, Иомсбург и Винета». Славянофилы, узнав о том, что Винета, город венедов, находится в Южной Богемии, решили сорвать защиту. Но защита прошла с блеском.
Герцен, подводя итоги своим разногласиям со славянофилами, написал статью «Москвитянин» и вселенная», напечатанную в журнале «Отечественные записки» за 1845 год, в третьем номере. Статья была написана под псевдонимом Ярополк Водянский, но все, конечно, тут же узнали, кто автор этой статьи, и резко возразили против мнения западника: журнал «Москвитянин» только что перешел от Погодина к Ивану Киреевскому, но мало чем отличался от прежнего: в первых же номерах журнала Иван Киреевский опубликовал свою статью «Обозрение современного состояния словесности» и целый ряд рецензий, против которых выступил не только Герцен, но и Чаадаев, Самарин, Гоголь…
В это же время Александр Герцен тщательно изучает труды Фихте и Шиллера, перечитывает Фейербаха и Гегеля, написал несколько «Писем об изучении природы», начатых в 1844 году и отосланных в «Отечественные записки», в которых приходит к выводу о глубоком влиянии философии на науку и науки на философию, крепко становится на почву материализма.
«Я приехал в Москву, – вспоминал И.И. Панаев, – когда Искандер кончил свои дела, и отправился вместе с ним в Соколово.
Раз вечером, когда мы все сидели на верхнем балконе дома, занимаемого Искандером, между ним и Грановским зашла речь о тех теоретических вопросах, до которых они вовсе не касались или касались слегка, как бы боясь серьезно затронуть их… Слово за слово, спорящие разгорячились; Грановскому спор этот, по-видимому, был очень неприятен, он старался прекратить его, но Искандер упорно продолжал его. Наконец Грановский, меняясь в лице, сухо сказал:
– Довольно, – что бы ты ни говорил, ты никогда не убедишь меня и не заставишь принять твоих взглядов… Есть черта, за которую я не хотел бы переходить. Мы дошли до этой черты».
На другой день вновь заговорили о статьях Искандера-Герцена, Грановский хвалил одну из статей Герцена в «Отечественных записках». Герцен удивился, выразив неудовольствие тем, что Грановский похвалил его статью, ведь он не верит его взглядам.
– Твои статьи, – возразил Грановский, – будят, толкают, – вот чем они хороши… Разумеется, односторонности твоих воззрений и теорий поддаваться нельзя…
– Так если мои теории – пустяки, для чего же будить и тревожить людей из-за пустяков?
Спор снова закипел…
– Вы меня, господа, очень одолжите, если в разговоре со мной не будете касаться этих предметов…» – сказал Грановский.
Глава 7
УКАЗАНИЕ ИМПЕРАТОРА
В 1848 году Дмитрий Милютин был полон своими профессорскими планами. Что-то менялось в мире, в лекциях тоже эти изменения должны быть учтены… «Надобно вспомнить, что 1848 год был эпохою бурных политических переворотов в Западной Европе, – писал Милютин. – С самого начала года произошли такие перемены в некоторых государствах, что вся моя работа по военной статистике могла потребовать капитальной переделки».
«Бурные политические перевороты» начались еще в 30-х годах. А все началось с революции в Брюсселе, в Бельгии, когда рухнуло королевство Нидерландов, одно из звеньев венской территориальной системы, началось разрушение Священного союза, заключенного после падения Наполеона, так крепко державшего европейскую целостность. Все, казалось, укрепилось – Меттерних незыблемо стоял во главе Австрийской империи, но даже такой дальновидный политик не мог предвидеть, как события упорно двигались помимо него. В августе 1830 года началось восстание в Брюсселе, охватившее всю Бельгию. Бельгийцы выбрали конгресс, установили конституционную монархию, исключая лишь Оранскую династию ненавистных монархов. «Все власти исходят от народа» – и этот принцип народного всевластия охватил народные движения Греции, Италии, Румынии, Испании, Португалии.
А в 1848 году народные восстания вспыхивали чуть ли не в каждой европейской стране: сначала в январе в Италии, потом во Франции, Австрии – все восставшие требовали конституционного государственного строя, отставка Гизо и Меттерниха была запоздалой, во Франции палата депутатов упразднила монархию, сформировали Временное правительство, объявила Францию республикой, в Австрии император заявил о том, что в самое ближайшее время состоится заседание представительного собрания для выработки конституции, Австрия вскоре стала конституционной монархией с двумя палатами парламента.
Но Дмитрия Милютина больше всего интересовали события в Пруссии… В это время Дмитрий Алексеевич заканчивал работу над подготовкой к печати второго тома сочинения «Первые опыты военной статистики», как раз посвященного Пруссии. Если раньше эта книга предназначалась только как предмет специальный, интересный только для немногих, то теперь это сочинение приобретало «живой интерес для каждого, кто следит за событиями современными», – писал в предисловии автор.
О событиях в Пруссии подробно рассказал Отто фон Бисмарк (1815–1898) в своих воспоминаниях… 18 марта на улицы Берлина вышла толпа студентов, ремесленников и представителей либеральной буржуазии, столкнулась с войсками, в итоге 200 солдат и офицеров были убиты. Восставшие потребовали конституции, демократических свобод, отмены цензуры, напомнив об обещании короля Фридриха-Вильгельма Третьего, который в борьбе против Наполеона обещал дать прусскому народу конституцию после победы над французским императором. Но обещания не сдержал, об этом нынешнему королю Фридриху-Вильгельму Четвертому в начале 40-х буржуазные либералы напомнили как об обязательном исполнении обещания отца, но и нынешний король не посчитал нужным это обещание выполнять. И 19 марта Фридрих-Вильгельм Четвертый, оказавшись среди бунтующих студентов и ремесленников под черно-красно-золотым знаменем, символом буржуазной революции, заявил, что обещания отца своего он выполнит. В своем манифесте «К моим дорогим берлинцам» король обещал выполнить все их требования, просил разобрать все баррикады, обещая, что «все улицы и площади тотчас же будут очищены от войск и военная охрана останется только у некоторых зданий дворца, у цейхгауза и еще у некоторых помещений, да и то лишь на короткое время».
Из разговоров со своими крестьянами Бисмарк понял, что восстание поддерживают только горожане, а крестьяне стоят за короля. И выступил в поддержку короля, считая, что свой манифест он писал как человек несвободный, находясь в тисках восставших. Бисмарк поговорил с командующими войсками генерал-лейтенантом фон Притвицем и генералом фон Гедеманом о том, что нужно войти в Берлин и освободить короля или «хотя бы до некоторой степени открыть глаза населению на мутные источники берлинского движения», на польских эмиссаров, которые свободно действовали в Берлине, призывая к свержению королевской власти. В Берлине действовал предатель и двурушник князь Лихновский, который во дворце говорил одно, а на площадях совсем другое, призывая к сопротивлению, дескать, говорил он по-польски и по-немецки, наверху, мол, пали духом.
Во всех газетах, которые поступали в академию, торжественно заявляли, что отменили цензуру, каждый гражданин свободного государства может высказывать свое мнение, даже если оно противоречит в данный момент общественному. Но в конце концов в Пруссии возобладало королевское мнение, и парламент вскоре распустили, в Берлин снова вошли войска… Но обещанные свободы вошли в жизнь прусского общества, и не только прусского, но и европейского вообще.
Революционные страсти в Европе смутили русское правительство, насторожили общество и крестьянские массы. «Вверху все в смущении, – записал в своем дневнике Петр Валуев. – Наши псевдогосударственные мужи не знают, за что взяться. Сумасбродные распоряжения. Бутурлин, председатель «сверхштатного» цензурного комитета, наделенного особыми полномочиями, советует закрыть все университеты и гимназии. Власти не могут опомниться от изумления. Одни в страхе, другие в озлоблении готовы давить всех, кто смеет думать и не льстить. Внутренние якобинцы готовы перерезать немецких и польских помещиков» (Дневник гр. Валуева. 1847–1860).
Два тома «Первых опытов военной статистики» Милютин презентовал начальству, членам императорской фамилии, императору, а в январе 1849 года книги были представлены в Академию наук на Демидовскую премию.
По-прежнему много сил Милютин прилагал как член Русского географического общества, был избран членом комиссии по пересмотру устава. Властвовал в обществе совет ученых, который никого не хотел допускать в свое общество, особенно молодых, вносящих «сумбур» вместо спокойных научных заседаний. 50 членов общества предложили внести изменения в устав, старые члены, преимущественно немцы, начали упорно обсуждать каждый пункт совместных предложений.
Тихая, спокойная жизнь вполне удовлетворяла Дмитрия Милютина, но почти все лето свирепствовала холера, отменены были лагерные сборы в военно-учебных заведениях в Петергофе, но каждый день из окон видели, как «следовали один за другим погребальные поезда на Смоленское кладбище». Все проносилось мимо Милютиных. И однажды приступ холеры почувствовала и Наталья Михайловна. «К счастью, твердость ее характера предупредила развитие болезни; не потеряв ни на минуту присутствия духа, она сама распорядилась немедленно принять надлежащие меры и к прибытию врача была уже вне опасности. Тем не менее я пережил в эту ночь несколько тяжелых часов», – вспоминал Милютин.
19 февраля 1848 года у Милютиных родилась дочь – Ольга, и вскоре возник вопрос о переселении на новую квартиру; домик, в котором они прожили три года, показался им слишком тесным, холодным.
Удобную и недорогую квартиру нашли на самой набережной Большой Невы, на углу 13-й линии, в доме Усова, рядом с Морским кадетским корпусом. Этажом ниже сняли квартиру и Карцовы. Александр Петрович Карцов (1817–1875) был давним другом братьев Милютиных, а Екатерина Николаевна, жена Карцова, быстро подружилась с Натальей Михайловной. «И я, с своей стороны, мог отводить душу в приятельской беседе с умным и прямодушным товарищем», – вспоминал Милютин.
В сентябре 1848 года скончался Александр Иванович Михайловский-Данилевский (1790–1848) – генерал-лейтенант, член Петербургской академии наук, в последние годы занимавшийся описанием войн, которые вел Александр Первый: с Францией в 1805–1807, 1812 годах, с Швецией в 1808–1809 годах. Но главной работой Михайловского-Данилевского была многотомная «Отечественная война в 1812 году» (СПб., 1839). В 1812 году он вступил в ополчение, вскоре стал адъютантом Кутузова, затем флигель-адъютантом Александра Первого, вел дневник боевых действий. Участник Русско-турецкой войны 1828–1829 годов, был командиром бригады, с 1835 года – председатель Военно-цензурного комитета, член Военного совета.
Дмитрий Милютин был знаком с трудами покойного генерала, знал, что они написаны в духе официальной идеологии. Решающей силой у Михайловского-Данилевского было дворянство, но и народные массы участвовали в этой войне, недаром война названа Отечественной, но чаще всего все военные действия, в том числе Кутузова и его отважных генералов, совершались по указанию императора. Так что Милютин знал сильные и слабые стороны военного историка. В последние годы он работал над описанием войны 1799 года, начатой императором Павлом, но успел сделать начисто только 13 коротеньких глав, которые автор должен был представить ко дню святого Николы зимнего, но не успел…
Военный министр князь Чернышев получил задание от императора подыскать замену, но начатую книгу необходимо было закончить. Министр вызвал директора канцелярии Военного министерства барона Павла Александровича Вревского (1809–1855) и попросил назвать способных кандидатов на эту почетную должность. Назвав несколько имен, барон Вревский выделил среди них имя Дмитрия Милютина.
При встрече с Милютиным Вревский высказал пожелание министра, чтобы Милютин взялся за это дело:
– У вас, Дмитрий Алексеевич, только что вышел двухтомник «Первые опыты военной статистики», одобренный начальством и представленный на Демидовскую премию, к тому же министр заметил, что у вас есть определенная склонность к писательству, вспомнил он и о вашей давней статье «Суворов как полководец», а ведь эта книга и есть продолжение ваших давних интересов, тем более генерал Михайловский уже многое собрал, со многими договорился о предоставлении нужных документов…
Дмитрий Алексеевич ничего не сказал на это предложение Вревского, но на следующий день, 29 сентября, отправил Вревскому письмо, в котором согласился на предложение заняться этой исторической работой, но при условии, что от одной из должностей он будет освобожден, а содержание не убавится. Вскоре министр вместе со своими помощниками решили оставить Милютина в качестве профессора Военной академии и дополнительно зачислить его помощником для особых поручений при Военном министерстве, сохранив ему прежнее содержание. А генерал Ростовцев, участвовавший при обсуждении этого вопроса, предложил Милютину остаться членом учебного комитета военно-учебных заведений. А на место Милютина в военно-учебных заведениях был назначен Александр Петрович Карцов, давний друг Милютина и сосед по дому.
2 ноября последовало высочайшее указание Д.А. Милютину «продолжать занятия покойного генерала Михайловского-Данилевского по описанию войн российской армии, докончить начатую историю войны императора Павла I против Французской республики и представить программу дальнейших военно-исторических работ». В предписании императора говорилось, что полковник Милютин должен забрать все материалы, собранные генералом, рукописи, дела, книги, карты, полученные из государственных библиотек и архивов, а также от частных лиц.
Как и предлагалось императорским постановлением, все материалы вскоре оказались в кабинете Милютина, а доступ в архивы был разрешен по указу министра Чернышева.
Граф Киселев, навестивший своих родственников, был поражен количеством тюков с документами:
– Вспоминаю, как несколько лет тому назад Николай Первый был в восторге от трудов Михайловского-Данилевского, называл прекраснейшим трудом, совершенно ожиданиям и намерениям его соответствующим, и выразил генералу искреннюю признательность и пожаловал его в кавалеры императорского и царского ордена Белого орла. «Книги Данилевского так меня занимают, – говорил Николай мне как-то при собеседовании, – что пойду теперь поцеловать жену и опять тотчас возвращусь к Данилевскому». Князь Волконский, бывший у императора, тоже рассказывал мне, что и ему император говорил, что император плакал, читая описание Кульмы. (Русская старина. Т. 102. IV–VI. С. 591).
– Сражение это прекрасно помню, – сказал Дмитрий Алексеевич. – Это было в августе 1813 года, когда в Чехии русско-прусско-австрийские войска под командованием генерала Барклая-де-Толли разгромили французский корпус генерала Вандама. Действительно, много поразительного в этой битве, можно и заплакать от переживаний. Но сумею ли я, ваше сиятельство, быть таким же талантливым, как генерал Михайловский. Вызвать слезы у императора – это не так-то просто…
– Слезы, конечно, – это не так просто, – сказал Киселев, – но вы ведь уже опытный писатель. Тут будет посложнее, но ведь смотрите, сколько документов ожидают вас, дорогой мой племянник, только работай…
Разбирая документы и приводя их в порядок, Милютин обратил внимание на рукописи в трех книгах графа Панина, служившего при императоре Павле в Берлине, но министр юстиции граф Виктор Никитич Панин (1801–1874), наследник графа, попросил вернуть эти рукописи. А князь Александр Аркадьевич Суворов (1804–1882), генерал-губернатор западных губерний, охотно согласился оставить рукописи для творческой работы.
А между тем революционные события все еще продолжались. Если в Австрии все закончилось благополучно, то в Венгрии только начиналось: в сентябре 1848 года был создан Комитет защиты родины во главе с Лайошем Кошутом(1802–1894), в октябре этот комитет стал правительством, вскоре была создана Декларация о независимости и о низложении Габсбургов. Верховным правителем и создателем венгерской армии был Лайош Кошут и его военные помощники.
Император Фердинанд со своими советниками обратились к Николаю Первому с просьбой оказать помощь в разгроме венгерской армии и возвращении прежнего положения. Николай Первый не любил венгров за их строптивый нрав, не позволявший полновластно хозяйничать на Дунае и держать под своим протекторатом Дунайские княжества. На том и согласились с австрийским правительством.
В марте 1849 года положение Австрии стало критическим и новый император Франц-Иосиф, племянник императора Фердинанда, отказавшегося от престола, обратился к Николаю Первому с просьбой послать большую армию в Венгрию для восстановления прежних позиций Австрийской империи. «Как должен был поступить царь? – ставил вопрос А. Дебидур в книге «Дипломатическая история Европы», вышедшей в Париже в 1891 году. – Ряд его советников держался того мнения, что не следует торопиться с помощью Францу-Иосифу. Они считали, что следует предоставить Австрии дойти до полного распада. Когда она будет доведена до полной беспомощности, Николай сможет без труда диктовать свою волю на Дунае и на всем Востоке. Но этот монарх предпочел следовать иным внушениям. Помощь, оказываемая польскими беженцами венграм, и сочувствие, проявляемое последними к Польше, где он опасался внезапного всеобщего восстания, раздражали царя до крайней степени. К тому же он, как единственный монарх, власть которого не была расшатана потрясениями 1848 г., считал своим долгом выступать в Европе в роли самого решительного поборника консервативных принципов и явиться мстителем за оскорбления, которым революция подвергла менее счастливых, чем он, монархов. Но главным образом он думал об осуществлении своих видов на Восток и, чтобы добиться этого, рассчитывал – и несколько наивно, надо сказать на благодарность Австрии, которую он собирался спасать. В это самое время Франция и, в особенности, Англия, не перестававшие со времени вторжения русских войск в Дунайские княжества поддерживать требования Порты, вынудили царя заключить с султаном Балта-Лиманский договор (подписан 1 мая), в силу которого царь обещал вывести свои войска из Молдавии и Валахии. Правда, это соглашение обеспечивало ему большие преимущества в указанных провинциях, но он все же видел в нем неудачу и унижение своей политики. Он вообразил, что сможет добиться легкого реванша благодаря покорности Франца-Иосифа, который не преминет, как он полагал, оказать ему в свою очередь добрые услуги хотя бы тем, что не будет препятствовать его действиям. Наконец, царь, не питавший никакой симпатии к германскому объединению, считал крайне важным, чтобы Австрия вновь стала сильной и была таким образом способна помешать Пруссии осуществить ее замыслы, касающиеся Германии. Руководясь этими мотивами, русский государь обещал неограниченное содействие венскому двору. С апреля сильная армия под начальством Паскевича была сосредоточена на северной границе Венгрии. В начале мая первые русские колонны вторглись в эту страну. Мадьяры не отказались от борьбы, но почувствовали, что дело их потеряно».
Дмитрий Милютин знал о том, что пришло высочайшее постановление: всех офицеров, только что окончивших курс Военной академии, без экзаменов, опираясь только на годовые аттестаты, отправить в действующую армию.
Через два месяца упорнейших боев фельдмаршал Иван Федорович Паскевич (1782–1856) писал Николаю Первому: «Венгрия у ног вашего величества».
Так и Австрия удержала свои имперские полномочия, победив не только Венгрию, но и итальянские королевства и княжества. «Так закончился великий революционный кризис 1848 г., – писал все тот же Дебидур еще в 1891 году. – В эпоху, до которой мы дошли, народы после стольких волнений, восстаний, надежд были повсюду побеждены; повсюду торжествовали монархи. Но их победа была скорее кажущейся, чем реальной. Пушки молчали, но перед дипломатией стояли еще грозные проблемы, решение которых могли дать лишь свобода или осуществление национального принципа».
Дмитрий Милютин в это лето уединился на даче, которая была расположена в глухом месте, в 20 верстах от Петербурга, на правом берегу Невы, как в настоящей деревне, окруженной «бесконечными лесами».
«Изредка, в праздничные дни, навещали нас в этом захолустье братья Николай и Владимир, с нашим другом детства И.П. Арапетовым. Также редки были и мои поездки в город. Погруженный в свою работу, роясь в массе собранных материалов, из которых делал выписки и заметки, чтобы вычерпать все, что могло выяснить разрабатываемую мною давно прошедшую эпоху, я совершенно отрешился на это время от современной действительности и даже не любопытствовал следить за происходившими в Венгрии военными действиями», – писал Милютин.
8 июля 1849 года Дмитрий Алексеевич получил от гофмаршала великой княгини Елены Павловны (в девичестве принцесса Вюртембергская Фредерика-Шарлотта-Мария, 1806–1873) приглашение посетить ее в Павловске 12 июля. В приглашении также говорилось, что великая княгиня прочитала книгу Милютина «Первые опыты военной статистики» и хотела бы сказать о ней свое мнение. Это было чуть ли первое приглашение к особе царской фамилии, случай был совершенно необычный, но великая княгиня давно слыла умной и приветливой, ее всегда интересовали молодые талантливые служители империи, ей было чуть больше сорока лет, она была в самом расцвете своей красоты. «Несмотря на природную мою застенчивость, с первых же ее слов почувствовал я себя легко и свободно. Она завела речь о моих трудах по военной статистике, причем высказалось несомненно, что великая княгиня дала себе труд прочитать книгу и обратила внимание на такие подробности, на которых едва ли останавливались многие даже из ученых специалистов. Беседа продолжалась более получаса, и я вышел от нее в полном восхищении», – вспоминал Милютин.
28 августа скончался в Варшаве великий князь Михаил Павлович (1798–1849), командовавший Гвардейским и Гренадерским корпусами и имевший множество почетных званий. Все его адъютанты стали флигель-адъютантами, в том числе и давний друг Милютина полковник Горемыкин.
Дмитрий Милютин много знал о великом князе Михаиле Павловиче, и хорошего и плохого. Знал о том, что совсем недавно пригласил он к себе журналиста и главного редактора «Отечественных записок» Краевского и сделал ему ряд суровых замечаний о свободолюбивом направлении журнала, а на прощание сказал, что вообще испытывает глубокое отвращение ко всем журналам и журналистам, но Краевского отпустил без всяких, чаще всего плачевных последствий.
А тоже совсем недавно был выпущен «Карманный словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка», выпущенный офицером, воспитателем кадетского корпуса Николаем Сергеевичем Кирилловым, который посвятил книгу великому князю Михаилу Павловичу, главному начальнику военно-учебных заведений, где служил и Дмитрий Алексеевич. Среди авторов словаря был и Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский (1821–1866), который вскоре был схвачен жандармами и осужден на вечную каторгу. Петрашевский, как автор словаря, объяснил такие понятия и фамилии, как социализм, социальный, Сен-Симон, Фурье, Луи Блан, Фейербах, рассказал подробнейшим образом, что такое конституция, принятая недавно Учредительным собранием Франции.
Об этом «Карманном словаре», естественно, донесли председателю Петербургского цензурного комитета и попечителю Петербургского учебного округа Михаилу Николаевичу Мусину-Пушкину (1795–1862) и министру народного просвещения Сергею Семеновичу Уварову (1786–1855), которые посчитали, что здесь много непозволительных и вредных мыслей, цензору Крылову объявили выговор, запретили продажу словаря, а те экземпляры, которые еще продаются, повелели изъять из продажи.
В 1849 году, когда арестовали Петрашевского и петрашевцев, вновь название «Карманного словаря» всплыло как убедительное доказательство революционной деятельности кружка, ратовавшего за отмену крепостного права и смену чудовищного государственного гнета в России.
Но вспомнил Милютин и добрые дела великого князя Михаила Павловича: он освободил одного из заключенных писателей из крепости и сослал его в какую-то губернию; под влиянием Якова Ростовцева он в корне изменился по своему характеру и склонностям… Так что сотни собравшихся проводить великого князя в последний путь вовсе не удивили Дмитрия Милютина.
Глава 8
БУДНИ МИЛЮТИНЫХ
После революционных событий в Европе и дипломатической войны между правительствами и особенно после ареста Петрашевского наступило тягостное положение в России. И без того было тяжело, а тут аресты последовали один за другим, арестовали Достоевского, Плещеева, под большим подозрением был и Ханыков.
О Достоевском Милютин узнал от брата Владимира, который остро интересовался событиями в литературе, бывал в различных литературных кружках и светском обществе. Да и вообще о Достоевском очень много говорили после того, как напечатали его роман «Бедные люди». Не было дома в Петербурге, в котором бы не говорили о романе. Владимир рассказывал, как литераторы один от другого узнавали эту большую весть в литературном движении. Слушавшие роман в чтении самого Достоевского готовы были броситься автору на шею, так они были восхищены услышанным, но, хорошо зная впечатлительный и сдержанный характер автора, старались скрыть свои чувства. Григорович отнес рукопись Некрасову, при чтении конца романа, когда старик Девушкин прощается с Варенькой, Григорович и Некрасов не скрывали друг от друга слез. Принесли рукопись читать Белинскому, который, прочитав ее, тут же воскликнул:
– Новый Гоголь явился! – и эта фраза разлетелась по Петербургу.
С этого момента имя Достоевского стало популярным, его приглашали на приемы известные содержатели салонов, а граф Соллогуб, писатель и меценат, лично появился в квартире Достоевского и наговорил ему комплиментов и, естественно, пригласил к себе домой.
Но Достоевский не спешил в салоны богатых людей… Русый, сероглазый, худой вроде бы от истощения, уставший от столь напряженной работы, Достоевский выслушивал восторженные отзывы о его «Бедных людях», но не спешил им поверить: несколько замыслов, от которых хотелось ему побыстрее освободиться, продолжали давить его. А стоит ему переступить порог Краевского, как оробеет душой, ведь как-никак пришел-то он с просьбой. Но слава все-таки одолевала и его. В письме брату Михаилу Достоевский писал: «Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Соллогуб рвет на себе волосы от отчаяния… Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет делать. Белинский любит меня как нельзя более…»
Такова была атмосфера вокруг Достоевского и романа его «Бедные люди».
Естественно, Владимир Милютин, рассказывая своим братьям Дмитрию и Николаю об этом, не знал приведенных здесь подробностей, но передал ту заинтересованность общества в появлении нового имени и нового романа, вокруг которого столько было толков.
Владимир Милютин познакомился с Иваном Ивановичем Панаевым, который всегда был в курсе всех литературных и общественных событий, и многое узнавал от него. От него он и узнал, что Белинский в порыве страсти говорил о прекрасном, золотом веке человечества, который будет построен по законам добра и разума, в нем все будет справедливо и высоконравственно, те социалистические теории, возникшие на Западе, звучные и манящие, будут воплощены только в России. Да, говорил Белинский, в нас есть национальная жизнь, мы призваны сказать миру свое слово. Так что беседы братьев Милютиных постоянно насыщались литературными новостями.
Владимир Милютин следил и за развернувшейся полемикой вокруг романа. Булгарин, Сенковский, Нестор Кукольник и их единомышленники в один голос пытались опорочить Достоевского и его роман. А вслед за ними Тургенев и Некрасов зачастую иронизировали над Достоевским, возомнившим себя чуть ли не гением, называли его «литературным кумирчиком», сочиняли экспромпты и эпиграммы, считали большим промахом Белинского, столь возвеличившего Достоевского.
Во время встреч братьев Милютиных не случайно так много внимания уделялось Достоевскому: в апреле 1849 года был арестован Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский (1821–1866) за непримиримость к деспотизму и тирании, за пропаганду социалистических идей и попытку устроить в собственном крестьянском селе Деморовка Новгородской губернии нечто вроде большого фаланстера, о котором проповедовал во Франции социалист-утопист Шарль Фурье, и поселить туда обедневших крестьян, предоставив им возможность трудиться на общественных началах, за организацию кружка, где изучались социалистические и коммунистические идеи свержения существующего тиранического государственного строя, – словом, за «дерзкие взгляды» и аморальное поведение в обществе, а вместе с ним арестовали и Достоевского и еще больше сотни участников кружка петрашевцев. В числе основных доказательств преступления петрашевцев оказалось чтение и обсуждение в кружке последней книги Николая Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», в которой автор пытается объяснить причины, по которым все еще не появляется второй том «Мертвых душ», а главное – в стране замечается государственный кризис, непреодолим произвол и бесправие, имеются «такие лихоимства, которых истребить нет никаких средств человеческих», возник «другой незаконный ход действий мимо законов государства и уже обратился в законный», предлагает такую программу для создания «идеального небесного государства», которая противоречила современному государственному строю, была направлена и против императора, и против всех сословий, которые принимали бы участие в строительстве идеального государства, – и крестьянин, и чиновник, и помещик, и царь. На книгу Гоголя набросились с разных сторон: и Сенковский со своими единомышленниками, и славянофилы, и С.Т. Аксаков, и Петр Вяземский, и Белинский. А главное, книга напугала правительство и царя своими притязаниями на реформы в стране, в которой господствовал только один человек – Николай Первый.
Достоевский и бывал-то у Петрашевского несколько раз, бывал и Михаил Михайлович, который тоже был арестован, а потом выпущен как любопытствующий, не замешанный в кружковых интересах. И Достоевскому-то у Петрашевского было неинтересно, почти то же самое говорилось у Белинского – о социализме, коммунистических идеях, об утопистах-социалистах Сен-Симоне и Фурье. Достоевский даже хотел отделиться от Петрашевского и создать свой кружок, но не успел…
Владимир Милютин бывал у Петрашевского, брал книги из его богатейшей библиотеки, где были редкие в России книги Сен-Симона, Фурье, Кабе, Леру, Фейербаха, Вольтера, Руссо, Прудона, Дидро… Петрашевский был переводчиком департамента внутренних отношений, не раз участвовал при аресте иностранцев, и у него накопились эти редкие издания полузапрещенных книг.
Дмитрий Милютин с еще большим интересом отнесся к рассказанному младшим братом известию об аресте Достоевского и допросах его следственной комиссии, потому что членами этой следственной комиссии были генерал Яков Иванович Ростовцев, князь Долгоруков, начальник жандармского управления Дубельт, князь Гагарин под председательством коменданта Алексеевского равелина генерала Ивана Александровича Набокова.
Однажды по вопросам своей работы в академии Дмитрий Милютин побывал в кабинете у Ростовцева, и тот как бы между прочим, зная о книжных пристрастиях Милютина, с досадой рассказал о Достоевском. Он принимал самое активное участие в допросе Достоевского, наконец однажды, не выдержав уклончивых ответов Достоевского, возмущенно вскочил и в отчаянии воскликнул:
– Не могу поверить, чтобы человек, написавший «Бедных людей», был заодно с этими порочными людьми. Нет, нет, это невозможно. Вы мало замешаны, и я уполномочен от имени самого государя объявить вам прощение, если вы захотите рассказать все дело…
Достоевский промолчал, как часто бывало и перед этим.
– Я ведь вам говорил, – намеренно простодушно сказал Леонтий Васильевич Дубельт.
Это простодушие главного начальника Третьего отделения жандармского управления просто взбесило Ростовцева.
– Не могу больше видеть Достоевского, – раздраженно процедил сквозь зубы Ростовцев, – умный, независимый, хитрый, упрямый…
Яков Иванович явно враждебно отнесся во время этого рассказа к Достоевскому. «Как всякий властитель относится ко всем, кому не нравится существующая державная власть, отнесся к нему как врагу, – подумал Милютин, – но разве Достоевский враг? Нет, конечно…»
И действительно, во время допросов Достоевский говорил то, что мог сказать чуть ли не каждый второй из образованного общества. Да, он читал статью «Переписка Белинского с Гоголем», читал и рецензию Белинского на книгу Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями», и письмо Белинского Гоголю по поводу этой книги, но чью сторону он поддерживает в этой переписке, он никому не сказал, и тот, кто донес на него, тоже этого не знает.
Он всегда любил свое отечество, желал улучшений и перемен в обществе. Ненавидел многие злоупотребления чиновников и бюрократов, которые ненавидели «бедных людей», как и сейчас ненавидят его роман «Бедные люди», пронзительный крик против этих уродств, пошлости, ханжества…
Владимир Милютин, занятый главным образом подготовкой к защите магистерской диссертации, одновременно с этим внимательно следил за работой следственной комиссии. Заключенным разрешили заниматься и работать, читать книги из тюремной библиотеки, в каждой камере была Библия, кроме этого Достоевский начал читать Шекспира, задумал написать три повести, два романа, один из них начал писать… Приходили новые журналы, читал он последний номер «Отечественных записок», сочинения митрополита Димитрия Ростовского, а главное – размышлял о своей неудачной судьбе.
16 ноября 1849 года был оглашен приговор: «Военный суд находит подсудимого Достоевского виновным в том, что он, получив копию с преступного письма литератора Белинского, читал это письмо в собраниях. Достоевский был у подсудимого Спешнева во время чтения возмутительного сочинения поручика Григорьева под названием «Солдатская беседа». А потому военный суд приговорил сего отставного инженера-поручика за недонесение… лишить чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием». Более высокая инстанция предложила «лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в крепостях на восемь лет». Николай Первый поправил генерал-аудиторат: сослать в каторжную работу на четыре года, а потом рядовым. Но объявить «помилование лишь в ту минуту, когда все уже будет готово к исполнению казни».